Но и от ученых бывает польза. От ученых и от кошек. Жизненный ритм нашей больничной камеры в значительной степени определяется черно-белой Муркой капризной принцессой в кругу умиленно сюсюкающей полосатой прислуги. У нас в зоне одно время завелся было ученый кот, стрелой вылетающий в окно, едва надзиратель - в дверь, но в конце концов его изловили и казнили. А тут как-то прилетел голубь с ниткой на ноге, а на нитке-то бумажечка (!) подозрительная трепещет... Что тут началось! Голубя-таки зашибли кирпичом (что за славная была виктория!), а "письмо", оказавшееся грязным клочком газеты, начальство тщательно изучило и выбросило... Пугливые голуби на крыше да скалящие зубы овчарки на поводках у конвоиров - вот и вся наша живность, не считая полчищ мышей и крыс. А в больнице кошек не преследуют - без них крысы всех больных съели бы... Эта ночь у Мурки была удачной - мышь и две крысы, которых она одну за другой - хвастливо притащила мне на койку. Мышь она сжевала с хрустом, а крыс пришлось в форточку выбросить. Сон как рукой сняло. Темно, тихо, лежу, курю... И вспомнился мне этот недавний ученый, его отработанное прощание: "спасибо за содержательную беседу. В чем-то вы меня укрепили, а в чем-то и поколебали..." Врет, конечно. К тому же я не собирался его колебать, меня больше интересовала кружка с чефиром - остынет ведь, пока я тут чеканю: "основная причина рецидивного привлечения к суду - препятствия для социальной адаптации: трудности с жильем, пропиской, работой, учебой, гласный надзор, паспортный режим и т.д. Все это способно довести недавнего узника, как правило, болезненно жаждущего поскорее наверстать отнятые у него заключением годы, до белого каления и спровоцировать его на шаги, квалифицируемые судом в качестве злобно враждебных существующей системе". Ну, говорит, вы же должны и государство понять - оно вам не доверяет. А поняв это, надо было подчинить все свои способности адаптационным целям и в этом обрести удовлетворение. Ведь свобода, говорит,- это осознанная необходимость. Иной раз, и вправду, от кошек и юристов бывает неожиданная польза: Мурка растолкала меня в три часа ночи, а юрист побудил еще раз задуматься над определением свободы. Хотелось мне наметить решение этой проблемы именно в рамках традиционной пары категорий: "свобода - необходимость", ибо мое былое определение свободы - как добровольного выбора господина с правом смены его на другого - в силу умышленной метафоричности затушевывает взаимообусловленное противостояние этой пары. К тому же оно мне показалось слишком безнадежным признанием обреченности человека метаться от несвободы к рабству, так как право смены барина, (хотя бы и добра на справедливость, истины на творчество и т.д.) - это всего лишь момент, просвет, жалкий Юрьев день, призрак независимости... Мне помнилось, что истина о свободе может оказаться не столь безысходной - хотя бы в потенции. Но в конце концов я пришел почти к столь же грустному результату. Но это потом, не будем спешить, соблюдем естественный порядок.
   Вот что я надумал, лежа в ночи, и чем хочу с тобой поделиться - не потому, что это шибко оригинально (вероятнее всего, это - велосипед), а потому, что, во-первых, давно собирался ответить на твое, годичной давности письмо с высоколобыми рассуждениями о смысле жизни (я их, извини, запамятовал, осталось лишь общее впечатление несомненной толковости и известной глубины), во-вторых, не о лагерных же буднях писать - они и без того известны тебе досконально, а в-третьих, это мой принцип: не выдумывать тему, а писать о том, что волнует в данный момент - пусть он пройдет и позже покажется смехотворным, зато это несомненная правда момента... На большее я и не замахиваюсь, рассказывая о себе, - я же не литературный герой, личная правда которого должна совпадать с общелюдской.
   Перебирая в хронологическом порядке все запомнившиеся мне определения свободы, я не мог не заметить нарастающей тенденции к правомерному вытеснению зауженного понимания свободы лишь как избавления от препятствий (каузальности, фатума, принуждения) понятием творческой свободы. Мне пришло в голову, что это вытеснение в пределе должно бы отлиться в формулу, жизненным стержнем которой является понятие цели. Но если древних и не очень древних философов я более или менее знаю, то новейших - лишь понаслышке, и мне такая формулировка неизвестна... Так почему бы и не попробовать самому к ней подобраться? Издавна сопрягаемой паре "свобода - необходимость", скульптурно застывшей в вечном напряжении безнадежного противоборства, недостает третьей фигуры - "цели". Стоит ей появиться, как мраморно-мертвые бицепсы-трицепсы титанов начинают жизнеподобно играть, на их несоразмерно торсу маленьких личиках появляются осмысленные гримасы, глаза загораются некоей догадкой... Понятие свободы без понятия цели бессодержательно. Реально можно говорить лишь о свободе ради достижения какой-то цели. Самая главная человеческая несвобода - это неизбежность смерти. Осознаешь ты это или нет, ты смертен, причем, по слову мессира Воланда, внезапно смертен. Разумеется, осознавший эту неизбежность и с ней примирившийся (!) частично развязывает себе руки для устройства своих делишек в тот отрезок времени, который отпущен ему судьбой или генами. Таким образом, осознание необходимости иногда частично освобождает, но не через преодоление данной необходимости, а благодаря примирению с ней, освобождает не от нее, а всего лишь для каких-то других делишек. Это укоренилось в сознании и однозначно закреплено в языке - само понятие необходимости имплицирует обязательность подчинения ей. Итак, рассматривать свободу и необходимость замкнутыми друг на друге лишь через посредство познания - блуждать в заколдованном кругу рабства, где речь может идти только о степенях разумности раба и его хитрящей покорности диктату неумолимых неизбежностей. В качестве печальной констатации сегодняшней данности это почти верно, но это мертвая истина, ибо нет в ней перспективы, нет в ней для человека исхода, ни даже обещания его - хотя бы в форме неверифицируемого трубного архангельского призыва. Именно это меня не устраивает, над этим я и бьюсь - над исходом... Стоит произнести слово "цель", как надо говорить и "средство". Итак, пожалуй, это могло бы звучать следующим образом: свобода - это познание необходимости и доступ к средствам преодоления ее ради достижения своей цели.
   Вообразим себе некоего Адама, голого, цельного и в меру наивного, избавим его, дабы нам не запутаться вконец, от всех социальных связей и наделим здоровым любопытством и тягой к обобщению личного опыта. Адам наконец вышел к широченной реке, грозно и равнодушно стремящей свои воды на север. Сомнений быть не может - это она, на другом берегу которой вожделенные райские кущи. Разбежавшись, он бросился с обрыва в воду и бешено заработал руками... но как он ни бился, его все сильнее и неудержимее сносило вниз и вот завертело водоворотом, ударило о корягу, и он, наглотавшись воды, обессилев, покорно отдался наконец мощному течению: поток тащит барахтающегося и несет смиренного... но несет всегда в полуночный хлад и смрад.
   Понемногу Адам освоился, приноровился к игре струй, разобрался в тайне подводных течений, научился избегать водоворотов и почувствовал себя вольготно, словно рыба... Забыв о первоначальной цели, он возомнил себя свободным от грозной стихии воды благо, вот уже он держится на поверхности, не тонет, как другие, не постигшие речных тайн Но однажды, с сожалением разглядывая свои ноги и размышляя, как бы их превратить (по Ламарку) в русалочий хвост, он вдруг вспомнил чудесную андерсеновскую сказку о страдалице-русалочке, которой не дано было ходить посуху, и еще он вспомнил, что не для того же он бросился в реку, чтобы только не утонуть. И что ему власть над водной стихией, если стоит лишь устремиться наперекор течению, как тебя завертит бешено, ударит о дно и... прощай, жизнь! Он начал озираться: крутой берег, с которого он так опрометчиво плюхнулся в воду, - вот он, рукой подать, а того, вожделенного, и вовсе не видать, как ни прыгай. Вьюном закрутился он от тоски...
   Кое-как прибившись к берегу, Адам выбрался на сушу и, усевшись на камне, надолго застыл в позе роденовского мыслителя. Эврика! Мост! Мостостроительство тоже имеет свои законы, но наконец-то это те законы, овладение которыми ведет к цели - райским кущам!
   Что же следует из этой неуклюжей аллегории, которую я наспех соорудил единственно для того, чтобы ты не заснул над моими рассуждениями? Свобода как преодоление необходимости возможна лишь при наличии целеполагающих мозгов и средств, бесцельной свободы нет, это всего лишь воля мирно пасущегося в сочной траве вола. Людская история - это превращение дикаря в человека посредством целеполаганий, и чем человечнее цель, тем более человек - человек. Без мозгов невозможно осмысление средств, но если средств в принципе не существует, то дело швах. К примеру, через реку смерти нельзя построить мост. Впрочем, мне видится возможный паллиативный выход, который, не одаряя человека невозможным бессмертием, снимает извечный гнет страха смерти. Для этого надо совсем немногое: научиться значительно продлевать жизнь человека, пока он не упьется ею вдрызг и каждое утро станет для него похмельем, и, когда, устав, он сам возжелает смерти, он должен иметь доступ к средствам, ведущим к последней цели - свободе от жизни, свободе от всех непреложностей, свободе от всех свобод.
   Давай-ка заодно попробуем дать правовое определение свободы: свобода - это право каждого стремиться к законной цели и достигать ее законными средствами. Вроде бы ничего, а? Надо бы, конечно, втиснуть сюда и гарантию реального участия каждого в выработке законов, но тогда пропадает лаконизм формулировки, а звучание - штука важная.
   Но вернемся к нашему Адаму в тот счастливый миг, когда он, приплясывая, устремился по мосту к тому берегу: "Я свободен, я свободен, гип-гип-ура!" вопит он неистово, и грозит реке, и плюет в нее. Как вдруг парящий в бездонной синеве поднебесья орел, приняв посверкивающую на солнце лысину Адама за обкатанный речными волнами голыш, выронил из когтей черепаху. Хорошо еще, что лысина вспотела от счастья обладания моментом свободы, и черепаха, скользнув по ней, не убила свободного Адама, а лишь оглушила его. Очнувшись, ощупав здоровенную гулю, он ойкнул и призадумался: "Построив мост, я избавился от необходимости барахтаться в реке, но я не свободен от орла и черепахи, от бури, которая вдруг сокрушит мост и сбросит меня в воду, от гнева олимпийцев, которые могут лишить меня разума... да и в райских кущах разве не ждут меня свои, пусть и райские запреты?" Что же выходит? Возможна лишь относительная свобода. Свободным можно быть лишь по отношению к ограниченному ряду непреложностей, но не ко всей сфере обусловленностей, давящих на человека. Печально. Не так безысходно, как у Спинозы (люди считают себя свободными, поскольку они не осознают своей обусловленности), но тоже достаточно грустно. Человек погружен в царство безжалостных непреложностей, и отвоеванная им твердь достижимых свобод - всего лишь жалкий островок, затерянный среди неистовствующих стихий познанных, непознанных и в принципе непознаваемых сил. Но он должен расширить свой остров. Это его главная человеческая цель и, может, предназначение.
   Надо как-то помочь Людасу Симутису. На днях я получил от него письмо - его освободили наконец-то. В двадцать лет его втолкнули в зону черноволосым парнем, а вышел он в сорок два года седым инвалидом. Как-то ему удастся свободная жизнь?
   Я в шестьдесят восьмом с куда более радужным настроением расплевался с узилищем, и то меня ненадолго хватило. А он, вижу, настроен для начала излишне мрачновато. Да вот письмо:
   "Слава Господу! Дорогой Эдик, пишу тебе с Белорусского вокзала. Вчера, 3 февраля, в полпятого вечера, я вырвался из ада. Не знаю, обрету ли рай. Меня помиловали по просьбе матери, поданной в июне этого года. Не досидел всего три года и четыре месяца. Не пойму: то ли рад, то ли жаль - милостыню не люблю. Сижу на вокзале: до поезда на Клайпеду еще два часа. Чувствую себя очень неуютно - кругом все такие сытые, честные граждане, а я... Мой наряд привлекает всеобщее внимание. То и дело подходят милицейские - требуют справку об освобождении. Чувствую, что начинаю их ненавидеть, так и не успев полюбить. Ни к кому заезжать в Москве не стал. Скорей домой - обрадовать маму. Держитесь, Эдик, Алик, Юра, Петро, Михаил. Да защитит вас Господь! Вы в сердце моем. Я плачу. Людас. 4 февраля 1977".
   Тяжело ему будет, даже если замрет серой мышкой под метлой. Кто же поверит его смирению: шкура не дрожит и в глазах покорности ни на йоту...
   Ты же помнишь, какой старорежимный оптимизм я имел наглость излучать в первые послетюремные деньки? Это надо же до такой степени быть наивным, чтобы вообразить, будто они меня оставили в покое! А всего и крамолы-то - "нехорошие знакомства" да пристрастие к рукописной литературе. И что всего противней они затягивают тебя в свою игру: начинаешь от них бегать, прятаться, пока и впрямь не почувствуешь себя ужасным преступником, вздрагивающим на каждом шагу, прозревающим во всяком собутыльнике Лоуренса Аравийского, а в сопостельнице - Мату Хари. Частенько припоминаю не без нервного смешка, как однажды я часа два бегал от "хвоста". Сперва он держался поодаль, скромно, но, поняв, что разгадан, бесцеремонно пристроился сзади чуть ли не дыша мне в затылок. Очень обидно мне стало. Вот возьму, мелькнуло мстительно, и напишу жалобу самому Андропову: так, мол, и так, неделикатно работаете, требую повысить общехвостовой квалификационный уровень.
   Выскочил я из-под земли на Электрозаводской, тут-то, я думаю, от тебя отвяжусь - район известен мне досконально. Пристроил портфель на фанерный прилавок ларька "Пиво-Воды", цежу пиво и прикидываю, как мне его половчее обдурить. А он стоит рядом и тоже свою кружку смакует, на меня поглядывает - с усиками и в голубом берете. Слегка моросило, смеркалось, на гастрономе зажглись неоновые буквы, подзеленив и без того по-осеннему насморочные лица прохожих... И до того тоскливо сделалось мне от этой сырости, зеленой пасмурности и наглой усмешечки пухлых губ под стрелкой усиков, что я готов был убить его на месте. Аж в пот бросило. Закурил и думаю: нет, так дело не пойдет - начнет он вслед за мной петлять по глухим дворам, не выдержу - и огрею его по голове... Как же быть? Разве что... В самом деле!
   А вот и телефон.
   - Спасай, дружище! - шепчу, елозя губами по трубке. - Ровно в восемь жди с такси у метро "Измайловский парк".
   В восемь, минута в минуту, я вышмыгнул из метро и нырнул в такси.
   - Скорей! - кричу шоферу. - Опаздываем на поезд!
   Усатый "хвост" растерянно заметался по площади - ни одной машины! Я высунул ему в окно злорадный кукиш и, облегченно вздохнув, откинулся на мягкую спинку сиденья.
   - Ну, спасибо, - говорю, - дружище, выручил!
   - А что у тебя? - любопытствует он, косясь на таксиста. - Литература?
   Я оторопел: ведь у меня ровным счетом ничего криминального с собой не было и ехал-то я домой, к матери, а не на какую-нибудь там конспиративную квартиру...
   Вот в какие очень небезобидные игры в "кошки-мышки" вовлекаешься порой помимо воли.
   Мораль сей истории такова: киске хочется кушать, и все, что хоть чуть-чуть шевелится, она принимает за мышь и норовит придушить ее зубками...
   КАНДАЛАМША
   Полосатую колонну
   Первоклашка конопатый
   В драной курточке зеленой
   Расстрелял из автомата.
   Глазки яростью пылают
   Дед его при Николае,
   Папочка при Сталине
   К лагерям приставлены.
   "Вы уж, пожалуйста, присмотрите за ним...".
   Толстая тетка в ядовито-зеленой кофте осуждающе поджала губы: "Не украдут, чай".
   "Да нет, я чтобы он Потьму свою не проехал, - виновато зачастила мама. - Я и проводнице сказала... но все-таки".
   С верхней полки свесилась лохматая голова с красными спросонья глазами и тут же исчезла.
   "Давай, казак, двигай к свету, - дядька с усами, как у Чапаева, потянул Олега за рукав. - Глазей". От него густо, как от папы, пахло табаком и вином. "А вы бы, дамочка, составили нам компанию. Что там до Потьмы-то!.. И нам бы весельше".
   "Ой! - вспыхнула мама. - Я бы с дорогой душой, да ведь за день не обернуться, а мне завтра в Москву вылетать - на врачебную конференцию".
   "Врет! И чего она все врет!" - Олег сердито вжался носом в окно.
   "Олежка, сумку вот я тебе за спину ставлю, там бутерброды с сыром-маслом поешь. На остановках не выходи, а там тебя дядя Витя или дядя Коля встретит я им телеграммой вагон отбила. Да ты и сам смотри: дядя-то Витя - старший лейтенант, у него на погонах три звездочки треугольником таким, знаешь?"
   "Да знаю я, мам, - буркнул он не оборачиваясь. - Ты иди, а то поезд тронется".
   "Иду, иду, родной. Да скажи им там в Сосновке, что через месяц я тебя заберу, сама приеду. Через месяц, слышишь? Тебе как раз в пионерлагерь очередь подойдет".
   "Ты же им все в письме написала".
   "Ну да, ну да... - она нагнулась и чмокнула его в затылок. - Ты там побольше гуляй - тебе кислород-озон нужен".
   "Ну же, тронулись!" - крикнул Олег про себя. Лязгнули буфера, и вагон чуть дрогнул.
   "Ой! Ну я побежала, Олежек. Привет там всем и не болей Слышишь?"
   "Пока". Он прилип к окну, словно увидел что-то такое интересное, от чего нельзя отвести глаза и на миг.
   "Вот она молодежь-то нонешняя, - ядовито колыхнулась зеленая тетка. - От горшка два вершка, а туда же - матерью родной брезгует".
   Чапаев хмыкнул что-то неопределенное и зашуршал газетой.
   Посреди подернутого ряской пруда сонно покачивается гнилое бревно. На нем раскорячилась жирная, зеленая жаба - глупо тараща глаза, противно тряся дряблым подбородком, она квакает: "Фулиган на фулигане!" Но вот сзади, смешно взъерошив красный хохолок, весь дергаясь, как в мультяшке, появился аист. Раз - и жаба у него в клюве, только ножки дрыгаются, раз - и нет ее...
   Снова зачастил дождь, исчиркав косыми кляксами стекло.
   "Охо-хо! - протяжно вздохнул Чапаев. - Опять. И без того грязищи по самое некуда... Видно, и в этом году погниет все".
   "У вас все не слава Богу, - вскинулась жаба. - То жарой вас иссушит, то дождем проймет. Небось, как в пивнушку, водки этой проклятущей нажраться, вам и грязь, и метель ни-почем, а как в поле...".
   "Гм, - хохотнул Чапаев. - Это верно, без водочки-то мы никуда. Да ведь старые еще люди сказывали: "В кабак далеко да ходить легко, в церковь близко, да ходить склизко".
   "Хозяина на вас нет - с палкой вот и...".
   "Вот бы ты, мамаша, и шла в колхоз, поучила бы нас, что к чему".
   "А что? И поучила бы! Перво бы наперво все пивнушки заколотила... Поменьше бы пили да раздавали разным Вьетнамам - Африкам...".
   "Только бы и беды... Ну, ладно, маманя, мне тебя все равно не переговорить. Дреману-ка я лучше минуток двести, а ты мальца, если что, толкни".
   Олег задумался, почему по радио все за Вьетнам и негров, а между собой их ругают, потом ему вдруг пришло в голову, что в Потьме его могут не встретить или он не узнает дядю Витю и дядю Колю - он видел их всего раза два-три, еще когда в школу не ходил. Папа их почему-то не любит и ругает паразитами, кровососами и еще как-то.
   Мимо окна мельтешили хилые деревца скучного осинника, неспешно проплывали пышные кусты боярышника, с механической обязательностью выныривали и пропадали телеграфные столбы, связанные друг с другом провисшей паутиной проводов...
   "И зачем мне эта Сосновка? - вяло думал Олег. - Лучше бы в Кандалакшу...".
   * * *
   Олег сразу узнал дядю Колю по военному плащу и резиновым сапогам точь-в-точь как на прошлогодней фотографии, где хоронили бабушку. И еще - по круглым мясистым ушам, смешно торчащим из-под фуражки.
   "Ну, герой, сам приехал?"
   "Ага".
   "Молодцом! Давай лапу... В каком классе?"
   "В третий перешел".
   "Двойки есть?"
   "Не-ет, двоек нет. Тройка есть, по арифметике".
   "Молоток! Мой Васька тоже кое-как в четвертый переполз. А что у тебя в сумке-то? Ну-ка...".
   "Там письмо для вас", - вспомнил Олег.
   "Ну, письмо можно и потом, в поезде, а то размокнет еще, - дядя Коля джвикнул молнией. - Ну-ка, ну-ка... Ага, мука блинная - хорошо! Ну, консервы рыбные - этого и у нас полно, сыр тоже водится, а это что? Ух ты - рис! Молодец Настька!.. А дрожжей обещала, чтой-то не видать".
   "Дрожжей, она сказала, нет нигде, ей обещали, но не достали".
   "Жалко, - дядя Коля разочарованно причмокнул, и толстое лицо его озабоченно поскучнело. - В самый бы раз теперь надо".
   Местный поезд еле тащился, и, когда они сошли в Сосновке - дождь уже перестал.
   Грузный, как шкаф, дядя Коля вроде бы не спешил, но Олег едва поспевал за ним, то и дело спотыкаясь о шпалы. С обеих сторон узкоколейки то бесконечно тянулись какие-то потемневшие от дождя склады, то опутанные ржавой проволокой деревянные заборы, над которыми торчали сторожевые вышки.
   "А где же лес, дядь Коль?"
   "Лес-то? - чуть притормозил тот. - Есть. Как не быть. Во-он там, за поселком", - махнул он куда-то рукой.
   "И речка?"
   "И речка. Вот погоди, пойдем и на рыбалку, и в лес. Из ружья постреляем. Стрелял когда из ружья-то?"
   "Нет".
   "Ну вот и постреляешь. И Ваську с собой возьмем".
   "А овчарка у вас есть?"
   "Овчарка не овчарка, а был Казбек, да и тот копыта откинул, едри его под хвост... Обожрался чего-то. А что отец-то твой, бывает?"
   "Ага. В январе приезжал...".
   "Ну и где он сейчас?"
   "В Кандалакше".
   "Это в Мурманске, что ли?"
   "Не-ет, до Мурманска еще поездом. Он у своего друга дяди Леши. Добывает апатиты", - с удовольствием выговорил Олег - он любил всякие непростые и не очень понятные слова.
   "А как же Настя, матерь то есть твоя, пишет, он на путину завербовался?"
   "Так то весной было, а сейчас третье июня. Уже вернулся, - сказал Олег и для точности прибавил: - Наверное".
   "А Василий-то Иваныч, дядя Вася, что ли, он как - ндравится тебе?"
   "А он мне что? - Олег прикинулся равнодушным и побежал, балансируя руками, по рельсе. Револьвер железный купил, - остановился он. - У меня его Витька Зарайкин из 4-го "Б" взял поиграть и врет, что потерял".
   Недавно этот дядя Вася выпроводил его в киношку - картина, говорит, мировецкая, еле билет достал. А там мура какая-то про стройку и про любовь, и в зале почти никого, он ушел с середины, а дома дверь на крючке - еле достучался...
   "А знаете, дядь Коль, почему Кандалакша называется?"
   "Нет. Ну-ка расскажи".
   "Там были каторжники, а когда пришла революция, они кандалы сбросили и сказали: все, кандалам ша! - конец, значит".
   "Гм. Вот оно что. Молодец! Мой тоже в четвертый перешел, а не бельмеса...".
   "Я в третий только, дядь Коль".
   "Тем более".
   "И это я не в школе, это мне папка рассказал, вот как зимой-то приезжал".
   Олег еще тогда спросил: "Они что, пап, были на каторге за народ?" Отец как-то чудно хмыкнул и сказал: "За народ, не за народ... В общем, царя хотели сковырнуть".
   Тут вмешалась мама: "Они были герои-революционеры и боролись за счастливую жизнь для народа".
   "Ну коне-ечно, - ответил отец. - Они все позвякивали цепями да приговаривали: "Вот сейчас мы сидим за народ, а потом народ будет за нас сидеть". Да как расхохочется, чуть со стула не свалился - он уже выпимши был.
   Тут мать на него накинулась: "Ты что буровишь-то, пьянь несчастная! Мальчишке-то!.. Я вот на тебя заявлю куда следует! И пусть тебе категорически запретят портить ребенка!"
   А он ей: "Плевать я хотел на твое "куда следует". А приезжать все равно буду, ты мне никто, одно роковое заблуждение молодости, а он - сын!"
   Из-за этого крика Олег так и забыл спросить, почему Кандалакша, а не Кандаламша? Правильно должно быть Кандаламша.
   * * *
   Дом ему не понравился. Он почему-то рисовался ему высоким теремом с винтовой лестницей и, может, даже с башенками, а оказался обычным деревенским домом. В палисаднике торчала черная рогатка раздвоенной посредине березы - то ли болезни и старость, то ли безжалостные руки хозяев ободрали с нее почти всю кору, - по двору разгуливали куры, с тыльной стороны к дому лепились какие-то сараюшки, посреди огорода гордо торчала, похожая на большой скворечник, уборная - в дощатой дверце ее зияло кособокое сердце...
   В горницу он успел заглянуть только мельком, пока топтался у двери, пристраивая свою куртку на вешалке - утыканной гвоздями доске с грудой старых шинелей, пиджаков и солдатских бушлатов, - ничего, кроме большого телика на допотопно пузатом комоде да края широкой кровати с горкой подушек, он не разглядел. Четверть примыкавшей к горнице кухни занимала огромная, почти под потолок печь, перед черным зёвом ее вызывающе белела газовая плита, вдоль другой стены тянулся большой стол, застеленный цветастой клеенкой, под его тяжелым, из толстых досок брюхом пристроился выводок табуреток. В красном углу висел портрет Ленина, простенок украшали какие-то грамоты и семейные фотографии под стеклом.