– О древняя богиня! – воскликнул Арбак, обхватив колонну и подняв взор к священному изваянию. – Защити своего избранника, обрушь кару на этого приверженца презренной веры, который нечестивым насилием оскверняет твой приют и нападает на твоего слугу!
И тут неподвижные черты огромной головы словно ожили, сквозь черный мрамор, как сквозь прозрачную вуаль, сверкнул яркий румянец, вокруг колонны засверкали молнии, глаза блеснули, как огненные шары, и, казалось, с испепеляющим, неодолимым гневом остановились на лице грека. Охваченный удивлением и ужасом при виде того, как богиня непостижимым образом откликнулась на молитву его врага, не свободный от суеверий своих предков Главк побледнел перед призрачно ожившим мрамором, колени его подкосились, он затрепетал, мужество готово было его покинуть. Арбак не дал ему времени прийти в себя.
– Умри, негодяй! – вскричал он громовым голосом и бросился на грека. – Всемогущая матерь богов требует тебя в жертву!
Захваченный врасплох, еще не оправившись от суеверного страха, грек поскользнулся на гладком, как стекло, мраморном полу и упал. Арбак наступил на грудь врагу. Апекид, который знал Арбака и в храме Исиды научился не верить чудесам, не разделял страха своего товарища. Он бросился вперед, сверкнул нож, но бдительный египтянин на лету перехватил его руку и вырвал оружие; один взмах кулака, один сокрушительный удар – и Апекид растянулся на полу. С торжествующим воплем Арбак схватил нож и занес его над Главком. Афинянин, не моргнув, глядел в глаза смерти с суровой и презрительной покорностью поверженного гладиатора, но в этот миг земля содрогнулась под ними, словно корчась в агонии, – дух, могущественнее египтянина, дал о себе знать! Это была сокрушительная сила, перед которой оказались бессильны злоба и хитрость. Он пробудился, пошевельнулся, страшный демон землетрясения, презрительно смеясь над магией человеческого вероломства и над черной человеческой яростью. Подобно титану, погребенному под горами, он поднялся от многолетнего сна, заворочался на своем тесном ложе, шатая горы, и земные недра застонали от каждого его движения. И человек, хвастливо объявивший себя полубогом, был повержен во прах в минуту своего торжества и мщения. По земле пронесся глухой грохот, занавеси заколыхались, треножник пошатнулся, высокая колонна дрогнула, голова богини рухнула вниз, прямо на шею египтянина, который склонился над своей жертвой. Он упал под этим страшным ударом замертво, бездыханный, пораженный тем самым божеством, которое он нечестивыми заклинаниями оживил и призвал к себе на помощь.
– Земля спасла своих детей! – сказал Главк, с трудом поднимаясь на ноги. – Будь благословен этот ужасный удар! Возблагодарим богов за их промысел!
Он помог Апекиду встать, а потом повернул Арбака на спину. Лицо египтянина было безжизненно, кровь текла изо рта на его богатые одежды. Когда Главк разжал руки, он тяжело повалился на пол, и красная струйка медленно поползла по мраморному полу. Земля снова содрогнулась у них под ногами. Главку и Апекиду пришлось схватиться друг за друга, чтобы не упасть, но землетрясение прекратилось так же внезапно, как началось. Они больше не мешкали. Главк легко подхватил Иону на руки, и они бросились прочь от этого проклятого места. Едва они выбежали в сад, как их со всех сторон окружили бегущие в беспорядке женщины и рабы, чьи праздничные одежды выглядели так нелепо в эту ужасную минуту; охваченные страхом, они не обращали внимания на незнакомцев. Предательская пылающая почва у них под ногами после шестнадцатилетнего спокойствия вновь грозила разрушением. Все кричали в один голос: «Землетрясение! Землетрясение!» – и наши беглецы, беспрепятственно пробившись через толпу и минуя дом, бросились по какой-то аллее, потом через открытую калитку, и там, среди темно-зеленых алоэ, на холмике, луна вдруг осветила согнувшуюся фигуру слепой девушки – она горько плакала.
Книга третья
Глава I. Форум в Помпеях. Первое грубое орудие, с помощью которого создавалась новая эра
Глава II. Община
Глава III. Привратник, девушка и гладиатор
И тут неподвижные черты огромной головы словно ожили, сквозь черный мрамор, как сквозь прозрачную вуаль, сверкнул яркий румянец, вокруг колонны засверкали молнии, глаза блеснули, как огненные шары, и, казалось, с испепеляющим, неодолимым гневом остановились на лице грека. Охваченный удивлением и ужасом при виде того, как богиня непостижимым образом откликнулась на молитву его врага, не свободный от суеверий своих предков Главк побледнел перед призрачно ожившим мрамором, колени его подкосились, он затрепетал, мужество готово было его покинуть. Арбак не дал ему времени прийти в себя.
– Умри, негодяй! – вскричал он громовым голосом и бросился на грека. – Всемогущая матерь богов требует тебя в жертву!
Захваченный врасплох, еще не оправившись от суеверного страха, грек поскользнулся на гладком, как стекло, мраморном полу и упал. Арбак наступил на грудь врагу. Апекид, который знал Арбака и в храме Исиды научился не верить чудесам, не разделял страха своего товарища. Он бросился вперед, сверкнул нож, но бдительный египтянин на лету перехватил его руку и вырвал оружие; один взмах кулака, один сокрушительный удар – и Апекид растянулся на полу. С торжествующим воплем Арбак схватил нож и занес его над Главком. Афинянин, не моргнув, глядел в глаза смерти с суровой и презрительной покорностью поверженного гладиатора, но в этот миг земля содрогнулась под ними, словно корчась в агонии, – дух, могущественнее египтянина, дал о себе знать! Это была сокрушительная сила, перед которой оказались бессильны злоба и хитрость. Он пробудился, пошевельнулся, страшный демон землетрясения, презрительно смеясь над магией человеческого вероломства и над черной человеческой яростью. Подобно титану, погребенному под горами, он поднялся от многолетнего сна, заворочался на своем тесном ложе, шатая горы, и земные недра застонали от каждого его движения. И человек, хвастливо объявивший себя полубогом, был повержен во прах в минуту своего торжества и мщения. По земле пронесся глухой грохот, занавеси заколыхались, треножник пошатнулся, высокая колонна дрогнула, голова богини рухнула вниз, прямо на шею египтянина, который склонился над своей жертвой. Он упал под этим страшным ударом замертво, бездыханный, пораженный тем самым божеством, которое он нечестивыми заклинаниями оживил и призвал к себе на помощь.
– Земля спасла своих детей! – сказал Главк, с трудом поднимаясь на ноги. – Будь благословен этот ужасный удар! Возблагодарим богов за их промысел!
Он помог Апекиду встать, а потом повернул Арбака на спину. Лицо египтянина было безжизненно, кровь текла изо рта на его богатые одежды. Когда Главк разжал руки, он тяжело повалился на пол, и красная струйка медленно поползла по мраморному полу. Земля снова содрогнулась у них под ногами. Главку и Апекиду пришлось схватиться друг за друга, чтобы не упасть, но землетрясение прекратилось так же внезапно, как началось. Они больше не мешкали. Главк легко подхватил Иону на руки, и они бросились прочь от этого проклятого места. Едва они выбежали в сад, как их со всех сторон окружили бегущие в беспорядке женщины и рабы, чьи праздничные одежды выглядели так нелепо в эту ужасную минуту; охваченные страхом, они не обращали внимания на незнакомцев. Предательская пылающая почва у них под ногами после шестнадцатилетнего спокойствия вновь грозила разрушением. Все кричали в один голос: «Землетрясение! Землетрясение!» – и наши беглецы, беспрепятственно пробившись через толпу и минуя дом, бросились по какой-то аллее, потом через открытую калитку, и там, среди темно-зеленых алоэ, на холмике, луна вдруг осветила согнувшуюся фигуру слепой девушки – она горько плакала.
Книга третья
Глава I. Форум в Помпеях. Первое грубое орудие, с помощью которого создавалась новая эра
Было утро, и на форум вышли все: и те, у кого были дела, и праздношатающиеся. Как в современном Париже, так и в тогдашних италийских городках мужчины почти все время проводили вне дома. Собственно говоря, настоящим домом для них были общественные здания, форум, портики, бани, храмы; неудивительно, что в Помпеях так пышно украшали эти излюбленные места и гордились ими. Форум в Помпеях действительно был в то время очень оживлен. На широком тротуаре, выложенном крупными мраморными плитами, собирались группы людей, которые оживленно беседовали, чуть ли не каждое слово сопровождая жестом, – такая манера говорить до сих пор свойственна жителям итальянского юга. У колонны в семи будках сидели менялы, перед которыми высились сверкающие кучи монет, а вокруг толпились купцы и моряки в пестрых одеждах. По другую сторону колоннады можно было увидеть людей в длинных тогах, они спешили к величественному зданию, где вершился суд; это были ходатаи по делам, неугомонные, болтливые, остроумные. Посреди площади стояли на пьедесталах статуи, из которых наиболее замечательным было изваяние Цицерона. Суд окружала правильная и симметричная дорическая колоннада, под этой колоннадой несколько человек, которых дела спозаранку привели на форум, по италийскому обычаю завтракали и толковали между собой о землетрясении минувшей ночи, макая хлеб в чаши с разбавленным вином. По форуму шныряли мелкие торговцы. Один уговаривал деревенскую красотку купить ленты, другой расхваливал сандалии толстому крестьянину, третий, лоточник, каких и сейчас много на улицах итальянских городов, предлагал голодным горячую еду с маленькой переносной печки, а рядом – характерный контраст для того суетливого и вместе с тем просвещенного времени – учитель объяснял непонятливым ученикам правила латинской грамматики. Галерея над портиком, куда можно было попасть по узкой деревянной лесенке, также была полна народу, но так как здесь по преимуществу обсуждались важные дела, люди разговаривали тише и серьезнее.
Время от времени толпа внизу почтительно расступалась, давая дорогу какому-нибудь сенатору, направлявшемуся в храм Юпитера (который был тут же, на форуме, и служил залом заседаний Сената) и с нарочитой снисходительностью кивавшему своим друзьям или просителям. Среди пестрых и богатых одежд можно было видеть нескладные фигуры крестьян из ближних селений, которые направлялись к общественным амбарам. Рядом с храмом высилась триумфальная арка, и длинная улица за ней кишела людьми, в одной из ниш арки бил фонтан, весело искрясь в лучах солнца, а над аркой возвышалась бронзовая конная статуя императора Калигулы, красиво выделяясь на безоблачном летнем небе. За будками менял было здание, которое теперь называют Пантеоном[133], толпа горожан победнее проходила через маленький вестибул внутрь с корзинами под мышкой, протискиваясь к площадке меж двумя колоннами, где продавалось все то, что осталось у жрецов от жертвоприношений.
У одного из общественных зданий мастера возводили колонны, и стук их молотков то и дело покрывал гул толпы. Эти колонны не достроены и по сей день!
Все это, взятое вместе, составляло невиданное разнообразие обычаев, сословий, привычек, занятий. Трудно представить себе большую суету, веселье, оживление, кипение и сверкание жизни. Здесь можно было увидеть все обличья той бурной цивилизации, в которой развлечение и торговля, праздность и труд, скупость и тщеславие сливали воедино свои быстрые, разнородные и вместе с тем гармоничные потоки.
На ступенях у храма Юпитера стоял человек лет пятидесяти, скрестив на груди руки и презрительно нахмурясь. Одет он был необычайно просто, на нем не было тех украшений, какие носили в Помпеях люди всех сословий, отчасти потому, что любили эти безделушки, но еще и по той причине, что они были сделаны в форме фигурок, которые, как считалось, оберегали от чар колдовства и дурного глаза. У него был высокий лоб и лысый череп, несколько прядей, уцелевших на затылке, были скрыты под капюшоном, который составлял часть плаща, так что его можно было поднять и опустить, теперь он был надвинут на голову для защиты от солнца. Одежда этого человека была коричневая – цвет, непопулярный в Помпеях, – без пурпуровой отделки. К поясу были пристегнуты маленькая чернильница, стиль – заостренная палочка для письма – и большие навощенные таблички. Особенно бросалось в глаза то, что за поясом не было кошелька, этой необходимой принадлежности жителя Помпей, если даже – увы! – он был пуст.
Веселые и самовлюбленные жители города редко обращали внимание на окружающих, но в дерзком взгляде этого человека было столько горького презрения, когда он смотрел на религиозное шествие, поднимавшееся по ступеням храма, что многие поневоле заметили его.
– Кто этот киник[134]? – спросил один торговец у своего соседа, ювелира.
– Это Олинф, – ответил ювелир, – известный назареянин.
Торговец вздрогнул.
– Ужасная секта! – сказал он шепотом. – Говорят, они всегда начинают свои ночные обряды с умерщвления новорожденного младенца. А еще называют себя праведниками! Негодяи! Хороши праведники! Что станет с торговцами да и с ювелирами тоже, если все будут следовать их примеру?
– Святая правда, – сказал ювелир. – Они не носят драгоценностей и бормочут проклятья, когда видят змею, а в Помпеях почти все украшения делаются в виде змеи.
– Поглядите только, – сказал третий, хозяин мастерской, где отливали бронзовые чаши и статуи, – как смотрит этот назареянин на благочестивую жертвенную процессию! Слышите, как он бормочет? Это он призывает проклятия на храм, можете быть уверены. Знаешь ли ты, Цельцин, что этот человек, проходя на днях мимо моей мастерской и увидев, что я работаю над статуей Минервы, нахмурился и сказал: «Жаль, что она бронзовая, а не мраморная, не то я бы ее разбил». «Разбить богиню!» – ужаснулся я. «Какая она богиня! – сказал этот безбожник. – Это демон, злой дух». И с проклятиями пошел своей дорогой. Неужели мы станем такое терпеть? Надо ли удивляться, что земля так дрожала минувшей ночью, – она хотела стряхнуть со своей груди этого безбожника. Мало сказать – безбожник. Он хулитель искусства. Горе нам, бронзовых дел мастерам, если такие люди будут устанавливать законы!
– Это они спалили Рим при Нероне, – простонал ювелир.
Пока они отпускали по адресу назареянина эти «дружелюбные» замечания, Олинф почувствовал, что привлек к себе внимание. Он огляделся и увидел, что вокруг собирается толпа, глазея на него и перешептываясь. Посмотрев на них вызывающе и вместе с тем сострадательно, он завернулся в плащ и пошел прочь, громко бормоча:
– Заблудшие идолопоклонники! Неужели сотрясение земли прошлой ночью не послужило вам предостережением? Увы! Как встретите вы свой смертный час?
Каждый слышавший это пророчество толковал его по-разному, в зависимости от степени своего невежества и трусости, однако все сошлись на том, что это ужасное проклятие, и смотрели на христианина, как на врага рода человеческого…
Вырвавшись из толпы и дойдя до дальнего края форума, Олинф увидел бледное и серьезное лицо, которое он сразу узнал. Завернутый в плащ, прикрывавший его жреческое одеяние, Апекид смотрел на приверженца новой, таинственной веры, в которую его чуть не обратили.
«Неужели и он обманщик? Неужели этот человек, в такой скромной одежде, с таким простым лицом, неужели и он, как Арбак, под своей суровостью прячет разнузданность? Неужели покрывало Весты таит под собой порок?»
Олинф, перевидавший много людей всех сословий и хорошо знавший своих ближних, видимо, догадался по лицу Апекида, что происходило в его душе. Он спокойно, с выражением открытым и искренним встретил испытующий взгляд жреца.
– Мир тебе, – приветствовал он Апекида.
– Мир тебе, – отозвался жрец таким безжизненным голосом, что назареянину стало его жаль.
– В этом приветствии, – сказал Олинф, – соединено все, что есть хорошего на свете, – ведь без добродетели нет мира. Он, подобно радуге, покоится на земле, но вершина его исчезает в небесах. Небеса озаряют его светом, он высится средь облаков, отражает вечное солнце, дарует спокойствие. Такой мир, о юноша, – это улыбка души, это отражение бессмертного света. Мир тебе!
– Увы!.. – начал было Апекид, но, перехватив любопытные взгляды зевак, жаждавших узнать, о чем могут разговаривать известный всем назареянин и жрец Исиды замолчал и добавил тихо: – Здесь нам говорить нельзя! Встретимся на берегу реки, там есть дорожка, которая в это время пустынна.
Олинф кивнул. Он быстро пошел по улицам, зорко глядя по сторонам. Время от времени обменивался многозначительным взглядом или едва заметным знаком с кем-нибудь из прохожих, которые, судя по одежде, в большинстве своем принадлежали к низшим сословиям, ибо, подобно всем другим, в том числе и менее великим переворотам в истории, христианство было сперва крупицей с горчичное зерно в сердцах простолюдинов.
Время от времени толпа внизу почтительно расступалась, давая дорогу какому-нибудь сенатору, направлявшемуся в храм Юпитера (который был тут же, на форуме, и служил залом заседаний Сената) и с нарочитой снисходительностью кивавшему своим друзьям или просителям. Среди пестрых и богатых одежд можно было видеть нескладные фигуры крестьян из ближних селений, которые направлялись к общественным амбарам. Рядом с храмом высилась триумфальная арка, и длинная улица за ней кишела людьми, в одной из ниш арки бил фонтан, весело искрясь в лучах солнца, а над аркой возвышалась бронзовая конная статуя императора Калигулы, красиво выделяясь на безоблачном летнем небе. За будками менял было здание, которое теперь называют Пантеоном[133], толпа горожан победнее проходила через маленький вестибул внутрь с корзинами под мышкой, протискиваясь к площадке меж двумя колоннами, где продавалось все то, что осталось у жрецов от жертвоприношений.
У одного из общественных зданий мастера возводили колонны, и стук их молотков то и дело покрывал гул толпы. Эти колонны не достроены и по сей день!
Все это, взятое вместе, составляло невиданное разнообразие обычаев, сословий, привычек, занятий. Трудно представить себе большую суету, веселье, оживление, кипение и сверкание жизни. Здесь можно было увидеть все обличья той бурной цивилизации, в которой развлечение и торговля, праздность и труд, скупость и тщеславие сливали воедино свои быстрые, разнородные и вместе с тем гармоничные потоки.
На ступенях у храма Юпитера стоял человек лет пятидесяти, скрестив на груди руки и презрительно нахмурясь. Одет он был необычайно просто, на нем не было тех украшений, какие носили в Помпеях люди всех сословий, отчасти потому, что любили эти безделушки, но еще и по той причине, что они были сделаны в форме фигурок, которые, как считалось, оберегали от чар колдовства и дурного глаза. У него был высокий лоб и лысый череп, несколько прядей, уцелевших на затылке, были скрыты под капюшоном, который составлял часть плаща, так что его можно было поднять и опустить, теперь он был надвинут на голову для защиты от солнца. Одежда этого человека была коричневая – цвет, непопулярный в Помпеях, – без пурпуровой отделки. К поясу были пристегнуты маленькая чернильница, стиль – заостренная палочка для письма – и большие навощенные таблички. Особенно бросалось в глаза то, что за поясом не было кошелька, этой необходимой принадлежности жителя Помпей, если даже – увы! – он был пуст.
Веселые и самовлюбленные жители города редко обращали внимание на окружающих, но в дерзком взгляде этого человека было столько горького презрения, когда он смотрел на религиозное шествие, поднимавшееся по ступеням храма, что многие поневоле заметили его.
– Кто этот киник[134]? – спросил один торговец у своего соседа, ювелира.
– Это Олинф, – ответил ювелир, – известный назареянин.
Торговец вздрогнул.
– Ужасная секта! – сказал он шепотом. – Говорят, они всегда начинают свои ночные обряды с умерщвления новорожденного младенца. А еще называют себя праведниками! Негодяи! Хороши праведники! Что станет с торговцами да и с ювелирами тоже, если все будут следовать их примеру?
– Святая правда, – сказал ювелир. – Они не носят драгоценностей и бормочут проклятья, когда видят змею, а в Помпеях почти все украшения делаются в виде змеи.
– Поглядите только, – сказал третий, хозяин мастерской, где отливали бронзовые чаши и статуи, – как смотрит этот назареянин на благочестивую жертвенную процессию! Слышите, как он бормочет? Это он призывает проклятия на храм, можете быть уверены. Знаешь ли ты, Цельцин, что этот человек, проходя на днях мимо моей мастерской и увидев, что я работаю над статуей Минервы, нахмурился и сказал: «Жаль, что она бронзовая, а не мраморная, не то я бы ее разбил». «Разбить богиню!» – ужаснулся я. «Какая она богиня! – сказал этот безбожник. – Это демон, злой дух». И с проклятиями пошел своей дорогой. Неужели мы станем такое терпеть? Надо ли удивляться, что земля так дрожала минувшей ночью, – она хотела стряхнуть со своей груди этого безбожника. Мало сказать – безбожник. Он хулитель искусства. Горе нам, бронзовых дел мастерам, если такие люди будут устанавливать законы!
– Это они спалили Рим при Нероне, – простонал ювелир.
Пока они отпускали по адресу назареянина эти «дружелюбные» замечания, Олинф почувствовал, что привлек к себе внимание. Он огляделся и увидел, что вокруг собирается толпа, глазея на него и перешептываясь. Посмотрев на них вызывающе и вместе с тем сострадательно, он завернулся в плащ и пошел прочь, громко бормоча:
– Заблудшие идолопоклонники! Неужели сотрясение земли прошлой ночью не послужило вам предостережением? Увы! Как встретите вы свой смертный час?
Каждый слышавший это пророчество толковал его по-разному, в зависимости от степени своего невежества и трусости, однако все сошлись на том, что это ужасное проклятие, и смотрели на христианина, как на врага рода человеческого…
Вырвавшись из толпы и дойдя до дальнего края форума, Олинф увидел бледное и серьезное лицо, которое он сразу узнал. Завернутый в плащ, прикрывавший его жреческое одеяние, Апекид смотрел на приверженца новой, таинственной веры, в которую его чуть не обратили.
«Неужели и он обманщик? Неужели этот человек, в такой скромной одежде, с таким простым лицом, неужели и он, как Арбак, под своей суровостью прячет разнузданность? Неужели покрывало Весты таит под собой порок?»
Олинф, перевидавший много людей всех сословий и хорошо знавший своих ближних, видимо, догадался по лицу Апекида, что происходило в его душе. Он спокойно, с выражением открытым и искренним встретил испытующий взгляд жреца.
– Мир тебе, – приветствовал он Апекида.
– Мир тебе, – отозвался жрец таким безжизненным голосом, что назареянину стало его жаль.
– В этом приветствии, – сказал Олинф, – соединено все, что есть хорошего на свете, – ведь без добродетели нет мира. Он, подобно радуге, покоится на земле, но вершина его исчезает в небесах. Небеса озаряют его светом, он высится средь облаков, отражает вечное солнце, дарует спокойствие. Такой мир, о юноша, – это улыбка души, это отражение бессмертного света. Мир тебе!
– Увы!.. – начал было Апекид, но, перехватив любопытные взгляды зевак, жаждавших узнать, о чем могут разговаривать известный всем назареянин и жрец Исиды замолчал и добавил тихо: – Здесь нам говорить нельзя! Встретимся на берегу реки, там есть дорожка, которая в это время пустынна.
Олинф кивнул. Он быстро пошел по улицам, зорко глядя по сторонам. Время от времени обменивался многозначительным взглядом или едва заметным знаком с кем-нибудь из прохожих, которые, судя по одежде, в большинстве своем принадлежали к низшим сословиям, ибо, подобно всем другим, в том числе и менее великим переворотам в истории, христианство было сперва крупицей с горчичное зерно в сердцах простолюдинов.
Глава II. Община
Назареянин, а следом за ним и Апекид дошли до берега Сарна. Эта река, теперь превратившаяся в маленький ручеек, в то время бурно текла к морю, и по ней плавали бесчисленные суда, а в водах ее отражались помпейские сады, виноградники, дворцы и храмы. Достигнув шумного и оживленного берега, Олинф свернул на дорожку, которая шла под тенистыми деревьями, в нескольких шагах от реки. По вечерам здесь любили гулять горожане, но днем, в жару, сюда редко кто заглядывал, разве только забегут, играя, ребятишки да забредет какой-нибудь задумчивый поэт или спорящие философы. В дальнем конце дорожки нежно зеленели кусты самшита, их листва была причудливо подстрижена в виде фавнов и сатиров, или египетских пирамид, или вензеля какого-нибудь всеми любимого знаменитого гражданина города. Дурной вкус так же древен, как и хороший.
Теперь, когда на эту дорожку падали, пробиваясь сквозь листву, отвесные лучи полуденного солнца, она была совершенно пуста, во всяком случае, никого, кроме Олинфа и жреца, не было видно вокруг. Они сели на одну из скамей под деревом. Легкий ветерок, тянувший с реки, освежал им лица, вода бурлила и сверкала перед ними. Это была удивительная пара: приверженец самой новой и жрец самой древней из религий мира!
– Счастлив ли ты с тех пор, как столь внезапно покинул меня? – спросил Олинф. – Нашло ли твое сердце покой под облачением жреца? Нашел ли ты, жаждущий гласа божия, отзвук его в оракулах Исиды?.. Ты вздыхаешь, отворачиваешься, и это ответ, который предчувствовала моя душа.
– Увы, – отвечал со вздохом Апекид, – ты видишь перед собой несчастного грешника! С детства я мечтал о добродетели. Я завидовал святости тех людей, которые в пещерах и уединенных часовнях общались с высшими существами. Дни я проводил в бурных и смутных мечтах, а ночи… ночами меня посещали странные, но торжественные видения. Обманутый ложными пророчествами, я надел это облачение. А потом мою душу (признаюсь тебе откровенно) возмутило то, что я видел и в чем вынужден был участвовать! Стремясь к правде, я стал лишь пособником обмана. В тот вечер, когда мы встретились с тобой, этот лжец вселил в меня новые надежды, а ведь мне следовало бы знать его лучше… Я… Но это неважно! Достаточно сказать, что к своей опрометчивости я добавил клятвопреступление и грех. Но теперь я прозрел. Я думал, что повинуюсь полубогу, а он оказался негодяем! Мир меркнет в моих глазах, я не знаю, есть ли над ним боги или же мы игрушки случая, и что ждет нас за этим коротким и печальным бытием – тьма или новая жизнь. Расскажи мне про свою веру, разреши мои сомнения, если и в самом деле можешь это сделать.
– Я не удивляюсь, – сказал назареянин, – ни твоим горьким заблуждениям, ни теперешним сомнениям. Всего лишь восемьдесят лет назад у человека не было уверенности в существовании бога или в будущей жизни, но теперь новые законы провозглашены для имеющих уши, небо – истинный Олимп – раскрывает имеющему глаза. Слушан же внимательно.
И торжественно, как человек, который верит сам и жаждет обратить другого, назареянин стал убеждать Апекида в истинности евангельских обетований. Он со слезами рассказывал о страстях и чудесах Христа и о вознесении спасителя. Он описал чистое и безмятежное небо, уготованное праведникам, и геенну огненную, ожидающую грешников.
Сомнения в величии жертвы, принесенной богом во имя человека, возникавшие в более поздние времена, не могли даже прийти в голову язычнику тех далеких веков. Он привык верить, что боги жили на земле, принимали человеческий образ, разделяли людские труды, муки и несчастья. Разве сын Алкмены[135], чьи алтари теперь курились фимиамом во многих городах, не трудился для рода человеческого? Разве великий Аполлон Дорийский не искупил таинственный грех, сойдя в могилу?[136] Небесные божества давали людям законы или оказывали им благодеяния, и благодарность людей превращалась в почитание. Поэтому язычнику не показалось ни необычным, ни странным, что Христос был послан с небес на землю, что бессмертный стал смертным и вкусил горечь кончины.
– Пойдем, – сказал назареянин, видя, какое впечатление произвели его слова. – Пойдем в скромный дом, где собираемся мы, немногие верные. Послушай наши молитвы, узри искренность наших слез раскаяния, принеси вместе с нами простые жертвы – не закланных ягнят, не венки, а светлые мысли, возлагаемые на алтарь сердца…
Апекиду почудилась какая-то щедрая доброта в этих воодушевленных словах Олинфа. Растроганный, он повиновался. Он был в том состоянии, когда человек не может вынести одиночества, к тому же его одолевало любопытство – ему хотелось увидеть те обряды, о которых ходило столько темных и противоречивых слухов. Он помедлил, взглянул на свое одеяние, вспомнил про Арбака и, содрогнувшись от ужаса, поглядел на назареянина. Потом закутался в плащ, чтобы получше скрыть свои одежды, и сказал:
– Веди. Я следую за тобой.
Обрадованный Олинф сжал его руку и, спустившись к реке, окликнул одну из лодок, которых здесь было много. Они вошли в лодку. Навес защищал их от солнца и скрывал от посторонних взглядов, лодка быстро скользила по воде. С одной из лодок, проплывавших мимо, донеслась тихая музыка, ее нос был украшен цветами, она плыла к морю.
– Вот так, радуясь и не ведая своих заблуждений, эти поклонники удовольствий плывут в океан, где их ждет буря и гибель, – сказал Олинф. – Проплывем же мимо них молча, незамеченные, и пристанем к берегу.
Апекид, подняв глаза, сквозь отверстие в навесе увидел одну из пассажирок лодки – это была Иона. Жрец вздохнул и снова сел на скамью. Они причалили неподалеку от грязной окраинной улочки. Выйдя из лодки, Олинф повел Апекида через лабиринт улиц и наконец остановился у запертой двери дома, который был побольше соседних. Он трижды постучал – дверь отворилась и, едва Апекид вслед за своим проводником переступил порог, тотчас закрылась за ними.
Они прошли через пустой атрий и очутились в небольшой комнате, в которую свет проникал лишь через маленькое оконце над дверью. Остановившись на пороге и постучав в дверь, Олинф сказал: «Мир вам». Голос изнутри спросил: «Кому?» – «Верным!» – отвечал Олинф, и дверь отворилась. Четырнадцать человек молча сидели полукругом перед грубым деревянным распятием, видимо, погруженные в размышления.
Когда Олинф вошел, они подняли глаза, но не сказали ни слова. Сам назареянин, прежде чем заговорить, преклонил колени перед распятием, и Апекид увидел, что он молча молится. Исполнив обряд, Олинф обратился к собравшимся:
– Друзья и братья, не удивляйтесь, видя среди нас жреца Исиды. Он был в числе слепцов, но святой дух снизошел на него, он хочет сам все видеть, слышать и понять.
– Да будет так, – сказал один юноша еще моложе Апекида, лицо у него было такое же бледное и изнуренное тяжкими, бесконечными раздумьями.
– Да будет так, – сказал другой, постарше; его темная кожа и восточное лицо выдавали сирийца – в юности он был грабителем.
– Да будет так, – вымолвил третий.
Жрец обернулся к нему и узнал в старике с длинной седой бородой раба богача Диомеда.
– Да будет так, – повторили и остальные, все, за исключением двоих, принадлежавшие к низшим сословиям. Эти двое были начальник стражи и александрийский торговец.
– Мы не требуем от тебя соблюдения тайны, – снова заговорил Олинф. – Мы не берем с тебя, как делают некоторые из наших слабых братьев, клятвы не предавать нас. Правда, наша община не запрещена законом, но толпа, еще более дикая, чем ее правители, жаждет расправиться с нами. Так, друзья мои, когда Пилат колебался, толпа кричала: «Распни его!»[137] Но мы не связываем тебя клятвой ради своей безопасности, нет! Предай нас толпе, обвини нас, опорочь, клевещи, если хочешь. Мы выше смерти мы готовы с радостью войти в клетку льва или лечь под плети палача, мы попираем тьму могилы, ибо то, что для преступника смерть, для христианина – вечность.
Послышался одобрительный гул.
– Ты пришел к нам как гость и, если пожелаешь, можешь остаться. Ты хочешь знать, какова наша религия? Она перед тобой. Этот крест – наш единственный кумир, в этом свитке – тайны наших Цер[80] и нашего Элевсина[138]. Наша мораль? Она в нашей жизни. Мы все были грешниками, но кто может обвинить нас в преступлении теперь? Мы очистились от прошлого. Не думай, что это наша заслуга, – на то была воля божия. Подойди, Медон, – кивнул он старому рабу, который третьим выразил согласие, чтобы Апекид остался. – Ты единственный раб среди нас. Но на небесах первые будут последними. Да будет так и среди нас. Разверни свиток и читай.
Теперь, когда на эту дорожку падали, пробиваясь сквозь листву, отвесные лучи полуденного солнца, она была совершенно пуста, во всяком случае, никого, кроме Олинфа и жреца, не было видно вокруг. Они сели на одну из скамей под деревом. Легкий ветерок, тянувший с реки, освежал им лица, вода бурлила и сверкала перед ними. Это была удивительная пара: приверженец самой новой и жрец самой древней из религий мира!
– Счастлив ли ты с тех пор, как столь внезапно покинул меня? – спросил Олинф. – Нашло ли твое сердце покой под облачением жреца? Нашел ли ты, жаждущий гласа божия, отзвук его в оракулах Исиды?.. Ты вздыхаешь, отворачиваешься, и это ответ, который предчувствовала моя душа.
– Увы, – отвечал со вздохом Апекид, – ты видишь перед собой несчастного грешника! С детства я мечтал о добродетели. Я завидовал святости тех людей, которые в пещерах и уединенных часовнях общались с высшими существами. Дни я проводил в бурных и смутных мечтах, а ночи… ночами меня посещали странные, но торжественные видения. Обманутый ложными пророчествами, я надел это облачение. А потом мою душу (признаюсь тебе откровенно) возмутило то, что я видел и в чем вынужден был участвовать! Стремясь к правде, я стал лишь пособником обмана. В тот вечер, когда мы встретились с тобой, этот лжец вселил в меня новые надежды, а ведь мне следовало бы знать его лучше… Я… Но это неважно! Достаточно сказать, что к своей опрометчивости я добавил клятвопреступление и грех. Но теперь я прозрел. Я думал, что повинуюсь полубогу, а он оказался негодяем! Мир меркнет в моих глазах, я не знаю, есть ли над ним боги или же мы игрушки случая, и что ждет нас за этим коротким и печальным бытием – тьма или новая жизнь. Расскажи мне про свою веру, разреши мои сомнения, если и в самом деле можешь это сделать.
– Я не удивляюсь, – сказал назареянин, – ни твоим горьким заблуждениям, ни теперешним сомнениям. Всего лишь восемьдесят лет назад у человека не было уверенности в существовании бога или в будущей жизни, но теперь новые законы провозглашены для имеющих уши, небо – истинный Олимп – раскрывает имеющему глаза. Слушан же внимательно.
И торжественно, как человек, который верит сам и жаждет обратить другого, назареянин стал убеждать Апекида в истинности евангельских обетований. Он со слезами рассказывал о страстях и чудесах Христа и о вознесении спасителя. Он описал чистое и безмятежное небо, уготованное праведникам, и геенну огненную, ожидающую грешников.
Сомнения в величии жертвы, принесенной богом во имя человека, возникавшие в более поздние времена, не могли даже прийти в голову язычнику тех далеких веков. Он привык верить, что боги жили на земле, принимали человеческий образ, разделяли людские труды, муки и несчастья. Разве сын Алкмены[135], чьи алтари теперь курились фимиамом во многих городах, не трудился для рода человеческого? Разве великий Аполлон Дорийский не искупил таинственный грех, сойдя в могилу?[136] Небесные божества давали людям законы или оказывали им благодеяния, и благодарность людей превращалась в почитание. Поэтому язычнику не показалось ни необычным, ни странным, что Христос был послан с небес на землю, что бессмертный стал смертным и вкусил горечь кончины.
– Пойдем, – сказал назареянин, видя, какое впечатление произвели его слова. – Пойдем в скромный дом, где собираемся мы, немногие верные. Послушай наши молитвы, узри искренность наших слез раскаяния, принеси вместе с нами простые жертвы – не закланных ягнят, не венки, а светлые мысли, возлагаемые на алтарь сердца…
Апекиду почудилась какая-то щедрая доброта в этих воодушевленных словах Олинфа. Растроганный, он повиновался. Он был в том состоянии, когда человек не может вынести одиночества, к тому же его одолевало любопытство – ему хотелось увидеть те обряды, о которых ходило столько темных и противоречивых слухов. Он помедлил, взглянул на свое одеяние, вспомнил про Арбака и, содрогнувшись от ужаса, поглядел на назареянина. Потом закутался в плащ, чтобы получше скрыть свои одежды, и сказал:
– Веди. Я следую за тобой.
Обрадованный Олинф сжал его руку и, спустившись к реке, окликнул одну из лодок, которых здесь было много. Они вошли в лодку. Навес защищал их от солнца и скрывал от посторонних взглядов, лодка быстро скользила по воде. С одной из лодок, проплывавших мимо, донеслась тихая музыка, ее нос был украшен цветами, она плыла к морю.
– Вот так, радуясь и не ведая своих заблуждений, эти поклонники удовольствий плывут в океан, где их ждет буря и гибель, – сказал Олинф. – Проплывем же мимо них молча, незамеченные, и пристанем к берегу.
Апекид, подняв глаза, сквозь отверстие в навесе увидел одну из пассажирок лодки – это была Иона. Жрец вздохнул и снова сел на скамью. Они причалили неподалеку от грязной окраинной улочки. Выйдя из лодки, Олинф повел Апекида через лабиринт улиц и наконец остановился у запертой двери дома, который был побольше соседних. Он трижды постучал – дверь отворилась и, едва Апекид вслед за своим проводником переступил порог, тотчас закрылась за ними.
Они прошли через пустой атрий и очутились в небольшой комнате, в которую свет проникал лишь через маленькое оконце над дверью. Остановившись на пороге и постучав в дверь, Олинф сказал: «Мир вам». Голос изнутри спросил: «Кому?» – «Верным!» – отвечал Олинф, и дверь отворилась. Четырнадцать человек молча сидели полукругом перед грубым деревянным распятием, видимо, погруженные в размышления.
Когда Олинф вошел, они подняли глаза, но не сказали ни слова. Сам назареянин, прежде чем заговорить, преклонил колени перед распятием, и Апекид увидел, что он молча молится. Исполнив обряд, Олинф обратился к собравшимся:
– Друзья и братья, не удивляйтесь, видя среди нас жреца Исиды. Он был в числе слепцов, но святой дух снизошел на него, он хочет сам все видеть, слышать и понять.
– Да будет так, – сказал один юноша еще моложе Апекида, лицо у него было такое же бледное и изнуренное тяжкими, бесконечными раздумьями.
– Да будет так, – сказал другой, постарше; его темная кожа и восточное лицо выдавали сирийца – в юности он был грабителем.
– Да будет так, – вымолвил третий.
Жрец обернулся к нему и узнал в старике с длинной седой бородой раба богача Диомеда.
– Да будет так, – повторили и остальные, все, за исключением двоих, принадлежавшие к низшим сословиям. Эти двое были начальник стражи и александрийский торговец.
– Мы не требуем от тебя соблюдения тайны, – снова заговорил Олинф. – Мы не берем с тебя, как делают некоторые из наших слабых братьев, клятвы не предавать нас. Правда, наша община не запрещена законом, но толпа, еще более дикая, чем ее правители, жаждет расправиться с нами. Так, друзья мои, когда Пилат колебался, толпа кричала: «Распни его!»[137] Но мы не связываем тебя клятвой ради своей безопасности, нет! Предай нас толпе, обвини нас, опорочь, клевещи, если хочешь. Мы выше смерти мы готовы с радостью войти в клетку льва или лечь под плети палача, мы попираем тьму могилы, ибо то, что для преступника смерть, для христианина – вечность.
Послышался одобрительный гул.
– Ты пришел к нам как гость и, если пожелаешь, можешь остаться. Ты хочешь знать, какова наша религия? Она перед тобой. Этот крест – наш единственный кумир, в этом свитке – тайны наших Цер[80] и нашего Элевсина[138]. Наша мораль? Она в нашей жизни. Мы все были грешниками, но кто может обвинить нас в преступлении теперь? Мы очистились от прошлого. Не думай, что это наша заслуга, – на то была воля божия. Подойди, Медон, – кивнул он старому рабу, который третьим выразил согласие, чтобы Апекид остался. – Ты единственный раб среди нас. Но на небесах первые будут последними. Да будет так и среди нас. Разверни свиток и читай.
Глава III. Привратник, девушка и гладиатор
Дверь дома Диомеда была открыта, и старый раб Медон сидел на нижней ступени лестницы. Этот роскошный дом богатого торговца еще и сейчас можно увидеть за городскими воротами, в самом начале Дороги Гробниц. Несмотря на соседство мертвых, квартал этот был веселый. На другой стороне улицы, всего на несколько шагов ближе к воротам, был большой заезжий двор, где люди, посещавшие Помпеи по делам или искавшие здесь развлечений, останавливались закусить и отдохнуть. У ворот этого двора теперь стояли повозки и колесницы – одни только что подъехали, другие уже отъезжали, вокруг царили суета и оживление. У двери сидели за круглым столиком несколько крестьян и за утренней чашей вина разговаривали о своих делах. Дверь была разрисована в шахматную клетку, известную людям с незапамятных времен. На крыше дома была устроена терраса, где женщины, жены крестьян, которые беседовали внизу, сидели или стояли и, перегнувшись через перила, переговаривались со своими знакомыми. По соседству, в глубокой нише, на покрытой материей скамье отдыхали двое или трое бедняков, отряхивая пыль с одежды. За домом тянулся большой пустырь, некогда бывший кладбищем древнего народа, который жил здесь еще раньше, – теперь тут сжигали мертвых. Над пустырем возвышались террасы красивой виллы, утопавшей в зелени. Сами гробницы, изящные и разнообразные, окруженные цветами и деревьями, не навевали грусти. У ворот города, в маленькой нише, неподвижный и послушный дисциплине, стоял на часах римский легионер. Солнце ярко блестело на его шлеме и на копье, которое он держал в руке. Ворота состояли из трех арок, средняя была предназначена для колесниц и повозок, две крайние – для пешеходов, а по обе стороны от них высились массивные стены, многократно чинившиеся в самые различные эпохи, после того как война, время или землетрясение разрушали эти бесполезные укрепления. Над стенами, близко друг к другу, возвышались квадратные башни, нарушая своей живописной суровостью однообразие стен и красиво вырисовываясь рядом с новыми белыми домами.