– Еще бы! Он богат, как Крез, – сказал Клодий, – и перечень яств у него на пиру длинен, как эпическая поэма.
   – Ну ладно, пойдемте в термы, – сказал Главк. – Сейчас там весь город. Фульвий, которого вы так любите, прочитает свою новую оду.
   Молодые люди не заставили себя просить, и все направились к баням.
   Хотя божественные термы, или бани, были предназначены скорее для бедных граждан, чем для богатых, у которых дома были собственные купальни, все же это было излюбленное место встреч и отдыха людей всех сословий, любивших праздность и веселье. Бани в Помпеях, конечно, сильно отличались и своим устройством и внешним видом от огромных и сложно устроенных римских терм; да и вообще есть основания считать, что в каждом городе Римской империи бани отличались некоторым своеобразием архитектуры. Это почему-то смущает ученых, как будто до XIX века архитекторы и мода не знали капризов.
   Приятели вошли в бани через главные ворота с улицы Фортуны. У портика сидел сторож, и перед ним стояли два ящика – один для денег, а другой для билетов. Здесь же были скамейки, на которых сидели люди различных сословий; другие, исполняя предписания лекарей, быстро прогуливались вдоль портика, время от времени останавливаясь поглядеть на бесчисленные объявления о зрелищах, играх, распродажах, выставках, написанные краской на стенах. Но больше всего было разговоров о предстоящих играх в амфитеатре, и каждого, кто подходил, засыпали вопросами: не посчастливилось ли Помпеям и не появился ли какой-нибудь чудовищный преступник, не было ли какого святотатства или убийства, чтобы эдилы могли бросить негодяя на растерзание льву; все прочие, менее редкостные увеселения казались детской забавой в сравнении с таким несчастьем.
   – Мне кажется, – сказал веселый человек, который был ювелиром, – что император, если он так добр, как говорят, мог бы прислать нам какого-нибудь еврея.
   – А почему бы не взять одного из этой новой секты назареев? – сказал какой-то философ. – Я не жесток, но безбожник, который не признает самого Юпитера, не заслуживает милосердия.
   – Мне все равно, во скольких богов человек верит, – сказал ювелир, – но отрицать всех богов просто чудовищно.
   – И все же я думаю, – возразил Главк, – что эти люди не совсем безбожники. Говорят, они верят в какого-то бога или, вернее, в будущую жизнь.
   – Ты ошибаешься, дорогой Главк, – сказал философ. – Я говорил с ними: они засмеялись мне в лицо, когда я завел речь о Плутоне и Аиде[85].
   – О боги! – воскликнул в ужасе ювелир. – Неужели эти злодеи есть и в нашем городе?
   – Да, есть, хоть их и немного. Но их секта собирается тайно, и невозможно узнать, кто к ней принадлежит.
   Когда Главк отошел, один скульптор, который очень любил свое искусство, с восхищением посмотрел ему вслед.
   – Ах, – сказал он, – выпустить бы его на арену – вот это была бы натура! Какие руки и ноги! Какая голова! Ему бы быть гладиатором! Сюжет… да, сюжет достойный нашего искусства! Отчего его не бросят на растерзание льву?
   Тем временем римский поэт Фульвий, которого его современники провозгласили бессмертным и о котором, если бы не этот рассказ, так никто и не вспомнил бы в наш равнодушный век, подошел к Главку:
   – А, мой милый афинянин, мой добрый Главк пришел послушать, как я буду читать оду! Какая честь, ведь ты грек, чей язык сам по себе поэзия. Как мне тебя благодарить? Конечно, это пустяк, но я, может быть, буду представлен Титу, если заслужу твою похвалу. О Главк! Поэт без покровителя – все равно что амфора без ярлыка: вино может быть превосходным, но никто его не похвалит! Что говорит Пифагор? «Фимиам – богам, а хвала – людям». А значит, покровитель – это жрец поэта, он доставляет ему хвалу и почитателей.
   – Но ведь все Помпеи тебе покровительствуют, и каждый портик – твой алтарь.
   – Да, люди здесь очень добры, они не скупятся на похвалы. Но они лишь жители маленького городка… А я надеюсь на лучшее!.. Войдем?
   – Конечно. Мы теряем время, а ведь могли бы уже слушать твою оду.
   В этот миг из бань в портик вышло человек двадцать, и раб, стоявший у двери, которая вела в узкий коридор, впустил Фульвия, Главка, Клодия и еще целую толпу друзей поэта.
   – Жалкое зрелище в сравнении с римскими термами, – сказал Лепид презрительно.
   – Но все же потолочная роспись сделана со вкусом, – заметил Главк, который был в таком настроении, что ему все нравилось, и указал на звезды, усыпавшие потолок.
   Лепид пожал плечами, но ему было лень возражать.
   Они вошли в просторную раздевальню. Карниз пестрел причудливыми рисунками; сводчатый потолок был отделан белыми квадратными плитками с ярко-красной каймой; безукоризненно чистый пол был выложен белой мозаикой, а вдоль стен стояли удобные скамьи. Здесь не было огромных и многочисленных окон, как в роскошном фригидарии[86] Витрувия. В Помпеях, как и во всей Южной Италии, предпочитали умерять блеск знойного солнца и считали, что роскошь неразлучна с полумраком. Два небольших застекленных окна пропускали скупой, мягкий свет, над одним из этих окон красовался большой рельеф, изображавший гибель титанов[87].
   Здесь и уселся Фульвий с величественным видом, а слушатели торопили его начать чтение.
   Поэт не заставил себя долго упрашивать. Он вынул из-под одежды свиток папируса и, трижды откашлявшись, чтобы прочистить горло, а также водворить тишину, начал читать великолепную оду, от которой, к великому огорчению автора этой книги, до нас не дошло ни единой строчки.
   Судя по рукоплесканиям, которым его наградили, ода бесспорно была достойна его славы, но Главк, единственный из всех, не нашел, что ода превосходит лучшие оды Горация.
   Когда ода была прочитана, те, кто собирался принять лишь холодную ванну, стали раздеваться; они вешали одежды на крюки, торчавшие из стен, брали другие, более просторные одежды (богатые – у собственных рабов, а остальные – у рабов, служивших в термах) и шли в красивое круглое помещение, которое уцелело и доныне, к стыду потомков древних италийцев, которые так не любят мыться.
   Более изнеженные через другую дверь вошли в тепидарий[88], нагретый до приятного тепла передвижным очагом, хотя главным источником тепла был пол, под которым проходили трубы лаконской печи[89].
   Здесь любители купания раздевались и проводили некоторое время, наслаждаясь ароматным теплом. Тепидарий, в соответствии со своим значением в длинном процессе купания, был украшен богаче и лучше остальных помещений: на сводчатом потолке были прекрасные рельефы и роспись; окна из матового стекла пропускали лишь слабый и неверный свет; под массивными карнизами тянулись ряды лепных фигур; стены были ярко-красные, пол искусно выложен белыми плитами. Здесь заядлые купальщики, которые посещали баню по семь раз на день, пребывали в состоянии расслабленной неги перед купанием или чаще после него; и многие из этих «мучеников» равнодушно смотрели на входивших, приветствуя знакомых кивком, но боясь утомить себя разговором.
   Отсюда посетители опять направлялись в разные места в зависимости от вкусов: одни шли в потовую баню, соответствовавшую нашим парильням, а оттуда – в теплую купальню; другие, не желавшие тратить столько сил, сразу шли в кальдарий, где был бассейн с горячей водой.
   Чтобы завершить картину и дать читателю более или менее полное представление о банях, игравших такую роль в жизни древних, последуем за Лепидом, который неизменно проходил все процедуры, кроме холодной бани, вышедшей незадолго перед тем из моды. Разогревшись в тепидарии, который мы только что описали, помпейский франт направил свои стопы в потовую баню. Пусть читатель сам представит себе, как долго он парился, вдыхая благовония. После этого он отдал себя в руки своих рабов, которые ожидали его у выхода и стерли с него пот чем-то вроде скребницы. Между прочим, туристов теперь всерьез уверяют, будто ими пользовались, только чтобы очищать грязь, тогда как ни единая пылинка не могла сесть на гладкую кожу опытного купальщика. Потом, немного остынув, он погрузился в воду, изобильно усыпанную ароматными травами, и, когда он вышел через дверь в противоположном конце помещения, прохладный душ оросил его с ног до головы. Потом, закутавшись в легкие одежды, он снова возвратился в тепидарий, где нашел Главка, который не ходил в потовую баню. Теперь началось главное, ни с чем не сравнимое удовольствие: рабы стали растирать своих хозяев редчайшими мазями из золотых, хрустальных или алебастровых флаконов, украшенных драгоценными камнями. Один только список всех этих притираний, употреблявшихся богатыми людьми, составил бы целый том, особенно если бы его напечатал модный издатель: майоран, лаванда, нард – словом, всех и не счесть, а за стеной играла тихая музыка, и те, кто предпочитали в купании умеренность, освеженные и полные новых сил, словно помолодев, оживленно беседовали.
   – Будь благословен тот, кто изобрел бани! – сказал Главк, растянувшись на одном из бронзовых лож (в тот час устланных мягкими подушками), которые и теперь можно увидеть в том же самом тепидарии. – Будь то Геркулес или Вакх, его не зря почитают богом.
   – Но скажи мне, – обратился к нему тучный мужчина, который, пока его растирали, все время стонал и сопел, – скажи мне Главк… руки тебе надо перебить, раб, три полегче!.. скажи мне… уф, уф!., что, в Риме бани действительно так великолепны? (Повернув голову, Главк не без труда узнал Диомеда, этот добряк весь побагровел после потовой бани и растирания, которому только что подвергся.) Наверно, они гораздо лучше наших? А?
   Пряча улыбку, Главк ответил:
   – Вообрази, что весь этот город превращен в бани, тогда ты получишь представление о величине императорских терм в Риме. Но это только величина. Представь себе все развлечения для души и тела, перечисли все гимнастические игры, выдуманные нашими отцами, вообрази, что для всех этих игр отведены специальные места, так же как и для любителей литературы, добавь к этому купальни самых больших размеров и самого сложного устройства, окружи все это садами, театрами, портиками, гимнасиями[90] – словом, представь себе город богов, состоящий из одних дворцов и общественных зданий, и ты получишь отдаленное представление о знаменитых римских банях.
   – Клянусь Геркулесом! – воскликнул Диомед, широко раскрывая глаза. – Да ведь чтобы там искупаться, не хватит целой жизни!
   – В Риме это обычное дело, – сказал Главк серьезно. – Многие там и проводят всю жизнь. Они приходят к открытию и остаются до тех пор, пока не запрут ворота. Остальной Рим для них словно не существует, они презирают все на свете, кроме бань.
   – Клянусь Поллуксом, ты меня удивил!
   – Даже у тех, кто купается только три раза в день, ни на что другое времени не остается. Перед первым купанием они играют в мяч в портике или на специальных площадках. Потом идут в театр рассеяться. Они закусывают под деревьями и думают о втором купании. К тому времени, как баня готова, еда уже переварена. После второго купания они идут в один из перистилей, чтобы послушать, как читает стихи какой-нибудь новомодный поэт, или в библиотеку – подремать над сочинениями старинных писателей. А там приходит время ужина, в котором они тоже видят лишь добавление к бане; после этого они купаются в третий раз, считая баню лучшим местом для беседы с друзьями.
   – Клянусь Геркулесом, у них есть подражатели и в Помпеях!
   – Да, но это не оправдание. Заядлые любители римских бань счастливы. Они не замечают ничего, кроме блеска и великолепия, они не заходят в бедные кварталы города, не знают, что на свете есть нищета. Весь мир им улыбается, хмурясь лишь напоследок, когда они отправляются купаться в Коците[91]. Вот они каковы, настоящие философы.
   Пока Главк говорил все это, Лепид, зажмурившись и едва дыша, подвергался таинственным процедурам, не позволяя своим рабам пропустить ни одной. После благовоний и притираний его посыпали специальным порошком, чтобы тело больше не разогревалось, а когда этот порошок стерли гладким куском пемзы, он начал одеваться, но не в те одежды, которые снял, а в более нарядные, которые римляне надевают из уважения к предстоящей церемонии ужина, хотя по времени (ужинали они в три часа дня), пожалуй, правильнее будет назвать его обедом. Одевшись, он наконец открыл глаза и глубоко вздохнул, словно возвращаясь к жизни.
   В то же время ожил и Саллюстий, протяжно зевнув.
   – Пора ужинать, – сказал этот эпикуреец. – Главк и Лепид, пойдемте ужинать ко мне.
   – Не забудьте, что я приглашаю вас к себе на будущей неделе! – воскликнул Диомед, который очень гордился знакомством с этими блестящими молодыми людьми.
   – Как же, не забудем, – отвечал Саллюстий. – Память, мой милый Диомед, без сомнения, помещается в желудке.
   Они вышли на улицу, где было прохладнее.

Глава VIII. Арбак плутует и выигрывает

   Над шумным городом уже опустился вечер, когда Апекид направился к дому египтянина. Он избегал ярко освещенных людных улиц и шел, понурившись и спрятав руки под одеждой, резко выделяясь своим изможденным видом и торжественным выражением лица среди беззаботных и веселых прохожих.
   Однако какой-то серьезный и степенный человек дважды неуверенно приближался к нему, а потом наконец коснулся его плеча.
   – Апекид! – сказал он и сделал быстрый знак рукой – это было крестное знамение.
   – А, назареянин! – сказал жрец и еще больше побледнел. – Чего тебе?
   – Я не хочу прерывать твои размышления, – сказал незнакомец. – Но когда мы виделись в прошлый раз, ты, мне кажется, не избегал меня, как сегодня.
   – Я не избегаю тебя, Олинф, но я измучен, удручен и не моту сейчас разговаривать о том, что тебя интересует.
   – О заблудшая душа! – сказал Олинф с горечью. – Ты измучен и удручен, а хочешь отвернуться от освежающего и целительного источника!
   – Мать Земля! – воскликнул молодой жрец, прижимая руки к груди. – Где же откроется моим глазам истинный Олимп, на котором живут боги? Должен ли я разделить веру этого человека, поверить, что боги, которым мои предки поклонялись столько веков, – ничто? Должен ли я отринуть, как нечестивую скверну, те алтари, которые были для меня священны? Или же я должен следовать за Арбаком? Как мне быть?
   Он умолк и быстро пошел вперед, как будто хотел убежать от самого себя. Но назареянин был из тех упорных, горячих и целеустремленных людей, с помощью которых религия во все времена производила перевороты, утверждая новую веру или изменяя старую. Поэтому Олинф не дал Апекиду уйти так легко. Он снова настиг его и сказал:
   – Нет ничего удивительного в том, Апекид, что я причиняю тебе страдания, потрясаю самые основы твоего разума и ты теряешься в сомнениях и носишься по безбрежному океану неверной, омраченной мысли. Я не удивляюсь этому. Но побудь со мной немного, бодрствуй, молись, и тьма рассеется, буря утихнет, и сам господь, как некогда по водам моря Галилейского, пройдет по присмиревшей пучине, неся спасение твоей душе. Наша религия требует отречения, но она щедро воздает за это. Часы терзаний позволят тебе обрести вечное бессмертие.
   – Такими посулами, – сказал Апекид угрюмо, – спокон веку дурачат людей. О, какие заманчивые обещания привели меня в храм Исиды!
   – Но спроси у своего разума, – возразил назареянин, – может ли быть истинной религия, которая надругалась над чистотой? Тебя учат почитать наших богов. Но что это за боги, даже если послушать вас самих? Каковы их деяния, их достоинства? Разве их не изображают как самых ужасных преступников? И все же тебе велят служить им, как святыням. Сам Юпитер – отцеубийца. Вам не велят убивать, но вы почитаете убийцу. Что это, как не насмешка над верой, над самым святым в человеке? Обратись же к единому, истинному богу, в святилище которого я тебя введу. Суровая чистота соединилась в нем с нежной любовью. Даже будь он простым смертным, он все равно был бы достоин стать богом. Вы чтите Сократа[92] – у него есть свои ученики, своя школа. Но как сомнительны добродетели этого афинянина перед светлой, неоспоримой, действенной, непреходящей святостью Христа! Я говорю не только о его человеческом облике. Он принял этот облик как знамение для будущих веков, чтобы явить нам воплощение добродетели, узреть которое жаждал Платон. Христос принес людям подлинную жертву; нимб, окруживший его чело в смертный час, не только озарил землю, но открыл нашему взору небо! Я вижу, ты тронут, ты взволнован. Бог проник в твое сердце. Дух божий осенил тебя. Идем же, не противься священному порыву, иди сейчас же, не колеблясь. Немногие из верных уже собрались, чтобы истолковать слово божие. Я отведу тебя к ним. Ты измучен, удручен. Внемли же словам бога: «Придите ко мне все страждущие и обремененные, и я успокою вас».
   – Не могу, – сказал Апекид. – В другой раз.
   – Нет, сейчас же! – торжественно воскликнул Олинф и схватил его за руку.
   Но Апекид, еще не готовый отречься от прежней своей веры, от той жизни, ради которой он стольким пожертвовал, помня заманчивые посулы египтянина, вырвал руку и, чувствуя, что необходимо усилие, чтобы преодолеть нерешительность, которую красноречие христианина вселило в его взволнованный и мятущийся ум, подобрал свои одежды и побежал так быстро, что преследовать его было бесполезно.
   Задыхаясь от усталости, добрался он наконец до окраины города и увидел одинокий дом египтянина. Когда он остановился, чтобы отдышаться, из-за серебристого облака показалась полная луна.
   Поблизости не было больше ни одного дома. Мрачные лозы прикрывали фасад, а позади поднимался целый лес высоких деревьев, спавших в печальном свете луны; еще дальше виднелись туманные очертания гор, и среди них – мрачная высота Везувия, в то время еще не такая высокая, какой видит ее современный путешественник.
   Апекид прошел под аркой, увитой виноградом, и очутился в широком и просторном портике. Перед портиком, по обе стороны лестницы, замерли египетские сфинксы, и лунный свет делал еще более торжественным спокойствие этих огромных гармоничных и бесстрастных изваяний, в которых древняя мудрость скульпторов соединила красоту с благоговением; над лестницей зеленели темные массивные листья алоэ, и восточная пальма бросала тень своих длинных и недвижных листьев на мраморные ступени.
   Эта тишина и таинственное обличье сфинксов вселили в жреца непонятный и непреодолимый ужас, кровь застыла у него в жилах, и, переступая порог, он жаждал услышать хотя бы звук собственных шагов.
   Он постучал в дверь, над которой была надпись на неизвестном ему языке. Дверь бесшумно отворилась, и раб, высокий эфиоп, ни о чем не спросив и не поздоровавшись, знаком пригласил его войти.
   Просторный атрий был освещен высокими бронзовыми светильниками, а стены покрывали крупные иероглифы, начертанные темными, мрачными красками, столь не похожие на яркую и изящную роспись, которой жители Италии украшали свои жилища. В конце атрия другой раб, который хоть и не был африканцем, но казался гораздо темнее смуглых южан, вышел ему навстречу.
   – Я пришел к Арбаку, – сказал жрец и сам услышал, как дрожит его голос.
   Раб молча склонил голову и, проведя Апекида в боковое крыло дома, проводил его вверх по узкой лестнице, а потом через несколько покоев, в которых царило такое же суровое величие, как и в портике. Наконец Апекид очутился в темной, плохо освещенной комнате, где его ждал египтянин.
   Арбак сидел у столика, на котором лежало несколько свитков папируса, исписанного такими же значками, какие были начертаны над входом. Чуть поодаль стоял небольшой треножник, над которым поднимался дымок благовонных курений. Рядом находился большой шар со знаками зодиака, а на другом столике лежало несколько инструментов странной и причудливой формы, назначение которых было Апекиду неизвестно. Дальний конец комнаты был скрыт занавесью, а через длинное окно в крыше проникал свет луны, печально смешиваясь со светом единственного светильника.
   – Садись, Апекид, – сказал египтянин.
   Юноша повиновался.
   – Ты спрашиваешь меня, – заговорил Арбак после недолгого молчания, во время которого он, казалось, был погружен в раздумье, – ты спрашиваешь или спросишь о самых могущественных тайнах, какие способны постичь человеческий ум, ты хочешь, чтобы я разрешил загадку самой жизни. Мы, как дети, блуждаем в темноте, и лишь на краткий миг в этом печальном и кратком нашем существовании видим свои тени во мраке; наши мысли то погружаются в кромешную тьму, пытаясь проникнуть в самую грудь, то в страхе возвращаются назад; мы беспомощно шарим вокруг, боясь в слепоте своей натолкнуться на какую-нибудь скрытую опасность; мы не знаем пределов, нас ограничивающих, они то душат нас, то широко раздвигаются и исчезают в вечности. А раз так, вся мудрость неизбежно сводится к решению двух вопросов: «Во что мы должны верить?» и «Что мы должны отвергнуть?». На эти вопросы хочешь ты получить ответ?
   Апекид кивнул.
   – Слушай же. Ты не забыл наш сегодняшний разговор?
   – Как мог я его забыть!
   – Я открыл тебе, что те божества, которым курится фимиам над столькими алтарями, вымышлены. Открыл, что наши обряды и ритуалы – лишь комедия, чтобы обмануть толпу ради ее же блага. Я объяснил тебе, что на этом обмане зиждятся цельность общества, гармония мира, власть мудрых; основа этой власти – повиновение толпы. Мы поддерживаем этот благодетельный обман. Уж если люди должны верить во что-то, пусть верят в то, чему научили их любить отцы и что освящено традицией. Мы, чьи натуры слишком одухотворены для такой грубой веры, стремимся найти для себя нечто более утонченное, но оставим же другим ту опору, которую сами разрушили. Это мудро, это великодушно.
   – Продолжай.
   – Сделав это, сохранив старые устои для тех, кого мы намерены покинуть, препояшем чресла и отправимся в иные сферы. Выбрось из памяти, забудь все, во что ты верил раньше. Будем считать, что твой ум чист, как неисписанный свиток. Огляди мир, присмотрись к его порядку, его законам, его устройству. Что-то должно было его создать – раз есть устройство, значит, был и устроитель; эта уверенность дает нам возможность ступить на твердую почву. Но кто же он? Бог, скажешь ты. Постой, не будем судить поспешно. О силе, создавшей мир, мы знаем только, что она могущественна, непреложна и безразлична к людским судьбам. Люди придумали бога и решили, что он милостив. Откуда же тогда появилось зло? Почему бог допустил… мало того – создал и увековечил зло? Для того, чтобы оправдать это, персы выдумали второго, злого духа. Да и наш египетский Тифон[93], в сущности, тот же злой демон. Неведомую силу мы превращаем в некое существо и даем незримому признаки и характер зримого. Нет, нужно назвать ее именем, которое не будет нас пугать, и тогда тайна прояснится. Имя это – Необходимость. Необходимость, говорят греки, повелевает богами. Тогда зачем же боги? Они уже ни к чему, откажемся от них сразу. Необходимость правит всем, что нас окружает. Но оставим эту древнюю, невидимую, непостижимую силу и обратимся к той, которая ей подчинена и которую мы, люди, можем узнать и постичь. Имя ей – Природа. Ошибка мудрецов была в том, что они всегда стремились исследовать Необходимость, где все – непроглядная тьма. Если б они ограничили свои исследования Природой, у нее уж давно не было бы от них тайн. Здесь терпеливые наблюдения никогда не остаются без награды. Я исследую землю, воздух, океан, небо и нахожу, что все это таинственным образом связано одно с другим, что луна вызывает приливы и отливы, что воздух повсюду окружает землю, что, изучая звезды, мы изучаем пределы земли, что время делится на эпохи, что бледный свет звезд позволяет нам проникнуть в бездну прошлого, что по ним можно угадывать будущее, – следовательно, не зная, что представляет собой сама Необходимость, мы видим, по крайней мере, то, что ею обусловлено. К какому же выводу приводит нас эта религия (ибо это не что иное, как религия)? Я верую в два божества: Природу и Необходимость. Первую я исследую, перед второй благоговею. Каков же вывод? Все в мире подчинено общим законам: свет солнца радует многих и может принести горе немногим; ночь несет большинству сон, но под ее покровом прячется не только покой, но в них скрываются змеи и львы; океан несет на себе тысячи судов, но поглощает одно. Только для общего, а не для всеобщего блага творит Природа и свершает свой роковой путь Необходимость. Я хочу сохранить обман, к которому прибегают жрецы, потому что он полезен для большинства; я хочу дать людям гармонию искусства, которую открываю, науки, которые совершенствую; я ускоряю приход просвещающего знания, – этим я служу людям, выполняю общий закон, приближаюсь к великой цели, которую ставит Природа. Для себя я требую исключительного положения. Я требую его для всех мудрых. Я даю миру мудрость, а себе – свободу. Я озаряю жизнь другим и сам наслаждаюсь ею. Да, наша мудрость вечна, но жизнь коротка, так изведай все, что она может дать. Посвяти свою молодость удовольствиям, свои чувства – наслаждению. Близок час, когда чаша с вином будет разбита и венки увянут. Будь спокоен, Апекид, мой ученик и последователь! Я открою тебе механизм Природы, ее самые глубокие и страшные секреты, я обучу тебя науке, которую глупцы называют магией, и могучим тайнам звезд. Благодаря этому ты исполнишь свой долг перед людьми. Но я поведу тебя и к наслаждениям, о которых чернь даже не мечтает; день, который ты посвятишь людям, сменит ночь, которую ты посвятишь себе.