– Ты знаешь мое правило, – сказал Арбак едва слышным шепотом, – всегда отдавать предпочтение молодым. Из их податливых, незрелых умов я могу делать все, что хочу. Я изменяю, преображаю, леплю их по своей воле. Но довольно об этом, перейдем к делу. Тебе известно, что некоторое время назад я встретил в Неаполе Иону и Апекида, брата и сестру. Их родители некогда переселились из Афин в Неаполь. После смерти родителей, которые знали и уважали меня, я стал опекуном Ионы и Апекида. Я не забыл своего долга. Мягкий и доверчивый юноша легко поддался моему влиянию. Мне дорого наследие моих предков; я люблю возрождать и проповедовать на дальних берегах (где, быть может, еще живут потомки моего народа) их темную и мистическую веру. Может быть, мне потому и доставляет удовольствие обманывать людей, что этим я служу богам. Я посвятил Апекида в таинства торжественного культа Исиды. Я раскрыл перед ним некоторые из возвышенных символов, возникших при развитии этого культа. Я разбудил в его душе, склонной к религии, тот пыл, который порождает воображение, когда им движет вера. Я поместил его сюда, и теперь он жрец твоего храма.
– Это так, – сказал Кален. – Но, разжигая в нем веру, ты лишил его благоразумия. Когда ему открылась истина, он пришел в ужас, наш мудрый обман, наши говорящие статуи и потайные лестницы пугают и возмущают его. Он тоскует, чахнет, все время что-то бормочет про себя. Он отказывается участвовать в наших обрядах. Кроме того, мне известно, что он часто бывает среди людей, подозреваемых в приверженности к новой, безбожной вере, которая отрицает всех наших богов и называет наших оракулов порождением того злобного духа, о котором гласят восточные предания. Наши оракулы, увы, мы хорошо знаем, чье это порождение!
– Этого я и боялся, – задумчиво сказал Арбак. – Когда мы виделись в последний раз, он осыпал меня упреками. А теперь он меня избегает. Я должен его найти, должен преподать ему новый урок, ввести его в преддверие Мудрости. Должен внушить ему, что есть две ступени святости: первая – Вера и вторая – Обман; одна – для черни, другая – для избранных.
– Я никогда не стоял на первой ступени, – сказал Кален, – и, думаю, ты тоже, мой милый Арбак.
– Ты ошибаешься, – серьезно отозвался египтянин. – Я и сейчас верую, но, конечно, совсем не в то, чему учу, ибо в природе есть святость, против которой я не могу и не хочу ожесточать свое сердце. Я верю в свои знания, и они открыли мне… Но это неважно. Поговорим о вещах более земных и приятных. Судьба Апекида тебе известна, но чего хочу я от Ионы? Ты уже знаешь, я хочу сделать ее своей повелительницей, своей невестой, Исидой моего сердца. Я и не подозревал до встречи с ней, что способен на такую любовь.
– Из тысячи уст я слышу, что она – вторая Елена Прекрасная, – сказал Кален и причмокнул губами, то ли одобряя вкус вина, то ли при мысли о красоте Ионы.
– Да, ей нет и не было равных даже в Греции, – продолжал Арбак. – Но это еще не все, у нее душа, достойная моей. Она обладает не женским умом – острым, блестящим, смелым. Поэзия сама льется с ее губ. Как бы ни была глубока и сложна истина, ум Ионы сразу овладевает ею. Ее воображение и разум не мешают друг другу, они согласно влекут ее вперед, подобно тому как ветры и волны согласно влекут вперед прекрасное судно. И с этим сочетается смелость и независимость мысли. Она может жить в гордом одиночестве, может быть столь же смелой, как и нежной. Именно такую женщину я тщетно искал всю жизнь. Иона должна быть моей!
– Значит, она еще не твоя? – спросил жрец.
– Нет. Она любит меня, но только как друга, любит лишь разумом. Она ценит во мне ничтожные добродетели, которые я презираю, а презирать добродетели – в этом и есть высшая добродетель. Но послушай, я расскажу тебе про нее. Брат и сестра молоды и богаты. Иона горда и честолюбива, она гордится своим умом, своим поэтическим даром, своим очарованием. Когда ее брат покинул мой дом и переселился сюда, в ваш храм, она, чтобы не расставаться с ним, тоже переехала в Помпеи. Ее таланты сразу привлекли здесь внимание. Она приглашает к себе на пиры множество гостей, которых очаровывает ее пение, пленяют стихи. Ей льстит, что ее считают наследницей Эринны[70].
– Или Сапфо?
– Но Сапфо, не знающей любви! Я поощрял в ней смелую общительность, поощрял тщеславие. Пусть окунется с головой в роскошь нашего веселого города. Слушай, Кален! Я хотел затуманить ее ум, и тогда она готова будет принять дыхание, которым я намерен даже не овеять, а наполнить ее душу, чистую, как зеркало. Я хочу, чтобы ее окружали поклонники, пустые, суетные, легкомысленные (которых она неизбежно будет презирать), чтобы она почувствовала потребность любви. А потом, когда она будет отдыхать, устав от шума и волнений, я стану плести свои сети – разжигать ее любопытство, будить в ней страсть, овладевать ее сердцем. Потому что не молодым, блестящим красавцам суждено пленить Иону. Нужно покорить ее воображение, а жизнь Арбака вся состоит из торжества над человеческим воображением.
– Значит, ты не боишься соперников? А ведь италийские юноши умеют нравиться женщинам.
– Нет. Греческая душа Ионы презирает римских варваров. Она перестала бы уважать себя, если б допустила хоть мысль о любви к кому-нибудь из этого племени выскочек.
– Но ведь ты египтянин, а не грек.
– Египет, – ответил Арбак, – это мать Афин. Богиня-хранительница этого города – наше божество, а основатель Афин, Кекроп, бежал из египетского Саиса. Все это я ей уже внушил. Во мне она чтит древнейшую из царских династий на земле, но, признаюсь, все же у меня есть на этот счет неприятные подозрения! Она стала молчаливее прежнего, предпочитает печальную и тихую музыку, вздыхает без видимой причины. В ней уже зарождается любовь или только потребность в любви. Но все равно пора действовать на ее воображение и сердце. В первом случае – занять место того, кого она любит, а во втором – вызвать в ней любовь к себе. Для этого я и пришел сюда.
– Чем же я могу тебе помочь?
– Я хочу пригласить ее к себе на пир, хочу ослепить, поразить ее, разжечь ее чувства. Я применю все искусство, с помощью которого Египет посвящал в таинства молодых жрецов, и под покровом религиозных тайн открою ей тайны любви.
– А! Теперь понимаю, это будет один из тех соблазнительных пиров, на которых мы, жрецы Исиды, несмотря на свои клятвы в умерщвлении плоти, не раз бывали.
– Нет, нет! Что ты! Неужели ты думаешь, что ее чистый взор подготовлен к такому зрелищу? Сначала нужно подумать о том, чтобы заманить в ловушку ее брата, а это гораздо легче. Выслушай же мои указания.
Глава V. Снова о слепой цветочнице. Рождение любви
Глава VI. Птицелов ловит птичку, которая едва не упорхнула, и расставляет, силки для новой добычи
– Это так, – сказал Кален. – Но, разжигая в нем веру, ты лишил его благоразумия. Когда ему открылась истина, он пришел в ужас, наш мудрый обман, наши говорящие статуи и потайные лестницы пугают и возмущают его. Он тоскует, чахнет, все время что-то бормочет про себя. Он отказывается участвовать в наших обрядах. Кроме того, мне известно, что он часто бывает среди людей, подозреваемых в приверженности к новой, безбожной вере, которая отрицает всех наших богов и называет наших оракулов порождением того злобного духа, о котором гласят восточные предания. Наши оракулы, увы, мы хорошо знаем, чье это порождение!
– Этого я и боялся, – задумчиво сказал Арбак. – Когда мы виделись в последний раз, он осыпал меня упреками. А теперь он меня избегает. Я должен его найти, должен преподать ему новый урок, ввести его в преддверие Мудрости. Должен внушить ему, что есть две ступени святости: первая – Вера и вторая – Обман; одна – для черни, другая – для избранных.
– Я никогда не стоял на первой ступени, – сказал Кален, – и, думаю, ты тоже, мой милый Арбак.
– Ты ошибаешься, – серьезно отозвался египтянин. – Я и сейчас верую, но, конечно, совсем не в то, чему учу, ибо в природе есть святость, против которой я не могу и не хочу ожесточать свое сердце. Я верю в свои знания, и они открыли мне… Но это неважно. Поговорим о вещах более земных и приятных. Судьба Апекида тебе известна, но чего хочу я от Ионы? Ты уже знаешь, я хочу сделать ее своей повелительницей, своей невестой, Исидой моего сердца. Я и не подозревал до встречи с ней, что способен на такую любовь.
– Из тысячи уст я слышу, что она – вторая Елена Прекрасная, – сказал Кален и причмокнул губами, то ли одобряя вкус вина, то ли при мысли о красоте Ионы.
– Да, ей нет и не было равных даже в Греции, – продолжал Арбак. – Но это еще не все, у нее душа, достойная моей. Она обладает не женским умом – острым, блестящим, смелым. Поэзия сама льется с ее губ. Как бы ни была глубока и сложна истина, ум Ионы сразу овладевает ею. Ее воображение и разум не мешают друг другу, они согласно влекут ее вперед, подобно тому как ветры и волны согласно влекут вперед прекрасное судно. И с этим сочетается смелость и независимость мысли. Она может жить в гордом одиночестве, может быть столь же смелой, как и нежной. Именно такую женщину я тщетно искал всю жизнь. Иона должна быть моей!
– Значит, она еще не твоя? – спросил жрец.
– Нет. Она любит меня, но только как друга, любит лишь разумом. Она ценит во мне ничтожные добродетели, которые я презираю, а презирать добродетели – в этом и есть высшая добродетель. Но послушай, я расскажу тебе про нее. Брат и сестра молоды и богаты. Иона горда и честолюбива, она гордится своим умом, своим поэтическим даром, своим очарованием. Когда ее брат покинул мой дом и переселился сюда, в ваш храм, она, чтобы не расставаться с ним, тоже переехала в Помпеи. Ее таланты сразу привлекли здесь внимание. Она приглашает к себе на пиры множество гостей, которых очаровывает ее пение, пленяют стихи. Ей льстит, что ее считают наследницей Эринны[70].
– Или Сапфо?
– Но Сапфо, не знающей любви! Я поощрял в ней смелую общительность, поощрял тщеславие. Пусть окунется с головой в роскошь нашего веселого города. Слушай, Кален! Я хотел затуманить ее ум, и тогда она готова будет принять дыхание, которым я намерен даже не овеять, а наполнить ее душу, чистую, как зеркало. Я хочу, чтобы ее окружали поклонники, пустые, суетные, легкомысленные (которых она неизбежно будет презирать), чтобы она почувствовала потребность любви. А потом, когда она будет отдыхать, устав от шума и волнений, я стану плести свои сети – разжигать ее любопытство, будить в ней страсть, овладевать ее сердцем. Потому что не молодым, блестящим красавцам суждено пленить Иону. Нужно покорить ее воображение, а жизнь Арбака вся состоит из торжества над человеческим воображением.
– Значит, ты не боишься соперников? А ведь италийские юноши умеют нравиться женщинам.
– Нет. Греческая душа Ионы презирает римских варваров. Она перестала бы уважать себя, если б допустила хоть мысль о любви к кому-нибудь из этого племени выскочек.
– Но ведь ты египтянин, а не грек.
– Египет, – ответил Арбак, – это мать Афин. Богиня-хранительница этого города – наше божество, а основатель Афин, Кекроп, бежал из египетского Саиса. Все это я ей уже внушил. Во мне она чтит древнейшую из царских династий на земле, но, признаюсь, все же у меня есть на этот счет неприятные подозрения! Она стала молчаливее прежнего, предпочитает печальную и тихую музыку, вздыхает без видимой причины. В ней уже зарождается любовь или только потребность в любви. Но все равно пора действовать на ее воображение и сердце. В первом случае – занять место того, кого она любит, а во втором – вызвать в ней любовь к себе. Для этого я и пришел сюда.
– Чем же я могу тебе помочь?
– Я хочу пригласить ее к себе на пир, хочу ослепить, поразить ее, разжечь ее чувства. Я применю все искусство, с помощью которого Египет посвящал в таинства молодых жрецов, и под покровом религиозных тайн открою ей тайны любви.
– А! Теперь понимаю, это будет один из тех соблазнительных пиров, на которых мы, жрецы Исиды, несмотря на свои клятвы в умерщвлении плоти, не раз бывали.
– Нет, нет! Что ты! Неужели ты думаешь, что ее чистый взор подготовлен к такому зрелищу? Сначала нужно подумать о том, чтобы заманить в ловушку ее брата, а это гораздо легче. Выслушай же мои указания.
Глава V. Снова о слепой цветочнице. Рождение любви
Солнце весело заглядывало в красивую комнату Главка, которая, как мы уже говорили, называлась «комната Леды». Утренние лучи вливались в нее через ряды маленьких окон под потолком и через дверь, выходившую в сад, которым жители южных городов пользовались примерно так, как мы оранжереей. Размеры сада не позволяли гулять в нем, но зато там можно было отдыхать среди благоухающих цветов в великолепной праздности, которая столь мила жителям солнечного юга. И теперь легкий ветерок с моря приносил сладкие ароматы в эту комнату, где роспись на стенах яркостью красок соперничала с самыми красивыми цветами. Кроме великолепного изображения Леды и Тиндара[71], на стенах были и другие редкостные картины. На одной Купидон склонил голову на колени Венеры; на другой Ариадна уснула на морском берегу, не подозревая, что ее бросил Тесей[72] Солнечные лучи весело играли на мозаичном полу и ярких стенах, но еще веселее играла радость в молодом сердце Главка.
– Я видел ее! – говорил он, расхаживая по комнате. – Я слышал ее голос и даже разговаривал с ней, внимал ее дивному пению, она пела о славе Греции. Я нашел своего кумира, которого так долго искал, и, как кипрский скульптор[73] вдохнул жизнь в свое творение.
Возможно, монолог влюбленного Главка был бы гораздо длиннее, но в этот миг чья-то тень упала на порог и молодая девушка, почти еще ребенок, нарушила его одиночество. На ней была простая белая туника, закрытая у шеи и ниспадавшая до щиколоток; в одной руке она держала корзинку с цветами, а в другой – бронзовый кувшин; она выглядела старше своих лет и была мягкая, женственная, хоть и не красавица в обычном смысле этого слова, но не лишенная очарования; какая-то кроткая нежность сквозила во всем ее облике. Печаль и смирение согнали с ее губ улыбку, но не отняли у них прелести; двигалась она робко и осторожно, в глазах застыло горестное удивление, показывавшее, как страдает эта девушка, слепая с первого дня жизни, но глаза были совсем как зрячие, они блестели хоть и не ярко, зато безмятежно.
– Мне сказали, что Главк здесь, – проговорила девушка. – Можно войти?
– А, милая Нидия, это ты? – сказал грек. – Я знал, что ты не откажешь мне.
– Мог ли Главк сомневаться! – отвечала Нидия, покраснев. – Он всегда так добр к бедной слепой девушке!
– Разве может кто-нибудь относиться к ней иначе? – сказал Главк с братской нежностью.
Нидия вздохнула и после недолгого молчания спросила, не отвечая на его слова:
– Ты вернулся недавно?
– Сегодня я в шестой раз видел восход солнца в Помпеях.
– Здоров ли ты? Ах, мне незачем и спрашивать… Разве человек, видящий землю, которая, говорят, так прекрасна, может быть болен?
– Я здоров. А ты, Нидия… как ты выросла! В будущем году у тебя уже не будет отбоя от поклонников.
Нидия опять покраснела, но при этом слегка нахмурилась.
– Я принесла тебе цветы, – сказала она, снова не ответив на его слова, которые, видимо, ей не понравились, и, ощупью найдя стол, у которого стоял Главк, поставила туда корзину. – Это скромные цветы, но я только что их сорвала.
– Их не постыдилась бы принести и сама Флора[74], – сказал Главк ласково. – И я вновь повторяю свою клятву Грациям, что, пока ты здесь, я не надену венка, сплетенного другими руками.
– Как находишь ты цветы в своем саду? Хороши ли они?
– Они прекрасны, как будто за ними ухаживали сами Лары.
– Как мне приятны твои слова! Ведь это я, когда случалась свободная минутка, приходила сюда, поливала их и ухаживала за ними в твое отсутствие.
– Как мне благодарить тебя, прекрасная Нидия? – сказал грек. Главк и не подозревал, что его друзья в Помпеях помнят о нем.
Руки девушки дрогнули, грудь заволновалась под туникой. В смущении она отвернулась.
– Сегодня слишком жаркое солнце, бедные цветы ждут меня, – сказала она. – Ведь я была больна и вот уже девять дней не приходила к ним.
– Больна? Но твои щеки еще румянее, чем в прошлом году!
– Я часто хвораю, – сказала слепая девушка печально. – И чем старше я становлюсь, тем тяжелее мне моя слепота… А теперь я пойду к цветам!
Она слегка наклонила голову и, пройдя в сад, принялась поливать цветы.
«Бедная Нидия! – подумал Главк, глядя на нее. – Нелегкая у тебя судьба, ты не видишь ни земли, ни солнца, ни моря, ни звезд… И главное – ты не можешь увидеть Иону».
Он снова стал вспоминать минувший вечер. Но его приятные воспоминания были прерваны приходом Клодия. И если накануне Главк рассказал Клодию про свою первую встречу с Ионой и про то впечатление, которое она на него произвела, то теперь и мысли не мог допустить, чтобы хоть упомянуть при нем ее имя – так окрепла и выросла за один-единственный вечер его любовь. Он видел Иону, веселую, чистую, беззаботную, среди самых блестящих и развязных кавалеров в Помпеях, и очарование этой женщины заставляло самых дерзких уважать ее, а самых беспутных преображало до неузнаваемости. Чарующей силой своего ума и чистоты она, подобно Цирцее, совершила чудо, только наоборот, – превратила скотов в людей[75]. Тот, кто не мог понять ее душу, становился чище сердцем под воздействием ее красоты; тот, кто не понимал поэзии, по крайней мере, имел уши, чтобы слышать ее чудесный голос. Видя ее в таком окружении, видя, как она все очищает и озаряет своим присутствием, Главк чуть ли не впервые осознал благородство собственной души и понял, как недостойны этой богини все его мечты, его интересы, его друзья. Он словно вдруг прозрел и увидел огромную пропасть, которая отделяла его от друзей. Он осознал очищающую силу своего чувства к Ионе. Он понял, что отныне его удел – стремиться ввысь. Он не мог больше произнести ее имя, которое представлялось ему священным и божественным, в присутствии этого грубого и пошлого человека. Иона уже была не просто красивая девушка, которую он увидел однажды и не мог забыть, она была теперь повелительницей, кумиром его души. Кто не знал этого чувства? Только тот, кто никогда не любил.
Поэтому когда Клодий заговорил с восторгом о красоте Ионы, Главк лишь возмутился, что такие уста смеют ее хвалить. Он отвечал холодно, и римлянин решил, что страсть Главка угасла. Это едва ли огорчило Клодия, которому хотелось, чтобы Главк женился на еще более богатой наследнице – Юлии, дочери Диомеда, надеясь, что тогда золото этого богача быстро перекочует в его собственные сундуки. Разговор их был лишен обычной легкости, и, едва Клодий ушел, Главк решил пойти к Ионе. Выйдя за порог, он снова встретил Нидию, которая кончила свою работу. Девушка сразу узнала его шаги.
– Ты уходишь так рано? – спросила она.
– Да. Только безнадежный лентяй может сидеть дома, когда небо Кампании[76] сияет.
– Ах, если б я могла его видеть! – прошептала слепая девушка, но до того тихо, что Главк не услышал этой жалобы.
Она помедлила на пороге, а потом, ловко нащупывая дорогу длинной палкой, пошла домой. Скоро она оставила позади оживленные улицы и очутилась в том квартале города, куда редко заходили благопристойные и трезвые люди. Но слепота спасала ее от грубых и порочных зрелищ. В этот час улицы были тихи, и слух не оскорбляли бесстыдные крики, так часто раздававшиеся возле темных притонов, мимо которых лежал ее путь.
Она постучала в заднюю дверь таверны. Дверь отворилась, и грубый голос сразу же потребовал отчета в деньгах.
Прежде чем она успела ответить, другой, менее грубый голос сказал:
– Не говори об этих жалких деньгах, мой милый Бурдон. Она скоро опять должна будет петь на празднике у нашего богатого друга, а ты знаешь, он щедро платит.
– Нет, нет, только не это! – воскликнула Нидия, дрожа. – Я готова с утра до ночи просить милостыню, но не посылайте меня туда.
– Это еще почему? – опросил тот же голос.
– Потому… потому, что я еще маленькая и слабая от рождения, а среди женщин, которые там бывают, совсем не место для… для…
– …для рабыни Бурдона! – насмешливо закончил за нее голос, и раздался хриплый смех.
Девушка поставила корзинку на пол и, закрыв лицо руками, тихо заплакала.
Тем временем Главк шел к дому прекрасной неаполитанки. Он застал Иону, окруженную рабынями, которые сидели с рукоделием подле своей госпожи. Около Ионы стояла арфа, ибо сама она проводила этот день в необычной праздности и была задумчива.
Главку она показалась еще красивее при свете дня, чем накануне вечером: в простом платье, вся в драгоценностях, среди сверкающих огней; прозрачная бледность, которая, едва он приблизился, сменилась ярким румянцем, только украшала ее. Главк привык говорить любезные слова, но, когда он обратился к Ионе, они замерли у него на губах. Ему казалось, что будет недостойно высказать вслух то восхищение, которое таил в себе каждый его взгляд. Они заговорили о Греции. Тут Иона предпочитала слушать, нежели говорить, а Главк готов был говорить вечно. Он говорил ей о серебристых оливковых рощах, которые покрывают берега Илисса[77], о храмах, не сохранивших и половины прежнего величия, но как прекрасны они даже в своем запустении! Он вспомнил печальный город свободолюбивого Гармодия[78] и великого Перикла, и за далью времени все грубые и мрачные тени растворились в светлой дымке. Он видел эту страну поэзии в ранней юности, в самом поэтическом возрасте, и любовь к родине смешалась с радостными воспоминаниями зари его жизни. Иона молча внимала ему, и эти речи, эти видения были ей дороже, чем самая щедрая лесть ее бесчисленных обожателей. Разве грешно любить своего соотечественника? Она любила в нем Афины, богов своего народа, и страна, о которой она мечтала, говорила с ней его устами!
С тех пор они стали видеться каждый день. В прохладные вечера они совершали далекие морские прогулки, а позже снова встречались в портиках или внутренних покоях ее дома. Их любовь была внезапной, но сильной, она целиком заполнила их жизнь. Сердце, мозг, воображение, чувства стали ее служителями и жрецами. Если убрать препятствие, разделяющее двоих, которые стремятся друг к другу, они сразу соединяются; Иона и Главк удивлялись, как они могли так долго жить вдали друг от друга. И странно ли, что любовь их была так сильна? Молодые, красивые, щедро одаренные природой, они были детьми одного народа; самый их союз был исполнен поэзии. Им казалось, что их любви улыбается даже небо.
Как гонимые ищут убежища в храме, так и они в алтаре своей любви находили защиту от земных горестей; они усыпали свое убежище цветами, не подозревая о змеях, которые притаились меж этими цветами.
Как-то вечером, на пятый день после их первой встречи в Помпеях, Главк и Иона в обществе нескольких друзей возвращались с прогулки по заливу. Их лодка легко скользила по прозрачной воде, зеркальную гладь которой разбивали удары весел. Все оживленно разговаривали, а Главк лежал у ног Ионы, ему хотелось взглянуть ей в лицо, но он чувствовал какую-то странную робость. Потом Иона нарушила молчание.
– Бедный мой брат! – сказала она, вздыхая. – Ему понравилось бы здесь в этот час.
– Твой брат? – сказал Главк. – Я ни разу не видел его в Помпеях, я не мог думать ни о ком, кроме тебя, а мне давно надо было спросить, кто тот юноша, с которым ты ушла тогда в Неаполе от храма Минервы, не брат ли он тебе?
– Да, брат.
– А он здесь?
– Здесь.
– В Помпеях! И не возле тебя! Возможно ли это?
– У него есть другие обязанности, – печально сказала Иона. – Он жрец Исиды.
– Такой молодой! А жизнь жрецов сурова или, по крайней мере, суровы их правила! – сказал добрый, отзывчивый грек с удивлением и жалостью. – Что же заставило его стать жрецом?
– Он всегда чувствовал влечение к религии, и красноречие одного египтянина – нашего друга и опекуна – зажгло в нем благочестивое желание посвятить свою жизнь самому мистическому из божеств. Быть может, служение этой богине привлекло его пылкую душу именно своей суровостью.
– И ему не пришлось пожалеть? Надеюсь, он счастлив?
Иона глубоко вздохнула и опустила вуаль.
– К сожалению, он слишком спешит, – сказала она, помолчав. – Как все, кто ожидает слишком многого, он может легко разочароваться.
– Тогда он едва ли счастлив в своем новом звании. А кто этот египтянин? Тоже жрец? Он хотел приобрести еще одного прозелита?
– Нет. Больше всего он заботился о нашем благополучии. Он думал, что устроил судьбу моего брата. Мы ведь еще в детстве остались сиротами.
– Как и я, – сказал Главк многозначительно.
Иона продолжала, потупившись:
– И Арбак старался заменить нам родителей. Ты, наверно, его знаешь. Он любит незаурядных людей.
– Арбак! Да, знаю. Во всяком случае, мы с ним здороваемся при встрече. Ты похвалила его, и я не стану пытаться узнать о нем побольше. Мое сердце охотно открывается людям. Но этот смуглый египтянин с хмурым лицом и холодной, как лед, улыбкой, кажется, способен омрачить само солнце. Можно подумать, будто он, как критянин Эпименид, провел сорок лет в пещере[79] и с тех пор дневной свет ему тягостен.
– Но зато он добр, умен и мягок, как Эпименид, – сказала Иона.
– О счастливец, он удостоился таких похвал! Ему не нужны больше никакие добродетели, чтобы стать мне другом.
– Его равнодушие и холодность, – сказала Иона сдержанно, – это, быть может, лишь следы пережитых страданий. Он – как вон та гора, – и она указала на Везувий, – которая сейчас так спокойно темнеет вдали, а некогда пылала пламенем, угасшим навеки.
И они посмотрели на гору. Все небо было залито нежным розовым сиянием, но над сумрачной вершиной вулкана, высившейся среди зелени лесов и виноградников, которые покрывали в то время половину его склона, висело черное, зловещее облако, омрачавшее пейзаж. Внезапная и непонятная тоска охватила их обоих, и они, наученные любовью при всяком волнении, при малейшем дурном предчувствии искать защиты друг у друга, в тот же миг отвели глаза от горы и обменялись нежными взглядами. Нужны ли были им слова, чтобы признаться в любви?
– Я видел ее! – говорил он, расхаживая по комнате. – Я слышал ее голос и даже разговаривал с ней, внимал ее дивному пению, она пела о славе Греции. Я нашел своего кумира, которого так долго искал, и, как кипрский скульптор[73] вдохнул жизнь в свое творение.
Возможно, монолог влюбленного Главка был бы гораздо длиннее, но в этот миг чья-то тень упала на порог и молодая девушка, почти еще ребенок, нарушила его одиночество. На ней была простая белая туника, закрытая у шеи и ниспадавшая до щиколоток; в одной руке она держала корзинку с цветами, а в другой – бронзовый кувшин; она выглядела старше своих лет и была мягкая, женственная, хоть и не красавица в обычном смысле этого слова, но не лишенная очарования; какая-то кроткая нежность сквозила во всем ее облике. Печаль и смирение согнали с ее губ улыбку, но не отняли у них прелести; двигалась она робко и осторожно, в глазах застыло горестное удивление, показывавшее, как страдает эта девушка, слепая с первого дня жизни, но глаза были совсем как зрячие, они блестели хоть и не ярко, зато безмятежно.
– Мне сказали, что Главк здесь, – проговорила девушка. – Можно войти?
– А, милая Нидия, это ты? – сказал грек. – Я знал, что ты не откажешь мне.
– Мог ли Главк сомневаться! – отвечала Нидия, покраснев. – Он всегда так добр к бедной слепой девушке!
– Разве может кто-нибудь относиться к ней иначе? – сказал Главк с братской нежностью.
Нидия вздохнула и после недолгого молчания спросила, не отвечая на его слова:
– Ты вернулся недавно?
– Сегодня я в шестой раз видел восход солнца в Помпеях.
– Здоров ли ты? Ах, мне незачем и спрашивать… Разве человек, видящий землю, которая, говорят, так прекрасна, может быть болен?
– Я здоров. А ты, Нидия… как ты выросла! В будущем году у тебя уже не будет отбоя от поклонников.
Нидия опять покраснела, но при этом слегка нахмурилась.
– Я принесла тебе цветы, – сказала она, снова не ответив на его слова, которые, видимо, ей не понравились, и, ощупью найдя стол, у которого стоял Главк, поставила туда корзину. – Это скромные цветы, но я только что их сорвала.
– Их не постыдилась бы принести и сама Флора[74], – сказал Главк ласково. – И я вновь повторяю свою клятву Грациям, что, пока ты здесь, я не надену венка, сплетенного другими руками.
– Как находишь ты цветы в своем саду? Хороши ли они?
– Они прекрасны, как будто за ними ухаживали сами Лары.
– Как мне приятны твои слова! Ведь это я, когда случалась свободная минутка, приходила сюда, поливала их и ухаживала за ними в твое отсутствие.
– Как мне благодарить тебя, прекрасная Нидия? – сказал грек. Главк и не подозревал, что его друзья в Помпеях помнят о нем.
Руки девушки дрогнули, грудь заволновалась под туникой. В смущении она отвернулась.
– Сегодня слишком жаркое солнце, бедные цветы ждут меня, – сказала она. – Ведь я была больна и вот уже девять дней не приходила к ним.
– Больна? Но твои щеки еще румянее, чем в прошлом году!
– Я часто хвораю, – сказала слепая девушка печально. – И чем старше я становлюсь, тем тяжелее мне моя слепота… А теперь я пойду к цветам!
Она слегка наклонила голову и, пройдя в сад, принялась поливать цветы.
«Бедная Нидия! – подумал Главк, глядя на нее. – Нелегкая у тебя судьба, ты не видишь ни земли, ни солнца, ни моря, ни звезд… И главное – ты не можешь увидеть Иону».
Он снова стал вспоминать минувший вечер. Но его приятные воспоминания были прерваны приходом Клодия. И если накануне Главк рассказал Клодию про свою первую встречу с Ионой и про то впечатление, которое она на него произвела, то теперь и мысли не мог допустить, чтобы хоть упомянуть при нем ее имя – так окрепла и выросла за один-единственный вечер его любовь. Он видел Иону, веселую, чистую, беззаботную, среди самых блестящих и развязных кавалеров в Помпеях, и очарование этой женщины заставляло самых дерзких уважать ее, а самых беспутных преображало до неузнаваемости. Чарующей силой своего ума и чистоты она, подобно Цирцее, совершила чудо, только наоборот, – превратила скотов в людей[75]. Тот, кто не мог понять ее душу, становился чище сердцем под воздействием ее красоты; тот, кто не понимал поэзии, по крайней мере, имел уши, чтобы слышать ее чудесный голос. Видя ее в таком окружении, видя, как она все очищает и озаряет своим присутствием, Главк чуть ли не впервые осознал благородство собственной души и понял, как недостойны этой богини все его мечты, его интересы, его друзья. Он словно вдруг прозрел и увидел огромную пропасть, которая отделяла его от друзей. Он осознал очищающую силу своего чувства к Ионе. Он понял, что отныне его удел – стремиться ввысь. Он не мог больше произнести ее имя, которое представлялось ему священным и божественным, в присутствии этого грубого и пошлого человека. Иона уже была не просто красивая девушка, которую он увидел однажды и не мог забыть, она была теперь повелительницей, кумиром его души. Кто не знал этого чувства? Только тот, кто никогда не любил.
Поэтому когда Клодий заговорил с восторгом о красоте Ионы, Главк лишь возмутился, что такие уста смеют ее хвалить. Он отвечал холодно, и римлянин решил, что страсть Главка угасла. Это едва ли огорчило Клодия, которому хотелось, чтобы Главк женился на еще более богатой наследнице – Юлии, дочери Диомеда, надеясь, что тогда золото этого богача быстро перекочует в его собственные сундуки. Разговор их был лишен обычной легкости, и, едва Клодий ушел, Главк решил пойти к Ионе. Выйдя за порог, он снова встретил Нидию, которая кончила свою работу. Девушка сразу узнала его шаги.
– Ты уходишь так рано? – спросила она.
– Да. Только безнадежный лентяй может сидеть дома, когда небо Кампании[76] сияет.
– Ах, если б я могла его видеть! – прошептала слепая девушка, но до того тихо, что Главк не услышал этой жалобы.
Она помедлила на пороге, а потом, ловко нащупывая дорогу длинной палкой, пошла домой. Скоро она оставила позади оживленные улицы и очутилась в том квартале города, куда редко заходили благопристойные и трезвые люди. Но слепота спасала ее от грубых и порочных зрелищ. В этот час улицы были тихи, и слух не оскорбляли бесстыдные крики, так часто раздававшиеся возле темных притонов, мимо которых лежал ее путь.
Она постучала в заднюю дверь таверны. Дверь отворилась, и грубый голос сразу же потребовал отчета в деньгах.
Прежде чем она успела ответить, другой, менее грубый голос сказал:
– Не говори об этих жалких деньгах, мой милый Бурдон. Она скоро опять должна будет петь на празднике у нашего богатого друга, а ты знаешь, он щедро платит.
– Нет, нет, только не это! – воскликнула Нидия, дрожа. – Я готова с утра до ночи просить милостыню, но не посылайте меня туда.
– Это еще почему? – опросил тот же голос.
– Потому… потому, что я еще маленькая и слабая от рождения, а среди женщин, которые там бывают, совсем не место для… для…
– …для рабыни Бурдона! – насмешливо закончил за нее голос, и раздался хриплый смех.
Девушка поставила корзинку на пол и, закрыв лицо руками, тихо заплакала.
Тем временем Главк шел к дому прекрасной неаполитанки. Он застал Иону, окруженную рабынями, которые сидели с рукоделием подле своей госпожи. Около Ионы стояла арфа, ибо сама она проводила этот день в необычной праздности и была задумчива.
Главку она показалась еще красивее при свете дня, чем накануне вечером: в простом платье, вся в драгоценностях, среди сверкающих огней; прозрачная бледность, которая, едва он приблизился, сменилась ярким румянцем, только украшала ее. Главк привык говорить любезные слова, но, когда он обратился к Ионе, они замерли у него на губах. Ему казалось, что будет недостойно высказать вслух то восхищение, которое таил в себе каждый его взгляд. Они заговорили о Греции. Тут Иона предпочитала слушать, нежели говорить, а Главк готов был говорить вечно. Он говорил ей о серебристых оливковых рощах, которые покрывают берега Илисса[77], о храмах, не сохранивших и половины прежнего величия, но как прекрасны они даже в своем запустении! Он вспомнил печальный город свободолюбивого Гармодия[78] и великого Перикла, и за далью времени все грубые и мрачные тени растворились в светлой дымке. Он видел эту страну поэзии в ранней юности, в самом поэтическом возрасте, и любовь к родине смешалась с радостными воспоминаниями зари его жизни. Иона молча внимала ему, и эти речи, эти видения были ей дороже, чем самая щедрая лесть ее бесчисленных обожателей. Разве грешно любить своего соотечественника? Она любила в нем Афины, богов своего народа, и страна, о которой она мечтала, говорила с ней его устами!
С тех пор они стали видеться каждый день. В прохладные вечера они совершали далекие морские прогулки, а позже снова встречались в портиках или внутренних покоях ее дома. Их любовь была внезапной, но сильной, она целиком заполнила их жизнь. Сердце, мозг, воображение, чувства стали ее служителями и жрецами. Если убрать препятствие, разделяющее двоих, которые стремятся друг к другу, они сразу соединяются; Иона и Главк удивлялись, как они могли так долго жить вдали друг от друга. И странно ли, что любовь их была так сильна? Молодые, красивые, щедро одаренные природой, они были детьми одного народа; самый их союз был исполнен поэзии. Им казалось, что их любви улыбается даже небо.
Как гонимые ищут убежища в храме, так и они в алтаре своей любви находили защиту от земных горестей; они усыпали свое убежище цветами, не подозревая о змеях, которые притаились меж этими цветами.
Как-то вечером, на пятый день после их первой встречи в Помпеях, Главк и Иона в обществе нескольких друзей возвращались с прогулки по заливу. Их лодка легко скользила по прозрачной воде, зеркальную гладь которой разбивали удары весел. Все оживленно разговаривали, а Главк лежал у ног Ионы, ему хотелось взглянуть ей в лицо, но он чувствовал какую-то странную робость. Потом Иона нарушила молчание.
– Бедный мой брат! – сказала она, вздыхая. – Ему понравилось бы здесь в этот час.
– Твой брат? – сказал Главк. – Я ни разу не видел его в Помпеях, я не мог думать ни о ком, кроме тебя, а мне давно надо было спросить, кто тот юноша, с которым ты ушла тогда в Неаполе от храма Минервы, не брат ли он тебе?
– Да, брат.
– А он здесь?
– Здесь.
– В Помпеях! И не возле тебя! Возможно ли это?
– У него есть другие обязанности, – печально сказала Иона. – Он жрец Исиды.
– Такой молодой! А жизнь жрецов сурова или, по крайней мере, суровы их правила! – сказал добрый, отзывчивый грек с удивлением и жалостью. – Что же заставило его стать жрецом?
– Он всегда чувствовал влечение к религии, и красноречие одного египтянина – нашего друга и опекуна – зажгло в нем благочестивое желание посвятить свою жизнь самому мистическому из божеств. Быть может, служение этой богине привлекло его пылкую душу именно своей суровостью.
– И ему не пришлось пожалеть? Надеюсь, он счастлив?
Иона глубоко вздохнула и опустила вуаль.
– К сожалению, он слишком спешит, – сказала она, помолчав. – Как все, кто ожидает слишком многого, он может легко разочароваться.
– Тогда он едва ли счастлив в своем новом звании. А кто этот египтянин? Тоже жрец? Он хотел приобрести еще одного прозелита?
– Нет. Больше всего он заботился о нашем благополучии. Он думал, что устроил судьбу моего брата. Мы ведь еще в детстве остались сиротами.
– Как и я, – сказал Главк многозначительно.
Иона продолжала, потупившись:
– И Арбак старался заменить нам родителей. Ты, наверно, его знаешь. Он любит незаурядных людей.
– Арбак! Да, знаю. Во всяком случае, мы с ним здороваемся при встрече. Ты похвалила его, и я не стану пытаться узнать о нем побольше. Мое сердце охотно открывается людям. Но этот смуглый египтянин с хмурым лицом и холодной, как лед, улыбкой, кажется, способен омрачить само солнце. Можно подумать, будто он, как критянин Эпименид, провел сорок лет в пещере[79] и с тех пор дневной свет ему тягостен.
– Но зато он добр, умен и мягок, как Эпименид, – сказала Иона.
– О счастливец, он удостоился таких похвал! Ему не нужны больше никакие добродетели, чтобы стать мне другом.
– Его равнодушие и холодность, – сказала Иона сдержанно, – это, быть может, лишь следы пережитых страданий. Он – как вон та гора, – и она указала на Везувий, – которая сейчас так спокойно темнеет вдали, а некогда пылала пламенем, угасшим навеки.
И они посмотрели на гору. Все небо было залито нежным розовым сиянием, но над сумрачной вершиной вулкана, высившейся среди зелени лесов и виноградников, которые покрывали в то время половину его склона, висело черное, зловещее облако, омрачавшее пейзаж. Внезапная и непонятная тоска охватила их обоих, и они, наученные любовью при всяком волнении, при малейшем дурном предчувствии искать защиты друг у друга, в тот же миг отвели глаза от горы и обменялись нежными взглядами. Нужны ли были им слова, чтобы признаться в любви?
Глава VI. Птицелов ловит птичку, которая едва не упорхнула, и расставляет, силки для новой добычи
В моем повествовании события теснят друг друга и развиваются быстро, как на сцене. Ведь в ту эпоху за несколько дней успевали созреть плоды, которые обычно зреют годами.
Арбак с некоторых пор редко бывал у Ионы, и когда он в последний раз пришел к ней, то не застал там Главка и ничего еще не знал о той любви, которая так неожиданно встала на его пути. Кроме того, занятый братом Ионы, он на время перестал следить за ней. Внезапная перемена в душе юноши задела его гордость и самолюбие. Он боялся, что потеряет способного ученика, а Исида – преданного служителя. Апекид стал избегать встреч с Арбаком, перестал советоваться с ним. Его теперь нелегко было найти. Он совсем отвернулся от египтянина и даже бежал, завидев его издалека. Арбак принадлежал к числу тех упрямых и сильных натур, которые привыкли повелевать, он выходил из себя при мысли, что может хоть раз упустить добычу. Он поклялся, что Апекид от него не уйдет.
С этим решением он шел через густую рощу, отделявшую его дом от дома Ионы, и там неожиданно повстречался с молодым жрецом Исиды, который стоял, прислонившись к дереву.
– Апекид! – сказал он и дружески положил руку на плечо юноши.
Жрец вздрогнул: как видно, первым его побуждением было уйти.
– Сын мой, – сказал египтянин, – что случилось? Отчего ты меня избегаешь?
Апекид угрюмо молчал, глядя в землю, и губы его дрожали, а грудь вздымалась от волнения.
– Говори же, друг мой, – продолжал египтянин. – Что гнетет твою душу? Откройся мне.
– Тебе – нет.
– Почему же ты не хочешь поделиться со мной?
– Потому что ты мой враг.
– Давай поговорим, – сказал Арбак тихо и, взяв упирающегося жреца за руку, повел его к одной из скамей, которые были расставлены по всей роще.
Они сели, и в их темных фигурах было что-то созвучное пустынному сумраку этого места.
Апекид был еще очень юн, но казался опустошенным даже больше, чем египтянин. Его нежное и правильное лицо было бледным, лихорадочно блестевшие глаза смотрели как бы в пустоту, спина согнулась раньше времени, а вздувшиеся голубые вены на маленьких, почти девических руках говорили о крайней душевной усталости. Он был очень похож на Иону, но выражение его лица было совсем иное, в нем не было того величественного и одухотворенного спокойствия, которое придавало красоте его сестры такую неземную и строгую безмятежность. Она умела подавлять и сдерживать свои порывы, в этом и заключалось ее очарование; хотелось пробудить ее дух, который отдыхал, но, очевидно, не спал. У Апекида все его черты выдавали пыл и страстность характера, и разум его, судя по лихорадочному огню в глазах и беспокойному дрожанию губ, был подчинен воображению и измучен раздумьями. Фантазия сестры остановилась у золотого предела поэзии, а у брата, менее счастливого и уравновешенного, она унеслась в сферы неосязаемые и туманные, и то, что дало талант одной, другому угрожало безумием.
Арбак с некоторых пор редко бывал у Ионы, и когда он в последний раз пришел к ней, то не застал там Главка и ничего еще не знал о той любви, которая так неожиданно встала на его пути. Кроме того, занятый братом Ионы, он на время перестал следить за ней. Внезапная перемена в душе юноши задела его гордость и самолюбие. Он боялся, что потеряет способного ученика, а Исида – преданного служителя. Апекид стал избегать встреч с Арбаком, перестал советоваться с ним. Его теперь нелегко было найти. Он совсем отвернулся от египтянина и даже бежал, завидев его издалека. Арбак принадлежал к числу тех упрямых и сильных натур, которые привыкли повелевать, он выходил из себя при мысли, что может хоть раз упустить добычу. Он поклялся, что Апекид от него не уйдет.
С этим решением он шел через густую рощу, отделявшую его дом от дома Ионы, и там неожиданно повстречался с молодым жрецом Исиды, который стоял, прислонившись к дереву.
– Апекид! – сказал он и дружески положил руку на плечо юноши.
Жрец вздрогнул: как видно, первым его побуждением было уйти.
– Сын мой, – сказал египтянин, – что случилось? Отчего ты меня избегаешь?
Апекид угрюмо молчал, глядя в землю, и губы его дрожали, а грудь вздымалась от волнения.
– Говори же, друг мой, – продолжал египтянин. – Что гнетет твою душу? Откройся мне.
– Тебе – нет.
– Почему же ты не хочешь поделиться со мной?
– Потому что ты мой враг.
– Давай поговорим, – сказал Арбак тихо и, взяв упирающегося жреца за руку, повел его к одной из скамей, которые были расставлены по всей роще.
Они сели, и в их темных фигурах было что-то созвучное пустынному сумраку этого места.
Апекид был еще очень юн, но казался опустошенным даже больше, чем египтянин. Его нежное и правильное лицо было бледным, лихорадочно блестевшие глаза смотрели как бы в пустоту, спина согнулась раньше времени, а вздувшиеся голубые вены на маленьких, почти девических руках говорили о крайней душевной усталости. Он был очень похож на Иону, но выражение его лица было совсем иное, в нем не было того величественного и одухотворенного спокойствия, которое придавало красоте его сестры такую неземную и строгую безмятежность. Она умела подавлять и сдерживать свои порывы, в этом и заключалось ее очарование; хотелось пробудить ее дух, который отдыхал, но, очевидно, не спал. У Апекида все его черты выдавали пыл и страстность характера, и разум его, судя по лихорадочному огню в глазах и беспокойному дрожанию губ, был подчинен воображению и измучен раздумьями. Фантазия сестры остановилась у золотого предела поэзии, а у брата, менее счастливого и уравновешенного, она унеслась в сферы неосязаемые и туманные, и то, что дало талант одной, другому угрожало безумием.