Клодий хотел что-то сказать, но тут галька зашуршала под медленными и величественными шагами. Приятели обернулись и сразу узнали подошедшего.
   Это был высокий, худощавый, но крепкий и мускулистый человек лет сорока. Бронзовая кожа выдавала его восточное происхождение, но в чертах лица было что-то греческое (особенно в подбородке, в губах и во лбу), и только крючковатый, орлиный нос и твердые, торчащие скулы отличали его от греков, чьи лица даже в зрелом возрасте сохраняют красивую юношескую округлость. Глаза, большие и черные, как ночь, ярко блестели. Глубокое, задумчивое и слегка печальное спокойствие, казалось, застыло в его гордом и повелительном взгляде. Его осанка и выражение лица были невозмутимы и надменны, а что-то диковинное в покрое и неяркой расцветке широких одежд еще больше усиливало впечатление от этого равнодушия и надменности. Клодий и Главк, приветствуя его, украдкой невольно скрестили пальцы: они слышали, что у египтянина Арбака дурной глаз.
   – Видно, это зрелище и в самом деле очень красиво, – сказал Арбак с холодной, но любезной улыбкой, – если веселый Клодий и общий любимец Главк покинули ради него оживленный город.
   – А разве вообще природа так непривлекательна? – спросил грек.
   – Для любителей развлечений – да.
   – Ты судишь сурово, но едва ли справедливо. Удовольствия хороши, когда они разнообразны; шумные развлечения учат нас ценить одиночество, а одиночество – развлечения.
   – Так рассуждают молодые философы Сада[36] – сказал египтянин. – Они принимают бессилие за мудрость и, пресытившись всеми другими радостями, воображают, будто познали радость одиночества. Но не в таких пресыщенных душах будит природа восторги, через которые только и открывается вся ее чистая и несказанная красота: природу нужно обожать со всем пылом страсти, которая не должна угаснуть, а вам это в тягость, для вас это непосильное бремя. Да, молодой афинянин, сияющая Селена[37] явилась Эндимиону[38] не средь шумных и многолюдных увеселений, а в тишине, среди гор и пустынных долин.
   – Прекрасное сравнение! – воскликнул Главк. – Но здесь оно вовсе не к месту. Угаснуть! Это слово пригодно для стариков, но не для юных. Я, во всяком случае, ни на миг не знал пресыщения!
   Арбак снова улыбнулся, но такой холодной и отталкивающей была эта улыбка, что даже равнодушному Клодию стало не по себе. Не отвечая на горячие слова Главка, египтянин сказал тихо и печально:
   – Что ж, в конце концов ты прав, наслаждаясь минутой, пока жизнь тебе улыбается: розы быстро вянут, аромат исчезает. Главк, мы чужие здесь, вдалеке от праха отцов, что же остается нам, кроме наслаждений или тоски? Для тебя – одно, а для меня, пожалуй, – другое.
   Блестящие глаза грека вдруг затуманились слезами.
   – Ах, не говори, Арбак! – вскричал он. – Не говори о наших предках! Забудем о том, что были иные свободы, кроме римских! И иная слава! Напрасно стали бы мы призывать ее призрак с полей Марафона и из фермопильских теснин![39]
   – Твое сердце протестует, когда ты говоришь это, – сказал египтянин. – Прощай!
   Сказав это, он подобрал полы своих одежд и медленно удалился.
   – Сразу стало легче дышать, – сказал Клодий. – Подражая египтянам, мы иногда приносим череп на наши пиры. Право, в присутствии такого вот мрачного египтянина самое лучшее фалернское покажется кислятиной.
   – Странный человек! – задумчиво сказал Главк. – Он словно умер для удовольствий и безразличен ко всему. Про него ходит столько сплетен, но он ведет таинственную жизнь, и никто не может заглянуть ему в душу.
   – Ах! Говорят, в его мрачном доме бывают тайные празднества, не имеющие никакого отношения к культу Осириса. К тому же, я слышал, он очень богат. Нельзя ли залучить его к нам и приохотить к игре в кости? Вот уж поистине развлечение из развлечений! Лихорадка надежд и разочарований! Вечная, неисчерпаемая страсть! Как ты прекрасна, о игра!
   – Я вижу, на Клодия снизошло вдохновение! – воскликнул Главк со смехом. – Оракул в нем заговорил голосом поэта, ну и чудеса!

Глава III. Происхождение Главка. Описание домов в Помпеях. Классический пир

   Небеса благословили Главка всем, кроме одного: они дали ему красоту, здоровье, богатство, ум, благородное происхождение, горячее сердце, поэтическую натуру, но лишили его наследия отцов – свободы. Он родился в Афинах римским подданным. Еще в юности, унаследовав крупное состояние, он предался страсти к путешествиям, столь естественной для молодости, и испил до дна пьянящий напиток наслаждений среди пышности и роскоши императорского двора.
   Он был второй Алкивиад[40], но не знал честолюбия. Таков обычно удел человека, наделенного живым воображением, молодостью, богатством, талантами, если отнять у него стремление к славе. Про его дом в Риме говорили все кутилы, но им интересовались и любители искусств; скульпторы Греции с радостью отдавали весь свой талант, украшая портики и экседры[41] в доме молодого афинянина. Его жилище в Помпеях – увы, яркие краски теперь поблекли, фрески осыпались! – утратило главную свою красоту, исчезло его изящество, его чудесные украшения, и все же, когда оно снова увидало свет дня, какие восторги, какое восхищение вызвали мельчайшие детали его убранства, роспись, мозаика! Страстно влюбленный в поэзию и Драматургию, которые напоминали ему о мудрости и героизме его народа, Главк украсил свое жилище картинами, на которых были изображены сцены из Эсхила и Гомера. Археологи, приняв вкусы хозяина дома за его призвание, сочли его поэтом, и, хотя ошибка давно обнаружена, традиция все еще живет, и дом афинянина Главка по-прежнему называют «домом трагического поэта», как его назвали при раскопках.
   Прежде чем описывать этот дом, необходимо дать читателю общее представление о домах в Помпеях. Как мы увидим, их планировка очень похожа на то, что описано Витрувием, хотя, разумеется, различие вкусов сказалось во многих мелочах, что всегда вызывало недоумение у археологов. Мы постараемся сделать свое описание возможно более живым и ясным.
   Входящий обычно попадал через узкий вестибул в зал, иногда украшенный колоннами, но чаще без них; с трех сторон было по двери, которые вели в спальни (одна предназначалась для привратника, другая, самая лучшая, для гостей). В конце зала, по обе его стороны, если дом был просторный, находились два небольших помещения, скорее, ниши, чем комнаты, здесь обычно жили женщины; а посреди, в цветном, в шахматную клетку полу непременно был неглубокий квадратный бассейн для дождевой воды, именуемый имплювием, куда вода стекала сквозь отверстия в крыше; это отверстие по желанию можно было закрывать тентом. Около имплювия, особо почитаемого древними, иногда (но в Помпеях реже, чем в Риме) стояли изображения богов – хранителей дома; гостеприимный очаг, столь часто упоминаемый римскими поэтами и посвященный Ларам, в Помпеях почти всегда представлял собой переносную жаровню, а у стены, чаще всего на самом видном месте, стоял огромный деревянный сундук, украшенный бронзовыми или железными полосами и прикрепленный надежными скобами к каменной плите так прочно, что никакому грабителю не под силу было сдвинуть его с места. Предполагают, что в этом сундуке хозяин хранил деньги; однако ни в одном из таких сундуков, раскопанных в Помпеях, денег не нашли, так что, возможно, их иногда ставили просто для красоты.
   В этом зале (или, выражаясь языком древних, атрии) обычно принимали деловых посетителей и незнатных гостей. В «приличных» домах при атрии был особый раб-служитель, занимавший привилегированное положение среди других рабов. В бассейн ничего не стоило свалиться, но ходить посередине атрия запрещалось, точь-в-точь как у нас по газонам, – достаточно было места по краям. Напротив входа, в противоположном конце атрия, было помещение, называемое «таблин», с полом, выложенным богатой мозаикой, и красиво расписанными стенами. Здесь обычно хранились семейные записи или документы, связанные с общественными обязанностями хозяина; по одну сторону таблина нередко помещалась столовая, или триклиний, по другую – своего рода хранилище для драгоценностей, где держали всякие редкости и дорогие украшения; здесь же непременно был узкий коридор для рабов, чтобы они могли пробираться в дальнюю часть дома, не появляясь в хозяйских покоях. Двери всех этих покоев выходили на квадратную или прямоугольную колоннаду, которую принято называть перистилем. Если дом был небольшой, он заканчивался этой колоннадой; и тогда, как бы ни был он мал, в середине дворика непременно разбивали сад, где на постаментах устанавливали вазы с цветами; под колоннадой, справа и слева, были двери, которые вели в спальни, а также во второй триклиний (у древних для еды обычно отводилось не меньше двух комнат; одна летняя, другая зимняя, или, возможно, одна для будничных трапез, другая – для торжественных пиров) и, если хозяин любил литературу, в кабинет, громко именовавшийся библиотекой, ибо крохотной комнатки было достаточно, чтобы вместить несколько свитков папируса: у древних это считалось изрядной коллекцией книг.
   В конце перистиля обычно помещалась кухня. Если дом был большой, он не заканчивался перистилем, и посредине был тогда не сад, а, скажем, фонтан или бассейн с рыбами, в конце же, прямо напротив таблина, обыкновенно помещалась вторая столовая, по обе стороны которой шли спальни, а иногда тут же была картинная галерея, или пинакотека. Все эти помещения, в свою очередь, сообщались с квадратным или прямоугольным пространством, обычно с трех сторон огражденным колоннадой, как перистиль, и очень на него похожим, только подлиннее. Это и был, собственно, сад, или виридарий, почти всегда украшенный фонтаном или статуями и пестревший яркими цветами; в дальнем его конце стоял домик садовника; если семья была большая, по обе стороны колоннады помещались еще комнаты.
   В Помпеях второй или третий этаж редко служил жильем для хозяев, он строился лишь над небольшой частью дома, и там были комнаты для рабов; в этом отличие помпейской планировки от планировки более великолепных римских домов, где главная столовая, ценакул, помещалась во втором этаже. Сами комнаты обычно были небольшие; в этом теплом климате гостей чаще всего принимали в перистиле (или портике), в атрии или в саду, и даже банкетные залы, изысканно украшенные и убранные, были невелики, потому что в древности люди искусства, любившие общество, но не толпу, редко приглашали на пир более девяти человек сразу, так что в просторных комнатах не было нужды. Но вся анфилада, если смотреть от входа, вероятно, производила большее впечатление: можно было сразу окинуть взглядом атрий с богатой мозаикой и росписью, таблин и изящный перистиль, а дальше – банкетный зал на противоположной стороне перистиля и, наконец, сад с фонтаном или мраморной статуей посредине.
   Теперь читатель имеет представление о домах в Помпеях; в некоторых отношениях они напоминали греческие, но в основном были построены по римскому образцу. Почти каждый дом в чем-нибудь отличался от остальных, но общая планировка была одинакова. Всюду непременный атрий, таблин и перистиль, сообщающиеся между собой; всюду стены красиво расписаны; и всюду видно, что обитатели этих домов любили утонченные радости жизни. Однако вкус их представляется нам сомнительным: они любили броские, кричащие цвета, фантастические рисунки; основания колонн часто красили в ярко-красный цвет, а верх оставляли некрашеным; если сад был маленький, стены его нередко разрисовывали, чтобы он казался больше, деревьями, птицами, храмами – дешевая уловка, к которой, однако, прибег и сам Плиний, непримиримо строгий во всем, что касалось изящества, и самодовольно гордившийся своим садом.
   Дом Главка был одним из самых маленьких и в то же время одним из самых красивых и совершенных среди частных домов в Помпеях.
   За дверью начинался длинный и узкий вестибул, где на полу была выложена мозаичная собака и обычная надпись: «Cave canem», что значит «Берегись собаки». По обе его стороны помещались две довольно большие комнаты; поскольку в жилой части дома не хватало места для деловых встреч, эти две комнаты предназначались для приема посетителей, которые ни по своему положению, ни по праву близкой дружбы с хозяином не имели доступа во внутренние покои.
   Вестибул вел в атрий, где при раскопках нашли потрясающей силы роспись, которой не постыдился бы и Рафаэль. Теперь плиты с росписью перенесены в Неаполитанский музей; знатоки и сейчас восхищаются ими, на них изображено расставание Ахилла и Брисеиды. Все считают, что фигуры и лица Ахилла и бессмертной рабыни написаны с большой силой, страстью и выразительностью.
   В конце атрия узенькая лестница вела вверх, в помещение для рабов; кроме того, там помещались две или три маленькие спальни, на стенах которых были изображены похищение Европы, битва амазонок и тому подобные сюжеты.
   Дальше был таблин, в обоих концах которого висели великолепные занавеси из тирского пурпура, обычно неплотно задернутые. На одной из стен был изображен поэт, читающий стихи друзьям, а на полу выложена на редкость изящная, мозаичная картина: режиссер дает наставление актерам.
   За этим залом был перистиль, которым дом (как и все небольшие дома в Помпеях) заканчивался. Каждая из семи колонн перистиля была увита гирляндами; посредине, в саду, в белых мраморных вазах на высоких цоколях цвели редчайшие цветы. В левой половине сада была небольшая посвященная Пенатам часовенка, вроде тех, какие можно увидеть при дороге в католических странах; перед ней стоял бронзовый треножник; по левую сторону колоннады были две небольшие спальни, по правую – триклиний, где уже собрались гости.
   Этот покой неаполитанские археологи обычно называют «комнатой Леды». В прекрасной книге сэра Уильяма Джелла читатель найдет гравюру с пленительного изображения Леды[42], протягивающей малютку своему супругу, благодаря чему комната и получила свое название. Комната выходила прямо в благоухающий сад. Вокруг стола кипарисового дерева, идеально отполированного и инкрустированного причудливыми серебряными узорами, стояли три ложа, которые в Помпеях предпочитали полукруглым сиденьям, только-только входившим тогда в моду в Риме; на этих бронзовых ложах, украшенных золотом и серебром, лежали роскошные вышитые покрывала, которые мягко опускались под тяжестью тела.
   – Скажу по чести, – заметил эдил Панса, – твой дом, Главк, хоть он немногим больше шкатулки для застежек, – настоящая драгоценность. Как прекрасно нарисовано расставание Ахилла и Брисеиды! Какой стиль! Какие лица!
   – Похвала Пансы – большая честь, – серьезно сказал Клодий. – Как чудесно расписаны стены в его собственном доме! Вот уж поистине кисть Зевксида[43]
   – Право, ты льстишь мне, любезный Клодий, – промолвил Панса, чей дом был знаменит в Помпеях скверной росписью, ибо эдил был патриотом своего города и покровительствовал только местным художникам. – Ты льстишь мне, но, клянусь Поллуксом, там, конечно, есть неплохие краски, не говоря уж о рисунке, а на кухне, друзья… Ах! Это все я придумал…
   – Что же там изображено? – спросил Главк. – Я еще не видел твоей кухни, хотя часто отведывал яства, там приготовленные.
   – Повар, любезный мой афинянин, повар, возлагающий плоды своего искусства на алтарь Весты[44], а на заднем плане – превосходная мурена на вертеле, писанная с натуры. Тут потребовалась выдумка!
   В этот миг появились рабы, неся большой поднос с закусками. Среди блюд с аппетитными фигами, свежими, охлажденными снегом травами, анчоусами и яйцами были поставлены в ряд небольшие чаши с вином, разведенным водой и слегка приправленным медом. Когда все это очутилось на столе, молодые рабы поднесли каждому из пяти гостей (ибо их было только пятеро) серебряный таз с благовонной водой и салфетки с пурпуровой каемкой. Но кичливый эдил вынул собственную салфетку, которая, правда, была не из такого тонкого полотна, но зато с каймой вдвое шире, и вытер руки с самодовольством человека, который привык к общему восхищению.
   – Какая у тебя прекрасная салфетка! – сказал Клодий. – Кайма широкая, как пояс!
   – Пустое, мой Клодий, пустое! Говорят, что широкая кайма – последняя римская мода. Но Главк более моего сведущ в таких вещах.
   – Будь благосклонен к нам, о Вакх! – сказал Главк, благоговейно склоняясь перед прекрасным изваянием этого бога, возвышавшимся посреди стола, по углам которого стояли Лары и солонки.
   Гости присоединились к молитве, а потом, окропив стол вином, совершили обычное возлияние.
   Все снова опустились на ложа, и пир начался.
   – Пусть эта чаша будет последней в моей жизни, если я лгу! – сказал молодой Саллюстий, когда после первых чаш на столе появились богатые яства и раб выплеснул в его кубок полный до краев киаф[45]. – Пусть эта чаша будет последней, но лучшего вина я не пил в Помпеях!
   – Принеси сюда амфору, – сказал Главк рабу, – и прочти, что на ней написано.
   Раб поспешно развернул свиток, привязанный к амфоре, и прочел, что вино хиосское, пятидесятилетней выдержки[46].
   – Как приятно охладил его снег! – сказал Панса. – В самую меру.
   – Совсем как человек, который охлаждает свой пыл как раз настолько, чтобы потом воспылать двойным жаром! – воскликнул Саллюстий.
   – Когда будет травля диких зверей? – спросил Клодий у Пансы.
   – Она назначена на девятый день после августовских ид[47], – ответил Панса. – На другой день после Вулканалий[48]. У нас есть прекрасный молодой лев.
   – Но кого же он растерзает? – спросил Клодий. – Увы, сейчас так мало преступников! Боюсь, Панса, что тебе придется бросить на растерзание льву невинного!
   – Я много думал об этом, – серьезно ответил эдил. – Позорный закон запрещает нам бросить хищным зверям наших собственных рабов. Мы не должны делать, что хотим, со своей собственностью, а это, скажу вам, все равно что лишить нас ее.
   – Не так было в добрые времена республики! – вздохнул Саллюстий.
   – К тому же мнимое милосердие к рабам приносит столько разочарований бедноте: ведь эти люди так любят жестокие зрелища вроде поединка между человеком и зверем! И вот из-за проклятого закона они теряют невинное удовольствие, разве что боги пошлют нам хорошего преступника.
   – Только недальновидный правитель станет мешать мужественным развлечениям народа, – сказал Клодий.
   – Ну, благодарение Юпитеру и Паркам, у нас теперь нет Нерона, – сказал Саллюстий.
   – Вот уж действительно был тиран, на десять лет закрыл наш амфитеатр!
   – Удивительно еще, что не начался бунт, – сказал Саллюстий.
   – Дело было близко к этому, – промямлил Панса, его рот был набит мясом дикого кабана.
   Беседа на миг была прервана звуками флейты, и два раба внесли большое блюдо.
   – Ага! Какое еще лакомство припас ты для нас, Главк? – вскричал молодой Саллюстий, и глаза его заблестели.
   Саллюстию было всего двадцать четыре года, но в жизни он знал только одно наслаждение – хорошо поесть; должно быть, всеми остальными удовольствиями он уже пресытился, и все же сердце у него было доброе.
   – Я узнал его, клянусь Поллуксом! – воскликнул Панса. – Это амбракийский[49] козленок. Эй! – Он щелкнул пальцами, так обычно подзывали рабов. – Мы должны совершить возлияние в честь нового гостя!
   – Я надеялся, – сказал Главк со вздохом, – предложить вам устрицы из Британии, но те же ветры, что когда-то были беспощадны к Цезарю, лишили нас устриц[50].
   – А они и впрямь так вкусны, эти устрицы? – спросил Лепид, для удобства еще больше распуская на животе свою тунику.
   – Ну, признаться, я подозреваю, что дальность расстояния делает их столь лакомыми, им недостает сочности устриц из Брундизия[51]. Но в Риме ни один ужин без них не обходится.
   – Бедные бритты! В конце концов и от них есть какая-то польза, – сказал Саллюстий, – они доставляют нам устриц.
   – Лучше бы они доставили нам гладиатора, – сказал эдил, человек практический, который все время думал об амфитеатре.
   – Клянусь Палладой! – воскликнул Главк, когда любимый раб венчал его густые волосы новым венком. – Я люблю дикие зрелища, когда зверь дерется со зверем. Но когда человека, такое же существо из плоти и крови, как и мы, безжалостно гонят на арену, на растерзание, это ужасно, меня тошнит, я задыхаюсь, готов сам броситься на арену и защитить его. Крики толпы для меня ужаснее голосов эринний, преследующих Ореста[52]. Я рад, что на этот раз, вероятно, не будет кровавого зрелища!
   Эдил пожал плечами. Молодой Саллюстий, самый добродушный человек в Помпеях, широко раскрыл глаза от удивления. Красавец Лепид, который мало говорил, боясь, что от этого у него на лице появятся морщины, воскликнул: «Клянусь Геркулесом!» Прихлебатель Клодий пробормотал: «Клянусь Поллуксом!» – и шестой из пирующих, который был «тенью» Клодия, во всем обязанным вторить своему более богатому приятелю, когда не мог превозносить его – прихлебатель у прихлебателя, – тоже пробормотал: «Клянусь Поллуксом!».