Его сразу же восприняли как надзирателя при Эфросе. Относиться к нему презрительно стало хорошим тоном. Тотчас возникла шутка: в театре на Бронной два режиссера: один главный, другой талантливый…
   Быть главным при великом режиссере, видеть, как ежедневно рвутся не на твои спектакли, знать про постоянный вопрос в кассе: «Это спектакль Эфроса?» – «Нет? – Тогда не надо!..» Это – хуже пытки.
   Он терпел. Ставил классику и дозволенные пьесы.
   И хотя Дунаев не позволял себе «наезжать» на Эфроса, он, конечно же, раздражал Эфроса. И своей эстетикой, и просто своим присутствием. И вообще, всякий настоящий режиссер воспринимает труппу как жену. И то, что его актеры работают с Дунаевым, Эфросу было переносить трудно. Ибо актер приносит в глазах, в голосе след ЧУЖОГО, след другого режиссера. И это – след измены.
 
   Судьба безжалостно, но заботливо учит. И впоследствии согласившись стать главным режиссером в Театре на Таганке, Эфрос в какой-то мере узнает то, что чувствовал тогда Дунаев.
 
   Но вернемся к «Лунину». Однажды мне позвонил Дунаев. Я так и не знаю, откуда он узнал о пьесе. Я ему ее не давал.
   Почему он ее взял? Это была попытка переменить ситуацию – заявить о себе. Он отлично понимал, как будет принят публикой «Лунин».
   При этом он знал – власть не посмеет ему отказать ставить пьесу.
   Это была плата за его страдания. Понимал и я, что режиссура Дунаева – единственная возможность увидеть пьесу на сцене.
   Я отдал ему пьесу. Как он и предполагал, ему разрешили репетировать «Лунина».
   И он позвал на роль Лунина Даля.
   Даль записал в дневнике: «Наскочил Дунаев и предложил Лунина… Отказаться не смог».
   Отказаться не смог, ибо искушение было слишком велико. Лунин был воистину его ролью. Характеры были схожи. Очень схожи.
 
   Итак, теперь у Даля были две роли, в которых он уже буквально «не уходил со сцены».
   Я видел, как он репетировал Лунина.
   Он играл смерть, физический ужас приближающейся неотвратимой смерти… Три часа жизни уходят. И смерть все ближе.
   В каком-то монастыре в Италии дежурный монах каждый час возвещал: «Проходит время жизни. Еще час прошел».
   Даль играл, и вы видели эти ужасные песочные часы, эти беспощадно утекавшие минуты. Он так репетировал, что осветители все время забывали заниматься светом, а режиссер забывал делать им замечания.
   Помню финал спектакля, его хрипловатый голос:
   – Во все дни человеческие… во времена надругательства – и креста – всегда находится тот, кто говорил: «Нет!»… В этом был смысл… И тайна… Ах, как бьет барабан! Как оглушительно… Не надо мне завязывать глаза. Это – жмурки… Это няня прикрыла мне глаза руками… чтобы не попало мыло, и мое детское тельце…
   Я чувствую единение с Сущим! И дух мой блуждает по пространствам и доходит до звезд!.. – (и почти изумленно). – Свободен!
   … Какая тишина была в репетиционном зале!
   Репетиции «Лунина» были в самом разгаре, когда должна была состояться премьера «Продолжения Дон Жуана».
   Я пришел на генеральную репетицию.
   В тот день над городом собралась какая-то булгаковская гроза. Небо угрожающее – тьма. И когда в 11 утра я вошел в театр, впору было зажигать свет. Но его не зажгли, так что лица актеров были еле видны. И только всполохи за окном освещали маленький зал.
 
   Репетировали на Малой сцене.
   Это были несколько рядов скамеек, окружавших небольшую площадку, посыпанную песком, будто для корриды.
   По стене над рядами скамеек висели великолепные платья истлевших женщин, Дон Жуана, и в платьях прятались черепа.
   Тонкий, хрупкий Даль – в камзоле. Этакая фарфоровая старинная статуэтка, и Лепорелло-Любшин в современном костюме.
   Репетировали начало. Недавно воскресший Дон Жуан приходит к Лепорелло в фотоателье, которым Лепорелло (Лепо Карлович Релло – как его зовут в нынешнем веке) благополучно заведует.
 
   Даль: «Как здесь хорошо… Я так намерзся, Лепорелло. Ночь, холодище, а ты летишь себе сквозь звезды в дрянном камзольчике».
   Любшин: «А вы разве… не оттуда?..» (Указывает на землю.)
   Даль (с негодованием): «Никогда!»
   И царственный жест в небо.
   И точно в эту секунду, будто подтверждая слова, ударил гром.
   С этого мгновения они перестали отвечать друг другу, они начали общаться с грозой. Они включили грозу в репетицию. И вся фарсовая мистика пьесы тотчас стала буквальной, бытовой.
   И свет молнии все время вырывал лица.
   Я так и запомнил навсегда – лицо Эфроса и лицо Даля в грозовых всполохах.
 
   Но обе роли, которые он так блестяще репетировал, он не сыграл. Накануне премьеры «Продолжения Дон Жуана», во время пика репетиций «Лунина», он ушел из театра. Точнее сказать – бежал.

Инородный

   Эфрос позвонил мне и кратко сказал:
   – Сегодня Даль подал заявление. Он уходит из театра.
   – Почему?
   – Не знаю. Думаю, и сам он тоже… Мне он не соизволил объяснить. Даже не попрощался. Загадочный человек.
   И повесил трубку. Я понял, он взбешен.
   Мне позвонил Дунаев:
   – Слушайте, это безумный человек. Он уходит из театра! Но почему?! Мне говорили, что он замечательно репетировал у Толи… Вы видели, как он репетировал у меня! Нет, он безумный! Я звонил ему, но он отказался говорить.
 
   На следующий день я встретил его в театре – он сбегал по лестнице.
   Я растерянно сказал:
   – Как же так – ты ушел, даже не попрощавшись с Эфросом, не объяснив ничего.
   – А надо ли? – ответил он и, не оборачиваясь, побежал по лестнице.
 
   Дунаев пытался ему звонить снова – он не брал трубку. Сказали, что он заболел.
 
   Наконец, Дунаев позвонил мне и попросил поехать к Далю.
   – Он вас любит, попытайтесь! Уговорите!
   И я поехал. У меня уже несколько лет не было ни одного спектакля. И вот у меня выходило два спектакля и… опять ничего! Это было невероятно – и глупо, и страшно. Но главное – непонятно.
   Я приехал. Он лежал в кровати. Болел.
   Я попытался выяснить только одно: почему?
   Он объявил, что он не может репетировать с Эфросом, потому что Ефросинья (так он его называл) слишком диктатор, слишком повелевает. (Это он-то не может, он, который в театр пришел из-за Эфроса!)
   – Но есть Дунаев. Он дает возможность делать все, что ты хочешь.
   Оказалось, что и там он не может репетировать, потому что Дунаев дает возможность делать все, что он хочет!
   Я видел, что объяснить он ничего не может. Но у него есть только одно желание, как у гоголевского героя в «Женитьбе» – бежать! Выпрыгнуть из окна – и бежать! Любой ценой, но только – прочь из театра!
 
   Я много потом думал об этом загадочном бегстве.
   И мне показалось – понял.
   Никто не мучил этого человека больше, чем он сам. Ибо он был болен очень редкой и опасной манией. Манией совершенства. Он все время ощущал: «Гул затих. Я вышел на подмостки…» Ему казалось, что весь мир сосредоточенно смотрит на него и гадает, что будет. Прежде была слава, но не было ролей.
   И вот все ждут: теперь у него большая роль, как он ее сыграет?
   И он знал, как надо играть. Но так, как он знал, как он репетировал сцены, сыграть весь спектакль было ему невозможно. Сил таких у него не было. У него было жалкое, худенькое тело. Это было не телосложение, а теловычитание.
   Сыграть так, повторюсь, было невозможно!
   Так можно было только умереть. А играть иначе он не мог.
   Жажда совершенства убивала его!
   И он это понимал. Он как-то сказал мне:
   – Я хотел бы сыграть великого джазиста.
   И он назвал имя (имя запамятовал, но хорошо помню рассказ):
   – Понимаешь, он замечательно играет, но все не так! И он пьет и колется, чтобы «не так» заглушить.
   И этот мучитель, самоед страшный, постепенно сжирает – убивает себя… Ты не хотел бы написать?
 
   Итак, он ушел из театра.
 
   Прошло время. И когда я закончил пьесу о Нероне, сразу подумал – о нем!
   Нет, нет, я не собирался предлагать ему роль после всего, что случилось. Просто, перебирая актеров на роль Нерона, видел только его лицо.
   Однажды я шел по улице и вдруг увидел его. Он как-то затосковал, но деться некуда. Переходить дорогу было глупо, и он пошел прямо на меня.
   И первым начал разговор:
   – Я знаю, вы на меня очень сердитесь.
   (Ну разве можно сердиться на актера!)
   – Я слышал, что вы написали о Нероне. – И в глазах его было… Продолжать ему было не надо.
   Я сказал:
   – Да, да, я дам тебе почитать.
   – Я живу теперь за городом, там так хорошо. – (Было лето.) – Давайте повидаемся. Может, вы решите к нам приехать… И почитать. – (Торопливо.) – Я на всякий случай нарисую…
   И он очень подробно начал рисовать план – как проехать к нему и как дойти от электрички.
   – Я сейчас улетаю в Киев. Вернусь и, коли позволите, непременно позвоню вам, – с обычной своей изысканной вежливостью заключил он.
 
   Через несколько дней меня разбудил звонок. Я в ужасе посмотрел на часы – было шесть утра.
   Женский голос сказал:
   – Даль умер.
   И повесили трубку.
 
   Я так и не знаю, чей это был голос.
 
   В его дневнике есть одна из последних записей: «Борьба с собой не на жизнь. НО НА СМЕРТЬ! Это не фигурально».
 
   Пьесу «Лунин» поставили без Даля.
   Пригласили нескольких актеров. Но со всеми ними пришлось расстаться.
   Помню: сидит Дунаев в темноте зала. На сцене – декорация, играет музыка к спектаклю. Но на сцене – никого.
   Он сказал:
   – Я должен хотя бы отвыкнуть немного, хотя бы чуть его забыть! После него любой другой голос меня раздражает.
   В конце концов Лунина сыграл молодой тогда актер Олег Вавилов.
   И сыграл, на мой взгляд, удачно.
 
   Эфросу спектакль, конечно же, не понравился. Он тотчас придумал свой.
   Он сказал: должна быть крохотная камера. И вся она тесно набита народом – всеми, кто участвовал в лунинской жизни. И он творит свой театр в этом крошечном пространстве. Но постепенно людей в камере становится все меньше и меньше. И в конце концов… как там у вас сказано: «К старости жизнь сокращает кажущееся многолюдство. И оказывается, во всей его жизни всегда были только они, четверо – Каин, Авель, Кесарь и Мария.
 
   Я думаю, Эфрос был необъективен. И совсем не потому, что впервые у достаточно нелюбимого им Дунаева было то, что называется «шумной премьерой».
   И на «Лунина» пришли те, кто на спектакли Дунаева не ходили… Просто это был другой театр, добротный, реалистический театр, который он терпеть не мог.
   Кстати, на премьеру пришел тот самый зловещий когда-то Ягодкин. Он даже высказался – ему понравился спектакль. Теперь он работал на другом, совсем не идеологическом месте. Вдали от идеологии он тотчас стал милым человеком с нормальными вкусами. Что делать: место не только «красит» человека. Оно им управляет.

Андрей Миронов

   И «Дон Жуана» тоже поставили без Даля.
   Эфрос сразу назначил новых исполнителей. И каких! На Дон Жуана пригласил Андрея Миронова.
 
   Был такой роман – Миронов и публика. Ему достаточно было просто выйти на сцену – и зритель уже умирал от восторга.
   Лепорелло играл еще один любимец публики – Лев Дуров. Они превратили репетиции в концерт.
 
   Первый спектакль, на который пригласили несколько критиков и драматургов, прошел блестяще. И тогда было решено устроить общественный просмотр.
   Есть такая пословица – мне ее сказал кто-то из циркачей: «На премьеру приходят наши враги»…
   Врагов не было. Пришли куда пострашнее – друзья: знаменитые актеры, режиссеры, писатели, драматурги. Короче, люди, внимательно следящие за творчеством друг друга.
 
   Зал был полон блестящих имен.
   В обычном зрительном зале все эти известнейшие люди сидели бы скрытые темнотой и пространством. Здесь, на Малой сцене, они сидели прямо перед актерами, совсем рядом. Они дышали им в лица и спины.
   Начался спектакль. И актеры тотчас познали ужас Малой сцены. Вышел Миронов. На него внимательно смотрели знаменитые коллеги из Театра сатиры. Еще до того, как он открыл рот, он вспотел. Опытный, блестящий актер был убит сразу и наповал. Миронов… зажался!
   Он потел, текст, смешной вчера, сегодня звучал неостроумно, а точнее – ужасно. И если Дуров еще как-то держался, Миронов погибал с каждой репликой.
 
   Это был воистину провал.
   Что бывает после такого провала? Режиссеру много звонят. И говорят: это (увы!) уже не ваш автор (вам надо ставить классику), и Миронов – не ваш артист… он исчерпал себя, убил себя съемками в пошлых фильмах и т. д.
   Автору говорят, что это (увы) уже не ваш режиссер, он постарел и т. д.
   Артистам тоже говорят…
   Эфрос очень переживал, он стал испытывать отвращение к спектаклю.
 
   Но жизнь продолжалась, и провалившуюся премьеру надо было продолжать играть. Сто мест на Малой сцене были по-прежнему нарасхват. Администрация с радостью погибала от количества звонков «нужных» людей.
   На следующем спектакле зал опять был переполнен знаменитыми именами, но большинство их, к счастью, не имело отношения к искусству.
 
   Начался спектакль. Вышел Миронов. Он не успел раскрыть рот – раздался смех.
   Он снова был повелитель. Роман «Миронов – публика» расцвел вновь.
   И успех был – вновь.
 
   На одном из спектаклей присутствовал знаменитый американский театральный продюсер и режиссер Джозеф Папп. Он, не понимавший ни слова по-русски, по окончании подробно пересказал по-английски содержание пьесы. И сказал: «Здесь перевод излишен, они все играют без слов… Этот спектакль, этих актеров нужно показать миру».
   И вскоре спектакль пригласили на Мюнхенский театральный фестиваль. Более того, нашим спектаклем фестиваль должен был открыться!
   В это время нам объявили бойкот из-за войны в Афганистане. И подобный шаг устроителям сделать было нелегко. Но они сделали. Согласие Эфроса они, конечно же, получили. В согласии наших властей они не сомневались – ведь это был прорыв в бойкоте СССР.
   Так что они начали строить специальное шапито, где предполагалось играть «Дон Жуана». Они не знали, что согласие знаменитого режиссера в его стране ровным счетом ничего не значит.
 
   Министерство культуры СССР (причем к ужасу нашего посольства в ФРГ) решило иначе. Было объявлено: «Это не тот спектакль, которым нужно открывать Мюнхенский фестиваль».
   Эти безумцы хотели контролировать репертуар даже в Мюнхене.
   Помню… мне (!) звонили из нашего посольства в ФРГ и просили меня (тогда невыездного!) повлиять на Министерство культуры, объясняли (почему-то мне!), что приезд спектакля, говоря словами классика, «соответствует видам и намерениям державы российской».
   Но Министерство культуры знало, что лучше для державы.
   Бессмертное правило: «Хотели как лучше…» действует на протяжении всей нашей истории.
   В результате протратившиеся, взбешенные организаторы фестиваля специально нашли какую-то пьесу, считавшуюся антисоветской, и ею открыли злополучный фестиваль.
 
   Миронов был удивительный артист.
   В пьесе был текст: «Вот ваш отец – Алонзо Хуфрэ Тенорио – вот был весельчак! Сколько знал анекдотов! За анекдоты его король сделал бароном! Помню, враги захватили его в плен и пытали, чтобы завладеть анекдотами. Но он не выдал им ни одного и умер молча как герой».
   С каким пониманием произносил этот текст Дуров. И с тем же пониманием слушал его Миронов. Ибо оба они знали анекдотов больше, чем Алонзо Хуфрэ и, вообще, больше чем кто-либо на свете. И, сидя в гримерной, рассказывали их бесконечно.
   Но вот наступает священный миг. Звонок, и голос по радио помощника режиссера: «На сцену». К священной жертве зовет Аполлон.
   Миронов надевает шутовскую шляпу Дон Жуана… И с любимой присказкой: «Художника может обидеть всякий, а вот наградить его материально…», – идет на Малую сцену.
 
   Чтобы попасть на Малую сцену, надо было пройти по Большой сцене.
   И этот его проход был поразителен. Я приходил его тайно смотреть.
   Я сидел в темноте в зрительном зале. На Большой сцене появлялся Миронов. Он останавливался и смотрел в пустой темный зал. Лицо его начинало меняться… И уже оно… беспощадное лицо Дон Жуана!
   И, постояв мгновение, быстрой походкой Дон Жуан шел на Малую сцену.
 
   Наша страна всегда была некрополем. Чтобы понять, кто жил с нами рядом, нам надо его потерять… Так было с… (дальше – бесконечные имена).
   После смерти Миронова полюбили все и признали великим абсолютно все. И фильмы, которые считались «на потребу», смотрели теперь с восторгом все.
   Как справедливо сказал кто-то: «После смерти Миронов стал играть еще лучше».

Лунин: жизнь после смерти

   Пьеса «Лунин» – была первой моей пьесой, которую я увидел за границей. Меня часто туда звали на мои спектакли, но обычно не выпускали (это было проблемой для большинства писателей).
   В Данию меня выпустили. Хотя сначала все шло по обычным правилам. Я звонил в ВААП (Агентство по охране авторских прав, которое оформляло наши поездки). Они, как обычно, вздыхали: «На вас нет решения (то есть решения таинственной выездной комиссии, решавшей: выпускать или не выпускать. – Э.Р.). Позвоните завтра».
   – Но послезавтра надо вылетать.
   – Мы знаем и билет вам купили, но пока… нет решения.
 
   На самом деле в это время (и это тоже было по правилам) шла оживленная переписка.
   Датчанам сообщили, что «в связи с моей болезнью», я не могу приехать. Обычно после этого принимающая сторона должна была заткнуться.
   Но датчане оказались странно упорны. Они объявили, что огорчены нездоровьем автора и отодвигают премьеру. Но опытные «наши» не уступили в находчивости. Телеграфировали, что я выздоровел, но, к сожалению, должен уехать на театральный фестиваль в Италию (о фестивале я знал столько же, сколько о своей болезни).
   И уже знаменитый заместитель председателя ВААПа позвонил мне лично и траурным голосом, соболезнующе вздыхая, сообщил, что «решения не будет, и я никуда не еду».
   Я приготовился поехать на дачу, когда вновь зазвонил телефон и взволнованный голос сотрудницы ВААПа прокричал:
   – Собирайтесь немедленно, вы едете в Копенгаген, самолет днем, времени у нас с вами почти нет. Все документы привезу прямо на аэродром.
 
   Только прилетев в Копенгаген, я все понял. Меня встречал датский режиссер Херман, который радостно обратился ко мне… по-русски! Нет, он не был нашим невозвращенцем. Он был невозвращенцем польским. Бывшим жителем очень братской и столь же социалистической Польши. И оттого этот вчерашний польский режиссер Герман, ученик великого Ежи Гротовского, отлично понимал наши нравы. Наши общие нравы.
   Зная, что меня не выпустят, он придумал хитрость.
   В это время у нас наметились политические игры со скандинавами, и курс был – на дружбу. И дама, тогдашний министр культуры Дании, позвонила нашему министру культуры, кандидату в члены Политбюро Петру Ниловичу Демичеву (которого Юрий Петрович Любимов смешно называл Ниловна). В нарядной седине, в голубом костюме, Ниловна был представителен… И когда иностранная дама-министр пожаловалась: «На датской сцене впервые ставят пьесу современного советского драматурга. Это должно стать вкладом в развитие дружеских отношений наших стран. Но автор пьесы оказался зловредным гордецом. Он никак не хочет прибыть в маленькую Данию, он променял нас на фестиваль в Италии», – ответ Ниловны был незамедлителен и царственен: «Он к вам приедет!»
 
   На аэродроме собралось множество журналистов – встречать редкого тогда гостя. (Спектаклю нужна была реклама – и Герман постарался.)
   Помню один из вопросов:
   – Мы вас встречаем в третий раз. Неужели вам не надоело так жить, неужели вам не хочется жить, как положено известному писателю… ездить, куда вам хочется и когда вам хочется?
   Я ответил:
   – Вы понимаете… жизнь интересна, когда она полна приятных сюрпризов. Жизнь в стране, откуда я приехал, – сплошной приятный сюрприз… Вот вы идете по московской улице, зашли в магазин, а там продают сыр. Только что, как у нас говорят, «выбросили». Ну что интересного для вас, когда продают сыр! А у нас радость! Победа!.. И так все время! Вот западный писатель решил поехать в Данию. Ну, проснулся утром и знает – поедет. Какая скука! А как интересно у нас.
   Я просыпаюсь утром – и не знаю, куда я поеду: на свою дачу или в ваш Копенгаген! Запомните: в моей стране награждают радостью и победами каждый день… а порой и каждый час и минуту!
 
   Меня очень порадовало польское прошлое Германа. Теперь я знал: ему должна быть понятна моя пьеса.
   Радость была непродолжительна, ибо тогда же, на аэродроме, он сообщил мне ужасное.
   Он сказал:
   – Эту пьесу я поставил в очень уютном, молодом театре. По популярности и по своей истории он очень похож на ваш «Современник». Называется: «Кафе-театр».
   И я спросил уже с некоторой дрожью:
   – А почему такое необычное название?
   – А потому что это действительно и кафе, и театр. Зрители там сидят за столиками.
   – То есть как? Они там едят?
   – И пьют. Но немного. Много пьют уже после спектакля.
   – Но что же будет? Они будут есть и пить, когда в камере будет умирать Лунин?
   Герман загадочно ответил:
   – Увидишь.
   Меня не выпускали шесть лет. Но если бы у меня была валюта, клянусь, я бы уехал, убежал бы обратно от грядущего кощунства. От этого поношения несчастного Лунина.
   Но денег не было. И вообще, улететь, как и прилететь, самому было невозможно. Все решали «папа» и «мама» – советская власть.
   И я отправился на премьеру. Точнее – на пытку.
   Меня привезли в театр пораньше, и я увидел мирную очередь датчан в буфет. Они запасались едой и напитками.
   – Во время действия буфет закрывается, – попытался успокоить режиссер.
   Я молчал. Я его ненавидел.
 
   В ужасе прошел в зрительный зал. Там стояли черные столы, на них – черные свечи… И все это траурное, черное отражалось в зеркалах на стенах… Не замечая весь этот траурный мрак, зрители весело рассаживались по местам.
   Они, конечно же, не очень знали, кто такие декабристы. И авторы программки к спектаклю тоже не знали, как называть героев – то ли по-русски: «декабрист», то ли по-английски: «десембрист». Так что в программке про «десембрист» объяснялось… в нескольких строчках. Но ее зрители не читали – они шумно расставляли на столах ненавистное мне питье. Они пришли отдохнуть – поесть, выпить, поглядеть на любимых популярных артистов.
 
   В центре зала, среди столиков, стоял деревянный помост, и с потолка на помост свисали чудовищные веревки-петли. Эшафот в центре кафе!
 
   Наконец все расселись. И тогда голос откуда-то сверху сказал:
   – А теперь погасите свечи.
   Они, смеясь, думая, что это игра, задули свечи.
   Наступила темнота и тишина. И в темноте звякнули кандалы. Через мгновение вспыхнул свет театральных софитов и в огороженном квадрате посреди кафе стоял человек в арестантской сермяге. Это был один из любимых датских артистов. И через несколько реплик зал понял, что они будут жрать и пить, пока его будут убивать. Убивать за то, что он боролся за свободу. Они поняли, что все они за столиками стали декорацией. Декорацией сытого мира, который веселится, прелюбодействует, жрет, когда другой умирает за людей.
   Они были и тем тщеславным маскарадом, который мерещился Лунину в камере, и, одновременно, толпой, которая комфортно и безгласно наблюдает за гибелью героя.
   И не то, что чавканья, звона бокалов не было – они пошевелиться не смели.
   Они, как загипнотизированные, сидели до конца спектакля.
 
   По окончании спектакля Герман выглядел победителем.
   – Кстати, – сказал он, – государя в спектакле играл «имеющий право» – один из дальних родственников датской королевы и, следовательно, вашего последнего царя.
   Я спросил:
   – Ну ведь когда-нибудь кто-нибудь выпьет, начнет жрать?
   Он ответил:
   – Тогда спектакль кончится.
 
   Они играли каждый день, играли весь театральный сезон, на который и было арендовано помещение.

Рукописи не горят

   Пьесу о Лунине много ставили за границей.
   В Швеции она шла в радиотеатре. Радио очень популярно было в Швеции. Как становится популярным у нас теперь.
   В радиоспектакле играли знаменитые актеры. Весь спектакль был сделан как некая непрерывная звуковая симфония. Начинался он с далекого звяканья цепей. Тяжелый стук шагов кандальников. Все ближе, ближе. Ощущение: прямо на тебя движется кандальная толпа. И все обрывается. Тишина. В тишине – долгий скрип тюремной двери, стук тюремного засова, а потом сухой, щелкающий лунинский смешок. И свистящий шепот совсем рядом – так начинался монолог Лунина. Монолог этот будет прерываться звуками бала, стоном ветра, храпом лошадей и свистом картечи на Сенатской площади. И опять – шепот Лунина, разыгрывавшего свой безумный театр в камере…
 
   Спектакль прозвучал несколько раз. И когда через год я был в Швеции на премьере другой своей пьесы, меня разыскал в Стокгольме удивительный человек. Он представился: «Граф Лунин».
   И рассказал: он эмигрант, потомок Лунина. Однажды в машине по радио услышал пьесу о своем предке. И был потрясен его судьбой, о которой почти ничего не знал. Потом искал и прочел все, что написано о Лунине. И тогда он сказал себе: «Не так живу. В жизни только и делал, что зарабатывал деньги. А мой предок жил совсем иначе…» И он все раздал детям, как король Лир. Начал новую, совсем другую жизнь.