— Ты ведь раньше всегда любила апельсиновый запах, — донеслось ей вслед.
В спальне она сразу же опустилась на кровать и долго лежала вниз лицом, закрыв глаза. Потом резко поднялась, испугавшись, что Павел может зайти в комнату и увидеть слезы на ее глазах. Нет, только не это. Он никогда не увидит, как она плачет. И никто этого не увидит…
Никто, разве что та женщина, которая смотрит на Риту сейчас из зеркала. Женщина, которая никаких чувств, кроме жалости, не вызывает. Что ж, это ее проблемы. Возможно, она просто очень слабая женщина. Рита другая. Рита сильная, и жалость ей ни к чему. Никто не узнает о том, что Рита плакала. И женщина — та, что видела ее сейчас — никогда и никому об этом не расскажет. Потому что она немая…
Всего лишь несколько минут понадобилось Рите для того, чтобы привести себя в порядок. Несколько минут — и вот теперь на нее смотрит уже совершенно другая женщина. Спокойная, уравновешенная. Возможно, даже слишком спокойная. Никаких чувств не вызывающая, но и жалости — тоже…
И все же она никак не могла прийти в себя от этого его взгляда. Конечно, она сама придумала его, этот давно забытый, несуществующий уже Пашкин взгляд, и поверила в его существование, поддавшись собственной слабости. Просто потому, что ей очень хотелось в него поверить. Ведь если бы и правда был он, этот взгляд — значит, у Риты оставалась еще надежда. А с надеждой жить все-таки легче…
Пытаясь отвлечься от навязчивых мыслей, Рита раскрыла какой-то старый журнал и принялась механически листать страницы. Пробежала глазами несколько кулинарных рецептов, с тем же равнодушием прочитала гороскоп для всех знаков Зодиака, даже не обращая внимания на то, что журнал был давнишний, июньский еще. Добралась до рубрики «Х-ФАЙЛЫ», попыталась сосредоточиться на каком-то загадочном пришествии и, наконец, сдалась, раздраженно отложив журнал в сторону. Она никак не могла вспомнить, откуда взялся у них на даче этот дамский (бабский, как называла Рита) еженедельник и что он делает в ее комнате, на ее тумбочке. Она-то уж точно никак не могла его купить, и Павел — тем более, и уж никак не Сережка…
«Кнопка, — промелькнуло в голове, — конечно же, это та самая девочка, она же приезжала сюда пару раз в начале лета. Кнопка… Я даже помню, как она читала его, этот журнал, и грызла карандаш, пытаясь отгадать какое-то сложное слово в кроссворде. Так и не отгадала. А потом она бросила журнал и принялась бренчать на гитаре…»
Воспоминания нанизывались друг на друга, как звенья цепочки. Вспомнив о Кнопке и о гитаре, Рита сразу перенеслась в другое место и другое время. Все та же гитара, которая висит теперь здесь, у нее в комнате, на стене. И так же бренчит на этой гитаре девчонка, только девчонка уже другая, не Кнопка, а Рита. Сама Рита, почти такая же молодая, чуть старше Кнопки. Только Рита не бренчит, она играет. А возле ее ног сидит и слушает Пашка.
Раньше Рита часто играла на гитаре. Еще в детстве ее научил этому отец. Рита, впервые прикоснувшись к струнам, с гитарой почти не расставалась. Играла и пела чаще всего для себя, реже — для мамы, а потом, очень долго — для Пашки. Он всегда слушал ее как завороженный. И даже когда родился у них сын, Павел время от времени умолял вечно занятую Риту выкроить хоть пять минут и спеть для него что-нибудь. Но Рита все чаще отказывалась, ссылаясь на занятость. Потом гитару перевезли на дачу и повесили на стене в Ритиной комнате. Она стала скорее воспоминанием, чем живым инструментом… В последний раз Рита прикасалась к струнам, наверное, лет пять назад. Некоторое время на ней играл Сережка — Рита сама научила его, и неплохо он играл. В те времена гитара почти и не жила дома — кочевала по бесконечным студенческим тусовкам и капустникам. Но потом, со временем, и сын забыл про инструмент.
— Скорее бы кончился этот день, — прошептала она и сняла со стены гитару. Смахнула пыль с грифа, подтянула струны. Снизу, из кухни, все еще доносился едва уловимый аромат апельсинового чая. Или, может быть, ей просто кажется? На всякий случай она поднялась и, подойдя к двери, закрыла ее плотнее. Павел на кухне гремел посудой, видимо, всерьез собираясь приготовить для Риты «королевский ужин». На прощание…
Она снова попыталась отмахнуться от грустных мыс лей ведь это всего лишь ее подозрения. Она просто идет на поводу у собственной интуиции. Что с того, что интуиция ее ни разу не подводила? Возможно, это и есть первый случай. Возможно, у Пашки всего лишь какие-то неприятности на работе, а он молчит, потому что не хочет ее беспокоить. Поэтому и взгляд у него отсутствующий, и голос изменился. И на работе задерживается тоже поэтому. Ну а все остальное можно списать на возраст. Проблемы интимного порядка рано или поздно возникают в жизни всех супружеских пар. В конце концов, рано или поздно это должно было случиться…
Медленно перебирая струны, она постепенно все же стала удаляться от привычных мыслей. Боль, которая за это время успела полностью заполнить собой каждый уголок ее души, отступала. Та самая боль, успевшая уже срастись с Ритой, едва ли не подменив собой саму Риту, которой так часто казалось, что вся она без остатка превратилась в эту боль, теперь она отступала назад, медленно превращаясь в тихую и светлую грусть.
Рита плакала, но теперь уже не старалась скрыть своих слез, потому что не знала о них. Потому что Рита пела…
Память хранила каждую ноту, каждую строчку из тех песен, которые так любил слушать Павел. Несмотря на прошедшие годы, Рита ничего не забыла. Она сидела на своей маленькой тахте, опустив глаза вниз, и тихо пела — теперь только для себя. Как пела когда-то, в те времена, когда она еще не знала Павла.
У каждой песни была своя история. И теперь, вспоминая слова и ноты, она вспоминала и складывала мозаику из этих воспоминаний. Яркую, удивительно красивую мозаику-жизнь. «Вот ведь как повезло тебе, Рита, — шепнула она самой себе, — посмотри, сколько хорошего было в жизни. Только хорошее! Ты просто привыкла к тому, что так должно быть. Но на самом деле это не правда. На самом деле это очень редко бывает, когда человек целых тридцать лет живет на свете, не зная ни горя, ни разочарований. Поэтому не нужно так расстраиваться. Все проходит, и счастье тоже. Тебе и так достался слишком большой кусок…»
Рита тихо напевала романс из «Бесприданницы» в тот момент, когда дверь в комнату неслышно отворилась. Она заметила только, как качнулись тени на потолке. Пальцы замерли на мгновение, Рита подняла глаза и увидела мужа.
Павел стоял в дверном проеме и смотрел на нее.
Тем же взглядом, который однажды, совсем недавно, уже придумала Рита. Там, внизу, на кухне. Теперь она, кажется, снова придумывала этот взгляд…
«Нет, не придумала!» — взорвалось что-то внутри. Вот же они, его глаза, она видит их перед собой и чувствует, что муж ее по-прежнему любит. Ее, эту любовь, невозможно ни с чем спутать и изобразить тоже невозможно. Пашка никогда не был актером.
Пальцы безвольно опустились, задев струны. Гитара печально и невнятно что-то простонала и замолчала, как будто смутившись оттого, что вынуждена присутствовать при этой сцене.
— Рита, — тихо проговорил он и шагнул к ней. — Рита, помоги мне…
В спальне она сразу же опустилась на кровать и долго лежала вниз лицом, закрыв глаза. Потом резко поднялась, испугавшись, что Павел может зайти в комнату и увидеть слезы на ее глазах. Нет, только не это. Он никогда не увидит, как она плачет. И никто этого не увидит…
Никто, разве что та женщина, которая смотрит на Риту сейчас из зеркала. Женщина, которая никаких чувств, кроме жалости, не вызывает. Что ж, это ее проблемы. Возможно, она просто очень слабая женщина. Рита другая. Рита сильная, и жалость ей ни к чему. Никто не узнает о том, что Рита плакала. И женщина — та, что видела ее сейчас — никогда и никому об этом не расскажет. Потому что она немая…
Всего лишь несколько минут понадобилось Рите для того, чтобы привести себя в порядок. Несколько минут — и вот теперь на нее смотрит уже совершенно другая женщина. Спокойная, уравновешенная. Возможно, даже слишком спокойная. Никаких чувств не вызывающая, но и жалости — тоже…
И все же она никак не могла прийти в себя от этого его взгляда. Конечно, она сама придумала его, этот давно забытый, несуществующий уже Пашкин взгляд, и поверила в его существование, поддавшись собственной слабости. Просто потому, что ей очень хотелось в него поверить. Ведь если бы и правда был он, этот взгляд — значит, у Риты оставалась еще надежда. А с надеждой жить все-таки легче…
Пытаясь отвлечься от навязчивых мыслей, Рита раскрыла какой-то старый журнал и принялась механически листать страницы. Пробежала глазами несколько кулинарных рецептов, с тем же равнодушием прочитала гороскоп для всех знаков Зодиака, даже не обращая внимания на то, что журнал был давнишний, июньский еще. Добралась до рубрики «Х-ФАЙЛЫ», попыталась сосредоточиться на каком-то загадочном пришествии и, наконец, сдалась, раздраженно отложив журнал в сторону. Она никак не могла вспомнить, откуда взялся у них на даче этот дамский (бабский, как называла Рита) еженедельник и что он делает в ее комнате, на ее тумбочке. Она-то уж точно никак не могла его купить, и Павел — тем более, и уж никак не Сережка…
«Кнопка, — промелькнуло в голове, — конечно же, это та самая девочка, она же приезжала сюда пару раз в начале лета. Кнопка… Я даже помню, как она читала его, этот журнал, и грызла карандаш, пытаясь отгадать какое-то сложное слово в кроссворде. Так и не отгадала. А потом она бросила журнал и принялась бренчать на гитаре…»
Воспоминания нанизывались друг на друга, как звенья цепочки. Вспомнив о Кнопке и о гитаре, Рита сразу перенеслась в другое место и другое время. Все та же гитара, которая висит теперь здесь, у нее в комнате, на стене. И так же бренчит на этой гитаре девчонка, только девчонка уже другая, не Кнопка, а Рита. Сама Рита, почти такая же молодая, чуть старше Кнопки. Только Рита не бренчит, она играет. А возле ее ног сидит и слушает Пашка.
Раньше Рита часто играла на гитаре. Еще в детстве ее научил этому отец. Рита, впервые прикоснувшись к струнам, с гитарой почти не расставалась. Играла и пела чаще всего для себя, реже — для мамы, а потом, очень долго — для Пашки. Он всегда слушал ее как завороженный. И даже когда родился у них сын, Павел время от времени умолял вечно занятую Риту выкроить хоть пять минут и спеть для него что-нибудь. Но Рита все чаще отказывалась, ссылаясь на занятость. Потом гитару перевезли на дачу и повесили на стене в Ритиной комнате. Она стала скорее воспоминанием, чем живым инструментом… В последний раз Рита прикасалась к струнам, наверное, лет пять назад. Некоторое время на ней играл Сережка — Рита сама научила его, и неплохо он играл. В те времена гитара почти и не жила дома — кочевала по бесконечным студенческим тусовкам и капустникам. Но потом, со временем, и сын забыл про инструмент.
— Скорее бы кончился этот день, — прошептала она и сняла со стены гитару. Смахнула пыль с грифа, подтянула струны. Снизу, из кухни, все еще доносился едва уловимый аромат апельсинового чая. Или, может быть, ей просто кажется? На всякий случай она поднялась и, подойдя к двери, закрыла ее плотнее. Павел на кухне гремел посудой, видимо, всерьез собираясь приготовить для Риты «королевский ужин». На прощание…
Она снова попыталась отмахнуться от грустных мыс лей ведь это всего лишь ее подозрения. Она просто идет на поводу у собственной интуиции. Что с того, что интуиция ее ни разу не подводила? Возможно, это и есть первый случай. Возможно, у Пашки всего лишь какие-то неприятности на работе, а он молчит, потому что не хочет ее беспокоить. Поэтому и взгляд у него отсутствующий, и голос изменился. И на работе задерживается тоже поэтому. Ну а все остальное можно списать на возраст. Проблемы интимного порядка рано или поздно возникают в жизни всех супружеских пар. В конце концов, рано или поздно это должно было случиться…
Медленно перебирая струны, она постепенно все же стала удаляться от привычных мыслей. Боль, которая за это время успела полностью заполнить собой каждый уголок ее души, отступала. Та самая боль, успевшая уже срастись с Ритой, едва ли не подменив собой саму Риту, которой так часто казалось, что вся она без остатка превратилась в эту боль, теперь она отступала назад, медленно превращаясь в тихую и светлую грусть.
Рита плакала, но теперь уже не старалась скрыть своих слез, потому что не знала о них. Потому что Рита пела…
Память хранила каждую ноту, каждую строчку из тех песен, которые так любил слушать Павел. Несмотря на прошедшие годы, Рита ничего не забыла. Она сидела на своей маленькой тахте, опустив глаза вниз, и тихо пела — теперь только для себя. Как пела когда-то, в те времена, когда она еще не знала Павла.
У каждой песни была своя история. И теперь, вспоминая слова и ноты, она вспоминала и складывала мозаику из этих воспоминаний. Яркую, удивительно красивую мозаику-жизнь. «Вот ведь как повезло тебе, Рита, — шепнула она самой себе, — посмотри, сколько хорошего было в жизни. Только хорошее! Ты просто привыкла к тому, что так должно быть. Но на самом деле это не правда. На самом деле это очень редко бывает, когда человек целых тридцать лет живет на свете, не зная ни горя, ни разочарований. Поэтому не нужно так расстраиваться. Все проходит, и счастье тоже. Тебе и так достался слишком большой кусок…»
Рита тихо напевала романс из «Бесприданницы» в тот момент, когда дверь в комнату неслышно отворилась. Она заметила только, как качнулись тени на потолке. Пальцы замерли на мгновение, Рита подняла глаза и увидела мужа.
Павел стоял в дверном проеме и смотрел на нее.
Тем же взглядом, который однажды, совсем недавно, уже придумала Рита. Там, внизу, на кухне. Теперь она, кажется, снова придумывала этот взгляд…
«Нет, не придумала!» — взорвалось что-то внутри. Вот же они, его глаза, она видит их перед собой и чувствует, что муж ее по-прежнему любит. Ее, эту любовь, невозможно ни с чем спутать и изобразить тоже невозможно. Пашка никогда не был актером.
Пальцы безвольно опустились, задев струны. Гитара печально и невнятно что-то простонала и замолчала, как будто смутившись оттого, что вынуждена присутствовать при этой сцене.
— Рита, — тихо проговорил он и шагнул к ней. — Рита, помоги мне…
Из дневника Валерии
…Когда умерла мама, мне было восемнадцать, а Насте только что исполнилось одиннадцать. На похороны приехал отец.
Он появился, когда мы были уже на кладбище. Я прижимала к себе Настю, гладила ее по спине и вдруг увидела высокого рыжеволосого мужчину, торопливо приближающегося к нам. Я сразу его узнала, несмотря на то что за прошедшие годы он очень сильно изменился. Не то чтобы постарел, но стал каким-то другим. Совсем не таким, каким рисовала мне его память. Я запрещала себе вспоминать отца и все же иногда не могла справиться с воспоминаниями. В них он остался рыжеволосым взлохмаченным великаном с доброй улыбкой на лице и кучей веснушек на носу. Волосы его по-прежнему были рыжими, только теперь подстрижены они были совсем коротко, а вот глаза стали какими-то другими. Мне показалось, что даже цвет их изменился.
Он плакал, стоя у могилы. Потом, когда все закончилось, подошел к нам и сказал:
— Здравствуй, Лера. Здравствуй, Настенька. Несчастье-то какое…
Настя плохо помнила отца. Знала его только по фотографиям, но все же догадалась, что это именноон. Обе мы — и я, и Настя — не хотели его видеть. Как это часто случается с людьми в момент несчастья, нам казалось, что именно он во всем виноват. Если бы он не бросил маму, не заставил бы ее пережить такое горе, не сделал бы ее жизнь такой тяжелой — возможно, сердце ее осталось бы здоровым… Настя сразу так и сказала:
— Это ты во всем виноват. Уходи!
Я видела, что ему было больно. От того, что мама умерла, и от Настиных слов — тоже. Мне было восемнадцать, и я многое уже понимала. Я посмотрела на отца и, стараясь не забывать о том, что уже взрослая, тихо сказала:
— Ничего, мы справимся. Ты не думай, я смогу сама воспитать Настю.
Он стал возражать мне и сказал, что хочет забрать нас к себе. И меня, и Настю — забрать к себе, в ту семью, в которой он теперь живет. Я только покачала головой в ответ и снова повторила:
— Нам от тебя ничего не нужно.
Маму хоронили в январе. День выдался ненастный, муторный. Обратно ехали в автобусе, и я все смотрела на стекла, покрытые толстым слоем сероватого льда, сквозь который ничего разглядеть было невозможно. Прижимала к себе плачущую Настю и изредка бросала взгляд на отца, который сидел напротив, низко опустив голову. Рассматривала его волосы, равнодушно замечая в них седину, и снова отводила глаза к окну, боясь, что он заметит мой взгляд. Никаких чувств к нему я уже не испытывала. Я вообще о нем не думала, думала только о маме и о Насте. В основном — о Насте, потому что понимала уже, что теперь вся ответственность за ее жизнь ляжет на меня. Я теперь буду для нее и матерью, и сестрой. И даже, наверное, отцом. Если сумею.
Потом, когда мы оказались в нашей квартире с кучей дальних родственников, отец снова подошел ко мне, положил руку на плечо и сказал:
— Лера, ты стала совсем взрослой… Ты теперь, наверное, уже понимаешь, что жизнь — не такая простая, как кажется. Это только на первый взгляд мир кажется черно-белым. На самом деле в нем существует множество оттенков, полутонов…
Я смотрела на него. Пыталась простить и чувствовала: не сумею. Если бы мама осталась жива — возможно, встретив случайно на улице этого человека! и прислушавшись внимательно к его словам, я бы с ним согласилась. Возможно, даже сумела бы простить, ведь столько лет прошло. А теперь я смотрела на неге и вспоминала, как мне снились его похороны…
— Я ведь тебя похоронила, папа, — сказала я вдруг, не дав ему возможности закончить начатую фразу, добавила еще: — Ты умер. Давным-давно…
Он смотрел на меня в замешательстве. Наверное, подумал сначала, что у дочки съехала крыша от переживаний.
— Что ты такое говоришь? — спросил он, тревожно глядя в глаза.
Мне было его жалко. И все же намного больше было жалко маму, Настю, себя… Я отошла в сторону, ничего неответив, давая таким образом понять, что наш, разговор окончен.
Мамины родственники долго уговаривали меня пожить у него. Хотя бы первое время, пока Настя окончит школу. Я отказывалась наотрез, энергично трясла головой из стороны в сторону и твердила без конца:
— Нет, не нужно. Нам от него ничего не нужно. Мы сами справимся, я сумею…
Предлагали пожить у маминой сестры, у бабушки. Я смотрела на Настю, которая сидела, забившись в угол на старой табуретке, и хотела только одного — чтобы все они ушли. Чтобы оставили наконец нас в покое.
А потом случилось самое ужасное. Этот высокий рыжеволосый мужчина с короткой стрижкой подошел ко мне и сказал:
— Тогда я заберу Настю. По закону я имею на это право, потому что я ее отец. Если ты не хочешь — твое дело, ты взрослая. А Настю я заберу…
И тогда я не выдержала. В один короткий миг я осознала: передо мной сейчас стоит человек, который уже отнял у меня отца и мать. Теперь он хочет забрать у меня Настю… Я набросилась на него, как дикая кошка, и стала молотить его кулаками, царапать, кусать. Меня с трудом от него оттащили, я вырывалась и кричала:
— Не отдам! Я не отдам тебе Настю! Не отдам ни за что вжизни!
Плохо помню, что было потом. Очнулась я на диване . Возле меня сиделабабушка, гладила по голове и смотрелазадумчиво куда-то в окно. Потом, почувствовав, как я зашевелилась, бабушка перевела свой тревожный взгляд на меня.
— Лерочка, как ты себя чувствуешь? — спросила она заботливо, а я, успев уже вспомнить предшествующие события, перебила ее вопросом:
— Где он?
— Твой отец? — уточнила она.
— Не отец. Мой отец давно умер. Тот высокий, с рыжими волосами…
Она смотрела на меня тревожно. Наверное, и она тоже подумала тогда, что у меня стало плохо с головой. Я вела себя странно и говорила непонятные вещи… Бабушка молчала, не зная, видимо, как ей на меня реагировать, и тут я услышала из дальнего конца комнаты голос Насти:
— Он ушел. Он больше не придет, Лера…
Настя подбежала ко мне и склонила лицо. Я увидела ее глаза, рыжие веснушки, рыжие прядки коротко остриженных волос и поняла: в ней теперь весь смысл моей жизни. В ней, в моей маленькой сестренке, сосредоточен теперь для меня весь мир. Пусть я потеряла и отца, и мать. Но у меня осталась Настя, которую я люблю теперь втройне, потому что, кроме нее, мне больше любить некого.
Мне даже страшно немного стало в тот момент, когда я ощутила в себе всю чудовищную силу этой любви. Я любила Настю и раньше, только раньше эта любовь была спокойной и тихой. Теперь же я поняла, что ради Насти готова просто перевернуть мир. Готова противостоять целому миру в одиночку, крушить его безжалостно и жестоко ради одной-единственной девочки на свете. Ради ее счастья, ее спокойствия. Я ощутила себя волчицей, охраняющей детеныша. Будь у меня свой собственный ребенок — кажется, я не смогла бы любить его сильнее, чем Настю. Хотя, возможно, я ошибаюсь.
Я прижала ее к себе и заплакала. Заплакала в первый раз с того момента, как узнала о смерти матери. Настя тоже плакала, зарывшись лицом в мои волосы. Так мы и плакали с ней долго-долго, забыв совсем про бабушку, которой, наверное, видеть все это было невыносимо.
Мы так и заснули, обнявшись с Настей, на этом диване. Перед сном бабушка налила нам по чашке горячего чая с малиновым вареньем и сказала, чтобы мы не переживали по поводу отца. Что все эти юридические вопросы они как-нибудь уладят и нам с Настей не придется жить у него.
— В конце концов, у вас есть бабушка. Да и ты, Лера, уже совершеннолетняя, так что можно оформить опекунство. Не переживайте, девочки, мы все уладим…
Мы выпили чай с малиновым вареньем и легли спать. Бабушка легла в маминой спальне, а мы с Настей так и остались спать на диване. Мы даже раздеваться не стали, хоть бабушка и просила нас об этом. Настя отмахнулась:
— Потом.
Легла и прижалась ко мне…
— Лерка, расскажи мне какую-нибудь сказку, — Шепотом попросила меня Настя. Я удивилась, потому что знала, что Настя уже давным-давно никакими сказками не интересовалась. — Расскажи, — снова попросила она.
— Тебе ведь уже одиннадцать лет. Какие сказки, Настя? Да я и не помню уже ни одной… Про Красную шапочку если только.
— Нет, не надо про Шапочку, — отказалась Настя. — Это все глупые сказки, ненастоящие. Настоящие сказки другие. Хочешь, я тебе расскажу?
— Расскажи, — согласилась я, и Настя стала рассказывать мне сказку, которую придумала сама.
Так хорошо у нее получалось. Я даже удивилась: надо же, я и не знала, что у сестренки моей литературный талант. Сказка, правда, была немного странной, необычной и какой-то недетской. Хотя взрослой эту сказку тоже нельзя было назвать. В общем, непонятная, но интересная сказка. Как «Алиса в стране чудес» Льюиса Кэрролла.
С тех пор Настя каждый вечер рассказывала мне сказки. Мы каждый раз ложились спать с ней вместе на этом диване, и она начинала свою сказку. Удивительные, причудливые эти сказки рождались у нее в голове как-то легко и просто, словно невзначай. «Тебе правда интересно, Лерка?» — спрашивала она меня иногда. Я кивала головой в ответ и чувствовала, как она радуется.
Это продолжалось еще почти два года после смерти мамы. Мы вскоре стали спать на разных кроватях, но в одной комнате. И никогда не засыпали без сказки.
Два года — это семьсот дней и ночей. Семьсот разных сказок. Ни одна не повторяла другую. Каждая была интересной и странной. Настя рассказывала сказкипро людей, про животных, про вещи. Почти про каждую вещь в доме Настя придумала свою сказку. Со временем мне стало казаться, что вещи в нашей квартире оживают. Я смотрела с улыбкой на утюг, вспоминая его вчерашние приключения. Улыбалась сковородкам, которые накануне устроили веселую свадьбу, и злилась на пылесос, который в Настиной сказке получился жестоким монстром.
Настя редко досказывала свои сказки до конца. В принципе и начала у них тоже не было. Она начинала рассказывать с любого места, чаще всего с диалога, и тихо шептала свою сказку до тех пор, пока сама не засыпала… Потом, позже, я поняла: для нас обеих Настины сказки были единственным способом не думать о том, о чем думать было страшно и больно. Ведь эти вечерние часы — самые тяжелые в жизни человека, который совсем недавно лишился кого-то из близких. День проходит в суете и заботах, но наступает ночь, и от страшных мыслей, от тоски, от злых и колючих слез, кажется, уже не скроешься… Настя поняла, почувствовала это и изобрела свой способ, который помог нам с ней выжить в то трудное время. Если бы не Настины сказки — те ночи были бы страшными. Возможно, они свели бы с ума нас обеих. Настины сказки переносили из мира горечи и слез в другой, параллельный мир. Потом, позже, когда Настя уже повзрослела, она призналась мне в том, о чем я и сама догадывалась. Настя сказала:
— Я рассказывала эти сказки, потому что мне Ужасно хотелось плакать. Так было легче…
Я засыпала почти сразу после того, как засыпала Настя. Тот временной отрезок реальности, который мне приходилось переживать каждую ночь после того, как сказка обрывалась, был не слишком длинным. Минут пятнадцать—двадцать я еще ворочалась, чувствуя, как сжимаются вокруг меня тиски страха и одиночества. Но за день я ужасно выматывалась на работе, поэтому в тот момент, когда обрывалась сказка, на помощь приходила физическая усталость, я засыпала достаточно быстро, и по ночам мне не снились кошмары…
Только однажды это случилось. Спустя почти год после смерти мамы…
В ту ночь Настя рассказывала сказку про черную /сошку с белыми пятнами, заблудившуюся в странной деревне, в которой живут люди, не способные видеть и слышать животных. Сказка закончилась в тот момент, когда кошка спрыгнула со стола, зажав в зубах кусок мяса, который тоже становился в этот момент невидимым. Забавная, очень смешная сказка. Настя заснула, а спустя несколько минут заснула и я.
Мне приснился кошмар. Приснилось самое страшное, что могло только произойти теперь в моей жизни. Я увидела во сне нашу комнату, в которой мы теперь спали и которая раньше была гостиной. Сон был цветным: я видела желтые лучи солнца, пробивающиеся в комнату сквозь щели в темных шторах. Видела зеленый кактус на подоконнике, синие цветочки на белых обоях и розовую наволочку на подушке. На этой розовой подушке спала Настя. Помню, я удивилась и встревожилась даже от того, что Настя спит поздно. Ведь она обычно вставала раньше меня. Я подошла к Насте и попыталась ее разбудить. Но Настя не просыпалась…
Я уже знала, что Настя никогда не проснется. И все равно продолжала теребить ее за плечо, шептать:
— Вставай, ну вставай же, Настя.
А потом я стала кричать на нее, ругать ее за то, что она тоже — как и отец, как мама — бросила меня. Она не имела права этого делать — оставлять меня одну на всей земле. Она ведь знала, что теперь некому будет рассказывать мне сказки. А без сказок я на свете не проживу… И еще что-то я кричала, до тех пор пока не проснулась от своего крика.
Когда я наконец поняла, что это был всего лишь сон, то сразу вскочила с кровати и бросилась к Насте. Сперва я не смогла расслышать ее дыхания, и от этого мне стало еще страшнее, потому что теперь я точно знала, что это не сон. Но потом, прислушавшись, все же расслышала едва различимые в ночной тишине звуки и даже увидела отчетливо, как поднимается и опускается ее грудь.
Я успокоилась немного, снова легла к себе на кровать. Но страх, который до сих пор безуспешно пытался прорваться в нашу комнату с синими цветочками на обоях, теперь господствовал в ней безраздельно. Страх перед будущим, которое теперь показалось вдруг таким темным. Даже завтрашний день, который вот-вот уже должен был наступить, внушал чудовищный ужас. Я панически боялась снова заснуть и, проснувшись, снова увидеть свой сон — теперь уже наяву. Я не могла молиться ни Богу, ни черту, потому что от страха потеряла веру в них обоих. Лежала почти час с открытыми глазами, затаив дыхание — до тех пор, пока не поняла вдруг, что мне нужно делать.
Мне нужно продолжать рассказывать сказку. Ту самую сказку про заблудившуюся кошку черную, с белыми пятнами… Эта кошка спасет меня9 ~она выгонит страх из комнаты, из души моей…
— Настя, — прошептала я тихо, — ты спишь?
Настя ничего не ответила — конечно, она спала. И тогда я стала рассказывать сказку для себя. Для себя одной и еще, может быть, для рыжего льва с мохнатой гривой, который сидел в дальнем углу возле телевизора и смотрел на меня своими пластмассовыми глазами с огромным любопытством.
Неплохая, кажется, сказка получилась у меня в ту ночь. Каких только приключений не случилось с моей кошкой, пока она наконец, не выбралась из той заколдованной деревни! Часа два я лежала и настойчиво бормотала себе под нос всю эту абракадабру, изо всех сил заставляя себя не думать ни о чем, кроме кошки. И у меня получалось…
Утром, когда Настя проснулись, я хотела рассказать ей о кошкиных приключениях. Но не решилась, опасаясь того, что Насте удастся выяснить, с чего это вдруг я вздумала потешить себя сказкой в три часа ночи. Я не хотела, чтобы она узнала о том, какой страшный сон мне приснился.
Но это был единственный случай, когда мне пришлось самой рассказывать сказку. Все остальное время, все эти два года, пока сказки былинам необходимы, их рассказывала Настя.
…Когда умерла мама, мне было восемнадцать, а Насте только что исполнилось одиннадцать. На похороны приехал отец.
Он появился, когда мы были уже на кладбище. Я прижимала к себе Настю, гладила ее по спине и вдруг увидела высокого рыжеволосого мужчину, торопливо приближающегося к нам. Я сразу его узнала, несмотря на то что за прошедшие годы он очень сильно изменился. Не то чтобы постарел, но стал каким-то другим. Совсем не таким, каким рисовала мне его память. Я запрещала себе вспоминать отца и все же иногда не могла справиться с воспоминаниями. В них он остался рыжеволосым взлохмаченным великаном с доброй улыбкой на лице и кучей веснушек на носу. Волосы его по-прежнему были рыжими, только теперь подстрижены они были совсем коротко, а вот глаза стали какими-то другими. Мне показалось, что даже цвет их изменился.
Он плакал, стоя у могилы. Потом, когда все закончилось, подошел к нам и сказал:
— Здравствуй, Лера. Здравствуй, Настенька. Несчастье-то какое…
Настя плохо помнила отца. Знала его только по фотографиям, но все же догадалась, что это именноон. Обе мы — и я, и Настя — не хотели его видеть. Как это часто случается с людьми в момент несчастья, нам казалось, что именно он во всем виноват. Если бы он не бросил маму, не заставил бы ее пережить такое горе, не сделал бы ее жизнь такой тяжелой — возможно, сердце ее осталось бы здоровым… Настя сразу так и сказала:
— Это ты во всем виноват. Уходи!
Я видела, что ему было больно. От того, что мама умерла, и от Настиных слов — тоже. Мне было восемнадцать, и я многое уже понимала. Я посмотрела на отца и, стараясь не забывать о том, что уже взрослая, тихо сказала:
— Ничего, мы справимся. Ты не думай, я смогу сама воспитать Настю.
Он стал возражать мне и сказал, что хочет забрать нас к себе. И меня, и Настю — забрать к себе, в ту семью, в которой он теперь живет. Я только покачала головой в ответ и снова повторила:
— Нам от тебя ничего не нужно.
Маму хоронили в январе. День выдался ненастный, муторный. Обратно ехали в автобусе, и я все смотрела на стекла, покрытые толстым слоем сероватого льда, сквозь который ничего разглядеть было невозможно. Прижимала к себе плачущую Настю и изредка бросала взгляд на отца, который сидел напротив, низко опустив голову. Рассматривала его волосы, равнодушно замечая в них седину, и снова отводила глаза к окну, боясь, что он заметит мой взгляд. Никаких чувств к нему я уже не испытывала. Я вообще о нем не думала, думала только о маме и о Насте. В основном — о Насте, потому что понимала уже, что теперь вся ответственность за ее жизнь ляжет на меня. Я теперь буду для нее и матерью, и сестрой. И даже, наверное, отцом. Если сумею.
Потом, когда мы оказались в нашей квартире с кучей дальних родственников, отец снова подошел ко мне, положил руку на плечо и сказал:
— Лера, ты стала совсем взрослой… Ты теперь, наверное, уже понимаешь, что жизнь — не такая простая, как кажется. Это только на первый взгляд мир кажется черно-белым. На самом деле в нем существует множество оттенков, полутонов…
Я смотрела на него. Пыталась простить и чувствовала: не сумею. Если бы мама осталась жива — возможно, встретив случайно на улице этого человека! и прислушавшись внимательно к его словам, я бы с ним согласилась. Возможно, даже сумела бы простить, ведь столько лет прошло. А теперь я смотрела на неге и вспоминала, как мне снились его похороны…
— Я ведь тебя похоронила, папа, — сказала я вдруг, не дав ему возможности закончить начатую фразу, добавила еще: — Ты умер. Давным-давно…
Он смотрел на меня в замешательстве. Наверное, подумал сначала, что у дочки съехала крыша от переживаний.
— Что ты такое говоришь? — спросил он, тревожно глядя в глаза.
Мне было его жалко. И все же намного больше было жалко маму, Настю, себя… Я отошла в сторону, ничего неответив, давая таким образом понять, что наш, разговор окончен.
Мамины родственники долго уговаривали меня пожить у него. Хотя бы первое время, пока Настя окончит школу. Я отказывалась наотрез, энергично трясла головой из стороны в сторону и твердила без конца:
— Нет, не нужно. Нам от него ничего не нужно. Мы сами справимся, я сумею…
Предлагали пожить у маминой сестры, у бабушки. Я смотрела на Настю, которая сидела, забившись в угол на старой табуретке, и хотела только одного — чтобы все они ушли. Чтобы оставили наконец нас в покое.
А потом случилось самое ужасное. Этот высокий рыжеволосый мужчина с короткой стрижкой подошел ко мне и сказал:
— Тогда я заберу Настю. По закону я имею на это право, потому что я ее отец. Если ты не хочешь — твое дело, ты взрослая. А Настю я заберу…
И тогда я не выдержала. В один короткий миг я осознала: передо мной сейчас стоит человек, который уже отнял у меня отца и мать. Теперь он хочет забрать у меня Настю… Я набросилась на него, как дикая кошка, и стала молотить его кулаками, царапать, кусать. Меня с трудом от него оттащили, я вырывалась и кричала:
— Не отдам! Я не отдам тебе Настю! Не отдам ни за что вжизни!
Плохо помню, что было потом. Очнулась я на диване . Возле меня сиделабабушка, гладила по голове и смотрелазадумчиво куда-то в окно. Потом, почувствовав, как я зашевелилась, бабушка перевела свой тревожный взгляд на меня.
— Лерочка, как ты себя чувствуешь? — спросила она заботливо, а я, успев уже вспомнить предшествующие события, перебила ее вопросом:
— Где он?
— Твой отец? — уточнила она.
— Не отец. Мой отец давно умер. Тот высокий, с рыжими волосами…
Она смотрела на меня тревожно. Наверное, и она тоже подумала тогда, что у меня стало плохо с головой. Я вела себя странно и говорила непонятные вещи… Бабушка молчала, не зная, видимо, как ей на меня реагировать, и тут я услышала из дальнего конца комнаты голос Насти:
— Он ушел. Он больше не придет, Лера…
Настя подбежала ко мне и склонила лицо. Я увидела ее глаза, рыжие веснушки, рыжие прядки коротко остриженных волос и поняла: в ней теперь весь смысл моей жизни. В ней, в моей маленькой сестренке, сосредоточен теперь для меня весь мир. Пусть я потеряла и отца, и мать. Но у меня осталась Настя, которую я люблю теперь втройне, потому что, кроме нее, мне больше любить некого.
Мне даже страшно немного стало в тот момент, когда я ощутила в себе всю чудовищную силу этой любви. Я любила Настю и раньше, только раньше эта любовь была спокойной и тихой. Теперь же я поняла, что ради Насти готова просто перевернуть мир. Готова противостоять целому миру в одиночку, крушить его безжалостно и жестоко ради одной-единственной девочки на свете. Ради ее счастья, ее спокойствия. Я ощутила себя волчицей, охраняющей детеныша. Будь у меня свой собственный ребенок — кажется, я не смогла бы любить его сильнее, чем Настю. Хотя, возможно, я ошибаюсь.
Я прижала ее к себе и заплакала. Заплакала в первый раз с того момента, как узнала о смерти матери. Настя тоже плакала, зарывшись лицом в мои волосы. Так мы и плакали с ней долго-долго, забыв совсем про бабушку, которой, наверное, видеть все это было невыносимо.
Мы так и заснули, обнявшись с Настей, на этом диване. Перед сном бабушка налила нам по чашке горячего чая с малиновым вареньем и сказала, чтобы мы не переживали по поводу отца. Что все эти юридические вопросы они как-нибудь уладят и нам с Настей не придется жить у него.
— В конце концов, у вас есть бабушка. Да и ты, Лера, уже совершеннолетняя, так что можно оформить опекунство. Не переживайте, девочки, мы все уладим…
Мы выпили чай с малиновым вареньем и легли спать. Бабушка легла в маминой спальне, а мы с Настей так и остались спать на диване. Мы даже раздеваться не стали, хоть бабушка и просила нас об этом. Настя отмахнулась:
— Потом.
Легла и прижалась ко мне…
— Лерка, расскажи мне какую-нибудь сказку, — Шепотом попросила меня Настя. Я удивилась, потому что знала, что Настя уже давным-давно никакими сказками не интересовалась. — Расскажи, — снова попросила она.
— Тебе ведь уже одиннадцать лет. Какие сказки, Настя? Да я и не помню уже ни одной… Про Красную шапочку если только.
— Нет, не надо про Шапочку, — отказалась Настя. — Это все глупые сказки, ненастоящие. Настоящие сказки другие. Хочешь, я тебе расскажу?
— Расскажи, — согласилась я, и Настя стала рассказывать мне сказку, которую придумала сама.
Так хорошо у нее получалось. Я даже удивилась: надо же, я и не знала, что у сестренки моей литературный талант. Сказка, правда, была немного странной, необычной и какой-то недетской. Хотя взрослой эту сказку тоже нельзя было назвать. В общем, непонятная, но интересная сказка. Как «Алиса в стране чудес» Льюиса Кэрролла.
С тех пор Настя каждый вечер рассказывала мне сказки. Мы каждый раз ложились спать с ней вместе на этом диване, и она начинала свою сказку. Удивительные, причудливые эти сказки рождались у нее в голове как-то легко и просто, словно невзначай. «Тебе правда интересно, Лерка?» — спрашивала она меня иногда. Я кивала головой в ответ и чувствовала, как она радуется.
Это продолжалось еще почти два года после смерти мамы. Мы вскоре стали спать на разных кроватях, но в одной комнате. И никогда не засыпали без сказки.
Два года — это семьсот дней и ночей. Семьсот разных сказок. Ни одна не повторяла другую. Каждая была интересной и странной. Настя рассказывала сказкипро людей, про животных, про вещи. Почти про каждую вещь в доме Настя придумала свою сказку. Со временем мне стало казаться, что вещи в нашей квартире оживают. Я смотрела с улыбкой на утюг, вспоминая его вчерашние приключения. Улыбалась сковородкам, которые накануне устроили веселую свадьбу, и злилась на пылесос, который в Настиной сказке получился жестоким монстром.
Настя редко досказывала свои сказки до конца. В принципе и начала у них тоже не было. Она начинала рассказывать с любого места, чаще всего с диалога, и тихо шептала свою сказку до тех пор, пока сама не засыпала… Потом, позже, я поняла: для нас обеих Настины сказки были единственным способом не думать о том, о чем думать было страшно и больно. Ведь эти вечерние часы — самые тяжелые в жизни человека, который совсем недавно лишился кого-то из близких. День проходит в суете и заботах, но наступает ночь, и от страшных мыслей, от тоски, от злых и колючих слез, кажется, уже не скроешься… Настя поняла, почувствовала это и изобрела свой способ, который помог нам с ней выжить в то трудное время. Если бы не Настины сказки — те ночи были бы страшными. Возможно, они свели бы с ума нас обеих. Настины сказки переносили из мира горечи и слез в другой, параллельный мир. Потом, позже, когда Настя уже повзрослела, она призналась мне в том, о чем я и сама догадывалась. Настя сказала:
— Я рассказывала эти сказки, потому что мне Ужасно хотелось плакать. Так было легче…
Я засыпала почти сразу после того, как засыпала Настя. Тот временной отрезок реальности, который мне приходилось переживать каждую ночь после того, как сказка обрывалась, был не слишком длинным. Минут пятнадцать—двадцать я еще ворочалась, чувствуя, как сжимаются вокруг меня тиски страха и одиночества. Но за день я ужасно выматывалась на работе, поэтому в тот момент, когда обрывалась сказка, на помощь приходила физическая усталость, я засыпала достаточно быстро, и по ночам мне не снились кошмары…
Только однажды это случилось. Спустя почти год после смерти мамы…
В ту ночь Настя рассказывала сказку про черную /сошку с белыми пятнами, заблудившуюся в странной деревне, в которой живут люди, не способные видеть и слышать животных. Сказка закончилась в тот момент, когда кошка спрыгнула со стола, зажав в зубах кусок мяса, который тоже становился в этот момент невидимым. Забавная, очень смешная сказка. Настя заснула, а спустя несколько минут заснула и я.
Мне приснился кошмар. Приснилось самое страшное, что могло только произойти теперь в моей жизни. Я увидела во сне нашу комнату, в которой мы теперь спали и которая раньше была гостиной. Сон был цветным: я видела желтые лучи солнца, пробивающиеся в комнату сквозь щели в темных шторах. Видела зеленый кактус на подоконнике, синие цветочки на белых обоях и розовую наволочку на подушке. На этой розовой подушке спала Настя. Помню, я удивилась и встревожилась даже от того, что Настя спит поздно. Ведь она обычно вставала раньше меня. Я подошла к Насте и попыталась ее разбудить. Но Настя не просыпалась…
Я уже знала, что Настя никогда не проснется. И все равно продолжала теребить ее за плечо, шептать:
— Вставай, ну вставай же, Настя.
А потом я стала кричать на нее, ругать ее за то, что она тоже — как и отец, как мама — бросила меня. Она не имела права этого делать — оставлять меня одну на всей земле. Она ведь знала, что теперь некому будет рассказывать мне сказки. А без сказок я на свете не проживу… И еще что-то я кричала, до тех пор пока не проснулась от своего крика.
Когда я наконец поняла, что это был всего лишь сон, то сразу вскочила с кровати и бросилась к Насте. Сперва я не смогла расслышать ее дыхания, и от этого мне стало еще страшнее, потому что теперь я точно знала, что это не сон. Но потом, прислушавшись, все же расслышала едва различимые в ночной тишине звуки и даже увидела отчетливо, как поднимается и опускается ее грудь.
Я успокоилась немного, снова легла к себе на кровать. Но страх, который до сих пор безуспешно пытался прорваться в нашу комнату с синими цветочками на обоях, теперь господствовал в ней безраздельно. Страх перед будущим, которое теперь показалось вдруг таким темным. Даже завтрашний день, который вот-вот уже должен был наступить, внушал чудовищный ужас. Я панически боялась снова заснуть и, проснувшись, снова увидеть свой сон — теперь уже наяву. Я не могла молиться ни Богу, ни черту, потому что от страха потеряла веру в них обоих. Лежала почти час с открытыми глазами, затаив дыхание — до тех пор, пока не поняла вдруг, что мне нужно делать.
Мне нужно продолжать рассказывать сказку. Ту самую сказку про заблудившуюся кошку черную, с белыми пятнами… Эта кошка спасет меня9 ~она выгонит страх из комнаты, из души моей…
— Настя, — прошептала я тихо, — ты спишь?
Настя ничего не ответила — конечно, она спала. И тогда я стала рассказывать сказку для себя. Для себя одной и еще, может быть, для рыжего льва с мохнатой гривой, который сидел в дальнем углу возле телевизора и смотрел на меня своими пластмассовыми глазами с огромным любопытством.
Неплохая, кажется, сказка получилась у меня в ту ночь. Каких только приключений не случилось с моей кошкой, пока она наконец, не выбралась из той заколдованной деревни! Часа два я лежала и настойчиво бормотала себе под нос всю эту абракадабру, изо всех сил заставляя себя не думать ни о чем, кроме кошки. И у меня получалось…
Утром, когда Настя проснулись, я хотела рассказать ей о кошкиных приключениях. Но не решилась, опасаясь того, что Насте удастся выяснить, с чего это вдруг я вздумала потешить себя сказкой в три часа ночи. Я не хотела, чтобы она узнала о том, какой страшный сон мне приснился.
Но это был единственный случай, когда мне пришлось самой рассказывать сказку. Все остальное время, все эти два года, пока сказки былинам необходимы, их рассказывала Настя.
Она его услышала. И обернулась. Он увидел ее глаза — совершенно незнакомые, чуткие, светло-карие глаза, обведенные ярко-фиолетовыми тенями, зеленая тушь на ресницах толщиной в палец, красная помада. Губы ее нерешительно дрогнули и расплылись в глупой улыбке. Девушка, кажется, успела уже прилично накачаться джин — тоником, которого в бутылке, одиноко стоящей на столе, оставалось гораздо меньше половины. «Вот тебе, — зло усмехнулся он про себя. — На, получай. Бери от жизни то, что заслужил, и не вороти морду. Ведь тебе всегда именно такие девицы и нравились. Вперед!»
Он отодвинул стул и молча опустился напротив. Она продолжала смотреть на него вполне дружелюбно, с лица не сходила нарисованная улыбка.
— Меня не Светой зовут. Ты, кажется, обознался, приятель.
— Я уже понял, что обознался. Вы, блондинки, так похожи друг на друга.
— Чем же мы похожи?
— Не знаю. Цветом волос, может быть? Он у вас одинаковый.
Она хихикнула, оценив его шутку. Неприятная была девица, Сергей погорячился слишком, поспешив отнести ее к числу тех, которые ему раньше нравились. Так и хотелось подняться и уйти прочь, не видеть больше ее разрисованного лица, не слышать глупого смеха. Но он нарочно сдерживал себя. Словно в наказание за то, что посмел поверить в чудо. В сказку, придуманную Барбарой Картленд… Далась ведь эта Барбара Картленд! Привязалась, с языка не сходит.
— Ты читала когда-нибудь Барбару Картленд?
— Нет, а кто это?
— Это писательница такая. Любовные романы пишет.
— Не люблю читать. Утомительное занятие.
— Да, ты права. Утомительное и вредное к тому же.
— Для зрения? — уточнила она.
— Для зрения. И для головы тоже. Голова засоряется всякими ненужными вещами… Тебя, кстати, как зовут?
— Меня Вероникой. А тебя?
Он вздохнул, с трудом подавляя настойчивое желание сказать ей: меня тоже — Вероникой. И, поднявшись, быстро уйти из этого душного зала, не дожидаясь, пока она оценит очередную его глупую шутку и снова начнет смеяться.
— Сергей. Тебе что-нибудь заказать?
— Да, пожалуй… Еще один джин-тоник и фруктовый салат.
— Не много будет джин-тоника? Может, тебе сок взять?
Она скривила губы в презрительной усмешке. Сергей решил не вступать в дискуссию. В конце концов ее дело. Хочет — пускай напивается, только пусть не рассчитывает, что он на своем горбу потащит ее домой. Не на того напала… Он подозвал официантку и продиктовал заказ.
— Любишь пиво? — поинтересовалась девушка.
Он отодвинул стул и молча опустился напротив. Она продолжала смотреть на него вполне дружелюбно, с лица не сходила нарисованная улыбка.
— Меня не Светой зовут. Ты, кажется, обознался, приятель.
— Я уже понял, что обознался. Вы, блондинки, так похожи друг на друга.
— Чем же мы похожи?
— Не знаю. Цветом волос, может быть? Он у вас одинаковый.
Она хихикнула, оценив его шутку. Неприятная была девица, Сергей погорячился слишком, поспешив отнести ее к числу тех, которые ему раньше нравились. Так и хотелось подняться и уйти прочь, не видеть больше ее разрисованного лица, не слышать глупого смеха. Но он нарочно сдерживал себя. Словно в наказание за то, что посмел поверить в чудо. В сказку, придуманную Барбарой Картленд… Далась ведь эта Барбара Картленд! Привязалась, с языка не сходит.
— Ты читала когда-нибудь Барбару Картленд?
— Нет, а кто это?
— Это писательница такая. Любовные романы пишет.
— Не люблю читать. Утомительное занятие.
— Да, ты права. Утомительное и вредное к тому же.
— Для зрения? — уточнила она.
— Для зрения. И для головы тоже. Голова засоряется всякими ненужными вещами… Тебя, кстати, как зовут?
— Меня Вероникой. А тебя?
Он вздохнул, с трудом подавляя настойчивое желание сказать ей: меня тоже — Вероникой. И, поднявшись, быстро уйти из этого душного зала, не дожидаясь, пока она оценит очередную его глупую шутку и снова начнет смеяться.
— Сергей. Тебе что-нибудь заказать?
— Да, пожалуй… Еще один джин-тоник и фруктовый салат.
— Не много будет джин-тоника? Может, тебе сок взять?
Она скривила губы в презрительной усмешке. Сергей решил не вступать в дискуссию. В конце концов ее дело. Хочет — пускай напивается, только пусть не рассчитывает, что он на своем горбу потащит ее домой. Не на того напала… Он подозвал официантку и продиктовал заказ.
— Любишь пиво? — поинтересовалась девушка.