Большую, рыжую и пушистую кошку с белыми пятнами.
   — Гелла, — позвала она тихонько, — иди сюда. Кошка таращилась на нее своими огромными желтыми глазами и подходить близко явно не собиралась.
   — Она у нас недоверчивая. Так сразу не подойдет, ей сначала нужно будет понаблюдать, обнюхать. Познакомиться, в общем.
   — А мы с ней уже знакомы. Были знакомы когда-то давно… Она, наверное, забыла.
   — Наверное, — согласилась женщина, не отводя пристального взгляда. — Да вы проходите, Маша.
   — Да нет, я… Я просто хотела… Извините, не знаю, как вас зовут.
   — Анна Сергеевна, — ответила женщина, не став повторять своего приглашения.
   — Анна Сергеевна, — подхватила Маша. — Вы извините меня. Я хотела…
   И снова замолчала, потому что даже представить себе не могла, что сказать.
   — Нет его сейчас. Он на работе. Вечером приходите, он часов в семь будет уже, — прочитав ее нехитрые мысли, сказала Анна Сергеевна. Сказала как-то просто, как нечто само собой разумеющееся, как будто Маша заходила к ним каждый день, последний раз вот только вчера ушла, а сегодня пришла снова, позабыв о том, что Алексей по субботам работает.
   — Он работает по субботам? — спросила она, разозлившись на себя за этот вопрос, который показался ей немыслимо глупым.
   — Он по сменам работает. Сегодня его смена. С семи до семи.
   — А где… Где он работает?
   — Где он только не работает. Сегодня на автомойке.
   — На автомойке?
   Анна Сергеевна кивнула в ответ. Маша чувствовала ее напряжение — оно сквозило во взгляде, в скованности, почти полном отсутствии движений. Напряжение и недоверчивость. Или, может быть, даже страх…
   Хотелось попросить у нее прощения. Хотелось сказать, что она не виновата в том, что случилось тогда, шесть лет назад. Сказала бы, если б могла. Да только кто же еще, кроме нее, виноват? Она опустила глаза.
   — Вы меня ведь не видели никогда. Как же узнали?
   — Вот, узнала.
   Повисло тягостное молчание.
   — Я пойду, — тихо сказала Маша.
   — Идите, — услышала в ответ почти равнодушное. Кошка продолжала сидеть в дальнем углу прихожей.
   — До свидания, — произнесла она и, повернувшись, взялась за ручку двери.
   — До свидания.
   Открыла дверь. Перешагнула через порог. И вдруг почувствовала, как кто-то легонько коснулся ее плеча. Обернулась. Увидела — все те же, но какие-то другие теперь глаза, и голос услышала — другой, взволнованный, торопливый:
   — Маша… знаете, вы можете прямо на работу… Он здесь недалеко, на углу Волжской и Мичурина. Видели, может быть, там на углу… автомойка. Так вы можете прямо туда, если, конечно…
   От этого изменившегося за считанные доли секунды взгляда было больно, невыносимо больно. Она почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы. Маша отвернулась и, быстро пробормотав:
   — Спасибо. Спасибо вам большое, Анна Сергеевна, — понеслась вниз, уже не считая количества ступеней. Она и так знала, что их шестьдесят две.
   Она шла по улице широкими, размашистыми шагами и видела: листья на дорогах, взмах крыльев, красный глаз светофора, чья-то узкая ладонь с длинными пальцами, прядь волос, откинутая со лба, быстрый взгляд, растворившийся в другом, сменившем его взгляде. «Так вот откуда они берутся, эти сюрреалистические картины», — подумала вдруг, четко осознав, что мир перед ее глазами раздробился на множество составных частей, упорно не желающих связываться в одно целое привычным для восприятия образом. Мир, разрезанный на куски, мир фрагментарный и ускользающий, мир острых углов и плавных линий — вот она, ее картина. Грусть, радость, тоска, тревога — все вместе, асимметрично, на одном огромном холсте.
   Она просто поговорит с ним. Спросит, как дела, ведь столько лет прошло, наверняка что-нибудь произошло за это время в его жизни. Спросит про семью — может быть, скорее всего даже, она есть у него, ведь столько лет прошло, — про работу. Поговорит, как со старым приятелем, просто поговорит… «Ведь столько лет прошло, — в третий раз разрядом электрического тока пронзила сознание мысль-молния, и захотелось вдруг провалиться сквозь землю, раствориться в воздухе, отпустить без сожаления душу в облака, потому что не вернешь уже этих прошедших лет, не изменишь ничего, не исправишь. Просто поговорить. Увидеть глаза, улыбку, услышать голос. Пять минут — и уйти, не обернувшись, только не оборачиваться, уж это было бы совсем глупо. Хотелось вернуться домой, включить телевизор и жить дальше. Пять минут…
   Она, оказывается, на самом деле знала это место. Длинный металлический гараж, протянувшийся метров на пятьдесят вдоль улицы Мичурина, с большой пластиковой табличкой «Автомойка» над входом. Вдоль улицы — троллейбусная линия. Она не часто, но все же пользовалась этим маршрутом. Видела, сто раз уже видела эту табличку и этот длинный серый гараж. Машины, столпившиеся у въезда. Если бы знала…
   «И что?» Промелькнувший вопрос она оставила без ответа, постояла некоторое время возле въезда, потом пошла вдоль гаража к противоположному краю, откуда выезжали уже помытые машины. Подошла, остановилась. Увидела темно-зеленую иномарку, сверкающую под мощными прожекторами ламп дневного освещения. Увидела Алексея, склонившегося над капотом. Зажмурила крепко глаза, снова открыла. Снова увидела Алексея, склонившегося над капотом. Продолжала стоять не двигаясь, не дыша.
   Он вытирал машину сухой тряпкой. Темно-серый комбинезон и куртка, забрызганная каплями воды, — очередная в его жизни спецформа. Внезапно остановился, замер. Обернулся — с тряпкой в руках, посмотрел на нее. Посмотрел и снова, почти сразу же, отвел взгляд, отвернулся, продолжал драить машину, еще более яростно. Капот, левая фара, правая фара, передний бампер. Тихий хлопок двери, урчание двигателя — машина медленно выползла из гаража, сверкнув блестящими боками, и уехала. Он продолжал стоять спиной, опустив вниз руки и по-прежнему сжимая тряпку. Потом снова медленно обернулся. Посмотрел на нее. Смотрел долго и пристально, а потом спросил:
   — Это ты?
   — Я, — ответила она и шагнула к нему.
   Он как-то беспомощно огляделся по сторонам и отшвырнул тряпку в сторону. Вытер руки о влажный комбинезон — едва ли они стали от этого сухими. Продолжал стоять на месте и смотреть на нее. Она подумала: «Значит, это я. Я должна что-то сказать. Что-то сказать…»
   Надо было разобраться в этом сумасшедшем потоке мыслей. Что-то нужно было сказать, невозможно было стоять вот так и молчать, смотреть и молчать. Срочно найти какие-то слова — она же ведь знала, минуту назад знала, что сказать, почему же теперь забыла? Как дела, вспомнилось вдруг, ведь столько лет прошло — спросить, как дела, что-то про семью, только что сначала, про семью или про дела, ведь столько лет прошло, а может быть — про портрет… «Андрей», — вспомнилось вдруг ни о чем так и не сказавшее ей имя художника Посохина. Мысли уносились в сторону — нет, это уж совсем ни к чему, какая, в конце концов, разница — и черт бы с ним, с этим портретом, нужно просто спросить у него — как дела, что нового… Нет, это потом, а сначала, наверное, нужно просто объяснить, как она здесь оказалась, он ведь наверняка не ожидал ее увидеть, — вот и начало разговора, вот наконец-то, придумала. Нужно спросить… То есть сказать: знаешь, я просто мимо шла, увидела тебя. Решила подойти, узнать, как дела. Как у тебя дела?
   — Знаешь…
   И замолчала опять, потому что слова не шли с языка, снова перепутались, как будто издеваясь над ней, перепрыгнули с места на место, нарушив без сожалений целостность фразы, которую она с таким трудом создавала, — знаешь, как дела, увидела тебя, шла мимо, просто мимо шла, как дела, решила спросить… И вдруг все исчезло, все слова испарились, взметнулись куда-то вверх, в темноту, и улетели — ненужные, пустые. И она вдруг поняла, что должна сказать ему сейчас. И сказала — легко, просто, уже не задумываясь над формулировкой, над порядком слов, этих чертовых слов, без которых почему-то никак нельзя обойтись, когда что-то хочешь сказать:
   — Знаешь, а я люблю тебя. До сих пор люблю, любила все эти годы. Вот, сказала…
   Он смотрел на нее. По-прежнему. Ничего не изменилось в его лице, ничто не дрогнуло. Она успела подумать: зря, зря все это, а потом услышала:
   — Браво. Отличная импровизация, в твоем стиле. Только, извини, мне работать надо.
   Повернулся и ушел в ослепляющую пустоту гаража. Она уже не видела его, но все стояла, продолжала стоять, смотрела, как подползла к воротам машина, потом снова увидела его мокрый комбинезон, тряпку в руках, бросилась к нему, обхватила за плечи, прошептала сквозь слезы:
   — Прости…
   Он обернулся. Смотрел на нее — с нескрываемым удивлением. Абсолютно другие глаза, губы, другое лицо, другие волосы. Другой человек в точно такой же, как у Алексея, спецовке…
   — Извините, пожалуйста, — пробормотала она и бросилась бежать. Через дорогу, сквозь машины, сквозь скрип тормозов и злые окрики водителей, недоумевающе высовывающихся в окна и покручивающих пальцами у виска.
   Возле двери, прислонившись спиной к косяку и устремив уставший взгляд в пространство, ее поджидал Глеб.
   — Привет… Здравствуй, Маш.
   Она подошла к нему, молча забрала из руки недокуренную сигарету, затянулась глубоко, закашлялась. Услышала:
   — Ты что это? Ты же никогда не курила…
   — Курила, — ответила она, снова затянувшись и почувствовав головокружение. — Курила когда-то давно, потом бросила. Теперь вот опять решила начать.
   Затянулась еще раз и отшвырнула окурок в сторону. Он покатился, мелькая оранжевым огоньком, вниз по ступенькам.
   — Ты ко мне?
   — К тебе… Ты странная какая-то. У тебя что-то случилось?
   — Случилось у меня давно уже. А сейчас ничего не случилось. Так просто…
   — Странная какая-то ты, — повторил он, посторонившись.
   Она открыла дверь, прошла, не разувшись, в комнату, опустилась на диван. Услышала:
   — Маш…
   Подняла глаза. Увидела Глеба. Вспомнила — да, конечно, это же Глеб…
   — Да ты проходи, не стесняйся. Чувствуй себя как дома.
   — Но не забывай при этом, что ты в гостях, — попытался пошутить он, но улыбки на ее лице не заметил.
   — Ну говори, что ты хотел сказать.
   Он помолчал некоторое время.
   — Знаешь, я совсем не так представлял себе этот разговор.
   «Я тоже… совсем не так себе представляла…» — подумала она о своем, с трудом возвращаясь мыслями к реальности.
   — Какой разговор?
   — Разговор между нами. Тогда все получилось как-то внезапно, чувства захлестнули. Но ведь нам нужно поговорить. Нас ведь что-то связывает. Разве не так?
   — Не знаю, что нас может связывать, — устало возразила она, чувствуя только одно желание — чтобы он поскорее ушел.
   — Маша, мы ведь все-таки долго были вместе. Да, я подлец, я скотина, называй меня как хочешь. Я поступил с тобой как последняя сволочь. Если хочешь, можешь меня ударить…
   — Не хочу. Я вообще не понимаю…
   — Значит, сильно ты на меня обиделась, — вздохнул он. — Я тебя понимаю, только ведь ты не все знаешь. На самом деле все не так… Не совсем так, как ты себе представляешь.
   — А как? — спросила она без интереса, чтобы что-то спросить.
   — На самом деле… Да, я согласен, в первое время у меня были — извини, прошу тебя — исключительно деловые интересы. Но только потом все изменилось, я привязался к тебе…
   «Вот уж на самом деле привязался, — подумала она с нарастающим раздражением. — Привязался и никак отвязываться не хочет».
   — И я… Я на самом деле хочу остаться с тобой.
   Она молчала.
   — Ты мне не веришь?
   — Извини, Глеб… — Она откинулась на спинку дивана, устало прикрыла глаза. Так хотелось остаться одной, закрыть шторы на окнах, зажмурить глаза покрепче и лежать без движения — лежать вот так всю оставшуюся жизнь, пока не умрешь от голода или от старости. — Извини, только я сейчас не в состоянии тебя выслушать. Я неважно себя чувствую, голова кружится, плохо соображаю. Давай, если ты не против, перенесем этот разговор. Я тебе сама позвоню… Может быть, на следующей неделе. Ты придешь, и мы поговорим.
   — На следующей неделе… — повторил он задумчиво, и в этот момент она вдруг открыла глаза.
   Открыла — так некстати, так не вовремя — и увидела испуг на его лице. Точно такой же, тот же самый испуг, который видела уже в этих глазах тогда, неделю назад, когда застала его на месте преступления… Подумала: послезавтра ведь уже понедельник, тот самый понедельник, вспомнила про «ядерную кнопку» и поняла наконец, зачем он пришел. «Вот ведь сволочь-то какая», — пронеслась, обжигая, мысль, и она вдруг почувствовала все то, что должна была почувствовать еще тогда, когда узнала правду, — гнев, обиду. Боль, разочарование. Запоздавшая реакция на события, которые уже не имели никакого значения в ее жизни. Господи, до какой же степени нужно любить деньги, чтобы вот так унижать себя, ее… До какой же степени?!
   — Глеб, у меня в голове не умещается. Просто не умещается в голове. Скажи мне, я еще тогда у тебя спрашивала об этом, только не помню, что ты ответил… Объясни мне, попробуй объяснить, для чего они нужны человеку — деньги… Много денег, куча денег, любой ценой — скажи, для чего…
   Он понял, что она его расшифровала, понял еще в тот момент, когда, не успев спрятать испуг, столкнулся взглядом с ее глазами. Сорвал с лица маску и прокричал срывающимся от волнения и гнева голосом:
   — Да что ты из себя дурочку малолетнюю строишь? Двадцать два года, пора бы уже знать такие элементарные вещи, как алфавит! Без денег-то не проживешь! На них, на деньги, все купить можно!
   — Разве все?
   — Все, конечно, все!
   — А если… Только, прошу тебя, успокойся, не нужно так на меня кричать. Помнишь, тебе тоже, наверное, в школе говорили про разные высокие материи. Дружбу, любовь, например… Все то, что самое главное.
   Он рассмеялся, — Маша терпеливо вынесла этот его надрывный смех, отчетливо понимая, что отстаивает сейчас слишком уж устаревшие понятия. Что разговоры подобные, возможно, и имели смысл в прошлом веке, что глупо в двадцать с лишним лет рассуждать на такие темы — ну и пусть глупо, мало ли глупостей она совершила в жизни, уж эта — точно не самая страшная…
   — Любовь, девочка моя, на Большой Казачьей продается. Сколько хочешь большой любви. Чем больше платишь, тем больше любви получаешь. В каждой газете — ты посмотри, ты полистай газеты, отвлекись от своих книжек дурацких — в каждой газете объявления, одно на другое наскакивает, аж глаза разбегаются — кругом одна любовь! Были бы только деньги! Были б деньги — девки будут, слышала, наверное, такую присказку…
   — Да а не об этом. Ты же знаешь, не об этом…
   — Ах, ты об… этом! — Он выделил последнее слово, произнес его с издевательским пафосом. — Это — смотря сколько заплатить. Есть ведь и такие, которые вообще один хлеб с макаронами жрут целыми днями. Дворы метут, мешки с цементом на горбу таскают, машины чужие надраивают на автомойках… Таким подкинь десятку — они тебя не то что любить, они тебе пятки лизать до гробовой своей доски…
   — Что? Что ты сказал?
   — Я сказал: смотря сколько заплатить. У каждого, милая, свои тарифы, вот и вся разница, — ответил он резко, не обратив внимания или просто не заметив, как побледнело ее лицо, как судорожно сжались, хрустнув, побелевшие пальцы.
   Он продолжал говорить — она его уже не слышала, не видела даже, настолько невыносимой была эта боль, что заглушала все посторонние звуки. Очнувшись, уловила окончание фразы:
   — …и я тебе куплю любого, слышишь, любого!
   — Любого, говоришь…
   Промелькнувшая в сознании мысль еще не успела оформиться. Глаза горели, по бледным щекам пошли розовые пятна.
   — Любого… Ты чего, Машка?
   — Десятки, говоришь, хватит… А знаешь что, давай попробуем?
   — Что попробуем?
   — Купить. Мне. Любого… Я сама выберу. Для дворника время суток неподходящее, на цементный завод нас не пустят, а вот на автомойку, пожалуй… Ты на машине?
   — На машине… Ты что, совсем, что ли, сбрендила?
   — Я не сбрендила. Я тебе сделку предлагаю.
   — Сделку?
   — Ну да. Помнишь про «ядерную кнопку»?
   — Помню… Да что с тобой, Маш?
   — Так вот. Я на нее пока еще не нажала. Я, честно говоря, просто забыла про нее, но ты мне напомнил. А зря. Теперь все будет от тебя зависеть.
   — Да что я должен сделать-то?
   — Я же сказала тебе уже. Ты должен купить. Мне. За десятку.
   — Кого?
   — А там на месте и разберемся. Я выберу, который мне больше понравится.
   — Маш, успокойся. Ты на самом деле не в себе. У тебя глаза какие-то странные. И голос, и лицо все в пятнах.
   — Поехали, я тебе говорю. Иначе прямо сейчас звоню Бирюкову.
   — Ты пожалеешь потом…
   — Я уже пожалела. Мне больше в этой жизни жалеть не о чем.
   — Я пошел. — Он поднялся, сделал несколько шагов в направлении прихожей, оглянулся: — Тебе, может, врача вызвать?
   Она молчала. Он снял с вешалки куртку, накинул на плечи, застегнул молнию.
   — Эй, Глеб, — донеслось из комнаты, — я ведь серьезно говорю.
   Она появилась в дверном проеме — взлохмаченные волосы, горящие глаза и щеки.
   — Черт, — выругался он и швырнул на пол железную ложку для обуви. — Черт с тобой, поехали. Чокнутая…
   Она вышла вслед за ним, села рядом в машину.
   — Есть она у тебя, эта десятка?
   — Откуда? — Он сразу заглушил мотор и даже вздохнул облегченно. — Откуда у меня десятка, я семь тысяч в месяц получаю, девять — потолок, а до зарплаты еще неделя осталась…
   — Ничего. Десятку я тебе достану. Прямо сейчас.
   — Да где же ты возьмешь?
   — Поехали, я тебе говорю. Заводи мотор. Заедем сейчас в одно место, а потом сразу на автомойку.
   Он не стал задавать больше вопросов, молча и сосредоточенно смотрел на дорогу, послушно поворачивая руль, когда она его об этом просила. Притормозил возле шлагбаума, не пропускающего машины на охраняемую территорию. Заглушил мотор.
   — Дай телефон, — попросила Маша. Набрала шесть цифр, с трудом вспоминая, дождалась знакомого голоса. — Мам, это я. Ты позвони, скажи, чтоб меня пропустили…
   Отдала телефон обратно.
   — Я сейчас.
   Он посмотрел на нее: лицо было все таким же бледным, только глаза уже не горели, а стали какими-то мутными и тусклыми.
   Дверь открыла мама. В длинном велюровом халате изумрудного цвета, с блестящими каштановыми волосами, распущенными по плечам. Молодая, красивая, свежая, без косметики на лице. Всплеснула руками, не в силах справиться с удивлением:
   — Маша?
   — Я же тебе только что по телефону звонила, ты кого-то другого ожидала увидеть?
   — Маша! Господи, что случилось-то?
   — Ничего не случилось. Сама же просила зайти как-нибудь. Вот я и зашла. Как-нибудь… Что, так и будем на пороге стоять?
   — Нет… Нет, конечно, проходи, Машка. Я просто растерялась от неожиданности.
   — Сама же в гости звала, а теперь растерялась от неожиданности. Какая ты у меня загадочная…
   — Машка…
   Она вошла. Огляделась по сторонам. Прихожая — в бархатно-вишневых тонах, огромные зеркала, мягкий ковер с пушистым ворсом на полу, мебель красного дерева. Все безумно дорогое и безумно шикарное.
   Безумно. Просто безумно. Она зацепилась за это слово, все время повторяла его, пока мать суетилась вокруг, усаживала ее в кресло, наполняла конфетами вазочку.
   — Нехилый коттеджик вы себе отгрохали на деньги налогоплательщиков. Затейливая такая избушка, с претензиями…
   — Машка…
   — Да ладно, это я так — шучу.
   — Пообедаешь?
   — Мам, ты что, думаешь, я к тебе обедать пришла?
   — Так раз пришла, может, пообедаешь… Хоть чаю выпей…
   — Не хочу.
   — Ну вот, пришла к матери первый раз за четыре года и даже от чая отказываешься…
   — Да я не к матери. Не к тебе.
   — Не ко мне? — удивилась она.
   — Не к тебе, мам. Я к тебе как-нибудь в другой раз, а сегодня я — к нему…
   — К нему? Да что случилось-то, Машка?
   — Ничего не случилось. Так просто, поговорить решила…
   — А это ты насчет… Как его там, Глеб, кажется, — мелькнула догадка.
   — Глеб, — подтвердила Маша.
   — Так все нормально, я спрашивала у него, еще вчера вечером спрашивала. Все нормально, он же обещал…
   — Он где?
   — Он там, в кабинете…
   Маша поднялась из кресла.
   — Маш! — окликнула мать. Она обернулась.
   — Да что с тобой? На тебе лица нет…
   — Все в порядке… Помнишь, папа говорил: все в порядке, Вера… Помнишь? Здесь его кабинет?
   — Здесь…
   Маша слегка повернула ручку, вошла, плотно прикрыла за собой дверь, остановилась на пороге. Некоторое время смотрела молча и пристально на человека, сидевшего за столом, покрытым ворохом каких-то бумаг. «Надо же, почти совсем седой стал», — промелькнула мысль. Помолчала еще немного, а потом сказала отчетливо:
   — Мне нужно десять тысяч. Сейчас.
   …Так бывает, что порой вся прожитая жизнь промелькнет перед глазами за считанные минуты, компактно в них уместившись, лишний раз доказывая полную бессмысленность самого этого понятия — времени. Так бывает, она это знала, знала еще в детстве, по фильмам, — когда в конце человек умирал, он непременно успевал перед смертью просмотреть всю свою жизнь напоследок, как зритель в кинотеатре. Или, вернее, как режиссер, который смотрит свой фильм на экране и думает: вот здесь нужно было бы не так, вот этот эпизод вообще убрать можно, а здесь совсем не тот ракурс. Только изменить уже ничего невозможно — наверное, именно эта мысль и является последней в жизни каждого человека, бездарного режиссера своей собственной судьбы.
   Так бывает, она это знала, но только почему теперь, ведь умирать-то она пока не собирается. Собирается, наоборот, жить, жить теперь уж точно без оглядки, приняв чужие правила, нацепив бронированный панцирь, ведь сама же решила, что будет жить. Откуда вдруг эти картинки дурацкие?
   …Мама, папа и Маша. С двумя большими бантами, которые топорщатся на голове, как розовые уши игрушечного слона. Любимой игрушки, которую подарил папа на прошлый день рождения. Мама, папа и Маша — все выше, выше. «Вон, смотри, дочка, — наш дом, видишь? А вон — Волга, видишь? А вон твой детский сад…» — «Как здорово, как высоко. Мы на небе, да?» — «Нет, — мама смеется, — мы на колесе обозрения!» Хрустящие шарики попкорна, оранжевый вкус фанты во рту. «Я самая счастливая!» Повисла, как на качелях, схватившись слева — за папину руку, справа — за мамину. «Руки оторвешь, Машка! Чертенок!»
   …Папа и Маша. Все темнее за окном, уже не видно птиц, которых можно было рассматривать, и время от этого текло незаметно. «Когда же мама вернется?» — «Иди, мышонок, спать. Мама вернется скоро. Она просто на работе задержалась, у нее очень важные дела. Ты заснешь, а утром проснешься — и мама будет дома». Она заснула, проснулась утром, протопала с полузакрытыми глазами в родительскую спальню — там никого не было. «Проснулся, мой дружок», — услышала из-за спины, обернулась. «А где же мама?» — «Мама скоро придет. Давай-ка в школу собираться». — «А где же мама?» — «Мама скоро придет». — «А почему у тебя такие глаза?» — «Нормальные у меня глаза, что ты в самом деле. Собирайся, а то опоздаем».
   …Мама и Маша. Большая чашка остывшего чая на столе, надкусанный пирожок с повидлом — как нежно-малиновая улыбка на сдобном и пухлом лице, только уголки губ почему-то смотрят вниз. «Мама, ты плачешь?» — «Послушай, дочка. Послушай, Машенька. Знаешь, такое бывает, когда взрослые люди больше не могут жить вместе. Не потому, что не хотят, а потому, что просто больше не могут». — «Как это?» — «Есть такое чувство — любовь. Это очень сильное чувство, сильнее всех других чувств на свете, если оно настоящее. Когда люди любят друг друга по-настоящему, они хотят быть вместе. Они не могут не быть вместе…» — «Мама, о чем ты? О чем ты говоришь?» — «Я люблю одного человека, Маша». — «Папу?..» — «Папу… Папу тоже люблю, но не так. Я по-настоящему люблю другого человека. Одного хорошего, очень хорошего человека, понимаешь, мышонок…» — «Я не мышонок! Прекрати называть меня мышонком, я человек!» Большая чашка остывшего чая на полу, коричневая лужица быстро разрастается в озеро, омывая белые в красный горошек островки-осколки.
   …Папа и Маша. «Я останусь с тобой. Я не хочу жить с ними. С ней и с этим…» — «Прошу тебя, мышонок. Ей сейчас очень тяжело. Ей будет слишком тяжело без тебя. Ты ведь знаешь, она у нас слабая. А мы с тобой должны быть сильными». — «А ты?» — «Я справлюсь». — «А я? Как же я, папа?» — «И ты тоже. Ты маленький и сильный мышонок…» — «Прекрати! Прекрати называть меня мышонком!..»
   …Маша. Одна. Тикают часы на стене. Вокруг — какие-то заморские птицы на шелковых обоях. Она внимательно рассматривает птиц. Не скрипнув, приоткрывается дверь. Глаза — чужие, незнакомая улыбка. «Ну что, Машенька, пойдем в парк? Покатаешься на каруселях, на колесе обозрения…» — «Мне, между прочим, одиннадцать лет. На кой черт мне ваше колесо обозрения, я же не маленькая!» — «Может, тогда в кино сходим все вместе?» — «Не хочу в кино». — «А куда ты хочешь?» — «Никуда не хочу, чего вы ко мне привязались?»
   …Мама. В нежно-голубом платье, с блестящей заколкой, из последних сил сдерживающей буйство густых темно-каштановых волос. Со счастливой улыбкой на лице и огромным букетом темно-бордовых роз. Фотография, всего лишь фотография — может, и не было ничего этого? Только розы — вот же они, за спиной, стоят на столе в огромной хрустальной вазе… Только не оборачиваться и не видеть.
   …Мама. Выронила из рук телефонную трубку: «Маша, Машенька…» — «Что случилось? Что случилось, ну что ты молчишь, как дура какая?!» — «Маша, Машенька…» Папа — в последний раз. Цветы… Нет, лучше не вспоминать.