Алексей шел быстрыми шагами, не замечая проходящих мимо людей, которых иногда задевал плечом, не слыша возмущенных окриков, не различая взглядов. Шел, уже догадываясь, куда приведет его эта дорога, отчетливо осознав в какой-то момент — сопротивляться бесполезно. Нет никакой возможности сопротивляться этой силе, которая тащила его вперед по скользкой дороге, по хрустящему под ногами серому снегу, сквозь мутный туман, через прошлое и будущее…
   Остановился на мгновение возле подъездной двери, рассматривая кодовый замок. Дернул за ручку — дверь не открылась. Вздохнул облегченно — все, теперь можно идти назад, не мудрствуя лукаво. Снова дернул за ручку, дверь снова не открылась, — разозлившись вдруг, он пнул ее ногой. Потом взял себя в руки, присмотрелся к кнопкам, быстро различил три потемневших — единица, ноль, шесть. Просто как дважды два. Нажал — дверь открылась. Задержался на мгновение, вошел в темноту подъезда, поднялся на второй этаж, зачем-то сосчитав количество ступеней, как будто это было важно. Вспомнил про ключи, которые забыл здесь когда-то. «Про ключи, — мелькнула мысль, — нужно сначала спросить про ключи. Привет, я, кажется, забыл у тебя свои ключи…»
   Дверь приоткрылась — нешироко, он едва смог разглядеть в образовавшейся щели незнакомое лицо молодой женщины с темно-каштановыми волосами, распущенными по плечам. «Такие же глаза, — промелькнуло в сознании, — значит, мама».
   — Здравствуйте, — тихо сказал он, мучительно пытаясь понять, что же нужно сказать дальше. «Про ключи… ну не про ключи же в самом деле». Сознание упорно отказывалось выдавать подсказку.
   — Здравствуйте, — услышал он. — Вам кого?
   — Мне Машу. Маша дома? — выдавил он из себя странно изменившимся голосом.
   Женщина смотрела на него и молчала. На ее лице не было признаков удивления или замешательства — она смотрела спокойно и как-то немного задумчиво. А потом вдруг откуда-то из глубины квартиры донесся другой голос:
   — Кто там, Вера?
   Что-то дрогнуло в ее лице, когда она услышала этот голос.
   — Маша здесь не живет. Извините, молодой человек.
   Дверь захлопнулась, — Алексей стоял один в полумраке и гулкой тишине подъезда, не понимая, как он здесь оказался. Ведь сейчас, только сейчас, минуту какую-то назад, был так далеко отсюда, шел в магазин, сахар покупать собирался. Только как это — не живет? Как же такое может быть, когда он сам, своими глазами видел — живет. Здесь, за стеной, в дальней комнате с обоями в цветочек и старой полированной мебелью, со своими рисунками, расческами, книжками, со своим баяном — ведь всего-то два месяца назад… Ведь было же, не придумал он, не приснилось. «Маша здесь не живет». А где же тогда — ведь живет же где-то?
   Внутри разрасталось какое-то странное чувство, соединяющее в себе все сразу: и обиду, и боль затухающей надежды — той самой, которая едва успела родиться, вот только сейчас, совсем недавно, не зная, что так недолго суждено ей было прожить на этом свете. Четыре слова: Маша здесь не живет. «Напрасно ты, мама, меня за сахаром посылала. Сахар в магазине кончился. И после обеда не привезут…»
   Может быть, он ошибся? Перепутал дом, подъезд, этаж, увлекся слишком сильно, подсчитывая ступеньки, и забрел случайно на третий, четвертый или пятый? «Двадцать семь», — тут же пришла на выручку услужливая память. Все правильно, подумал Алексей, пять — это первый пролет, и два других — по одиннадцать ступенек на каждом. И дверь — та же, и дом, и табличка на углу — Шелковичная, девятнадцать. Видел он уже эту табличку, и подъезд крайний, и этаж — второй, и деревья эти, вот они, те же деревья, тополя… Нет, не мог он ошибиться, здесь что-то другое. Сердце подсказывает…
   Алексей даже остановился, застыл на месте, услышав, словно со стороны, эту свою последнюю мысль-фразу — сердце подсказывает. Ему почему-то было так странно это услышать от себя. Глупость какая, что за мыльную оперу он сочиняет, ничего сердце не может подсказывать, оно просто стучит себе в груди, бьется, разгоняя потоки красных кровяных шариков. Ничего оно не может подсказывать, оно вообще не разговаривает, и облака тоже не разговаривают… Он поднял глаза — вот они, катятся себе куда-то вдаль, унося с собой невесомой ношей такую великую тяжесть — время… Как это им, интересно, удается?
   «Как это им удается? — подумал он, и тут же следом пронеслась другая мысль, как будто и не связанная никак с этим риторическим вопросом, но в то же время прозвучавшая как ответ на него: — Но ведь можно же в принципе пойти в адресное бюро и узнать адрес. Живет же где-то…»
   Он подумал еще о том, что адресное бюро может в субботу не работать. Сел в автобус, проехал пару остановок, вышел, увидел напротив надпись — «Адресное бюро». Дверь была открыта… Вошел. Подошел к окошку. Начал было:
   — Девушка, скажите…
   Девушка ничего не ответила, молча протянула ему бланк. По-видимому, его нужно было чем-то заполнить. «Фамилия» — увидел он, взял ручку, привязанную длинным шнурком к столу, написал: «Сорокина». «Имя» — неумолимый бланк продолжал терзать его вопросами. «Мария», — написал он, почему-то не узнавая собственного почерка. «Отчество…» — Алексей сделал вид, что не расслышал вопроса. «Год рождения» — он отнял от четырехзначного числа двузначное и получил ответ — одна тысяча девятьсот восемьдесят один. Написал разборчиво. «Отчество?» — услышал опять строгий вопрос. Снова сделал вид, что не расслышал, вернулся к окошку с девушкой, протянул бланк и опять услышал:
   — Отчество, молодой человек. Здесь же написано…
   Напряг память из последних сил, уже ни на что не надеясь. И вдруг вспомнил: «Да ничего, нормальное имя. У меня папу так звали…»
   — А-лек-се-ев-на, — продиктовал по слогам почти торжественно.
   — Вот и пишите сами. Я, что ли, должна?
   Через несколько минут бланк к нему вернулся. На нем был написан адрес — на самом деле другой, не тот, который значился на табличке, прикрепленной к пятиэтажке. И улица не та, и номер дома иной. А внизу было приписано: выписана 12.11.1997. Куда — не значилось…
   Он искал ее и там, плутал по незнакомой улице в незнакомом районе города, нашел — и дом, и подъезд, и квартиру. Долго, не отрывая побелевший палец от кнопки звонка, стоял, уставившись в стену напротив.
   Даже позвонил в соседнюю дверь и спросил, с трудом сформулировав вопрос:
   — Вы не подскажете: здесь одна девушка жила?
   — Девушка? — удивленно подняв брови кверху, переспросила через цепочку на двери пожилая женщина. — Никакая девушка тут никогда не жила. Здесь раньше семья жила…
   — Сорокины? — уточнил, обгоняя собственные мысли, Алексей.
   — Сорокины, — все так же удивленно подтвердила соседка.
   — А говорите, не жила — как же не жила Маша? Маша Сорокина?
   — Маша Сорокина, — вздохнула соседка. — Да, конечно, я как-то не подумала, что она теперь уже девушкой стала. Только они очень давно отсюда переехали. Лет пять уже не живут. Никто не живет…
   Мать встретила его вопросом:
   — Что, Алеша, не купил сахар-то?
   — Не купил. Там, мама, в шкафу, целый пакет сахара лежит. Килограмма три, не меньше. Куда нам еще, сейчас вроде не сезон варенье заготавливать…
   Она опустила глаза, смутившись на минуту. Потом подняла снова, пытливо вглядываясь, пытаясь понять.
   — Ну что ты так на меня смотришь? Не нашел я ее. Нету ее нигде. Испарилась, исчезла. Может, и не было вообще никогда…
   Может, и не было вообще никогда… Алексей повернулся на другой бок, посмотрел на зеленый циферблат электронных часов, стоящих на тумбочке. Ноль три, точка, двадцать семь, точка. Точка между цифрами монотонно мигала, вспыхивала, исчезала и появлялась снова — бесконечная череда жизней-вспышек, каждая из которых умещается в одной секунде. Нет времени на раздумья, на бессонные ночи, вообще ни на что нет времени у этой светящейся в темноте точки, которой отпущена такая короткая и такая бессмысленная жизнь.
   Он медленно поднялся с дивана, поняв, что этой ночью спать ему не придется. Прошел неслышно на кухню, открыл форточку пошире, прикурил сигарету. За окном — все те же звезды, мягкий снег в отсветах фонарей, неподвижные силуэты деревьев. Тихо и спокойно. Оглянулся назад — стол, плита, раковина. Соль на столе, заварочный чайник на плетеной подставке. «Может, и не было вообще никогда», — снова прозвучал в сознании привычный рефрен. Пора бы уже смириться, пора привыкнуть к тому, что ничего не изменишь. Не исправишь уже эту ошибку, которую кто-то из них двоих совершил на общем отрезке жизни. Две жизни, как две прямых линии, пошли теперь параллельно. А параллельные прямые, как известно еще с пятого класса, не пересекаются. Можно, конечно, попытаться опровергнуть эту аксиому, можно посвятить этому занятию еще сотню таких же бессонных ночей. Можно состариться, можно умереть, так и не примирившись с этим, уповая на то, что там, в заоблачном мире, в мире теней и призраков, они, эти две параллельные прямые, все же пересекутся. Только как там было у Лермонтова? «…Но в мире новом друг друга они не узнали…» — вот он, еще один, поэтический вариант доказательства все той же аксиомы. Жизнь — она все равно продолжается, ползет потихоньку, отмеряя свою долгую секунду, вмещая в себя сотни тысяч светящихся точек. Долгая и бессмысленная вспышка — жизнь… Какая теперь разница, кто из них совершил эту ошибку? Этого уже не узнаешь, а если даже и можно узнать, то исправить нельзя все равно. Поэтому только и остается — жить, жить, тупо подчиняясь нестройному и незавершенному ямбу поэтической фразы — может, и не было. Вообще. Никогда.
   Алексей вернулся в комнату, медленно и тихо выдвинул верхний ящик письменного стола, достал рисунки. «Вот же, было», — подумал, перебирая. Долго рассматривал, как будто заново, как будто чужие. Подумал: может, выбросить все это, к чертям, в мусорную корзину, тогда будет проще, быстрее забудется. Ведь не слишком удачные, несовершенные рисунки. Лицо, не поддающееся описанию. Ни словами, ни карандашом. Может быть, нотами? Только нот он не знает, а жаль — неплохая, наверное, получилась бы музыка. Странная, ни на что не похожая, если бы он мог… А может быть, все-таки красками?
   «Четыре часа утра», — шепнул голое рассудка. «Самое подходящее время…» — ответил ему Алексей не слишком уверенно, не потому, что время было неподходящим, а потому, что не знал зачем. Зачем, почему, откуда это вдруг взялось, накатило, накрыло с головой так, что не продохнешь, не глотнешь кислорода, пока не отпустишь на волю, не выпустишь наружу, на свет то, что устало таиться во мраке. Достал палитру, подготовил кисти — торопливо, натянул холст на мольберт, пылившийся за шкафом уже много месяцев подряд. Истосковавшаяся кисть скользнула по холсту — мазок, еще мазок, черной краской…
   На следующий день он проснулся, когда за окном уже светило яркое солнце. Все так же мигала, умирая и снова возрождаясь, поблекшая от дневного света точка на табло электронных часов, привычно отсчитывая секунды. Растаял в обжигающих лучах солнца розовый рассвет — последнее, что он запомнил перед тем, как этот долгий день наконец завершился, превратившись в сон. Настал новый день — такой же, как сотни уже прожитых и непрожитых. Ничего не изменилось. Алексей перевел взгляд вправо — нет, все-таки что-то изменилось. Не было раньше здесь этого холста, заполненного черной краской. Полностью, без просвета, без полутонов — только черная краска на прямоугольном холсте, распластавшемся на мольберте.
   Умылся, позавтракал привычно на кухне с мамой и пошел снова рисовать.
   — Я пойду рисовать, мама, — сказал все-таки, не хотел говорить, но не выдержал.
   — Рисовать? — переспросила она, тревожно по привычке уже вглядываясь в глаза сына. — У тебя, кстати, ночью свет горел, я заметила. Ты что делал?
   — Рисовал.
   — Не закончил, значит?
   — Почти. Так, штрихи кое-какие осталось набросать. Хочешь, посмотри…
   Анна Сергеевна послушно вошла в комнату вслед за Алексеем и долго смотрела на результат его ночного вдохновения. Заметила скептически:
   — Леш, это ж уже давно было нарисовано.
   — То другое было. А это — мое, — ответил он, улыбнувшись. На душе отчего-то было легко в этот день.
   Как будто на самом деле удалось ему освободить что-то таившееся в беспросветном мраке.
   — И что, теперь красный рисовать будешь?
   — Мам, не иронизируй. Это фон, между прочим. На нем будет картина.
   — А почему такого цвета?
   — А потому что такого. Такого, и никакого другого. Я ведь понятно объясняю?
   — Куда уж понятнее. Ладно, рисуй, — вздохнула Анна Сергеевна. — Я пойду схожу к соседке, она на пироги звала. Не буду тебе мешать.
   — Да ты мне не мешаешь. Никогда не мешала.
   — Леш, ты не обижайся на меня…
   — За что? — искренне удивился он.
   — Ну за сахар.
   Алексей улыбнулся.
   — Ну что ты, мама.
   Весна пришла как-то незаметно, сменила зиму за одну ночь — в ту ночь вьюжило, свистело за окном, потом забарабанили по стеклу капли, а утром — потекли с крыш. Алексей шел по улице, вдыхая весну, на душе щемило, как это обычно бывает в первые дни после зимы. Как это обычно бывает всегда, подумал Алексей, потому что за прошедшие шесть месяцев успел уже привыкнуть к тому, что на душе щемит всегда. Он шел по улице домой, собираясь зайти по дороге в продуктовый магазин, теребил пальцами в кармане маленькую бумажку — список продуктов, которые успели кончиться за неделю. Почти дошел до магазина и вдруг увидел в толпе знакомое лицо. Даже не понял сначала, кто это, подумал просто, что лицо на самом деле знакомое, остановился, чтобы дать себе время на размышление, а потом услышал голос, тоже знакомый:
   — Привет.
   И понял наконец, что это Людмила.
   — Привет, — ответил, силясь сообразить, что за чувство он сейчас испытывает. Пытаясь понять, что сказать дальше, и понимая с досадой, что сказать в общем-то нечего.
   — Как живешь? — поинтересовалась она, он ответил, что живет нормально, и почему-то они пошли вместе дальше, по дороге к его дому, разговаривая о чем-то, и слова, как ни странно, находились. Он открыл дверь ключами, она вошла следом, увидела кошку, ничего не сказала.
   — Мамы, кажется, нет дома. — Алексей прислушался. — Наверное, опять в гости ушла к своей подружке.
   — Ты так смешно говоришь, к подружке, как будто она девчонка маленькая, — улыбнулась Людмила. — Алеша, ты не изменился совсем.
   — А с чего бы мне измениться? — спросил он, подумав: и правда, с чего?
   Она прошла следом за ним в комнату. Опустилась в кресло, мельком лишь взглянув на портрет, приколотый к стене канцелярскими кнопками.
   — А в жизни у тебя тоже ничего не изменилось? Все по-прежнему?
   — Я бы не сказал, что по-прежнему. Работу поменял, отца вот похоронил полгода назад. Да ты знаешь, наверное…
   — Знаю, — ответила она. — А я вспоминала про тебя часто.
   — Да? — спросил он, опускаясь в кресло напротив. Больше сказать в самом деле было нечего.
   — Да, вспоминала, — продолжила она, как будто не замечая его не слишком бурной реакции на свои слова. — Вспоминала, как мы познакомились с тобой в парке. Как ты меня рисовал. Теперь вот другую рисуешь… — Она бросила короткий взгляд на портрет на стене. — Что-то фон у тебя такой мрачный.
   — Вот такой.
   Людмила помолчала некоторое время, и молчание это было неловким, каким-то колючим.
   — Ты с ней сейчас?
   — Нет, не с ней.
   — А с кем?
   — С мамой, если я вообще правильно понял, о чем ты меня спрашиваешь.
   Они поговорили еще какое-то время, Алексей заварил на кухне чай, принес в комнату на подносе вместе с румяными пирожками, теплыми еще, испеченными к его приходу. После чая она поднялась, поправила густые, гладкие, всегда блестящие, ухоженные волосы.
   — Ладно, я пойду. Приятно было…
   — Мы вроде как уже давно знакомы, — улыбнулся Алексей.
   — Давно, — согласилась она, ответив на его улыбку, — а кажется, вчера только все это было.
   Он проводил ее до двери. Уже выходя, она обернулась и спросила как-то слишком спокойно:
   — Может, я еще как-нибудь зайду?
   — Зайди, — ответил он так же равнодушно. Она пришла на следующий же день.
   Пришла, принесла с собой аромат весны и целый ворох фотографий, привезенных из новогодней поездки в какую-то Богом забытую деревню. Они сидели втроем на кухне с мамой, Анна Сергеевна улыбалась, но Алексей все же время от времени ловил ее тревожные взгляды, понимал и не понимал эту тревогу, догадывался и не знал, чем она вызвана. Рассматривал внимательно фотографии.
   — Не поймешь вас, молодых. Зачем ехать куда-то за сотни верст Новый год встречать? Почему бы не посидеть дома, елку зажечь, телевизор посмотреть. Вместе.
   — Вместе, — повторила Людмила с какой-то натянутой улыбкой. — С кем вместе-то, Анна Сергеевна? Новый год ведь — семейный праздник…
   Анна Сергеевна как-то грустно вздохнула, накрыла ладонью тонкую кисть Людмилы, ничего не сказала. Выпили по две чашки чая, и Людмила снова ушла, в этот раз не спросив уже: можно?..
   Остаток вечера они не разговаривали, разойдясь по своим комнатам. Алексей чувствовал себя как-то неуютно, не давала покоя непонятно откуда взявшаяся обида на мать. Он ведь расшифровал ее с полуслова, с полувзгляда. Снова затосковала, как когда-то давно, по семье, по несостоявшимся до сих пор внукам. Не выдержал, отложил в сторону начатую книгу, вошел к матери в спальню. Она лежала на кровати с газетой в руках.
   — Какие новости в мире, мама?
   — Много новостей. В мире все время что-то происходит, — ответила она не глядя.
   — Мам, скажи, что случилось-то?
   — Случилось? Ты о чем?
   — О том. О твоем плохом настроении, об этих взглядах тоскливых… Знал бы, что она так на тебя подействует, — на порог бы не пустил.
   — Ну что ты, Леша. Она хорошая девушка, ты же знаешь, она мне всегда нравилась. Жалко ее.
   — Жалко? Да почему ее должно быть жалко?
   — Одинокая она. А хорошая девушка не заслуживает одиночества.
   — Так не вечно же одинокой будет. Выйдет рано или поздно замуж, кучу детей нарожает…
   — Не выйдет она замуж.
   — Да почему?
   — Да потому что ты ее не пускаешь.
   — Мама, — рассмеялся Алексей, — слушай, ты никогда не пробовала любовные романы писать? Или сценарии для каких-нибудь сериалов? У тебя бы отлично получилось: ты умеешь очень тонко чувствовать все эти сопли и слюни на пустом месте.
   — Ладно, Алексей. Иди спать, поздно уже.
   — Ну вот, обиделась… Все кругом хорошие, один я плохой. Угораздило же меня на свет родиться…
   — Дело не в том, что ты плохой, и никто тебе этого не говорит. Только разве ты не видишь — она ждет? Все время, столько времени уже ждет…
   — Чего она ждет? У моря погоды? Скажи, в чем я виноват?
   — Ты ни в чем не виноват. Только я думаю, если ты к ней никаких чувств не испытываешь, если не видишь никакого будущего у этих отношений, так и сказал бы, и не нужно было снова…
   — Да какое будущее? Какие отношения, мама? Встретились случайно вчера, зашли, посидели, она сегодня опять пришла, я ее и не звал, между прочим…
   — Не случайно, — ответила Анна Сергеевна, отложив в сторону газету. — Совсем, Леша, не случайно.
   — А как же? — опешил Алексей от такого поворота событий. — Судьба нас свела, что ли?
   — Не судьба никакая. Это я.
   — Ты?
   — Ну что ты так смотришь… Она позвонила днем, спрашивала про тебя, говорила… Много чего говорила. Сказала, что хочет тебя увидеть, только прийти не решается. Вот я ей и посоветовала устроить эту случайную встречу возле магазина. Я же знала, что ты после работы в магазин пойдешь за продуктами…
   — Мама! — Алексей просто за голову схватился от всего этого. — Зачем? Я не понимаю — зачем?
   — Я подумала: может быть, ты…
   — Знаешь что? Ты уж определись как-нибудь. — Он прямо-таки взорвался. — То за сахаром меня посылаешь, который не нужен, — или забыла уже, всего-то несколько месяцев прошло, то встречи мне какие-то романтические возле магазина организовываешь. Мам, не пора ли успокоиться? Жизнь идет своим чередом, нам знать не дано, что будет дальше. Могла бы догадаться, что ничего хорошего из этого не получится!
   — Но почему? — спросила она мягко, с робкой надеждой в голосе.
   — Да потому, что не люблю я ее, мама! Не люблю и не любил никогда! Неужели это не понятно?
   — Так и будешь, — вздохнула она, опустив глаза, — так и будешь всю жизнь смотреть на эту свою картину?
   — Буду, — разозлившись еще сильнее, ответил он почти грубо. — Буду смотреть. На эту свою картину. Мое дело, моя жизнь, моя картина!
   И вышел, хлопнув дверью. Долго не мог уснуть, ворочаясь в кровати. Решил на следующий же день позвонить Людмиле и прекратить все эти «пузыри и сопли», взявшиеся из ниоткуда, на пустом месте возникшие.
   Позвонил, как и обещал себе, на следующий же день. Но поговорить не смог: трубку никто не взял. В этот вечер Людмила не пришла, и на следующий день тоже. Пришла только через неделю, в пятницу вечером. На пороге ее встретила Анна Сергеевна. Алексей вылетел из комнаты, собираясь сказать все как есть. Но увидел радостное, почти счастливое лицо матери и не сказал ничего. Сидели опять втроем на кухне, пили чай, смеялись чему-то. Людмила задержалась — нехотя одевшись, он пошел ее провожать, посадил в такси, но так и не произнес почему-то этих слов: не приходи больше. Подумал: может, сама догадается, почти сразу забыл о ней и не вспоминал до тех пор, пока она не пришла снова.
   Эти нечастые ее визиты Алексея в общем-то не напрягали — если бы не укор в глазах матери, он и не задумывался бы ни о чем. Жил бы себе спокойно дальше, смотрел на портрет на стене, ходил бы на работу, книжки бы читал, в баре иногда посиживал все с тем же бессменным приятелем Андреем, все в том же баре, «Вавилоне»…
   Как-то, вернувшись с работы домой, Алексей застал его у себя в комнате. Андрей сидел, бесцеремонно положив ноги прямо на письменный стол и не отрывая взгляда от противоположной стены. Той, на которой висела картина.
   — Привет, Андрюха.
   Тот даже не услышал.
   — Медитируешь?
   — Слушай… — Андрей наконец повернулся к нему, и по его знакомым темно-карим глазам пробежала какая-то незнакомая тень. — Это ты рисовал?
   — Нет, не я. Клод Мане прислал-таки подарочек с того света.
   — Ты рисовал? — Чувство юмора его приятель в тот вечер утратил напрочь.
   — Ну я, кто же еще? У нас тут больше никто этим не занимается.
   — Дурак ты, значит, Прохоров, — прореагировал весьма оригинальным образом приятель на его ответ.
   — Это еще почему?
   — Потому что кирпичи кладешь на стройке.
   — Нормально, между прочим, кладу. Ровно получается, еще ни один кирпич не пожаловался.
   — Потому что жизнь свою ты этими кирпичиками закладываешь. Сам себе гробницу возводишь, вот что я тебе скажу.
   — Да хватит тебе нудить, в чем дело, скажи?
   — В том, что тебе рисовать надо, Прохоров. Рисовать, а не кирпичи на стройке укладывать.
   Алексей, вздохнув, опустился на диван напротив.
   — Кто бы этого не знал. Только сам же прекрасно понимаешь, что все это пустые разговоры. Жизнь, Андрюха, — вещь материальная. Тебе что, правда понравилось?
   — Это люди должны видеть. А она висит тут у тебя на стенке, как постер какой-нибудь из журнала, кнопками, дурак, прикрепил.
   — Да оставь ты, ради Бога. Сам же сколько времени пытаешься выставку себе пробить — не такое уж это и легкое дело, приятель. Люди, говоришь, должны видеть.
   — И пробью. Вот увидишь, будет у меня еще выставка. И не одна выставка будет. А ты так и будешь свои кирпичики… Кстати, о кирпичиках. Я вообще-то к тебе по делу. Я тебе работу хочу предложить.
   — Другие кирпичики? Другого цвета?
   — Не кирпичики, и не надейся. Хочешь рисовать?
   — Да что ты заладил, Андрей. Рисовать, рисовать… Мало ли кто из нас чего в этой жизни хочет.
   — Кто чего хочет — тот то и получит.
   — Кто бы в этом сомневался… Ну и что ты мне рисовать предлагаешь? Классики мелом на асфальте? Чтобы люди видели?
   — Все, что хочешь. Ну может, и не совсем то, что хочешь, а иногда даже, наверное, совсем не то, что хочешь…
   — Слушай, Посохин, ты сам-то понимаешь вообще, что говоришь?
   — Можешь в этом не сомневаться. Прекрасно понимаю, что говорю и что делаю. Вот, читай. — Он достал из кармана брюк сложенный в несколько раз газетный листок. Развернул, ткнул пальцем в объявление, подчеркнутое красным.
   — «Живопись любой сложности на стенах, потолках квартир, офисов, фасадах строений. Аэрография на автомобилях. Требуются на высокооплачиваемую работу художники», — прочитал Алексей.
   — Ну и как тебе?
   — Круто — на потолках, стенах, фасадах зданий… Это все-таки, наверное, лучше, чем кирпичи на стройке… А главное — люди будут видеть.
   — Ну слава Богу, Прохоров. Хоть одна здравая мысль тебя посетила. Только откуда эта ирония?
   Алексей усмехнулся грустно:
   — Просто интересно, что именно рисовать придется. Может, баб голых…
   — На фасадах зданий? Кто ж это, по-твоему, рисует обнаженную натуру на фасаде здания?
   — Я так понял — рисовать нужно будет то, что скажут.
   — Ах, посмотрите на нас! Какие мы принципиальные! Не желаем продаваться, не желаем растрачивать собственный дар на какую-то глупую коммерцию! Мы уж лучше будем кирпичи на стройке класть, а картины к стене канцелярскими кнопками подвешивать и созерцать в полном одиночестве, — взорвался Андрей. — Ну и сиди себе здесь со своими дурацкими принципами, клади свои кирпичики, строй свою гробницу…