Маша хорошо помнила этот разговор. Начальник отдела, Андрей Петрович, высокий, представительный и молодой еще мужчина, неженатый при этом, все звал ее как-нибудь в кафе, как-нибудь в театр, как-нибудь к себе в кабинет… В кабинете у него она бывала часто — по работе, а в тот вечер, когда она задержалась, не успев разобраться в каких-то неотложных бумагах, они оказались в его кабинете вдвоем. Разговор прыгал, как солнечный зайчик, от одного к другому. Наконец он подошел сзади и легонько положил свою руку ей на талию. Маша замерла на мгновение, но руку его не убрала, решив посмотреть, что же будет дальше. Рука осмелела, двигалась все выше, к ней присоединилась вторая рука и нежный шепот:
   — Маша…
   Она резко отстранилась:
   — Не нужно, Андрей Петрович. Ни к чему.
   — Не понимаю, — вздохнул он. — У тебя есть кто-нибудь?
   — Никого у меня нет.
   — Тогда не понимаю.
   «Крыша — в пути», — подумала Маша, поражаясь тому, насколько высоким самомнением обладают некоторые представители мужской половины населения планеты. Как будто и в самом деле не может быть у нее никаких других причин, чтобы не воспылать любовью и не отдаться прямо здесь же, в кабинете, своему начальнику.
   — Что вы не понимаете?
   — Если у тебя никого нет… Ты же женщина, Сорокина. Молодая, красивая. Почему?
   — Потому что у меня, Андрей Петрович, вагинизм, — сказала она серьезно, с трудом сдерживая хохот от одного вида его бровей, взлетевших дружно вверх. Одна бровь взлетела выше, и теперь весь он, ее начальник, походил на клоуна, который, выйдя на сцену, позабыл, какое именно лицо нужно представить публике первым — печальное или радостное.
   — Что у тебя?
   — Вагинизм, Андрей Петрович. Судорожное сжатие мышц. Причем очень редкая его разновидность — я члены заглатываю. И потом требуется хирургическое вмешательство, чтобы их, эти члены, высвободить. Сколько раз пробовала — каждый раз приходится пожарную команду вызывать.
   — А почему пожарную команду? — Он продолжал взирать на нее обалдевшими глазами, пытаясь понять, шутит она или говорит серьезно. Брови все так же висели почти под самой линией волос.
   — Не догадываетесь? Ну что вы в самом деле, Андрей Петрович, в краску меня вгоняете. Мы же сросшиеся, передвигаться не можем. А телефон-то на кухне стоит. Вот и приходится каждый раз орать — пожар, пожар, помогите. Пожарные приезжают, окна в квартире выбивают и приносят телефон в спальню. А потом уже я «скорую помощь» вызываю…
   «…идиот!» — хотелось добавить в заключение, но она сдержалась — начальник все-таки.
   — И часто они у тебя бывают, такое вот… пожары?
   — Случаются. Я даже договор заключила с заводом «Техстекло», чтобы по оптовым ценам… Знаете, выгодно. Гораздо дешевле получается. Потому что на самом деле очень часто такие вот пожары…
   Она врала — не было в ее жизни никаких пожаров. Был один-единственный там, в школьном вестибюле, и с тех пор она стала их ужасно бояться, потому что и сейчас еще помнила, как больно обжигает огонь беззащитную кожу, как долго, немыслимо долго рубцуются шрамы…
   Он смотрел на нее, брови медленно опускались, в глазах появлялось какое-то новое, незнакомое выражение. Как будто он всю свою жизнь пытался вспомнить что-то очень важное, силился все свои тридцать восемь лет, не получалось, и вот теперь вспомнил наконец.
   — Извини, — услышала она, — извини, Сорокина.
   Промелькнувшее желание обозвать себя сволочью быстро прошло, она улыбнулась и снова углубилась в надоевшие бумаги. А он все стоял, смотрел на нее пристально, не отводя глаз, и вдруг спросил:
   — И все-таки… Скажи, почему?
   — Потому что я старомодная, Андрей Петрович. Живу по заветам Чернышевского. Только с тем, кого люблю. И больше ни с кем и никогда.
   — Я думал, что таких в наше время не осталось.
   — Не знаю. Может, и правда не осталось. Может, я одна такая, но что ж поделаешь.
   …И вот теперь она бежала. Мчалась, расталкивая прохожих, даже не пытаясь что-то объяснить себе, не думая, что выглядит смешно и нелепо. Догнала наконец, схватила за рукав рубашки, заставила обернуться, снова увидела его глаза и спросила его, как последняя идиотка, как откровенно истосковавшаяся по самцу самка — да наплевать, пусть думает что угодно! — не хочет ли он зайти к ней сегодня вечером на чашечку кофе. Так и спросила:
   — Не хотите ли вы сегодня вечером зайти ко мне на чашечку кофе?
   Как настойчивый коммивояжер, предлагающий прохожему немного странный товар — себя. Свое тело, свою душу, свое прошлое и будущее. При этом совершенно бесплатно. Вцепившись мертвой хваткой в рукав грозившей треснуть по швам рубашки.
   — Что?
   Он смотрел на нее — в глазах сквозило удивление, он на самом деле обалдел от такого поворота событий. Она и сама не знала, что такое бывает. Те же ресницы, тот же цвет, тот же разрез и глубина. Разве можно было забыть эти глаза?
   — Зайти ко мне сегодня вечером на чашечку кофе. Меня зовут Маша. А вас?
   — Глеб.
   — Вы читаете Набокова?
   — Читаю.
   — Вам нравится?
   — Нравится, наверное, если читаю.
   Голос был другим. Низким, с хрипотцой, совсем не подходящим к этим глазам. И волосы намного темнее, и поворот головы, и руки — все другое. Только глаза.
   — Послушайте, Маша. Вы мне рубашку порвете.
   Она отпустила, разжала пальцы, испытывая в глубине души затаенный страх: а вдруг он убежит сейчас? И правильно сделает, ведь самое лучшее, что можно сделать, повстречав на улице психа, — это уйти, скрыться от него подальше, потому что никто не знает, какого рода у него помешательство, тихое или буйное.
   — Вы не думайте, Глеб, я не сумасшедшая.
   — Правда? — спросил он серьезно. Она кивнула, и он вдруг рассмеялся: — Сразу бы сказали. Сначала — что не сумасшедшая, а потом все остальное. Как мне расценивать ваше предложение?
   — А не нужно его никак расценивать. Мы же не на Большой Казачьей, чтобы его расценивать. Предложение совершенно бесплатное. Скидка — сто процентов. Остается только согласиться.
   — Пожалуй, я так и сделаю. Вы меня заинтриговали, Маша. Честное слово. Набросились на меня, как пантера…
   Кольнуло воспоминание — там, где сердце, тысячи мелких игл, те же, наверное, что колют затекшую от неподвижности руку. Ногу. Любую часть тела, затекшую от неподвижности. Первые сигналы о том, что кровь снова побежала по венам. Что она, эта часть тела, умерла, оказывается, не навсегда.
   — Давайте я запишу ваш номер телефона.
   Он достал из кармана мобильник, она продиктовала. Короткий сигнал подтвердил, что номер в памяти сохранился.
   — Что ж, до вечера. Оставалось только ждать…
   Она ждала, решив про себя, что вечер начинается приблизительно в пять часов. Сидела в кресле, читала книгу, ходила по комнате — нет, все же не в пять, а в шесть. В семь. В восемь… Взяла другую книгу, полистала страницы, прислушалась к часам — тикают. Может быть, в девять? Подняла телефонную трубку, услышала долгий сигнал — работает. Ну не в одиннадцать же в самом деле?
   Тот вечер так и не наступил — день медленным рывком превратился в ночь, она проснулась рано утром и начала ждать следующего вечера, прогоняя смутное предчувствие, что и он, этот следующий вечер, тоже не наступит. Впрочем, в этот раз было намного легче. И книга почему-то казалась намного интереснее. Те же самые строчки, которые уже были прочитаны вчера, казались незнакомыми и захватывающими. И не нужно было прислушиваться к часам, чтобы услышать, как они тикают, на всю квартиру, так громко, что даже соседи, может быть, слышат. И зеленый огонек, светящийся в уголке телефонной базы, ясно указывал на то, что телефон работает. Не нужно было снимать трубку, чтобы убедиться в этом, услышав долгий сигнал ни о чем.
   О том, наступит ли следующий, третий вечер, она и не задумывалась. Он наступил как-то внезапно, застав ее все в том же кресле, все с той же книгой в руках. Проводил на кухню, наблюдая из окна, как она варит кофе, хрустит печеньем. Выглянув из-за плеча, прошелестел страницами газеты. Прозвонил откуда-то из глубины комнаты протяжной трелью, напомнив о себе, и она подумала — вечер…
   — Здравствуйте, Маша.
   Голос на том конце был незнакомым — трудно, невозможно было соединить в один образ этот голос и эти глаза, это были части из двух совершенно разных картинок, разрезанных на кусочки, которые нечаянно перепутали. Она уже ничего не хотела.
   — Это Глеб.
   — Здравствуйте, Глеб.
   — Извините, не смог позвонить раньше… Ваше предложение остается в силе?
   — Остается в силе, — ответил кто-то за нее, потому что у нее не было сил говорить.
   — Отлично. В таком случае я подъеду через несколько минут.
   — Я вас жду, — ответила она и опустила трубку, огляделась по сторонам: в комнате не убрано, нужно бы навести порядок, и пыль на полках уже дней пять, наверное, не вытирала. Нужно было…
   Снова раздался звонок. Она долго смотрела на телефонную трубку. Подумала — это опять он, может быть, передумал, понял наконец, что все это глупость, горячечный бред, что нет и не может быть ничего между ними. Все понял и все решил за нее. Подняла трубку и на самом деле услышала его голос:
   — Маша, вы же мне адреса не сказали.
   Он появился спустя минут двадцать. Позвонил в дверь, она вздрогнула. «Ну не может же он в самом деле пройти сквозь стену», — успокоила себя по дороге, открыла, увидела его глаза.
   — Привет, — сказал он, не переступая порога.
   Она увидела большой пакет в его руках, из него выглядывало одетое в фольгу горлышко шампанского, виднелись оранжевые шары апельсинов, источая любимый с детства запах.
   — Привет, — ответила она, — проходи.
   Он переступил порог, поставил пакет на пол, наклонился, принялся развязывать шнурки на ботинках. Она все смотрела на него, пытаясь уловить хотя бы одну знакомую черту в его движениях. Ничего не было — абсолютно чужой человек, продолжал оставаться чужим, пока не поднял глаза, и так все время. Это ощущение сводило ее с ума, никак не хотело покориться примитивному сознанию, все требовало от нее настойчиво какого-то шестого, или седьмого, или бог знает какого по счету чувства, которое смогло бы примирить ее с двойственностью этого образа.
   Она провела его за собой в комнату. Он выложил на столик между креслами апельсины, шампанское, коробку шоколадных конфет.
   — Ты любишь шампанское?
   — Люблю, — ответила она и поставила на стол два фужера.
   — Ну вот, — улыбнулся он, — теперь я хоть что-то про тебя знаю. Но мне этого мало. Расскажи еще что-нибудь.
   «Не о погоде же», — промелькнула мысль. Она опустилась в кресло и принялась рассказывать, изредка поднимая глаза и снова опуская. Взгляд плавал — в бокале с искрящимся шампанским, скользил — по оранжевым долькам апельсинов, прыгал — с полки на полку, везде пыль, которую так и не вытерла. Снова поднимала глаза — глоток воздуха, и снова взгляд убегал, а она задыхалась, но терпела до последнего, когда без воздуха уже было совсем невмоготу — снова смотрела в его глаза и продолжала рассказывать. Ни о чем — о себе:
   — Я здесь родилась. В этой квартире на Большой Садовой. «Скорую» вызвал отец, а они задержались, как обычно. А я торопилась. Пришлось прямо здесь роды принимать. Мы здесь долго жили, а потом в центр города переехали. С мамой. А отец остался.
   — Разошлись родители?
   — Да, разошлись. Мама сразу замуж вышла, через месяц, а отец умер через полгода от сердечного приступа.
   — Ты его очень любила, своего отца?
   — Да, я его очень любила. С ним всегда было интересно. Он был такой, знаешь… Шутил все время. Понимал все. Иногда приду из школы домой расстроенная, мама пристает — что случилось, расскажи да расскажи. А он говорил ей: «Оставь ее, Вера. У нее просто грустные хромосомы, и ничего ты с этим не поделаешь». Смеялся, и мне сразу легче становилось. Он генетикой занимался.
   — Сколько же тебе лет было, когда…
   — Одиннадцать. Я с ним хотела остаться, с отцом. Только он меня сам попросил, чтобы я за мамой смотрела. И берегла ее. Вот мне и пришлось жить с ними. С мамой и отчимом. А на отца я тогда обиделась — мне казалось, что он от меня отказался. Бросил. Потом только поняла.
   — В таком возрасте очень остро…
   — Очень остро. Ты даже не представляешь, насколько остро. Я два раза из дома убегала, бродяжничала, в подвалах на подстилках каких-то ночевала, потом меня милиция домой приводила. Один раз таблеток наглоталась, нитроглицерина. Мне тогда четырнадцать было. Еле откачали. Я однажды отчима случайно дома застукала… с женщиной. Вот и наглоталась тех таблеток. А матери ничего не сказала.
   — А потом?
   — Тебе правда интересно?
   — Правда.
   — Сергей, отчим мой то есть, он человек очень влиятельный и богатый. В администрации еще тогда важный пост занимал, а теперь… Да ты слышал его фамилию — Бирюков.
   — Бирюков?! Ты хочешь сказать, что Сергей Бирюков — твой… Ничего себе! Бывает же такое!
   — Бывает, наверное.
   Она смотрела на него, раздумывая, почему вдруг стала рассказывать этому человеку о том, о чем никогда и никому не рассказывала. Это его удивление, этот восторг по поводу ее «великого родства» неприятно смутил ее. Теперь уже не хотелось рассказывать. Про цветы, которые мать положила на гроб отцу — розы, точно такие же, абсолютно того же оттенка, которые держала она в руках, счастливая, во время пышной свадебной церемонии, выходя замуж за того, другого. Про свою ненависть к цветам. Про комнату, в которой она за один день отодрала шелковые нежно-лиловые обои, искалечила подвесной потолок, повыдергивала все лампочки, пошвыряла на пол дорогущие потолочные плитки, истерзала кухонным ножом невиданное в то время чудо — ламинат. Про то, как подметала три месяца полы в соседнем подъезде, как купила на заработанные деньги дешевые обои. Как клеила их на стены, вся перемазавшись клеем. Как упрашивала мать нанять машину, чтобы перевезти мебель из старой квартиры — диван, шкаф, письменный стол, книжные полки, рулон старого, так и не пошедшего в дело линолеума. Как снимала занавески — вот с этого окна, как упиралась, вцепившись в старый отцовский аккордеон, невразумительно мычала в ответ на справедливый в общем-то вопрос: кто на нем будет играть, Машка? Притащила-таки вместе с книжкой, случайно оказавшейся на полке в прихожей, — «Молекулярно-цитологические основы…». Как воровала сигареты на рынке. Как строила свой мир, государство внутри государства, как рисовала ночами, как воевала — отчаянно… Не хотелось уже ни о чем рассказывать.
   — Ну, а что дальше было?
   — Ничего не было. То есть было все, как обычно бывает. Десятый класс здесь начинала, окончила в Москве. И одиннадцатый тоже.
   — Почему в Москве?
   — Я там у тетки жила. Они планировали, чтобы я потом в московский какой-нибудь вуз поступила. Я не захотела, вернулась. Стала жить здесь, в старой квартире. Два раза поступала на биофак в университет, и два раза одного балла не хватило. Не прошла, в общем, по конкурсу. На работу устроилась.
   — Где ты работаешь?
   — На заводе.
   — На заводе? — Он заметно удивился.
   — В отделе кадров, секретарем. — Маша улыбнулась. — Что, так сложно меня за станком представить?
   — Сложно. — Он улыбнулся в ответ. — Тебя проще представить… за роялем. Или за мольбертом.
   — Скажешь тоже, — отмахнулась она и снова увидела его глаза. В них промелькнула тень — какая-то тень, тогда она не смогла, не сумела распознать ее природу. Не знала, что догадка придет потом, много позже — уже много недель спустя после того, как он начнет открывать своими ключами дверь ее квартиры.
   — Что ж, Маша, давай снова поднимем бокалы за наше знакомство.
   — Что ж, Глеб, давай поднимем. Может, теперь ты расскажешь мне о себе?
   — Расскажу, если хочешь. Только рассказывать в общем-то нечего. Родился, учился.
   — Так прямо сразу и учился?
   — Ну нет, не сразу, конечно. Сначала в школе, потом в институте. В Поволжской академии госслужбы. Слышала про такое заведение?
   — Слышала.
   — Ну вот. Родился, учился. Жил и не знал… Не знал, что ходит где-то по земле удивительная девушка с зелеными глазами, которую зовут так просто — Маша. Не знал, что такое бывает.
   «Не бывает, — оборвалось что-то внутри, — не бывает такого!»
   Он поднялся, шагнул вперед и опустился на пол, положив голову ей на колени. Она закрыла глаза, лихорадочно пытаясь сообразить, что же ей сейчас нужно делать. Как это бывает, как оно происходит между двумя людьми, которые еще два часа назад совсем не знали друг друга. Положила осторожно ладонь на его волосы — жесткие, чужие. Попыталась представить… Не смогла. Стала перебирать их пальцами, наверное, так, пронеслась мысль, только неужели, неужели так — вот так, просто…
   Не было никакой карусели, мелькающей перед глазами. Пол и потолок стояли на месте — так вот как это бывает… Спокойно и медленно — только бы не терять его глаза из виду, зачем он их все время закрывает, невозможно выдержать эти зажмуренные, слипшиеся веки… — Открой глаза, — прошептала она. Он открыл, мелькнуло удивление, потом снова закрыл, но она прошептала: пожалуйста, — и он понял ее и все оставшееся время уже почти не сводил с нее взгляда, крепко смежив веки только в тот момент, когда уже вжимался в нее с последним стоном.
   Потом они долго молча лежали на старом гобеленовом диване без постели. Наконец она поднялась, обернулась к нему:
   — Чему ты улыбаешься?
   — Первый раз в жизни трахался с открытыми глазами, — ответил он, продолжая улыбаться задумчиво. — Придется привыкать, значит.
   — Ко всему можно привыкнуть, — ответила она, не поверив самой себе.
   Оказалось, что ошибалась: она постепенно привыкла к нему, незаметно привыкла к его частым визитам, даже заметила, что скучает, когда он не появляется у нее больше двух дней. Она сама позвала его, и он пошел в ее жизнь послушно, как доверчивая собака бежит следом за случайным прохожим, который подарил ей прикосновение или доброе слово. Она часто задумывалась над тем, кто же из них двоих, собственно, выступает в данном случае в роли доверчивой собаки, но так и не смогла решить. Иногда ей казалось, что судьба свела их вместе не случайно, иногда она просто отказывалась понимать эту случайность, отчетливо осознавая, что слишком мало в этом человеке всего того, что она так хотела в нем увидеть. Что он даже отдалено не напоминает ей того, которого до сих пор не может забыть. Только глаза, да и глаза со временем стали привычными, срослись со всем остальным и перестали волновать ее своей случайностью и неуместностью на этом лице. Только иногда, все реже и реже, они заставляли ее впадать в меланхолическую задумчивость, отключаться от всего мира, провоцируя недоумение, а со временем даже и злость Глеба.
   Дни шли за днями. Она ходила на работу, в выходные пекла пирог, он приходил обязательно с бутылкой шампанского, как-то раз даже принес цветы, но она сразу же позвонила в дверь напротив и отдала букет недоумевающей тете Соне.
   — Терпеть не могу цветы. Ненавижу. Извини.
   Он как-то утрамбовал в сознании эту странную ее особенность, возможно, посчитав просто за рисовку, потому что тогда в ответ на ее извинения после долгого задумчивого молчания произнес:
   — Имидж — ничто, жажда — все. Твое дело, я больше не буду приносить тебе цветы. Извини, киска.
   «Да пусть, пусть думает что хочет. Какая разница, имидж — пусть будет имидж…»
   В принципе ситуация ее устраивала. Она наконец призналась себе, что за долгие годы устала от одиночества. У нее почему-то не было подруг, не было даже приятельниц — так повелось еще с детства, что она никого не пускала в свой неблагоустроенный мир. Всегда одна — смотрела телевизор, читала книги, гуляла по набережной, изредка останавливаясь и подолгу рассматривая свое отражение в мутной воде. По выходным пропадала в музеях среди картин, теряя счет времени, — одна. Подумывала даже завести собаку, но решила, что не сможет обеспечить ей нормальной жизни — даже не из-за дороговизны собачьего питания, а просто потому, что редко бывает дома. Не сможет она ничего, кроме тоскливого одиночества, подарить собаке.
   С появлением Глеба жизнь изменилась. Она как-то поймала себя на мысли о том, что начала торопиться с работы домой. Такого с ней раньше никогда не случалось — Маша с работы уходила в числе последних, ей ничего не стоило остаться на лишние час-полтора, заменить кого-то, кто заболел, выполнить без всякого вознаграждения чужие обязанности. Теперь все изменилось — она откровенно игнорировала прозрачные намеки некоторых коллег, привыкших к ее безотказности, начинала собираться без пятнадцати и без пяти шесть уже стояла на остановке, поджидая автобус.
   В этих отношениях ее больше всего привлекало то, что она, находясь рядом с Глебом, продолжала чувствовать себя свободной. Он никогда не возражал, не высказывал никаких признаков недовольства, если она просила его не приходить в воскресенье или в субботу, потому что привыкла проводить выходные среди картин или возле воды. Внимательно слушал потом ее долгие рассказы, почти ни слова не говоря в ответ. Принимал ее такой, какая она есть, со всеми ее странностями и приобретенными еще в детстве комплексами.
   Они встречались всегда только у нее дома, и это тоже вполне устраивало — она всегда была домашним существом и не мудрствуя лукаво решила, что и Глеб относится к ее породе. Только один раз он позвал ее покататься по городу на машине. Ей понравилось — мелькали огни за окном, они были вдвоем, слушали музыку, смеялись. Но потом подержанная «восьмерка» у Глеба сломалась, он долго ее ремонтировал и после этого уже ни разу Машу на прогулки не звал. А она и не вспоминала — дома все-таки было уютнее. Провожала каждый раз взглядом из окна его машину, махала рукой, думая: когда он придет в следующий раз? Глеб приходил три-четыре раза в неделю, она никогда заранее не знала, что он придет, и это тоже нравилось, потому что появление его всегда несло в себе элемент неожиданности.
   Как-то раз, спустя два месяца после начала их отношений, Глеб впервые остался у нее ночевать. Утром, проснувшись и почувствовав рядом его тепло, она чуть не расплакалась. Вот ведь, оказывается, как оно — думаешь о себе, воображаешь, что не такая, как все, особенная, а оказывается — только и надо, что проснуться утром и увидеть, что ты в постели не одна. Сварить кофе на двоих, вместе собраться на работу. Может, она просто стареет?
   — Послушай, — как обычно, не давая разуму заглушить голоса чувств, произнесла она еще полусонным голосом в то утро, — тебе не кажется, что нам пора начать жить вместе?
   — Ты хочешь, чтобы мы жили вместе?
   — Хочу, — ответила она.
   — Хорошо, давай будем жить вместе.
   Приняв совершенно спокойно ее неофициальное предложение руки и сердца, он взял у нее дубликат ключей от квартиры и в тот же вечер принес к ней домой кое-что из своих вещей. Маша сидела на краешке дивана, с непонятным чувством наблюдая, как в ее шкаф вселяются мужские рубашки, брюки, галстуки, уютно сворачиваются на полках джемпера и футболки. Потом все с тем же чувством обнаружила на полках в ванной пену для бритья, гель после бритья, бритвенные принадлежности, расческу. Как будто кто-то решил открыть у нее дома цирюльню. Потом услышала:
   — Киска, а что у нас сегодня на ужин?
   Она понятия не имела, что у них сегодня на ужин, потому что никогда ужин не готовила, вообще ничего, кроме завтрака, не готовила — обедала на работе, вечером пила кефир или чай с печеньем. В выходные и вовсе питалась хот-догами или мороженым на улице, вечером — все тот же кефир… Только иногда в субботу или воскресенье пекла пироги к его приходу.
   — На ужин? — перепросила она немного удивленно.
   — Ну да, на ужин. Я сегодня последний раз ел в три часа на работе.
   Пришлось пойти в магазин и купить готовых пельменей.
   С тех пор она стала готовить ужин, открыла, к собственному удивлению, в себе массу кулинарных способностей. «Клушка», — обзывала себя, увидев случайно собственное отражение в зеркале во время кулинарных приготовлений. Фартук в горошек, выражение тупой сосредоточенности на лице. Сбрасывала фартук, со злостью отшвырнув подальше. Потом смеялась, в голос хохотала сама над собой и снова надевала фартук.
   Первое время они даже не ссорились. Глеб часто задерживался на работе — она знала, что работа отнимает у него много времени и сил, поэтому относилась к его поздним приходам с пониманием. Первая ссора случилась, когда он пришел под утро, в пятом часу. Маша всю ночь не сомкнула глаз. Он вошел, она почувствовала с порога запах перегара и, не выдержав, начала кричать на него.
   — Ты не понимаешь. — Он опустился, прямо-таки рухнул на диван рядом с ней. — Ты ничего не понимаешь! Ты просто не в состоянии представить, как все это выматывает меня! Выматывает и унижает. В конце концов, я могу иногда позволить себе хоть немного расслабиться?
   — Унижает? — переспросила она с недоумением.