«Алексей» в устах матери было ругательством — самым оскорбительным, какое ему за двадцать два прожитых года доводилось от нее слышать.
— Извини, мама. — Он легонько обнял ее. — Не сердись. Конечно, не было никаких террористов. Сидел, как обычно, целый день в школьном вестибюле, смотрел в окно. Вот и все события сегодняшнего дня. Как ты считаешь, не зря он прожит? Не будет ли потом твоему сыну мучительно больно за бесцельно прожитые годы?
— Ну это же временная работа, — утешила она его, глядя с любовью. — Идем кушать.
Алексей прошел на кухню и уселся за стол. На плите, на самом краешке, возле едва горящей конфорки примостилась алюминиевая кастрюля, поджидающая его прихода, видимо, так же нетерпеливо, как родная мать. Радостно забулькала вода, принимая в свои кипящие объятия маленькие желтоватые кусочки теста, начиненные вкуснейшим фаршем, — в этот момент Алексей почувствовал, что на самом деле проголодался. Еще бы не проголодаться, когда полтора, а то и два часа бродишь по улицам, не имея никакой конкретной цели, кроме одной, весьма сомнительной — промокнуть до нитки, промерзнуть до костей, тем самым доказав себе очевидную истину — что ты человек и состоишь из плоти, которая требует какого-никакого внимания. Теперь, к вящей радости, он выяснил еще одну существенную деталь — что у него, кроме костей и мяса, есть желудок. Весьма нахальный…
— Сметана вот, кетчуп, помидоры достать соленые?
— Достать, и огурцы тоже. Выкладывай на стол всю прозу жизни, какая только есть в холодильнике.
— Ох, Лешка, ну какой же ты у меня…
Мать, как и все матери на свете, просто радовалась тому, что у ребенка хороший аппетит. Радовалась, по-видимому, этому гораздо больше, чем чему-то туманному, неопределенному, заключенному в словах «какой же ты у меня…».
— Прожорливый, — закончил он за нее начатую фразу, заталкивая в рот сразу два маленьких пельменя, насаженных, как сиамские близнецы, на вилку. — Тебе есть чем гордиться, мама. Прожорливый — значит, здоровый, а здоровье мне необходимо при моей работе, требующей значительных…
— Прожуй сначала, потом философствуй!
— …физических и умственных нагрузок, — закончил он с набитым ртом, проигнорировав ее требование. — Лично я считаю, что философия и пельмени, особенно такие вкусные, — вещи, вполне совместимые.
— Вот и хорошо, — таинственно улыбнувшись чему-то неведомому, сказала Анна Сергеевна.
— Что хорошо, мама?
— Хорошо то, что настроение у тебя хорошее.
— Да? У меня хорошее настроение? — Он удивился на самом деле, искренне. Кажется, такого паршивого настроения, как в этот день, у него не было уже несколько недель кряду.
— Ну да, — подтвердила она. — Все шутишь…
Алексей промолчал, не став убеждать мать в том, что его пустомельство в данном случае является как раз признаком состояния, прямо противоположного хорошему настроению. Только он ведь и сам еще пока не разобрался в своем настроении — может быть, оно у него и вправду скорее хорошее, чем плохое?
— Людочка звонила два раза. Ты где задержался-то так долго?
«Да, все-таки скорее плохое, чем хорошее». — Услышанная фраза тут же склонила чашу весов в сторону пессимизма.
— Два раза? И что она хотела?
— С тобой хотела поговорить, что же еще? Вы с ней, кажется, завтра в театр собирались…
— Так это же завтра, мам. Вот завтра и звонила бы.
— Все шутишь, — отмахнулась Анна Сергеевна.
«Если бы», — подумал Алексей но вслух ничего не сказал, чтобы не расстраивать мать.
— Шучу, конечно.
— Тебе чай или кофе?
— Чай, наверное… Или кофе?
Желудок, наполненный, по-видимому, до краев, если таковые у него имелись, полностью утратил свою наглость и стал спокойным, как насытившийся хищник, милостиво предоставляя залить свое содержимое всем, что только взбредет в голову. Чаем, кофе, молоком, водкой или вообще ничем. Алексей, отдавая дань своему творческому воображению, даже представил себе его, улыбающегося блаженной улыбкой, с розовыми, пухлыми, как у хомяка, щеками, набитыми пельменями.
— Людочка…
Все остальное, последовавшее за словом «Людочка», почему-то было настолько неинтересным, что Алексей постепенно стал отключаться, погружаясь в свои мысли — впрочем, как ни парадоксально, о той же Людочке.
Они познакомились не так давно, два с небольшим месяца назад, когда он только вернулся из армии и, дико истосковавшийся по краскам и холстам, отправился в городской парк и, устроившись на бетонном ограждении возле пруда, стал рисовать. Он рисовал, как обычно, отключившись от всего, что было за рамками воображаемой картины, пытаясь не упустить глянцевого блеска листьев и запечатлеть, насколько это возможно, их нервную дрожь на ветру. Как оказалось впоследствии — он, конечно, даже не подозревал об этом, — Людмила почти целый час проторчала у него за спиной, деликатно не обнаруживая себя до тех пор, пока он наконец сам не почувствовал, что нужно сделать передышку.
Она оказалась достаточно яркой, привлекательной брюнеткой, женщиной, что называется, знойного типа, при этом обладающей — и теперь он не мог этого не признать! — не только тонким профилем, но и тонкой натурой. Завязавшийся непринужденный разговор о стилях живописи, в которых она — опять же необходимо признать — неплохо разбиралась, перешел постепенно в разговор о личном, о все более личном и, наконец, уже совсем о личном — это было уже в ее постели. Потом он рисовал ее обнаженной, не имея сил после двухлетнего армейского воздержания следовать незыблемой заповеди, касающейся отношений художника и натурщицы во время работы. Они все больше этим и занимались, портретами с длинными паузами, в которые вмещалось все больше и больше личного, пока однажды Алексей не осознал слишком ясно, что с личным уже перебор. Но, впрочем, он не имел ничего против отношений с Людмилой, она от него ничего не требовала, ни к чему его не обязывала, никогда не просила остаться на ночь… Со временем он стал понимать, что в Людмиле ему нравится гораздо больше то, чего она не делает, чем то, что она делает. За это ее определенно следовало ценить — но не любить же! А вот мама — Алексей снова услышал ее голос, произносящий слово «Людочка», — считала, что именно так она и выглядит, любовь. Людочка ей нравилась… Хотя — кто ее знает, что она есть такое, эта любовь? И есть ли она на самом деле? Алексей уже вышел из возраста, когда на этот вопрос отвечают безапелляционное «да», но еще, по-видимому, не дожил до тех лет, когда ответом становится лишь скептическая усмешка. Не хотелось впадать ни в детство, ни в старческий маразм, поэтому он предпочитал в этом вопросе занимать промежуточное положение, не отрицая ни наличия, ни отсутствия чувства, будоражащего сознание людей на протяжении веков. Относился к нему настороженно и с большим сомнением, никому, кроме мамы, слова «люблю» в жизни не подарив ни разу. Он даже побаивался немного этого слова — «люблю»…
А Людочка, как выяснилось недавно, вообще была помешана на художниках — до такой степени, что все остальное ей было не важно, — что сделало ее образ в сознании Алексея совсем уж прозаическим. Да, наверное, именно после того, как он случайно обнаружил в одном из ящиков ее письменного стола целую кипу разнообразных рисунков, на которых Людочка была изображена обнаженной, она окончательно потеряла в его глазах то самое главное, что притягивает мужчину в женщине, — свою загадочность. Работы к тому же принадлежали разным кистям — поверхностного взгляда хватило на то, чтобы выделить как минимум трех, а то и четырех авторов. Какая уж тут загадочность…
Людочка о его находке так ничего и не узнала — у Алексея просто не возникло никаких вопросов по этому поводу и уж тем более желания выслушивать ее ненужные оправдания, уверения в том, что он единственный, которые, как он предполагал, непременно последовали бы. Что в очередной раз утвердило его в мысли — это не любовь. Была бы любовь, он бы, наверное, только и требовал от нее, чтобы она часами твердила свои глупые оправдания, буквально насилуя его сознание, только чтобы он в них поверил. И поверил бы, наверное, в конце концов, если бы это была любовь. Если опять же есть она на свете и не является литературной выдумкой, авторской собственностью, скажем, того же Шекспира. Только поди разберись — в те времена ведь и не было никакого закона о защите авторских прав. Может, поэтому и растиражировали ее, эту любовь, потому что ответственности не боялись.
Алексей усмехнулся: знала бы мама, до чего он дошел в своих умозаключениях!
— …так что ты ей обязательно позвони!
Она уже стояла возле раковины, намыливая губку, собираясь мыть посуду. Алексей поднялся, бережно, но настойчиво ее отстранил:
— Ты иди, мам, отдыхай. Я сам все помою. Теперь я твой, как говорится.
Мама улыбнулась старой — древней уже, можно сказать, шутке, которую Алексей принес домой, еще будучи школьником. Известный анекдот о том, как мужик устроил у себя дома для шикарной дамы романтический ужин со свечами и шампанским, а потом, когда на столе остались только пустые тарелки и пора было приступать к самому главному, услышал из уст своей захмелевшей подруги фразу: «Теперь ты мой!» Фразу, вполне подобающую дальнейшему развитию ситуации, однако истолковал ее мужик неправильно и возмутился, глядя на тарелки: «Сама мой, я ничего мыть не собираюсь, не за этим тебя вообще сюда звали». С тех пор анекдот бытовал в их семье в сильно укороченном виде, каждый раз вызывая улыбку на лице матери.
Она покорно отошла от раковины, позволив сыну заниматься совсем не мужской работой, которую не одобрил бы отец, — мытьем посуды. Но отец уже ушел в ночную смену, поэтому они могли себе это позволить.
— Я пойду, сынок, там «Санта-Барбара».
— Иди, иди, мама.
— Ты не забудь позвонить-то…
— Не забуду. Привет Иден и Крузу!
— И тебе от них тоже.
Это тоже была старая, привычная шутка, не вызывающая даже улыбки, настолько бесчисленное количество серий она сопровождала — со стороны казалось, что они абсолютно серьезно разговаривают про эти приветы. Все было привычным, слишком привычным: и эта кастрюля, и губка, исходящая мыльной пеной, и запах средства для мытья посуды. Только в этот вечер все почему-то казалось не просто привычным, а опостылевшим.
Раковина в заключение процедуры была щедро надраена «Пемолюксом» и оттого стала отчаянно блестящей, как будто не было никакой мыльной пены, перемешанной с остатками кетчупа и сметаны, как будто ее только что принесли из магазина и проза жизни в виде остатков пищи была ей неведома. Раковина в самом деле могла бы даже спасибо ему сказать, подумал Алексей.
Из кухни он направился в ванную, где и самого себя привел в вид подобающий, свежий и почти сверкающий, только настроение от этого ничуть не улучшилось. Осторожно прикрыв за собой дверь собственной спальни, он улегся на диван, закинув ногу на ногу, и попытался читать. Но сосредоточиться на чтении не получалось. Он с досадой отложил книгу, приметив рассеянным взглядом раскрытую на странице с кроссвордом газету. Отыскал, не вставая с дивана, в ящике письменного стола ручку и принялся сосредоточенно царапать в пересекающихся клетках отгаданные слова, подложив под кроссворд «Фандорина», которому в этот вечер, похоже, не суждено было найти более достойного применения. Кроссворд был слишком легким и оттого скучным — до того скучным, что он даже вспоминал, сам себе удивившись, что собирался позвонить Людмиле. Собирался или просто делал вид, что собирается, но это не важно, потому что звонить все равно придется — те же яйца, только в профиль, как любил шутить начальник погранотряда.
Подумав о том, что, наверное, такова судьба, если телефонная трубка оказалась как раз под диваном — где она, впрочем, чаще всего обычно и пребывала до тех пор, пока окончательно не разрядится батарея, — он принялся набирать номер своей скучающей подруги.
— Смирись, покорствуй русской силе, неси меня, — Алексей вздохнул, — к моей Людмиле.
Телефон выполнил его просьбу прямо-таки моментально, видимо, польщенный тем, что к нему обратились в столь изысканной поэтической форме. Первый же гудок оборвался, сменившись привычным голосом и традиционным «алло».
— Послушай, — начал он без приветствия, — тебе не кажется, что это «алло», которое мы постоянно, изо дня в день, из года в год, твердим, поднимая телефонную трубку, что это «алло» уже всем надоело, прямо-таки оскомину набило? Ведь, по сути, такое бессмысленное слово абсолютно ничего не означает. Пора бы его чем-нибудь заменить. Ты со мной не согласна?
— Если тебе так хочется, замени его чем-нибудь более осмысленным, — с готовностью откликнулась Людмила. — Я не буду иметь ничего против, если, поднимая трубку, ты будешь говорить мне «стул», «пианино» или произносить любое другое слово, наполненное смыслом, — например, «корова».
Она явно не прониклась его настроением.
— А ты не обидишься, если я буду говорить «корова»? Ведь получится, что это я к тебе обращаюсь.
— Почему ко мне? Подумай головой. Получится, что ты таким образом представляешься. Знаешь, как часто бывает — звонишь куда-нибудь, а тебе отвечают: «Отдел маркетинга», или «Склад», или «Отдел сбыта». — Людмила хихикнула, но Алексею почему-то было совсем не смешно.
— Ладно, будем считать, что мы в очередной раз не поняли друг друга. Не прониклись, так сказать, настроением. Ты просто так звонила?
— Да, просто так, поболтать хотела. Кстати, ты не поздоровался.
— Привет. О чем болтать будем?
— Не знаю, может, ты что-нибудь предложишь…
Алексей вздохнул. Но, впрочем, единственный орган, который у него в этот вечер прекрасно и безотказно работает — исключая, конечно, тут же вспомнившийся розовощекий желудок, — так это, пожалуй, речевой аппарат, или попросту язык, так почему бы не предоставить ему такую возможность, тем более если это еще кому-то необходимо.
Он пододвинул поближе газету, сжал в пальцах ручку и принялся, как часто с ним случалось во время скучной телефонной беседы, выписывать на полях кудрявые вензеля. Они разговаривали о погоде, о курсе доллара, о последней выставке работ Рериха в Центре национальных культур, которую вместе посетили на прошлой неделе. Беседа затянулась минут на пятнадцать, по прошествии которых Алексей с видимым и уже знакомым облегчением наконец повесил трубку. Он посмотрел на часы, прилег на диване, закинув руки за голову в надежде, что сон сморит его и этот бесконечно тянущийся день наконец станет всего лишь вчерашним. Закрыл глаза и стал представлять себе по привычке морские пейзажи, портреты и натюрморты, реальные, имеющие автора и еще не написанные, автором которых полагалось стать ему самому. Для Алексея это был достаточно распространенный способ «убийства времени», как он сам выражался, и относился он к нему с большой долей иронии.
Впрочем, он заранее с тоской предчувствовал, что в этот проклятый вечер ему едва ли удастся сосредоточиться даже на пейзажах, потому что в принципе они и были источниками его тоски, эти не нарисованные пейзажи. Предчувствия его оправдались, но оправдались каким-то странным образом. Он даже сначала не понял, в чем дело, откуда взялось это непонятное ощущение и почему оно крепло с каждой минутой: как будто в комнате присутствовал и наблюдал за ним кто-то посторонний. В комнате Алексей был один, он это точно знал, потому что мама смотрела за стеной телевизор, а в квартире, кроме них двоих, никого не было. Он все-таки открыл глаза, мысленно посмеявшись над самим собой, никого не увидел, конечно, снова закрыл глаза и тут же вскочил с кровати, внезапно догадавшись… Схватил со стола газету с кроссвордом — ну конечно, вот в чем дело.
— Не понимаю… Ты-то каким образом здесь оказалась? Чего тебе здесь надо и кто тебя сюда звал? Не понимаю…
Ответа, конечно, не последовало, но Алексей и не рассчитывал его услышать. Он пристально вглядывался в знакомые черты, отмечая про себя, что достаточно точно обрисовал и линию подбородка, и губы, и круглые глаза, которые казались живыми, а если добавить в них чуточку цвета, они бы точно заискрились… Шапка растрепанных волос и челка, которую она, видимо, только что убрала со лба только ей присущим движением пальцев…
«Ну надо же, — подумал он, — это ведь я сам сотворил. Пока с Людочкой беседовал про доллары и про погоду. Взял и нарисовал. Ох уж эти ручки шаловливые мои — творят, что им вздумается! Ведь и в мыслях не было никакого портрета…»
Он опустил газету на стол, какое-то время еще смотрел на портрет, изучая каждую линию, каждую деталь. Потом рассеянно обвел глазами комнату, шагнул к книжному шкафу.
— Четвертый… Да, кажется, это был четвертый том, где-то в начале…
Перелистав несколько страниц, он достаточно быстро нашел то, что искал.
«…дочка директора, Эммочка, в сияющем клетчатом платье и клетчатых носках — дитя, но с мраморными икрами маленьких танцовщиц, — играла в мяч, мяч равномерно стукался об стену. Она обернулась, четвертым и пятым пальцем смазывая прочь со щеки белокурую прядь, и проводила глазами коротенькое шествие…»
Бесшумно открылась дверь.
— Алеша?
Он опустил раскрытую книгу на грудь.
— Что читаешь?
— «Приглашение на казнь».
— Ну читай, читай. — Анна Сергеевна любила Набокова. — Ты Людочке-то позвонил?
— Позвонил.
— «Приглашение на казнь» ты уже читал вроде… Дай-ка я тебе шторы задвину. — Она прошла в комнату, остановилась возле окна. — Перечитать, значит, решил?
— Да, вспомнить кое-что…
— Ну читай, читай, — снова повторила она, постояла немного и, собравшись выйти из комнаты, заметила вдруг портрет на полях газеты, взяла в руки, поднесла к близоруким глазам. — А это кто?
Алексей молчал некоторое время, думая о том, что он сам, если разобраться, понятия не имеет, кто это. Кто она такая, откуда взялась — да и есть ли на самом деле?
— Это я так… Иллюстрациями баловался. Это Эммочка, помнишь, дочка директора тюрьмы…
— Эммочка? — Анна Сергеевна продолжала пристально вглядываться в абрис.
— Похоже?
— Не знаю, — задумчиво ответила мать. — Та вроде совсем маленькая была, девочка. А эта скорее на Лолиту похожа. Ладно, Алешка, спокойной ночи. Что-то у меня голова разболелась, пойду, лягу.
— Спокойной ночи, мама. Значит, говоришь, больше на Лолиту похожа?
— Ну да.
Анна Сергеевна закрыла дверь. Алексей некоторое время прислушивался к ее шагам, потом услышал, как щелкнул в родительской спальне выключатель.
— Вот и поди-ка разберись, на кого ты похожа. — Он снова поднялся, искоса глянул на портрет. Закрыл книгу, поставил ее на полку и принялся стелить постель.
Предстоящий день обещал быть таким же серым и скучным, как и предыдущий. Правда, погода немного наладилась: небо не было голубым, но и не свинцовым, ветер — теплым, и, казалось, пары солнечных лучей хватило бы для того, чтобы получить все основания причислить этот день к погожим. В окне на фоне безрадостно-серого неба покачивались из стороны в сторону абсолютно голые и серые ветки деревьев, как гигантские высохшие веники, торчащие из оконной рамы, как будто из нее, а не из земли произрастали эти угрюмые чудища.
Алексей стоял возле входа в вестибюль, равнодушно взирая на родителей первоклассников, которых он по идее был обязан не пускать в здание школы. Но родителей, он это знал, ничем не остановишь, и если он сейчас остановит хоть одного, то образуется такая пробка, что вовеки не рассосется. Поэтому Алексей смотрел на свои утренние обязанности сквозь пальцы, лишь для виду через определенные промежутки времени достаточно вяло повторяя:
— Родителям в здание школы нельзя. Оставляйте детей в вестибюле, — и вздыхал, задумываясь о тщетности своих усилий и суетности бытия.
Прозвенел звонок, толпа стала редеть — теперь она в основном состояла из старшеклассников, которые, несмотря на свое очевидное опоздание, не выказывали никаких признаков беспокойства, потихоньку шнуровали кроссовки, девчонки непременно пялились в небольшое зеркало возле гардероба, придирчиво оглядывали себя, поправляли прически, — Алексей с интересом человека из другого мира наблюдал за их движениями, искренне не замечая разницы между прической до всех этих манипуляций и после. Но разница эта, по-видимому, была, потому что девчонки от зеркала отходили вполне удовлетворенные и довольные собой. Спустя пять — десять минут последние опоздавшие потихоньку поднялись наверх, и Алексей снова остался в вестибюле один.
От этой работы на самом деле можно было сойти с ума. Целый день напролет сидеть и глазеть по сторонам, не оставил ли кто-нибудь в вестибюле сумки или пакета, в котором может оказаться несколько килограммов тротила, выискивать среди проходящих лиц подозрительных, проверять пропуска у преподавателей. Быть готовым ко всему… Непонятно к чему. Утром, по дороге в школу, Алексей купил в киоске газету с объявлениями о работе, твердо решив подыскать для себя что-нибудь более… «Что-нибудь более… более приемлемое, — сознание наконец выдало подходящий по смыслу вариант, — в конце концов, мало ли возможностей приложения силы для настоящего мужчины у нас в стране…»
Он разложил газету на столе, оглядевшись по сторонам, — читать на рабочем месте вообще-то было запрещено, но, кроме лиц из администрации, иных свидетелей нарушения порядка не было, а если таковые и появятся, то он, пожалуй, успеет заблаговременно запихнуть газету в ящик.
Первые страницы пестрели объявлениями о поисках работы. Затем пошли предложения — Алексей старался вчитываться внимательно, но чем больше он читал, тем более им овладевала тоска. Наконец, не выдержав, он отложил газету в сторону, снова припомнив любимое выражение начальника погранотряда: «Те же яйца, только в профиль». Грубовато, но очень метко сказано. Что ж, придется, пожалуй, заняться своей непосредственной работой. Благо, на этот раз лестница была совершенно пуста, можно было пялиться на нее сколько душе угодно, чем Алексей и занялся. Он смотрел на лестницу, а мысли блуждали, перескакивая по воображаемым ступенькам — вверх и вниз бесцельно.
«Может, заболела. А может, просто прогуливает. Ну не может же быть такого, чтобы я ее проглядел. Ведь только этим и занимался, что искал ее взглядом в толпе. Неужели пропустил?»
Словно прочитав его мысли, она внезапно распахнула дверь и появилась в вестибюле. Еще более лохматая, чем накануне, если такое вообще было возможно. С заспанными, припухшими ото сна глазами.
«Сто процентов, даже не умывалась», — подумал Алексей, продолжая с заметным интересом наблюдать за ее действиями.
Она вытащила из сумки кроссовки, бросила на пол, сняла ботинок, постояла на одной ноге, сверкнув розовой пяткой, обтянутой прозрачным капроновым носком, наклонилась, зашнуровала, обернулась к нему:
— Привет.
Она так и стояла, вполоборота, на одной ноге — ботинок, на другой — кроссовка, второй ботинок в руке. Потом опустила ботинок в пакет и зачем-то пригладила волосы.
— Привет, — ответил он, чувствуя легкое оцепенение от созерцания всего этого невероятного беспорядка. Невозможно было себе представить, чтобы в реальной жизни девчонка, неумытая и непричесанная, с опухшими глазами и непонятно во что обутая, могла казаться настолько обворожительной.
— Вот, опять проспала.
— Это я уже понял.
Она наконец закончила переобуваться, перекинула уже знакомым движением сумку через плечо, бросила короткий взгляд в зеркало, поправила кофточку, даже не подумав о прическе, и вихрем пронеслась мимо него.
— Ты куда? — бросил он ей вслед.
— На немецкий! — донеслось уже сверху, и она снова скрылась из поля видимости.
«Наверное, она очень любит этот свой немецкий, если так старательно его посещает», — подумал он почему-то с легкой обидой. А ощутив эту обиду, разозлился на самого себя — ну в самом деле, неужели он думал, что она теперь все время у него на столе сидеть будет? Чтобы ему не так скучно было? И собственно, чем плох немецкий? И что с того, что вчера он нарисовал ее портрет? Она ведь его об этом не просила, в конце концов.
«Слишком много вопросов». Вздохнув, он пододвинул газету и принялся настойчиво изучать объявления. Минут через десять, перевернув третью по счету страницу, он наконец понял, что предыдущая целиком и полностью была посвящена вакансиям официанток, барменш и крупье в казино. Захотелось позвонить Андрюхе, старому приятелю, который всегда готов был поддержать, когда речь шла о выпивке, да и вообще поддержать любое «мужское» начинание. Который так же, как и Алексей, бредил живописью и рисовал немного странные картины. Так сильно захотелось ему позвонить, но эта чертова работа требовала неотлучного торчания в вестибюле, а поскольку телефона там не имелось, оставалось ждать до конца смены. А до этого конца было еще черт знает сколько времени, потому что смена началась всего лишь час назад. Придется ждать до вечера… И тут он вспомнил, что вечером они с Людмилой идут в театр, и от этой мысли ему и вовсе захотелось прямо-таки раствориться в воздухе и исчезнуть из этого мира, в котором категорически нет никаких радостей.
После пятого урока он увидел ее снова — она прошла в толпе одноклассников, мелькнула ее белая грива. Они шли и громко смеялись, как и полагалось смеяться подросткам. Алексей проводил эту толпу взглядом, утешая себя мыслью о том, что до конца смены остается всего лишь два с небольшим часа. Потом будет театр с Людочкой, но об этом можно пока не думать, в конце концов, еще три часа тягомотины, три часа для него — это совсем не срок, он закаленный в борьбе со временем боец. А потом — два выходных, и ради этого, наверное, стоит жить. Стоит даже напиться, подумал он, вспомнив о том, что собирался после работы позвонить Андрею, и тут же подумал, затосковав, что напиться перед посещением театра было бы настоящим свинством и неуважением в искусству.
— Извини, мама. — Он легонько обнял ее. — Не сердись. Конечно, не было никаких террористов. Сидел, как обычно, целый день в школьном вестибюле, смотрел в окно. Вот и все события сегодняшнего дня. Как ты считаешь, не зря он прожит? Не будет ли потом твоему сыну мучительно больно за бесцельно прожитые годы?
— Ну это же временная работа, — утешила она его, глядя с любовью. — Идем кушать.
Алексей прошел на кухню и уселся за стол. На плите, на самом краешке, возле едва горящей конфорки примостилась алюминиевая кастрюля, поджидающая его прихода, видимо, так же нетерпеливо, как родная мать. Радостно забулькала вода, принимая в свои кипящие объятия маленькие желтоватые кусочки теста, начиненные вкуснейшим фаршем, — в этот момент Алексей почувствовал, что на самом деле проголодался. Еще бы не проголодаться, когда полтора, а то и два часа бродишь по улицам, не имея никакой конкретной цели, кроме одной, весьма сомнительной — промокнуть до нитки, промерзнуть до костей, тем самым доказав себе очевидную истину — что ты человек и состоишь из плоти, которая требует какого-никакого внимания. Теперь, к вящей радости, он выяснил еще одну существенную деталь — что у него, кроме костей и мяса, есть желудок. Весьма нахальный…
— Сметана вот, кетчуп, помидоры достать соленые?
— Достать, и огурцы тоже. Выкладывай на стол всю прозу жизни, какая только есть в холодильнике.
— Ох, Лешка, ну какой же ты у меня…
Мать, как и все матери на свете, просто радовалась тому, что у ребенка хороший аппетит. Радовалась, по-видимому, этому гораздо больше, чем чему-то туманному, неопределенному, заключенному в словах «какой же ты у меня…».
— Прожорливый, — закончил он за нее начатую фразу, заталкивая в рот сразу два маленьких пельменя, насаженных, как сиамские близнецы, на вилку. — Тебе есть чем гордиться, мама. Прожорливый — значит, здоровый, а здоровье мне необходимо при моей работе, требующей значительных…
— Прожуй сначала, потом философствуй!
— …физических и умственных нагрузок, — закончил он с набитым ртом, проигнорировав ее требование. — Лично я считаю, что философия и пельмени, особенно такие вкусные, — вещи, вполне совместимые.
— Вот и хорошо, — таинственно улыбнувшись чему-то неведомому, сказала Анна Сергеевна.
— Что хорошо, мама?
— Хорошо то, что настроение у тебя хорошее.
— Да? У меня хорошее настроение? — Он удивился на самом деле, искренне. Кажется, такого паршивого настроения, как в этот день, у него не было уже несколько недель кряду.
— Ну да, — подтвердила она. — Все шутишь…
Алексей промолчал, не став убеждать мать в том, что его пустомельство в данном случае является как раз признаком состояния, прямо противоположного хорошему настроению. Только он ведь и сам еще пока не разобрался в своем настроении — может быть, оно у него и вправду скорее хорошее, чем плохое?
— Людочка звонила два раза. Ты где задержался-то так долго?
«Да, все-таки скорее плохое, чем хорошее». — Услышанная фраза тут же склонила чашу весов в сторону пессимизма.
— Два раза? И что она хотела?
— С тобой хотела поговорить, что же еще? Вы с ней, кажется, завтра в театр собирались…
— Так это же завтра, мам. Вот завтра и звонила бы.
— Все шутишь, — отмахнулась Анна Сергеевна.
«Если бы», — подумал Алексей но вслух ничего не сказал, чтобы не расстраивать мать.
— Шучу, конечно.
— Тебе чай или кофе?
— Чай, наверное… Или кофе?
Желудок, наполненный, по-видимому, до краев, если таковые у него имелись, полностью утратил свою наглость и стал спокойным, как насытившийся хищник, милостиво предоставляя залить свое содержимое всем, что только взбредет в голову. Чаем, кофе, молоком, водкой или вообще ничем. Алексей, отдавая дань своему творческому воображению, даже представил себе его, улыбающегося блаженной улыбкой, с розовыми, пухлыми, как у хомяка, щеками, набитыми пельменями.
— Людочка…
Все остальное, последовавшее за словом «Людочка», почему-то было настолько неинтересным, что Алексей постепенно стал отключаться, погружаясь в свои мысли — впрочем, как ни парадоксально, о той же Людочке.
Они познакомились не так давно, два с небольшим месяца назад, когда он только вернулся из армии и, дико истосковавшийся по краскам и холстам, отправился в городской парк и, устроившись на бетонном ограждении возле пруда, стал рисовать. Он рисовал, как обычно, отключившись от всего, что было за рамками воображаемой картины, пытаясь не упустить глянцевого блеска листьев и запечатлеть, насколько это возможно, их нервную дрожь на ветру. Как оказалось впоследствии — он, конечно, даже не подозревал об этом, — Людмила почти целый час проторчала у него за спиной, деликатно не обнаруживая себя до тех пор, пока он наконец сам не почувствовал, что нужно сделать передышку.
Она оказалась достаточно яркой, привлекательной брюнеткой, женщиной, что называется, знойного типа, при этом обладающей — и теперь он не мог этого не признать! — не только тонким профилем, но и тонкой натурой. Завязавшийся непринужденный разговор о стилях живописи, в которых она — опять же необходимо признать — неплохо разбиралась, перешел постепенно в разговор о личном, о все более личном и, наконец, уже совсем о личном — это было уже в ее постели. Потом он рисовал ее обнаженной, не имея сил после двухлетнего армейского воздержания следовать незыблемой заповеди, касающейся отношений художника и натурщицы во время работы. Они все больше этим и занимались, портретами с длинными паузами, в которые вмещалось все больше и больше личного, пока однажды Алексей не осознал слишком ясно, что с личным уже перебор. Но, впрочем, он не имел ничего против отношений с Людмилой, она от него ничего не требовала, ни к чему его не обязывала, никогда не просила остаться на ночь… Со временем он стал понимать, что в Людмиле ему нравится гораздо больше то, чего она не делает, чем то, что она делает. За это ее определенно следовало ценить — но не любить же! А вот мама — Алексей снова услышал ее голос, произносящий слово «Людочка», — считала, что именно так она и выглядит, любовь. Людочка ей нравилась… Хотя — кто ее знает, что она есть такое, эта любовь? И есть ли она на самом деле? Алексей уже вышел из возраста, когда на этот вопрос отвечают безапелляционное «да», но еще, по-видимому, не дожил до тех лет, когда ответом становится лишь скептическая усмешка. Не хотелось впадать ни в детство, ни в старческий маразм, поэтому он предпочитал в этом вопросе занимать промежуточное положение, не отрицая ни наличия, ни отсутствия чувства, будоражащего сознание людей на протяжении веков. Относился к нему настороженно и с большим сомнением, никому, кроме мамы, слова «люблю» в жизни не подарив ни разу. Он даже побаивался немного этого слова — «люблю»…
А Людочка, как выяснилось недавно, вообще была помешана на художниках — до такой степени, что все остальное ей было не важно, — что сделало ее образ в сознании Алексея совсем уж прозаическим. Да, наверное, именно после того, как он случайно обнаружил в одном из ящиков ее письменного стола целую кипу разнообразных рисунков, на которых Людочка была изображена обнаженной, она окончательно потеряла в его глазах то самое главное, что притягивает мужчину в женщине, — свою загадочность. Работы к тому же принадлежали разным кистям — поверхностного взгляда хватило на то, чтобы выделить как минимум трех, а то и четырех авторов. Какая уж тут загадочность…
Людочка о его находке так ничего и не узнала — у Алексея просто не возникло никаких вопросов по этому поводу и уж тем более желания выслушивать ее ненужные оправдания, уверения в том, что он единственный, которые, как он предполагал, непременно последовали бы. Что в очередной раз утвердило его в мысли — это не любовь. Была бы любовь, он бы, наверное, только и требовал от нее, чтобы она часами твердила свои глупые оправдания, буквально насилуя его сознание, только чтобы он в них поверил. И поверил бы, наверное, в конце концов, если бы это была любовь. Если опять же есть она на свете и не является литературной выдумкой, авторской собственностью, скажем, того же Шекспира. Только поди разберись — в те времена ведь и не было никакого закона о защите авторских прав. Может, поэтому и растиражировали ее, эту любовь, потому что ответственности не боялись.
Алексей усмехнулся: знала бы мама, до чего он дошел в своих умозаключениях!
— …так что ты ей обязательно позвони!
Она уже стояла возле раковины, намыливая губку, собираясь мыть посуду. Алексей поднялся, бережно, но настойчиво ее отстранил:
— Ты иди, мам, отдыхай. Я сам все помою. Теперь я твой, как говорится.
Мама улыбнулась старой — древней уже, можно сказать, шутке, которую Алексей принес домой, еще будучи школьником. Известный анекдот о том, как мужик устроил у себя дома для шикарной дамы романтический ужин со свечами и шампанским, а потом, когда на столе остались только пустые тарелки и пора было приступать к самому главному, услышал из уст своей захмелевшей подруги фразу: «Теперь ты мой!» Фразу, вполне подобающую дальнейшему развитию ситуации, однако истолковал ее мужик неправильно и возмутился, глядя на тарелки: «Сама мой, я ничего мыть не собираюсь, не за этим тебя вообще сюда звали». С тех пор анекдот бытовал в их семье в сильно укороченном виде, каждый раз вызывая улыбку на лице матери.
Она покорно отошла от раковины, позволив сыну заниматься совсем не мужской работой, которую не одобрил бы отец, — мытьем посуды. Но отец уже ушел в ночную смену, поэтому они могли себе это позволить.
— Я пойду, сынок, там «Санта-Барбара».
— Иди, иди, мама.
— Ты не забудь позвонить-то…
— Не забуду. Привет Иден и Крузу!
— И тебе от них тоже.
Это тоже была старая, привычная шутка, не вызывающая даже улыбки, настолько бесчисленное количество серий она сопровождала — со стороны казалось, что они абсолютно серьезно разговаривают про эти приветы. Все было привычным, слишком привычным: и эта кастрюля, и губка, исходящая мыльной пеной, и запах средства для мытья посуды. Только в этот вечер все почему-то казалось не просто привычным, а опостылевшим.
Раковина в заключение процедуры была щедро надраена «Пемолюксом» и оттого стала отчаянно блестящей, как будто не было никакой мыльной пены, перемешанной с остатками кетчупа и сметаны, как будто ее только что принесли из магазина и проза жизни в виде остатков пищи была ей неведома. Раковина в самом деле могла бы даже спасибо ему сказать, подумал Алексей.
Из кухни он направился в ванную, где и самого себя привел в вид подобающий, свежий и почти сверкающий, только настроение от этого ничуть не улучшилось. Осторожно прикрыв за собой дверь собственной спальни, он улегся на диван, закинув ногу на ногу, и попытался читать. Но сосредоточиться на чтении не получалось. Он с досадой отложил книгу, приметив рассеянным взглядом раскрытую на странице с кроссвордом газету. Отыскал, не вставая с дивана, в ящике письменного стола ручку и принялся сосредоточенно царапать в пересекающихся клетках отгаданные слова, подложив под кроссворд «Фандорина», которому в этот вечер, похоже, не суждено было найти более достойного применения. Кроссворд был слишком легким и оттого скучным — до того скучным, что он даже вспоминал, сам себе удивившись, что собирался позвонить Людмиле. Собирался или просто делал вид, что собирается, но это не важно, потому что звонить все равно придется — те же яйца, только в профиль, как любил шутить начальник погранотряда.
Подумав о том, что, наверное, такова судьба, если телефонная трубка оказалась как раз под диваном — где она, впрочем, чаще всего обычно и пребывала до тех пор, пока окончательно не разрядится батарея, — он принялся набирать номер своей скучающей подруги.
— Смирись, покорствуй русской силе, неси меня, — Алексей вздохнул, — к моей Людмиле.
Телефон выполнил его просьбу прямо-таки моментально, видимо, польщенный тем, что к нему обратились в столь изысканной поэтической форме. Первый же гудок оборвался, сменившись привычным голосом и традиционным «алло».
— Послушай, — начал он без приветствия, — тебе не кажется, что это «алло», которое мы постоянно, изо дня в день, из года в год, твердим, поднимая телефонную трубку, что это «алло» уже всем надоело, прямо-таки оскомину набило? Ведь, по сути, такое бессмысленное слово абсолютно ничего не означает. Пора бы его чем-нибудь заменить. Ты со мной не согласна?
— Если тебе так хочется, замени его чем-нибудь более осмысленным, — с готовностью откликнулась Людмила. — Я не буду иметь ничего против, если, поднимая трубку, ты будешь говорить мне «стул», «пианино» или произносить любое другое слово, наполненное смыслом, — например, «корова».
Она явно не прониклась его настроением.
— А ты не обидишься, если я буду говорить «корова»? Ведь получится, что это я к тебе обращаюсь.
— Почему ко мне? Подумай головой. Получится, что ты таким образом представляешься. Знаешь, как часто бывает — звонишь куда-нибудь, а тебе отвечают: «Отдел маркетинга», или «Склад», или «Отдел сбыта». — Людмила хихикнула, но Алексею почему-то было совсем не смешно.
— Ладно, будем считать, что мы в очередной раз не поняли друг друга. Не прониклись, так сказать, настроением. Ты просто так звонила?
— Да, просто так, поболтать хотела. Кстати, ты не поздоровался.
— Привет. О чем болтать будем?
— Не знаю, может, ты что-нибудь предложишь…
Алексей вздохнул. Но, впрочем, единственный орган, который у него в этот вечер прекрасно и безотказно работает — исключая, конечно, тут же вспомнившийся розовощекий желудок, — так это, пожалуй, речевой аппарат, или попросту язык, так почему бы не предоставить ему такую возможность, тем более если это еще кому-то необходимо.
Он пододвинул поближе газету, сжал в пальцах ручку и принялся, как часто с ним случалось во время скучной телефонной беседы, выписывать на полях кудрявые вензеля. Они разговаривали о погоде, о курсе доллара, о последней выставке работ Рериха в Центре национальных культур, которую вместе посетили на прошлой неделе. Беседа затянулась минут на пятнадцать, по прошествии которых Алексей с видимым и уже знакомым облегчением наконец повесил трубку. Он посмотрел на часы, прилег на диване, закинув руки за голову в надежде, что сон сморит его и этот бесконечно тянущийся день наконец станет всего лишь вчерашним. Закрыл глаза и стал представлять себе по привычке морские пейзажи, портреты и натюрморты, реальные, имеющие автора и еще не написанные, автором которых полагалось стать ему самому. Для Алексея это был достаточно распространенный способ «убийства времени», как он сам выражался, и относился он к нему с большой долей иронии.
Впрочем, он заранее с тоской предчувствовал, что в этот проклятый вечер ему едва ли удастся сосредоточиться даже на пейзажах, потому что в принципе они и были источниками его тоски, эти не нарисованные пейзажи. Предчувствия его оправдались, но оправдались каким-то странным образом. Он даже сначала не понял, в чем дело, откуда взялось это непонятное ощущение и почему оно крепло с каждой минутой: как будто в комнате присутствовал и наблюдал за ним кто-то посторонний. В комнате Алексей был один, он это точно знал, потому что мама смотрела за стеной телевизор, а в квартире, кроме них двоих, никого не было. Он все-таки открыл глаза, мысленно посмеявшись над самим собой, никого не увидел, конечно, снова закрыл глаза и тут же вскочил с кровати, внезапно догадавшись… Схватил со стола газету с кроссвордом — ну конечно, вот в чем дело.
— Не понимаю… Ты-то каким образом здесь оказалась? Чего тебе здесь надо и кто тебя сюда звал? Не понимаю…
Ответа, конечно, не последовало, но Алексей и не рассчитывал его услышать. Он пристально вглядывался в знакомые черты, отмечая про себя, что достаточно точно обрисовал и линию подбородка, и губы, и круглые глаза, которые казались живыми, а если добавить в них чуточку цвета, они бы точно заискрились… Шапка растрепанных волос и челка, которую она, видимо, только что убрала со лба только ей присущим движением пальцев…
«Ну надо же, — подумал он, — это ведь я сам сотворил. Пока с Людочкой беседовал про доллары и про погоду. Взял и нарисовал. Ох уж эти ручки шаловливые мои — творят, что им вздумается! Ведь и в мыслях не было никакого портрета…»
Он опустил газету на стол, какое-то время еще смотрел на портрет, изучая каждую линию, каждую деталь. Потом рассеянно обвел глазами комнату, шагнул к книжному шкафу.
— Четвертый… Да, кажется, это был четвертый том, где-то в начале…
Перелистав несколько страниц, он достаточно быстро нашел то, что искал.
«…дочка директора, Эммочка, в сияющем клетчатом платье и клетчатых носках — дитя, но с мраморными икрами маленьких танцовщиц, — играла в мяч, мяч равномерно стукался об стену. Она обернулась, четвертым и пятым пальцем смазывая прочь со щеки белокурую прядь, и проводила глазами коротенькое шествие…»
Бесшумно открылась дверь.
— Алеша?
Он опустил раскрытую книгу на грудь.
— Что читаешь?
— «Приглашение на казнь».
— Ну читай, читай. — Анна Сергеевна любила Набокова. — Ты Людочке-то позвонил?
— Позвонил.
— «Приглашение на казнь» ты уже читал вроде… Дай-ка я тебе шторы задвину. — Она прошла в комнату, остановилась возле окна. — Перечитать, значит, решил?
— Да, вспомнить кое-что…
— Ну читай, читай, — снова повторила она, постояла немного и, собравшись выйти из комнаты, заметила вдруг портрет на полях газеты, взяла в руки, поднесла к близоруким глазам. — А это кто?
Алексей молчал некоторое время, думая о том, что он сам, если разобраться, понятия не имеет, кто это. Кто она такая, откуда взялась — да и есть ли на самом деле?
— Это я так… Иллюстрациями баловался. Это Эммочка, помнишь, дочка директора тюрьмы…
— Эммочка? — Анна Сергеевна продолжала пристально вглядываться в абрис.
— Похоже?
— Не знаю, — задумчиво ответила мать. — Та вроде совсем маленькая была, девочка. А эта скорее на Лолиту похожа. Ладно, Алешка, спокойной ночи. Что-то у меня голова разболелась, пойду, лягу.
— Спокойной ночи, мама. Значит, говоришь, больше на Лолиту похожа?
— Ну да.
Анна Сергеевна закрыла дверь. Алексей некоторое время прислушивался к ее шагам, потом услышал, как щелкнул в родительской спальне выключатель.
— Вот и поди-ка разберись, на кого ты похожа. — Он снова поднялся, искоса глянул на портрет. Закрыл книгу, поставил ее на полку и принялся стелить постель.
Предстоящий день обещал быть таким же серым и скучным, как и предыдущий. Правда, погода немного наладилась: небо не было голубым, но и не свинцовым, ветер — теплым, и, казалось, пары солнечных лучей хватило бы для того, чтобы получить все основания причислить этот день к погожим. В окне на фоне безрадостно-серого неба покачивались из стороны в сторону абсолютно голые и серые ветки деревьев, как гигантские высохшие веники, торчащие из оконной рамы, как будто из нее, а не из земли произрастали эти угрюмые чудища.
Алексей стоял возле входа в вестибюль, равнодушно взирая на родителей первоклассников, которых он по идее был обязан не пускать в здание школы. Но родителей, он это знал, ничем не остановишь, и если он сейчас остановит хоть одного, то образуется такая пробка, что вовеки не рассосется. Поэтому Алексей смотрел на свои утренние обязанности сквозь пальцы, лишь для виду через определенные промежутки времени достаточно вяло повторяя:
— Родителям в здание школы нельзя. Оставляйте детей в вестибюле, — и вздыхал, задумываясь о тщетности своих усилий и суетности бытия.
Прозвенел звонок, толпа стала редеть — теперь она в основном состояла из старшеклассников, которые, несмотря на свое очевидное опоздание, не выказывали никаких признаков беспокойства, потихоньку шнуровали кроссовки, девчонки непременно пялились в небольшое зеркало возле гардероба, придирчиво оглядывали себя, поправляли прически, — Алексей с интересом человека из другого мира наблюдал за их движениями, искренне не замечая разницы между прической до всех этих манипуляций и после. Но разница эта, по-видимому, была, потому что девчонки от зеркала отходили вполне удовлетворенные и довольные собой. Спустя пять — десять минут последние опоздавшие потихоньку поднялись наверх, и Алексей снова остался в вестибюле один.
От этой работы на самом деле можно было сойти с ума. Целый день напролет сидеть и глазеть по сторонам, не оставил ли кто-нибудь в вестибюле сумки или пакета, в котором может оказаться несколько килограммов тротила, выискивать среди проходящих лиц подозрительных, проверять пропуска у преподавателей. Быть готовым ко всему… Непонятно к чему. Утром, по дороге в школу, Алексей купил в киоске газету с объявлениями о работе, твердо решив подыскать для себя что-нибудь более… «Что-нибудь более… более приемлемое, — сознание наконец выдало подходящий по смыслу вариант, — в конце концов, мало ли возможностей приложения силы для настоящего мужчины у нас в стране…»
Он разложил газету на столе, оглядевшись по сторонам, — читать на рабочем месте вообще-то было запрещено, но, кроме лиц из администрации, иных свидетелей нарушения порядка не было, а если таковые и появятся, то он, пожалуй, успеет заблаговременно запихнуть газету в ящик.
Первые страницы пестрели объявлениями о поисках работы. Затем пошли предложения — Алексей старался вчитываться внимательно, но чем больше он читал, тем более им овладевала тоска. Наконец, не выдержав, он отложил газету в сторону, снова припомнив любимое выражение начальника погранотряда: «Те же яйца, только в профиль». Грубовато, но очень метко сказано. Что ж, придется, пожалуй, заняться своей непосредственной работой. Благо, на этот раз лестница была совершенно пуста, можно было пялиться на нее сколько душе угодно, чем Алексей и занялся. Он смотрел на лестницу, а мысли блуждали, перескакивая по воображаемым ступенькам — вверх и вниз бесцельно.
«Может, заболела. А может, просто прогуливает. Ну не может же быть такого, чтобы я ее проглядел. Ведь только этим и занимался, что искал ее взглядом в толпе. Неужели пропустил?»
Словно прочитав его мысли, она внезапно распахнула дверь и появилась в вестибюле. Еще более лохматая, чем накануне, если такое вообще было возможно. С заспанными, припухшими ото сна глазами.
«Сто процентов, даже не умывалась», — подумал Алексей, продолжая с заметным интересом наблюдать за ее действиями.
Она вытащила из сумки кроссовки, бросила на пол, сняла ботинок, постояла на одной ноге, сверкнув розовой пяткой, обтянутой прозрачным капроновым носком, наклонилась, зашнуровала, обернулась к нему:
— Привет.
Она так и стояла, вполоборота, на одной ноге — ботинок, на другой — кроссовка, второй ботинок в руке. Потом опустила ботинок в пакет и зачем-то пригладила волосы.
— Привет, — ответил он, чувствуя легкое оцепенение от созерцания всего этого невероятного беспорядка. Невозможно было себе представить, чтобы в реальной жизни девчонка, неумытая и непричесанная, с опухшими глазами и непонятно во что обутая, могла казаться настолько обворожительной.
— Вот, опять проспала.
— Это я уже понял.
Она наконец закончила переобуваться, перекинула уже знакомым движением сумку через плечо, бросила короткий взгляд в зеркало, поправила кофточку, даже не подумав о прическе, и вихрем пронеслась мимо него.
— Ты куда? — бросил он ей вслед.
— На немецкий! — донеслось уже сверху, и она снова скрылась из поля видимости.
«Наверное, она очень любит этот свой немецкий, если так старательно его посещает», — подумал он почему-то с легкой обидой. А ощутив эту обиду, разозлился на самого себя — ну в самом деле, неужели он думал, что она теперь все время у него на столе сидеть будет? Чтобы ему не так скучно было? И собственно, чем плох немецкий? И что с того, что вчера он нарисовал ее портрет? Она ведь его об этом не просила, в конце концов.
«Слишком много вопросов». Вздохнув, он пододвинул газету и принялся настойчиво изучать объявления. Минут через десять, перевернув третью по счету страницу, он наконец понял, что предыдущая целиком и полностью была посвящена вакансиям официанток, барменш и крупье в казино. Захотелось позвонить Андрюхе, старому приятелю, который всегда готов был поддержать, когда речь шла о выпивке, да и вообще поддержать любое «мужское» начинание. Который так же, как и Алексей, бредил живописью и рисовал немного странные картины. Так сильно захотелось ему позвонить, но эта чертова работа требовала неотлучного торчания в вестибюле, а поскольку телефона там не имелось, оставалось ждать до конца смены. А до этого конца было еще черт знает сколько времени, потому что смена началась всего лишь час назад. Придется ждать до вечера… И тут он вспомнил, что вечером они с Людмилой идут в театр, и от этой мысли ему и вовсе захотелось прямо-таки раствориться в воздухе и исчезнуть из этого мира, в котором категорически нет никаких радостей.
После пятого урока он увидел ее снова — она прошла в толпе одноклассников, мелькнула ее белая грива. Они шли и громко смеялись, как и полагалось смеяться подросткам. Алексей проводил эту толпу взглядом, утешая себя мыслью о том, что до конца смены остается всего лишь два с небольшим часа. Потом будет театр с Людочкой, но об этом можно пока не думать, в конце концов, еще три часа тягомотины, три часа для него — это совсем не срок, он закаленный в борьбе со временем боец. А потом — два выходных, и ради этого, наверное, стоит жить. Стоит даже напиться, подумал он, вспомнив о том, что собирался после работы позвонить Андрею, и тут же подумал, затосковав, что напиться перед посещением театра было бы настоящим свинством и неуважением в искусству.