Неожиданно карета, ехавшая от Эль-Ретиро на площадь Победы, подгоняемая напиравшей сзади толпой, задела колесом за лоток со сластями, приютившийся под порталом собора, и опрокинула его. В то же мгновение раздались страшные крики, толпа окружила карету, злополучного кучера обступили со всех сторон, обвиняя его в том, что он задавил по меньшей мере человек десять. Тотчас же подоспела стража. Карета колыхалась среди толпы, как судно в бурном море: стали искать раздавленных, но не нашли даже и раненых, тем не менее женщины хныкали, дети кричали, а мужчины ругались. Стражи принялись усердно работать своими нагайками, отвешивая удары направо и налево, чтобы водворить тишину и порядок, но проложить дорогу экипажу им все-таки не удалось.
   — Вперед! Въезжай прямо в толпу, дави кого попало, переломай им кости, если они этого хотят, но трогай вперед, черт тебя побери! — крикнул кучеру из кареты чей-то голос.
   — Сеньор страж, — произнес в то же время другой голос, и кто-то выглянул в окошко дверцы, обращаясь к полицейскому чину, усердно лупившему ногайкой по спинам и плечам тех, кто находился поблизости, — сеньор страж, надеюсь, никто не пострадал, вот вам кошелек, раздайте эти деньги тем, кто потерпел какие-нибудь убытки и постарайтесь расчистить нам дорогу, мы спешим!
   — Именно так оно и есть, — отозвался полицейский, опуская деньги в свой карман, — тут гам и крик и больше ничего. Дорогу, сеньоры, дорогу! Это добрые федералисты, они спешат по важному делу!
   В одну минуту путь был очищен, и пешеходы приперты к стенам.
   — Сверни на улицу Федерации и затем поезжай по улице Народных представителей! — приказал кучеру тот же голос.
   Несколько минут спустя эта карета, не встретив на своем дальнейшем пути никаких препятствий, остановилась на углу Университетской улицы и улицы Кочабамба.
   Четверо мужчин вышли из кареты и один из них приказал кучеру быть здесь опять к половине одиннадцатого ночи. Затем все четверо, кутаясь в плащи, направились по совершенно безлюдной и темной улице Кочабамба к реке. Они шли по двое.
   В тот момент, когда они сворачивали на последнюю улицу, ведущую к одинокому дому, стоявшему на набережной, они вдруг оказались лицом к лицу с тремя другими мужчинами, так же как и они закутанными в плащи и шедшими со стороны улицы Балькарсе. Те и другие остановились и несколько минут внимательно присматривались друг к другу.
   — Надо что-нибудь предпринять, — сказал один из четверых, — во всяком случае нас четверо против троих! — и он сделал несколько шагов вперед.
   — Простите, смею вас спросить сеньоры, не из-за нас ли вы прервали вашу прогулку?
   Тройной взрыв смеха был единственным ответом на его вопрос.
   — Ах, черт вас побери! — весело воскликнул дон Мигель. — Вы нас порядком напугали.
   Узнав друг друга, они все вместе продолжали путь к реке. Вскоре они подошли к дому, где читатель уже был однажды свидетелем встречи дона Мигеля и его друга, профессора чистописания, со священником Гаэте.
   Вместо того чтобы постучать в дверь, один из незнакомцев приложил губы к замочной скважине и прошептал два слова: двадцать четыре.
   Дверь тотчас же без шума отворилась и затем затворилась, пропустив пришедших. Несколько минут спустя, стали приходить еще другие, все по двое, по трое, иногда по четыре человека сразу, все пропускались немедленно после того, как произносили пароль: двадцать четыре.
   Войдем и мы в тот дом, который, как, вероятно, помнит читатель, был собственностью доньи Марселины.
   Гостиная этой почтенной дамы была превращена в нечто такое, что напоминало военный лагерь: ее кровать и скромные кроватки девиц, ее племянниц, были принесены сюда и стояли вдоль стен, все стулья, имевшиеся в доме, и два больших сундука были расставлены полукругом перед столом, на котором стояли две свечи, к столу было придвинуто большое кресло, вероятно, предназначавшееся для председателя этого таинственного собрания.
   Несколько человек, разместившись довольно удобно на кроватях, сундуках и стульях, молча ожидали чего-то.
   Если кто-либо случайно обменивался несколькими словами, то только шепотом, время от времени кто-нибудь из присутствующих подходил к окну и окидывал внимательным, пытливым взглядом пустынную, темную улицу.
   На башенных часах пробило девять с половиной, и их бой донесся до членов собрания на отдаленной улице Кочабамба.
   — Сеньоры, теперь половина десятого, ни один человек, зная, что его ждут по серьезному делу, не может опоздать на целый час, — сказал дон Мигель, — те, кто не явились сюда до сих пор, конечно, не придут, а потому мы, не теряя времени, откроем заседание.
   Ставни во всех окнах немедленно закрыли и свет в зал проникал лишь из открытых дверей смежной комнаты.
   Дон Мигель сел к столу, по правую его руку разместился дон Луис.
   Все остальные разместились вокруг, их было двадцать один человек, самому старшему из них не исполнилось и тридцати лет, все это была молодежь. Внешность и одежда этих людей свидетельствовали о том, что они принадлежать к высшему кругу аргентинского общества.
   — Друзья мои, — сказал дон Мигель, поклонившись собранию, — в эту ночь сюда должны были прийти тридцать четыре человека, а между тем нас только двадцать три, каковы бы ни были причины, помешавшие нашим товарищам явиться сюда, никто из нас, надеюсь, не позволит себе заподозрить их в измене — я ручаюсь за отсутствующих, так же, как за присутствующих, так что нашей тайне не грозит ничто. Теперь скажу вам, что на случай нападения убийц, подосланных тираном, я предпринял все меры предосторожности. Дом этот стоит на набережной, не более чем в пятидесяти шагах от реки, где на всякий случай нас ждут суда. Если нас здесь застигнут, мы можем бежать через окно, выходящее на берег, и вздумай они даже напасть на нас во время бегства, двадцать три человека, хорошо вооруженных, всегда сумеют добраться до берега, сесть на суда, а тогда нет ничего легче ранним утром желающим вернуться обратно в город, а желающим — эмигрировать и за несколько часов достигнуть берега. Мой Тонильо охраняет входную дверь, слуга Луиса сторожит то окно, через которое нам следует бежать в случае нападения, наконец, на крыше дома в засаде сидит человек, трусость которого может служить порукой нашей безопасности. Довольны ли вы мной, господа?
   — Хотя повествование твое было немного длинно, но, выслушав тебя, каждый из нас чувствует себя также безопасно, как если бы он был в Париже! — отозвался красивый молодой человек с веселым, беззаботным лицом, который во время речи дона Мигеля не переставал играть с волосяной цепочкой, висевшей у него на шее.
   — Знаю, милый друг, с кем я имею дело, знаю, что в душе ни один из вас не спокоен, и, кроме того, знаю, что вся ответственность за все, что может случиться, падает исключительно на одного меня. Ну, а теперь, сеньоры, перейдем к главной цели нашего собрания: вот, господа, список тех лиц, которым удалось бежать в течение апреля и первой половины мая, — произнес молодой председатель, достав из портфеля, лежавшего около него на столе, бумагу. — Их сто шестьдесят человек, все они молоды и полны сил, преданности и любви к родине. После убийств четвертого мая более трехсот человек договорились с владельцами судов, промышляющих перевозом, доставлять желающих на восточный берег, чтобы при первой возможности эмигрировать, таким образом к июлю от четырех до пятисот патриотов будут в Буэнос-Айресе, не считая двух третей молодежи, покинувшей наше злополучное отечество в 1838 и 1839 году. Теперь я изложу вам, сеньоры, положение армии Освободителя и внутренних провинций страны, чтобы прояснить хорошенько предыдущие события.
   Все удвоили внимание. Дон Мигель продолжал:
   — После битвы при Сан-Кристобале армия Освободителя очутилась на Арройо-Гранде, блокирующей армию Эчага, оттесненную в Лас-Пьедрас, на расстоянии всего нескольких лье от Байяды. В случае нового сражения все преимущества на стороне Лаваля: если он победит, то перейдет Парану и пойдет походом на Буэнос-Айрес, если же он будет разбит, то сможет отступить в северную часть провинции Буэнос-Айреса, так как все блокирующие суда к его услугам. Из этого вы видите, что в любом случае провинция Буэнос-Айрес должна ожидать к себе Лаваля. В провинциях выступления против Росаса распространились с быстротой пожара: Тукуман, Сальта, Катамарка, Ла-Риоха и Жужуй уже не подвластны тирану, они открыто отмежевались от него и подняли против него оружие. Монах Альдао недостаточно силен, чтобы подавить революцию, а Кордова сдастся при первой угрозе все свои надежды Росас возлагал на Ла Мадрида, а последний восстал против него и перешел на нашу сторону.
   — Неужели? — воскликнули присутствующие, вскакивая со своих мест.
   Лишь дон Луис остался неподвижен, погруженный в свои размышления.
   — Сейчас вы узнаете обо всем этом подробно, — продолжал дон Мигель, — но пока еще не время для радостных возгласов в Буэнос-Айресе. То, что я сообщил вам, сущая правда: Ла Мадрид, посланный Росасом, чтобы завладеть арсеналом в Тукумане, сам примкнул к восстанию против тирана, седьмого апреля он всенародно возложил на себя голубую с белым ленту свободы и растоптал постыдный девиз федерации, созданной Росасом.
   — Браво! Браво!
   — Тише, сеньоры! Тише! Вот этот документ, я прочту его вам.
   Свобода или смерть! Общий приказ от 9-го апреля 1840 года. Согласно распоряжению правительства назначен главнокомандующим над всеми линейными войсками провинции и всей милицией сеньор генерал дон Грегорио Араос де Ла Мадрид; начальником генерального штабаполковник дон Лоренсо Лугоньес, а командиром гвардейских кирасирполковник дон Мариано Аха.
   Чтение этого документа вызвало всеобщую радость, и хотя не было ни криков, ни приветственных возгласов, но по выражению лиц было ясно, что в душе все давали торжественную клятву стоять за правое дело. Дон Мигель смотрел на собравшихся своим орлиным взглядом.
   Спустя немного времени он снова заговорил.
   — Вы видите, сеньоры, что восстание всюду подымает голову и принимает гигантские размеры, но этому восстанию нужна глава, необходим руководящий центр, чтобы стать действительно грозным и могучим, и этот центр, эта глава здесь, в Буэнос-Айресе. И все силы должны стремиться к этой цели. Не так ли, уважаемые сеньоры? Все мы должны действовать решительно для того, чтобы восстанию обеспечить полный успех и окончательно уничтожить тиранию.
   — Да! Да! — воскликнули все без исключения присутствующие.
   — Тише, сеньоры, тише! Будем прежде всего логичны и разумны, а уж потом дадим волю и нашим чувствам. Вы все отвечаете «да», но посчитаем всех тех патриотов, которые уже покинули Буэнос-Айрес, посчитаем всех тех, которые намереваются в ближайшем времени бежать отсюда, и тогда скажите мне, не достаточно ли было бы этого числа людей для того, чтобы с успехом поднять знамя восстания здесь, в самой столице. Ведь эмиграция отдает в руки трусливых и жестоких врагов, женщин-интриганок и Масорки несчастный город, наш Буэнос-Айрес, главный центр федерации Росаса, его гнездо! Скажите, сеньоры, разве триста-четыреста человек нашего брата в армии генерала Лаваля помогут ему победить? Нет! Но тех же трехсот-четырехсот человек было бы совершенно достаточно, чтобы поднять восстание в городе и перевешать на фонарях Росаса и всю Масорку, в тот день, когда они будут захвачены врасплох вестью о приближении армии Лаваля. Мы, конечно, не можем вернуть тех, кто уже покинул нас, но можем, если только захотим, приостановить эмиграцию, столь пагубную для дела свободы.
   Правда, теперь в Буэнос-Айресе не безопасно, но и повсюду нам угрожают ничуть не меньшие опасности. В этом заговоре я ставлю на карту не только свою жизнь, как все вы, но и свою честь, я стою ближе, чем кто-либо из вас, к Росасу и тем самым даю повод сомневаться в моей порядочности. Поверьте мне, что самая серьезная опасность для нашего несчастного города — это то, что наша молодежь из патриотов покидает его!
   — Я того же мнения, — отозвался один из присутствующих, — я скорей умру от кинжала какого-нибудь масоркеро, чем покину город. Росас в Буэнос-Айресе, и мы должны его уничтожить. Как только Росаса не будет в живых, у нас не останется врагов!
   — Сеньоры, разделяете вы это мнение? — спросил дон Мигель.
   — Да! Да! Мы должны оставаться здесь! — послышалось со всех сторон.
   Когда водворилось молчание, дон Луис поднялся со своего места и заговорил:
   — Сеньоры, — сказал он, — в речи сеньора дель Кампо нет ни одного слова, которое бы не согласовалось во всем с моими убеждениями, а вместе с тем, я один из тех, которые пытались покинуть родину, и я не поручусь, что не повторю этой попытки еще раз в самое ближайшее время. Вот это противоречие между своими убеждениями и своим поведением я и считаю долгом пояснить вам, сеньоры: несомненно, что мы должны оставаться на месте, несомненно также, что мы должны с каждым часом теснее сжимать вокруг Росаса то железное кольцо, которое в конце концов должно задушить его, и в тот день для аргентинцев пробьет счастливый час освобождения. Все это несомненно, но наш народ — исключительный в этом отношении сеньор дель Кампо сказал вам, что трехсот-четырехсот человек достаточно, чтобы поднять против Росаса весь город, я согласен и даже допускаю, что все эмигранты вернутся к тому времени в город и здесь будет не четыреста, а четыре тысячи ярых врагов Росаса. Но знаете ли вы, что означает эта цифра для Буэнос-Айреса? А то же самое, что один, единственный человек. Всякая партия сильна отнюдь не численностью, а единством. Миллион разобщенных личностей не может сравниться с тремя-четырьмя лицами, тесно связанными между собой общностью замысла, идей и стремлений. В этом вы можете убедиться на примере диктатуры Росаса: вся сила ее заключается в сплоченности и сосредоточенности власти. Смотрите, ведь он мучит и тиранит каждого человека и каждую семью и для такой гигантской пытки прибегает к помощи всего лишь двух десятков убийц, потому что народ разобщен, каждый держится особняком. Потому я предпочту пасть на поле битвы, а не от кинжала убийцы в ожидании революции, к которой совершенно неспособны, как и ко всякому дружному натиску или движению, наши буэнос-айресцы. Однако кто-то из вас, друзья, сказал сущую правду: единственный враг, которого нам нужно уничтожить — это Росас с его смертью сама собой падет тирания. Скажите же мне, друзья мои, возможно ли между нами полное единство и если да, то я первым с готовностью откажусь от всякой мысли об эмиграции!
   Всеобщее молчание было ответом на эту речь.
   Присутствующие потупили глаза, только дон Мигель высоко подняв голову вопрошающим взглядом окинул лица собравшихся здесь людей.
   — Сеньоры, — сказал он наконец, — мой друг Бельрано говорил сейчас от моего имени, желая описать вам печальную картину разобщенности аргентинцев, у них отсутствия общих интересов, общих целей и общих привязанностей. Главная цель нашего сегодняшнего собрания вызвать в вас единодушие и преданное отношение к нашему общему делу — мы все несомненно должны оставаться в Буэнос-Айресе, но не обособленными личностями, все мужество и смелость которых были бы бессильны и напрасны, а тесным неразрывным рядом звеньев, составляющих одно целое. Не забывайте, что сейчас мы находимся на вулкане, который волнуется, грохочет и момент извержения уже близок. Преступления, совершенные до настоящего времени, отнюдь не конец, а начало странной эпохи террора. Кинжалы точатся во мгле, жертвы намечены, и это не мщение, а прочно организованная система: наши врага одержимы горячкой кровопролития. Вскоре должен наступить час резни и поголовного избиения, и если тогда мы будем действовать разрозненно, то мы погибнем и не будет нам спасения! Сплотившись же и восстав против Масорки, мы не только будем спасены, но и останемся победителями. Я, ежедневно, рискуя своим добрым именем выведываю тайны наших врагов, в душе пылая гневом и ненавистью, пожимаю руки этих подлых убийц, и я же толкаю их на преступления и убийства и буду это делать потому, что теперь близок день, когда при свете дня честный человек открыто вонзит свой меч в грудь одного из этих убийц, и этот день будет последним днем тирана! Все угнетенные народы ждут человека, который первым поднимет меч и первым подаст голос, они ждут момента, чтобы внезапно перейти от унизительного рабства к бурной борьбе за свободу и от покорности — к деятельной жизни!
   Лицо дона Мигеля казалось преобразившимся под влиянием вдохновений и пылкой, искренней убежденности, глаза его метали молнии, щеки горели; присутствующие не сводили с него глаз, лишь дон Луис сидел печальный и угрюмый.
   — Да, да! Единство и организация, — воскликнул один молодой человек, — это сейчас наш главный оплот против Масорки, единственно возможный путь к низвержению и уничтожению Росаса!
   — Сплоченность и сегодня, и завтра, — сказал дон Мигель, впервые возвышая голос, — сплоченность и организация общества для противодействия шайке убийц, для того чтобы быть сильными, могучими и грозными, приобрести те добродетели, которых нам не достает, и стать европейцами в Америке.
   — Да! Да! Мы все сплотимся! — воскликнули присутствующие с удивительным единодушием и воодушевлением.
   — Увы! — сказал печально дон Луис. — Это единение, которое я призываю всей душой, мы не способны осуществить: мы дети, а не взрослые мужчины, у нас энтузиазма много, но веры нет!
   — Молчи, Луис, молчи! — шепнул ему дон Мигель и, обращаясь к присутствующим, продолжал: — Да, друзья мои! Мы сплотимся и образуем силу, с которой придется считаться нашим врагам, а теперь разойдемся под впечатлением этой возрождающей нас мысли. Я подготовлю устав нашего общества: изложу наши требования и обязанности и укажу способ собраться всем за четверть часа и даже того меньше в тот день, когда наконец наступит час мщения. Сегодня у нас двадцать четвертое мая, разойдемся же теперь, друзья мои, чтобы заря двадцать пятого не застала нас, стольких аргентинцев, собравшихся вместе и еще не свободных. Пятнадцатого июня мы снова встретимся в этом доме, в это же время, а теперь еще одно последнее слово: пусть каждый из вас постарается воспрепятствовать эмиграции своих друзей. Если же найдутся такие, которые все-таки будут упорствовать в своем намерении, предупредите меня, и я помогу им. Пусть они ничего не предпринимают без меня. За исключением этого важного вопроса, избегайте меня, порицайте перед другими мое поведение, произносите со злобой и презрением мое имя — я знаю, настанет день и я сумею возвратить ему его прежний блеск и добрую славу. Довольны ли вы мной? Вполне ли вы доверяете мне, сеньоры?
   Все бросились обнимать дона Мигеля. Таков был молчаливый ответ каждого из них.
   Затем двери зала отворились и дон Мигель и Луис вышли проводить своих новых друзей.
   Минут через пять, окончательно распростившись со своими друзьями, молодые люди снова вернулись в зал, где проходило совещание, и застали там у стола человека в шляпе с красным плащом на руке, который, очевидно, невидимо присутствовал при совещании и слышал все из соседней комнаты.
   — Ну, что вы скажете, сеньор? — спросил дон Мигель.
   — Что, дон Мигель?
   — Довольны ли вы?
   — Нет.
   Дон Луис улыбнулся и принялся ходить взад и вперед по комнате.
   — Каково же ваше мнение, сеньор? — снова спросил дон Мигель.
   — Мое мнение таково, что все они ушли отсюда растроганные и взволнованные, полные самого искреннего патриотического воодушевления, что все они в данный момент были бы способны на самый героический подвиг, но я также уверен в том, что до пятнадцатого июня половина из них покинет Буэнос-Айрес, а другая половина забудет о необходимости единения и прочной организации общества.
   — Что же в таком случае делать, сеньор? — воскликнул молодой человек, ударив кулаком по столу и позабыв на мгновение то уважение, с каким он, по-видимому, с давних пор привык относиться к этому новому лицу, красивая и мужественная наружность которого свидетельствовала о его недюжинном уме и проницательности.
   — Что делать? Настаивать, настаивать и понемногу незаметно двигать вперед то дело, которое окончат, вероятно, наши внуки.
   — Но Росас? — спросил дон Мигель.
   — Росас есть грубое выражение наших социальных условий, которые вместе с тем и поддерживают его, и дают ему ту власть и силу, которых он при иных условиях никогда не мог бы иметь.
   — Однако, если бы нам удалось его убить!
   — Кому? — с улыбкой спросил собеседник дона Мигеля.
   — Кому-нибудь из нас.
   — Нет, Мигель, для того, чтобы стать тираноубийцей, необходимо или быть очень корыстным человеком, чтобы продать себя и свой кинжал, а таких людей нет даже в нашей стране, или же быть республиканцем-фанатиком, а таковых не существует в наше время.
   — Что же тогда делать?
   — Трудиться и трудиться неутомимо, один человек, завоеванный для дела народной свободы, это уже победа как бы мала она ни была, но все же — победа! Не правда ли, Бельграно?
   — Да, сеньор.
   — Ну, мы сегодня сделали достаточно, пойдемте, друзья мои. Бог вознаградит вас за ваши благородные чувства и стремления.
   — Пойдемте, сеньор, — ответили почти в один голос оба молодых человека, выходя из зала вместе с почтенной личностью, имевшей, очевидно, громадное нравственное влияние на них обоих.
   Незнакомец взял под руку дона Луиса, который шел с большим трудом, и бережно повел его к выходу.
   Тонильо, стороживший выход, внимательно следил за всем, что делалось на улице.
   — Приехала карета? — спросил его дон Мигель.
   — Да, уже с полчаса, сеньор, она стоит на углу улицы.
   По приказанию своего господина Тонильо пошел за человеком дона Луиса, сторожившим на улице у окна, выходившего на набережную. Дон Луис и незнакомец в сопровождении слуги Бельграно отправились к карете, а дон Мигель, оставшись во дворе дома, тихонько свистнул.
   На его свист отозвался другой, дрожащий, слабый голос.
   — Я здесь, можно мне теперь спуститься с этой холодной и ужасной высоты?
   — Да, да, спускайтесь, я вас жду! — ответил молодой человек, принимая в свои объятия своего уважаемого друга и учителя, дона Кандидо Родригеса.
   — Мигель, мой милый, ты губишь и мое здоровье, и мою душу…
   — Идемте скорее, сеньор, нас ждут в карете.
   И молодой человек увлек с собой дона Кандидо за ворота, в то время как Тонильо запирал все двери, а ключи прятал в карман.
   Дон Мигель и дон Кандидо сели в карету, слуга дона Луиса и Тонильо поместились на запятках, экипаж тронулся и вскоре совершенно скрылся во мгле темной улицы Кочабамба. Четверть часа спустя карета остановилась на улице Восстановителя, позади церкви Сан-Хуана, из кареты вышел тот неизвестный господин, о котором мы говорили выше, после чего экипаж поехал дальше и наконец подъехал к знакомому нам дому дона Мигеля, где высадились все остальные. Было уже около половины двенадцатого ночи.

ГЛАВА XXI. Федеральный бал

   Около девяти часов вечера гости понемногу начали съезжаться в правительственный дом, бывший дворец испанских вице-королей, к одиннадцати часам все залы были полны и первая кадриль подходила к концу. Большой зал представлял собой довольно привлекательное зрелище: расшитые золотом мундиры мужчин и бриллианты дам блестели и сверкали при ослепительном свете бесчисленных, плохо размещенных свечей, которые в общей сложности все же разливали.
   Среди приглашенных царила какая-то неловкость и стеснение, неуловимые, но ощущаемые всеми. Здесь были люди двух противоположных лагерей: федералисты, новые люди, вышедшие по большей части из отбросов населения Буэнос-Айреса и достигшие высокого положения по воле Росаса, почти совершенно незнакомые с требованиями и приличиями порядочного общества, чувствовали себя неловко в блестящих мундирах и нарядах и, подобно ночным птицам, боящимся яркого света, таились в углах; немногие унитарии, которых пригнал сюда страх или вернее чувство самосохранения, явно выказывали свое неудовольствие и презрение ко всей этой дряни и выскочкам, с которыми им волею судеб и силой обстоятельств приходилось находиться рядом. Дочь Росаса, сеньора донья Мануэла, милая и приветливая со всеми, наивная и добродушная невольно привлекала всеобщее внимание: одетая просто, но со вкусом, она поистине была прелестна — buenamoza, как говорят аргентинцы; первая жертва своего отца, бедная девушка, что бы о ней ни говорили, была добра, кротка, доброжелательна, справедлива, и далека от тех страстей, что бушевали вокруг нее и которые она порой, сама того не сознавая, одним своим присутствием сдерживала, мешая их проявлению в грубой, дикой форме.
   Вскоре после появления доньи Мануэлиты приехала и донья Августина Росас Мансилья, считавшаяся, и не без основания, красивейшей женщиной своего времени в ту пору ей было не более двадцати пяти лет, и красота ее была в полном расцвете. В то время, о котором мы говорим, молодая сестра Росаса, супруга генерала дона Лусио Мансильи, не имела еще никакого политического значения, она тогда не помышляла ни о федералистах, ни об унитариях, а думала только об удовольствиях и увеселениях всякого рода. Лишь впоследствии ей пришлось играть известную роль, во время правления ее отца, роль, которую сама она не раз считала тягостной.