Вскоре вернулась его дочь и объявила, что ужин подан.
   Действительно, в ближайшей комнате стол был уже накрыт: ужин генерала состоял из солидного куска жареного мяса, жареной утки, большого блюда пирожных со взбитыми сливками и блюда dulces, то есть сластей. Что же касается вин, то перед одним из приборов стояли две бутылки старого бордо.
   Старая мулатка, давнишняя и единственная кухарка Росаса, стояла с блюдом в руках.
   Генерал пронзительным голосом позвал своего капеллана, который успел уже заснуть крепким сном, прислонясь спиной к стене кабинета его превосходительства, и затем сел за стол.
   — Хочешь жаркого? — спросил он у дочери, кладя себе на тарелку огромнейший кусок мяса.
   — Нет, татита.
   — Ну, так кушай утку.
   И пока девушка, отделив крыло утки и скорее из приличия, чем из желания, принялась разрезать его, сам Росас с ненасытной жадностью уничтожал кусок за куском сочное мясо, не забывая при этом запивать большим стаканом вина.
   — Садитесь к столу, ваше преподобие, — обратился Росас к Вигуа, пожиравшему глазами расставленные на столе блюда.
   Он не заставил себя просить вторично.
   — Положи ему, Мануэла, — сказал генерал.
   Девушка положила на тарелку котлету и передала ее мулату, который кинул на нее злобный взгляд, взгляд голодного зверя. Росас заметил этот взгляд.
   — Что с вами, падре Вигуа? — спросил он. — Почему вы с такой ненавистью смотрите на мою дочь?
   — Она дала мне только кость, — отвечал ворчливо-плаксивым голосом мулат, запихивая в рот громадную краюху хлеба.
   — Что это значит? Как же ты не заботишься о том, кто должен на днях благословить твой брачный союз со славным португальским идальго, сеньором доном Гомешем де Кастро, который подарил вчера два золотых его преподобию?! Это очень дурно с твоей стороны, Мануэла, встань и поди поцелуй у него руку, чтобы он простил тебя.
   — Хорошо, завтра я поцелую руку у его преподобия! — улыбаясь ответила девушка.
   — Нет, не завтра, а сейчас.
   — Ну зачем, татита? — взмолилась донья Мануэла не то серьезно, не то шутя, как бы не понимая действительного намерения отца.
   — Мануэла, я приказываю тебе поцеловать руку у его преподобия.
   — Нет! — решительно отказалась она.
   — А я говорю, да.
   — Ах, татита!
   — Падре Вигуа, встаньте и пойдите поцелуйте ее прямо в губы.
   Мулат послушно встал из-за стола, оторвал своими острыми зубами огромный кусок от своей котлеты и пошел обходить стол, Мануэла устремила на него свой взор, исполненный такого презрения, надменности и гнева, что эта безобразная масса не дерзнула подойти к ней ближе, если бы не присутствие грозного Росаса, который не терпел ослушания.
   Итак, мулат приблизился к девушке, которая, чувствуя свою беззащитность в этот момент, закрыла лицо руками, чтобы уберечь себя от оскверняющего поцелуя, которому ее насильственно подвергал отец.
   Но маленькие ручки не могли защитить всей ее головы, и мулат, которому гораздо больше хотелось есть, чем целоваться, удовольствовался тем, что приложился своими жирными губами к волосам девушки.
   — Какая ж вы скотина, ваше преподобие! — воскликнул Росас, покатившись от смеха. — Разве так целуют женщин! А ты-то, ах ты лицемерка! Если бы то был красивый юноша, ты уж, наверное, не побрезговала бы им.
   С этими словами он налил и выпил еще стакан вина, между тем как дочь украдкой утирала слезы, вызванные досадой и гадливостью.
   Генерал ел с таким аппетитом, который по истине делал честь его здоровому желудку и удивительной поместительности последнего, а также мощной организации этого человека, на которого умственные труды и заботы ни мало не влияли. Жареное мясо, утка, пирожные и сласти — все было уничтожено генералом и не было заметно, чтобы аппетит его превосходительства сколько-нибудь уменьшился; в то же время генерал не переставал шутить и разговаривать с Вигуа, которому он время от времени бросал на тарелку какой-нибудь кусок.
   Наконец он снова обратился к дочери, которая продолжала упорно хранить молчание, несмотря на то что, судя по игре ее подвижной физиономии, в головке ее роились тревожные мысли.
   — Тебе был гадок этот поцелуй?
   — Могло ли быть иначе? — воскликнула она раздраженно, — вас, кажется, особенно забавляет унижать меня с самыми низкими тварями, — что из того, что он сумасшедший или идиот? Эусебио ведь тоже дурак и сумасшедший, а из-за него я стала посмешищем всего города, когда ему пришла дикая мысль обнять и поцеловать меня на улице и когда никто не посмел остановить его, потому что он дурак и шут губернатора.
   — Да, это правда, но ведь ты знаешь также, что я приказал всыпать ему двадцать пять плетей и что он до будущей недели просидит в тюрьме.
   — Вот прекрасно! Что же, вы думаете, что, если вы так наказали его, мне можно забыть то дурацкое положение, в какое я была поставлена этим дураком?! Или же, если вы велели дать ему двадцать пять плетей, все перестанут судить и рядить обо мне и осыпать меня всякого рода насмешками?! Я понимаю, вы забавляетесь с этими шутами — ведь, они ваше единственное развлечение, — но те вольности, какие вы позволяете им со мной в вашем присутствии, делают их непочтительными ко мне везде, где бы я их ни встретила; я бы еще, пожалуй, согласилась равнодушно выслушивать то, что им вздумается говорить, но какое удовольствие вы можете находить в том, что они оскверняют меня своим прикосновением, которое меня так бесит и раздражает?
   — То псы твои, которые к тебе ласкаются!
   — Псы! — воскликнула донья Мануэла, гнев которой усиливался по мере того как досада, накипевшая у нее на сердце, вырывалась наружу словами. — Мои псы, говорите вы, они, по крайней мере, слушались бы меня! Собака была бы вам полезнее, чем это животное в человеческом образе, потому что собака могла бы защитить вас в случае того ужасного несчастья, которое мне все пророчат.
   Дона Мануэла смолкла. При последних словах дочери лицо Росаса омрачилось, но немного погодя он спросил совершенно спокойным голосом.
   — А кто именно пророчит тебе это?
   — Да все, решительно все, сеньор, — отвечала донья Мануэла, гнев которой успел уже пройти, — всякий, кто только приходит сюда, кажется, считает своим непременным долгом пугать меня разными заговорами и опасностями, которые вас окружают со всех сторон.
   — На какую опасность они намекают?
   — О, конечно, никто не говорит мне о том ни слова, никто не смеет говорить о войне и о политике, но все они говорят об унитариях как о людях, способных сделать в любое время неожиданный переворот и покуситься на вашу жизнь, все советуют мне не оставлять вас одного и самой запирать все двери и окна и все кончают тем, что предлагают мне свои услуги, что впрочем, может быть, никто не делает бескорыстно и от души.
   — Почему ты так думаешь?
   — Почему? Да неужели вы сами думаете, что эти Харридос, Торрес, Арана, Гария, что все эти люди, желая быть в хороших отношениях с вами и потому посещая наш дом, способны рискнуть для вас своей жизнью? Нет, если они и опасаются несчастья для вас, то вовсе не ради вас, а ради себя самих.
   — Ты, может быть, и права, — спокойно заметил Росас, вертя тарелку, стоявшую перед ним, — но если унитарии не убьют меня в этом году, то уж в следующем году они; наверняка, не убьют меня. Однако ты свела разговор на другую тему, ты рассердилась за то, что его преподобие поцеловал тебя, я хочу, чтобы ты помирилась с ним. Отец Вигуа, — обратился он к мулату, пресерьезно занятому вылизыванием блюда dukes, — падре Вигуа, поцелуйте мою дочь дважды, чтобы она перестала сердиться и была вперед милостивее!
   — Нет, татита! — воскликнула девушка, поднявшись с места и с ужасом и омерзением глядя на это чудовищное существо, губы которого должны были коснуться ее уст под тем пустым предлогом, что малейшая воля ее отца, во что бы то ни стало, должна быть исполнена.
   — Поцелуйте же ее, падре!
   — Поцелуйте меня! — сказал мулат, подойдя к девушке.
   — Нет, нет! — сказала она, быстро отстраняясь.
   — Поцелуйте ее, падре! — крикнул Росас.
   — Нет! Нет! — вскричала донья Мануэла с негодованием, отталкивая безобразного мулата.
   Во время ее отчаянных усилий избежать объятий этого чудовища, подстрекаемого громко смеющимся Росасом Вигуа, во время упорной погони за девушкой, бледной, растрепанной, с непомерно расширившимися зрачками, все ускользавшей от своего преследователя, вдруг раздался топот по-видимому, довольно многочисленного отряда всадников, мчавшихся, насколько о том можно было судить по звуку, во весь опор.
   По знаку Росаса и Вигуа, и Мануэла испуганно остановились как вкопанные.
   Таким образом бедная донья Мануэла оказалась освобожденной, по крайней мере на некоторое время, от ненавистного мулата и его непрошеных ласк и в душе возблагодарила Бога за это неожиданное вмешательство.

ГЛАВА VIII. Командир Китиньо

   Конский топот затих у дверей дома Росаса. Спустя минуту генерал знаком приказал дочери пойти узнать, кто прискакал сюда так поздно ночью. Девушка тотчас же вышла из кабинета, приглаживая на висках волосы и как бы желая этим жестом изгладить из своей памяти воспоминание о только что случившемся, чтобы не думать ни о чем другом, кроме как о безопасности своего отца.
   — Кто это, Корвалан? — осведомилась она у адъютанта, попавшегося ей навстречу в коридоре.
   — Командир Китиньо, сеньорита.
   Тогда донья Мануэла вернулась вместе со стариком в ту комнату, в которой находился Росас.
   — Командир Китиньо! — произнес Корвалан, переступив порог.
   — Кто с ним?
   — Конвой.
   — Я не об этом спрашиваю, вы думаете я глухой и не слыхал топота лошадей?
   — Он один.
   — Пусть войдет.
   Росас остался сидеть в конце стола перед остатками ужина, донья Мануэла села по правую его руку, обратясь спиной к дверям, в которые вышел адъютант. Падре Вигуа уселся в противоположном конце стола. Прислуга поставила на стол еще бутылку вина и по знаку хозяина вышла из комнаты.
   Вскоре послышалось громкое бряцанье командирских шпор, а затем и сам знаменитый деятель федерации появился на пороге столовой со шляпой в руке, высокая тулья его мягкой громадной шляпы была обвита красным крепом официальным украшением по приказанию Росаса, как знаком траура по недавно скончавшейся супруге губернатора; на плечах у него было короткое синего сукна пончо, доходившее лишь до колен; его волосы, в беспорядке ниспадавшие ему на плечи, и темный цвет кожи, опаленной солнцем, придавали еще более страшное, неприятное выражение его мясистому круглому лицу, на которое, казалось, сам Бог положил отпечаток позорных преступлений, как вечное, неизгладимое клеймо.
   — Входи, мой друг! — приветствовал его Росас, окинув его с головы до ног быстрым, как молния, испытующим взглядом.
   — Предоброй ночи, с разрешения вашего превосходительства! — отвечал гость, низко раскланиваясь на пороге.
   — Входи, входи! Мануэла, подай же стул командиру, а ты, Корвалан, уходи вон!
   Донья Мануэла придвинула к углу стола стул, так что командир очутился между ее отцом и ею самой.
   — Желаете вы выпить чего-нибудь?
   — Тысяча благодарностей, ваше превосходительство!
   — Мануэла, налей ему вина!
   Когда девушка протянула руку к бутылке, командир проворно откинул за плечо свое пончо и, высвободив из-под него правую руку, взял со стола стакан, который поднес девушке с тем, чтобы она его наполнила.
   Но когда девушка опустила глаза к стакану, который держал в своей руке гость, она вся внутренне содрогнулась и рука, державшая бутылку, так задрожала, что, наливая, она часть вина разлила на стол: рукав и рука Китиньо были в крови.
   Росас это заметил — луч радости осветил на мгновение обыкновенно мрачное и хмурое лицо диктатора, носившее на себе отпечаток какой-то таинственной, зловещей неподвижности.
   Донья Мануэла, побледнев, как мертвец, невольно откинулась назад и опустила испуганный и встревоженный взгляд.
   — За здравие вашего превосходительства и доньи Мануэли! — сказал командир, встав из-за стола и низко раскланиваясь, и разом осушил стакан. А мулат тем временем старался дать понять разными жестами, движениями и гримасами, чтобы Мануэла взглянула на руки командира.
   — Ну, что вы сделали? — спросил Росас с наигранным равнодушием, не отводя глаз от скатерти и как бы изучая ее рисунок.
   — Согласно приказанию вашего превосходительства, я явился сюда, после того как исполнил то, что ваше превосходительство изволили приказать.
   — Что я изволил приказать?
   — Хм, — откашлялся Китиньо, — ваше превосходительство изволили поручить мне…
   — Ах да, помню, я поручил вам делать объезд по Бахо. Кордова сообщал Викторике о каких-то людях, которые намеревались в эту ночь отправился в действующую армию дикого унитария Лаваля; как же, как же, помню теперь, что я предписывал вам немного приглядеть за этими людьми, так как Викторика, вы знаете, прекраснейший федералист, но вместе с тем он немного простоват и часто засыпает в самый важный момент.
   — Хм, черт возьми! — пробормотал себе под нос командир.
   — Так что же, вы отправились на набережную?..
   — Да, я отправился туда, предварительно сговорившись с Кордовой относительно того, что нам следовало делать.
   — Вы их нашли?
   — Да они были вместе с Кордовой, и по его сигналу я их атаковал.
   — Вы захватили их, конечно, в плен и доставили сюда!
   — Как, доставили сюда? Разве ваше превосходительство не помните, что изволили мне приказать?
   — Хм, черт возьми! — прокашлял опять Китиньо.
   — Уж так они мне надоели, что я просто не знаю, что с ними делать! До настоящего времени я относился к ним, как отец к блудным сынам своим: только арестовывал их, пробовал действовать на них увещаниями. Но они неисправимы. Я считаю, что федералисты должны были бы принять это дело лично на себя, так как в том случае, если Лаваль одержит верх, беда обрушится прежде всего на них.
   — Caray17! Трудно ожидать, чтобы он мог восторжествовать,
   — Право, мне оказали бы громадную услугу, если бы у меня отняли власть, и если я не отказываюсь от нее, то только потому, что все вы заставляете меня оставаться у кормила и держать его в своих руках.
   — Ваше превосходительство — отец всей федерации.
   — Как я вам говорю, вы все должны мне помогать. Делайте что хотите с этими дикими унитариями, которые не страшатся тюрьмы, но только знайте, что если они восторжествуют, то расстреляют вас.
   — Они не могут восторжествовать.
   — Я говорю вам все это, с тем чтобы вы передали мои слова и остальным моим друзьям. Скажите, их было много сегодня?
   — Их было пятеро.
   — Что же, отбили вы им охоту возобновить свою попытку?
   — Их на тележке отвезли в полицейское управление. Кордова уверил меня, что таково было распоряжение начальника.
   — Мне очень жаль, что так случилось, вот до чего эти люди себя доводят! В сущности, вы правы, потому что, повторяю вам еще раз, если им удастся взять верх, то они расстреляют вас.
   — Ну уж во всяком случае не эти, — злорадно засмеялся Китиньо.
   — Как, разве вы их так серьезно ранили?
   — По горлу, да, довольно серьезно.
   — Вы не видали, были ли при них какие-нибудь бумаги? — поспешно спросил Росас, будучи уже не в силах сохранять долее эту личину лицемерия, и в чертах его теперь с удивительной яркостью отразилась злобная радость удовлетворенной мести.
   — Ни при одном из четырех не найдено было решительно никаких документов.
   — Из четырех? Но вы только что говорили, что их было пятеро!
   — Да, сеньор, но так как один успел бежать…
   — Как бежать! — воскликнул Росас, вдруг выпрямляясь на своем стуле и метнув гневный взгляд в сторону своего приспешника.
   Тот, как бы пораженный этим зловещим приковывающим взглядом, опустил глаза, весь дрожа от страха перед этой дьявольской, непреклонной волей.
   — Да, он бежал этот последний, ваше превосходительство, — пробормотал нетвердым голосом Китиньо.
   — Кто? Кто же он такой, этот?
   — Я не знаю, кто он был.
   — Так кто же это знает?
   — Кордова должен знать.
   — Где же Кордова?!
   — Я его не видал после того, как он нам подал условленный сигнал.
   — Но как он мог бежать, этот унитарий?
   — Я не знаю… но расскажу вашему превосходительству… что, когда мы атаковали их, один бросился бежать по направлению к городу… несколько солдат кинулись за ним… они спешились, чтобы схватить его, но, говорят, он имел при себе шпагу, которой и уложил троих солдат… а затем, говорят, что к нему подоспели на помощь… это случилось там… по близости от дома английского консула.
   — У дома консула?
   — Да, там по близости.
   — Ну хорошо, — а затем?
   — Один из моих солдат явился донести мне об этом, я разослал за ним в погоню и на розыски людей по всем направлениям… но я не видал, как он бежал.
   — А почему вы этого не видали? — воскликнул Росас громовым голосом, обдавая несчастного бандита страшными молниями своего гневного взгляда. Лицо Китиньо выражало приниженность и страх хищного зверя перед своим укротителем.
   — Я резал в это время горло другим! — робко ответил он, не решаясь поднять глаз на своего повелителя.
   В это время Вигуа, который в продолжение всего этого страшного диалога постепенно отодвигался со своим стулом от стола, при последних ужасных словах вдруг сделал вместе со своим стулом такой скачок назад, что чуть было не размозжил себе затылка об стену, а донья Мануэла сидела неподвижная и бледная, как мраморное изваяние, не смея поднять глаз из страха увидеть или окровавленные руки убийцы или же страшный, вселяющий ужас взгляд отца.
   Удар спинки стула мулата о стенку заставил Росаса обернуться в ту сторону, причем взгляд его скользнул по лицу дочери. Этого пустяка было уже достаточно, чтобы дать совершенно другой оборот мыслям генерала, которые в зависимости от обстоятельств менялись буквально в одно мгновение ока.
   — Я спрашиваю вас об этом потому, — сказал Росас уже совершенно спокойным, ровным голосом, — что, вероятно, этот унитарий имел при себе все письма и бумаги к Лавалю, а вовсе не потому, что я сожалею о том, что его не умертвили.
   — Ах, если бы он только был в моих руках!
   — Ах, в самом деле, если бы только он был в ваших руках! — иронически передразнил его Росас. — Надо быть очень ловким и проворным, для того чтобы захватить унитария, — я готов биться об заклад, что его не разыщут.
   — Я буду искать его даже в аду, если только это будет нужно! — воскликнул Китиньо. — Прошу извинения у вашего превосходительства и доньи Мануэлы.
   — Да, кто его найдет?
   — Я, по крайней мере, я на это надеюсь.
   — Да, надо, чтобы вы его разыскали мне, потому что бумаги, которые он имел при себе, вероятно, чрезвычайно важны.
   — Пусть ваше превосходительство не беспокоится, я его разыщу, и тогда посмотрим, уйдет ли он от меня!
   — Мануэла, позови Корвалана.
   — Кордова должен знать, как его звали, и если вашему превосходительству угодно…
   — Повидайте Кордову, порасспросите его, скажите, не нужно вам чего-нибудь лично для вас?
   — Сейчас мне ничего не нужно, сеньор. Я служу вашему превосходительству своей жизнью и рад в любое время отдать ее за вас, когда вы только того пожелаете. Ваше превосходительство нам уже достаточно того, что защищает нас от унитариев.
   — Возьмите это, Китиньо, и отнесите вашей семье, — сказал генерал, доставая из кармана своей куртки сверток банковых билетов и вручая их бандиту.
   — Я беру эти деньги только потому, что ваше превосходительство заставляет меня взять их, — сказал он.
   — Служите верно федерации, друг.
   — Я служу вашему превосходительству, потому что федерация — это вы и донья Мануэла.
   — Ну хорошо, хорошо, разыщите Кордову. Не хотите ли вы еще вина?
   — Нет, благодарю, я уже выпил достаточно.
   — Ну, тогда отправляйтесь с Богом! — проговорил Росас, протянув руку Китиньо.
   — Она у меня грязная, не совсем чистая! — сконфуженно пробормотал командир, не решаясь дать Росасу свою окровавленную руку.
   — Подойдите поближе, друг мой, и не смущайтесь, ведь это кровь унитариев. — И как бы испытывая особое наслаждение от прикосновения к этой руке, Росас удержал ее довольно долго в своей, дружески пожимая.
   — Ну, идите с Богом, Китиньо. Тот откланялся и вышел.
   Росас проводил его глазами, в которых светилось какое-то странное, непонятное выражение. Он, так сказать, любовался и как бы измерял силу этого человека, который действовал исключительно под влиянием его воли. Все эти грязные подонки общества, выведенные из грязи и трущоб на свет божий этим тираном, чтобы сделать из них орудия своей власти, все они были давно приучены им к безусловному повиновению.
   И в страшный час, когда несчастный Буэнос-Айрес переживал агонию своей свободы, прав и законов, Росас, мессия этой подлой черни и яркий представитель самого возмутительного абсолютизма, действительно, был желанным вождем темной черни, фанатичной и невежественной, которую он грозно гнул под свое железное иго, и Китиньо, это чудовище, едва ли имевшее в себе что-либо человеческое, был одним их тех, кто с окровавленными руками воспевал своего вождя и повелителя.
   — Спокойной ночи, донья Мануэла! — сказал Китиньо, повстречав ее, когда она возвращалась вместе с Корваланом в кабинет отца.
   — Спокойной ночи, — ответила она, прячась за Корвалана и сторонясь как можно дальше от него, как будто она опасалась прикосновения этого чудовища, от которого еще пахло свежей человеческой кровью.
   — Корвалан, — приказал Росас, — пойдите и приведите сюда сейчас же Викторику.
   — Он только что прибыл и находится в бюро, лишь несколько минут тому назад он у меня осведомлялся, не соблаговолит ли ваше превосходительство принять его.
   — Пусть идет.
   — Я пойду позову его.
   — Нет, подождите. После того как вы пошлете сюда Викторику, садитесь сами на коня и, не теряя ни минуты, скачите к английскому консулу, там вызовите его самого и скажите ему, что мне сейчас необходимо переговорить с ним, что я прошу его немедленно приехать ко мне.
   — А если он спит?
   — Пусть его разбудят.
   Корвалан низко поклонился и вышел, поправляя на ходу свой красный шелковый пояс.
   — Чего это вы, ваше преподобие, изволили так сильно испугаться? — спросил Росас, обращаясь к мулату, — придвиньтесь же к столу, вы там точно паук прилепились к стене. Итак, чего вы испугались?
   — Его руки, — отвечал падре Вигуа, с нескрываемым облегчением придвигаясь к столу, когда бандит вышел.
   — Дурак! — проворчал в бороду Росас. — А ты, Мануэла, ты не совсем здорова, кажется?
   — Нет, почему вы так думаете, татита?
   — Да питому, что я заметил, что тебе было не совсем по себе, пока здесь был Китиньо.
   — Но ведь ты видел?
   — Я все вижу, но ты должна уметь скрывать. Для таких людей, как тот который сейчас вышел, нужна здоровая дубина, это их сразу делает приниженными, кроткими, а легкие уколы заставляют их вскочить как от укуса змеи.
   — Мне было страшно, сеньор.
   — Страшно! — презрительно уронил Росас, — я этого мерзавца одним взглядом могу уничтожить.
   — Мне был страшен не он, меня испугало то, что он сделал.
   — То, что он сделал, он сделал для твоей и моей безопасности; никогда не истолковывай иначе то, что тебе придется видеть и слышать здесь; я хочу, чтобы эти люди понимали меня и знали, что я хочу чтобы они беспрекословно исполняли то, что я от них потребую, только тогда я буду этим доволен. И ты должна быть этим довольна и стараться приобрести среди них популярность, во-первых, потому, что это в твоих интересах, а во-вторых, потому, что я тебе это приказываю. Войдите, Викторика, войдите, — продолжал он, обращаясь в сторону двери, за которой послышался шум мужских шагов.

ГЛАВА IX. Дон Бернардо Викторика

   Сеньор дон Бернардо Викторика, начальник полиции Ресторадора законов, вошел в столовую Росаса.
   Это был человек лет пятидесяти, среднего роста, плотного телосложения. В волосах его было много седины, лицо медно-красного цвета, широкий, очень выпуклый, нависший над густыми бровями лоб и маленькие, темные, чрезвычайно блестящие, бегающие глаза, лукавый бойкий взгляд, да две глубокие борозды морщин от ноздрей до углов рта придавали этому лицу злое, жестокое и притом старческое выражение. Казалось, это лицо состарилось не столько под влиянием страстей, сколько под влиянием прожитых лет, и никогда оно не оживлялось приветливой человеческой улыбкой.
   Одет он был в черные брюки, синюю куртку и ярко-красный жилет. Вокруг высокой тульи шляпы обвивалась широкая полоса ярко-красного крепа, знак траура по умершей супруге Ресторадора. В руке у него был короткий, но толстый хлыст с серебряной рукояткой.
   Поклонившись почтительно, но без жеманства, Росасу и его дочери, он сел по приглашению хозяина на тот самый стул, на котором раньше сидел Китиньо.
   — Вы прямо из полицейского участка?
   — Прямо оттуда.
   — Случилось что-нибудь?
   — Привезли тела тех, которые намеревались отплыть сегодня ночью, вернее три трупа и одного умирающего, который теперь уже скончался.