Один из двух солдат достал свое огниво, высек огонь и раскурил огромную сигару.
   — Ну, а теперь подавай мне бумаги, одну за другой, мы станем их рассматривать вместе.
   Другой солдат снял свою шляпу и достал из нее пачку банковых облигаций, одну из них он передал товарищу, который, сильно затянувшись, осветил ее огнем своей сигары.
   — Сто! — произнес тот из них, который держал в руках пачку.
   — Сто! — повторил за ним его товарищ, выпуская густое облако дыма.
   То же самое проделали они тридцать раз подряд, иначе говоря, над каждой пачкой билетов. Всю сумму в три тысячи пиастров, или пятнадцать тысяч франков, они поделили поровну, по полторы тысячи пиастров на брата и еще остались недовольны.
   — Я полагал, что здесь больше, — сказал один из них, — вот если бы нам удалось прирезать того, было бы другое дело: у него кошелек был туго набит золотом.
   — Куда это направлялись эти унитарии? Наверно, в армию Лаваля?
   — Эх, черт возьми, да куда же иначе! Жаль только, что не все они бегут туда со своими деньгами, а то бы у нас бывали часто такие доходные ночки!
   — А что, если Лаваль когда-нибудь вернется и нас ему выдадут?!
   — Ба-а!.. Мы ведь действуем не по своей воле, а по приказанию высшего начальства и властей, после, когда увидим, что дело плохо, можно будет притихнуть и отдохнуть, ну, а пока я рад голову сложить за Ресторадора, потому то я и считаюсь доверенным лицом.
   — Как же! Полагайся на это, стоит нам только когда-нибудь убить хоть одним меньше, чем нам назначено, и ты увидишь, что будет и с тобой, и со мной.
   — Да что, вот командир послал нас двоих в эту сторону, а Кабрито — в обратном направлении, Сальмона и четверых других товарищей — на улицы; ну что же, завтра мы скажем, что проискали его всю ночь и не могли найти, и ты увидишь, что нам за это не будет никакого взыскания.
   — А уж как перетрусил Пикадо, когда явился донести об этом командиру: он уверял его, будто на помощь унитарию явились четверо, но командир, как видно, не поверил ему, ведь он же знает, что Пикадо трус.
   — Да, но зато другие-то были не трусы, и один человек не мог их всех убить.
   — Как бы то ни было, но я его искать не стану.
   — Искать, кого? Этого унитария? Хм, я еду на набережную, — и он спокойно стал садиться на коня, тогда как товарищ его остался сидеть на месте.
   — Ладно, убирайся, а я вот докурю сигару да и домой, а завтра раненько поутру зайду за тобой, чтобы нам вместе вернуться в казармы.
   Ну, так до завтра! — и, повернув лошадь, солдат, не куривший сигары, крупной рысью тронулся в путь.
   Выждав несколько минут, оставшийся вытащил из кармана какой-то предмет и, приблизив его к огню своей сигары, стал со вниманием разглядывать его со всех сторон.
   — Хм, да это золотые часы! — прошептал он. — И никто не видал, как я их взял — теми деньгами, что я за них выручу, мне ни с кем не придется делиться, — продолжал он, — хм, да они идут! В том лишь беда, что я смотреть-то по ним не умею. Эта унитарская штучка нам ни к чему, я и так знаю, что теперь полночь и…
   — И это твой последний час, мерзавец! — воскликнул над самым его ухом дон Мигель сильно ударил по голове бандита, который тут же пал замертво, не издав ни звука. То был такой же удар, как тот, которым он уложил солдата, приставившего нож к горлу дона Луиса. Этот удар был нанесен каким-то малого размера оружием, не издающим никакого звука и почти незаметным в руках.
   Ползком выбравшись из траншеи, дон Мигель осторожно подкрался к разбойнику и неожиданно нанес ему смертельный удар. Когда тот упал, он высвободил из руки убитого поводья и, взяв лошадь под уздцы, подвел ее к траншее; не выпуская из рук поводьев, он спустился и в порыве радости стал обнимать и целовать своего друга.
   — Не падай духом! Не теряй надежды! Теперь ты спасен: провидение послало нам лошадь, то есть именно то, чего нам с тобой в данный момент недоставало.
   — Я как будто чувствую себя немного бодрее, только ты подмоги мне, я не могу держаться на ногах.
   — Нет, нет, этого вовсе не надо! — возразил дон Мигель, подняв своего друга на руки и вытащив его из траншеи. Здесь ему удалось, хотя и с большим трудом, посадить раненого на лошадь, которая тревожно озиралась, и не хотела стоять на месте. Подняв рапиру дона Луиса, дон Мигель одним прыжком вскочил на круп коня и, обхватив товарища, взялся за поводья и тронулся в путь.
   — Мигель, ко мне нельзя, дом заперт, мой слуга не ночует сегодня дома.
   — Caramba!6 Мне это даже и в голову не приходило, да я и не хочу везти тебя туда: это было бы непростительной глупостью.
   — Но, в таком случае, куда же мы поедем?
   — То мое дело! Не расспрашивай меня покуда ни о чем и говори, как можно меньше, тебе разговаривать вредно.
   Дон Мигель почувствовал, что голова дона Луиса тихонько качнулась и опустилась на плечо. Он бережно прислонил ее к своей груди — раненый снова потерял сознание, но, к счастью, он на этот раз не надолго.
   Лошадь шла шагом: дон Мигель опасался, что сильное сотрясение может повредить больному.
   Миновав множество узких глухих пустынных улиц, они додрались до окраины города и стали спускаться в совершенно безлюдную и заброшенную местность Марко, куда и днем никто не решался ступить, так как это был глубокий овраг, весьма опасный, особенно в такую пору, когда земля сырая.
   Дурная слава и существенные неудобства этой местности и побудили дона Мигеля избрать именно ее, потому что здесь ему нечего было опасаться нежелательных встреч. К тому же здесь ему были хорошо знакомы все тропинки, и они спустились с обрыва без всяких неприятных приключений. Проехав еще несколько улиц, они добрались наконец до улицы Барракас, не встретив на своем пути ни одной живой души.
   — Ну, теперь ты спасен! — обратился дон Мигель к своему другу. — Еще немного и мы будем там, где ты найдешь самый заботливый уход и вполне надежное убежище.
   — Где же это? — слабым, чуть слышным голосом осведомился дон Луис.
   — Здесь! — отвечал дон Мигель.
   И с этими словами он придержал лошадь, остановив ее перед красивым домиком, окна которого были занавешены белоснежными тюлевыми занавесками и защищены снаружи зелеными жалюзи, сквозь которые прокрадывались узкие полоски света.
   Подъехав к самому окну, дон Мигель просунул руку в щель жалюзи и трижды стукнул в стекло.
   В ответ на это женский голос с тревогой спросил:
   — Кто там?
   — Да это я, Эрмоса, я, твой Мигель.
   Окно растворилось, маленькая белая ручка подняла жалюзи, и стройная фигура молодой женщины в черном высунулась в окно настолько, что ее рука коснулась чугунных перил балкончика.
   При виде двух всадников на одном коне она быстро откинулась назад в испуге и недоумении.
   — Разве ты не узнаешь меня, Эрмоса? — продолжал дон Мигель. — Послушай, поди и отвори сейчас же входную дверь, сделай это сама и не буди никого из прислуги — пойми, от этого зависит жизнь моего друга.
   — Ах, Боже мой! — воскликнула молодая женщина, затворяя окно, и поспешно кинулась к дверям зала, а оттуда и к входным дверям, которые она порывисто отворила, не размышляя о том, следует ли ей остерегаться чего-нибудь или нет.
   — Входи же! — обратилась она к дону Мигелю тем особым голосом, какой бывает у женщин только в такие моменты, когда они вдруг решаются на какой-нибудь смелый поступок под влиянием чувства, а не в силу рассудительности или расчета.
   — Нет, подожди, — отвечал дон Мигель, уже успевший соскочить с коня вместе с доном Луисом, которого он поддерживал под руки, не выпуская в то же время поводья лошади.
   — Замени меня здесь на одну минуту, Эрмоса, — сказал он, — поддержи этого молодого человека, он не может сам держаться на ногах.
   Эрмоса, не раздумывая, обняла одной рукой стан молодого человека, который стоял прислонившись к косяку двери.
   — Благодарю, сеньорита, благодарю, — прошептал дон Луис слабым растроганным голосом.
   — Вы ранены? — участливо спросила молодая женщина.
   — Да… немного…
   — Ах, Боже мой! — воскликнула она, чувствуя, что у нее все руки в крови.
   Покуда эти двое обменивались только что приведенными словами, дон Мигель вывел лошадь на средину улицы, повернул ее в сторону города и, предварительно привязав повод к седлу, ударил ее плашмя рапирой дона Луиса по крупу, после чего лошадь, не дожидаясь следующего удара, помчалась как стрела из лука в указанном ей направлении.
   — Ну, а теперь, — сказал дон Мигель, — пойдемте в дом. И, подняв на руки дона Луиса, он внес его в дом и, плотно
   затворив за собой двери, ведущие на улицу, внес раненого в гостиную и осторожно уложил на софу: этот мужественный и волевой человек, несмотря на самые отчаянные усилия не мог стоять на ногах без посторонней помощи даже одной минуты.

ГЛАВА III. Гостеприимство

   Пока дон Мигель укладывал своего друга на софу, донья Эрмоса пробежала в маленький кабинет, смежный с гостиной, взяла с черного мраморного столика алебастровую лампу, при свете которой она читала «Contemplationes» Виктора Гюго7, когда дон Мигель постучал в ее окно, и, вернувшись в гостиную, поставила эту лампу на этажерку, полную книг и цветов.
   От волнения и испуга донья Эрмоса была чрезвычайно бледна, но, несмотря на эту бледность и на то, что светло-каштановые локоны ее роскошных волос были в беспорядке, дон Луис не мог не заметить, что ей не более двадцати лет, что у нее прекрасные черты и чудные глаза, кроткие нежные и голубые, а выражение этого милого лица самое привлекательное и чарующее. Казалось, ее черный наряд нарочно был выбран ею для того, чтобы подчеркнуть белизну рук и лица. Однако, при взгляде на строгий покрой ее платья, сразу можно было понять, что то был траурный наряд.
   Когда донья Эрмоса поставила лампу на этажерку, дон Мигель, подойдя к ней, ласково взял ее руку и, нежно сжимая в своих, сказал:
   — Дорогая Эрмоса, ты, конечно, помнишь, что я часто и много говорил тебе об одном молодом человеке, с которым я связан самой тесной дружбой, этот мой задушевный друг, дон Луис, вот он — перед тобой, он ранен, — но раны его, так сказать, официальные — это дело рук Росаса. Необходимо спасти моего друга, спрятать его от посторонних глаз и излечить от ран — все это я возлагаю на тебя, дорогая Эрмоса.
   — Но что я могу сделать, Мигель? — спросила она с нескрываемым волнением, обращая свой ласковый тревожный взор в сторону дона Луиса, неподвижно лежавшего на софе. Его мертвенно-бледное лицо резко выделялось, благодаря густым черным кудрям его волос, а чрезмерно расширенные зрачки горели, точно горячие угли, придавая его красивому лицу какое-то особенное, вовсе не свойственное ему выражение.
   — Что ты можешь сделать, Эрмоса, — продолжал дон Мигель, — ты прежде всего скажи мне, сомневаешься ли ты в том, что я всегда любил тебя как родную сестру, хотя ты мне только двоюродная, — скажи, сомневаешься ты в этом?
   — Нет, Мигель!
   — Прекрасно! В таком случае, ты во всем будешь послушна мне в эту ночь, дорогая моя, — продолжал он, целуя ее в лоб, — а завтра ты снова станешь полновластной хозяйкой в своем доме, а также в моей душе.
   — Располагай же мной, приказывай, я во всем готова беспрекословно повиноваться тебе! — горячо и с готовностью воскликнула молодая женщина.
   — Первое, что я тебе приказываю, это то, чтобы ты, не будя никого из прислуги, сейчас же принесла сюда стакан хорошего вина с сахаром.
   Не дав ему докончить последнее слово, донья Эрмоса выбежала из комнаты.
   Тогда дон Мигель подошел к своему другу, который успел уже немного отдохнуть, дыхание его становилось менее затруднительным, он даже улыбнулся.
   — Эта молодая женщина — моя двоюродная сестра, — сказал он, красавица вдова, о которой я столько говорил тебе со дня ее возвращения из Тукумана четыре месяца тому назад. С тех пор она живет одна в этом доме, — и, я думаю, что если ее гостеприимство не удовлетворит твоих желаний, то уж во всяком случае глаза твои останутся довольны ею.
   — Дон Луис слабо улыбнулся, но затем черты его вновь приняли свое обычное грустное и строгое выражение.
   — Мы поступаем дурно, — с трудом выговорил он, — мы с тобой подвергаем опасности эту молодую женщину.
   — Опасности?!
   — Да, полиция Росаса не имеет недостатка в соглядатаях всякого рода среди слуг и господ, среди мужчин и женщин, и все ищут своего личного спасения в доносе и клевете, поэтому, может быть, завтра же Росасу будет известно мое убежище, а тогда участь этой молодой женщины будет такой же как и моя.
   — Ну, это мы еще увидим, — возразил дон Мигель, — я чувствую себя в своей стихии, когда окружен опасностями и затруднениями всякого рода, и если бы ты вместо того, чтобы писать, лично предупредил меня о своем намерении бежать
   из нашего отечества, то я готов поручиться тебе, что в данную минуту у тебя не было бы ни одной царапины.
   — Но как же ты узнал о моем намерении?
   — Об этом когда-нибудь после, — улыбаясь ответил дон Мигель, заметив, что донья Эрмоса уже входила в комнату с фарфоровым подносом в руках, на подносе стоял большой хрустальный кубок с подслащенным бордо.
   — Дорогая Эрмоса! — воскликнул весело дон Мигель. — Если бы боги Греции видели вас в сейчас, то, наверное, дали бы отставку Гебе8 и передали вам ее обязанности. Выпей, Луис, немного вина — это подкрепит тебя и до прихода врача хоть отчасти восстановит твои силы.
   Пока дон Мигель, поддерживая голову друга, поил его подслащенным вином, донья Эрмоса впервые могла внимательно рассмотреть черты молодого человека, которому бледность и кроткий страдальческий вид придавали нечто необычайно симпатичное и трогательное и в то же время мужественное и благородное. Друзья выглядели отнюдь не привлекательно, так как оба были с головы до ног в крови грязи.
   — Ну, а теперь, дорогая Эрмоса, — обратился к ней дон Мигель, возвращая ей почти пустой бокал, — скажи мне, старый Хосе здесь?
   — Да.
   — Так разбуди его и прикажи ему прийти сюда, да скажи мне, где здесь у тебя найти бумагу и письменные принадлежности?
   — Вон в том кабинетике, — ответила она, указывая на смежную комнатку, и побежала будить старого Хосе.
   Дон Мигель прошел в маленький кабинет, затем в другую комнатку, которая была спальней доньи Эрмосы, и наконец в прелестный маленький уголок, служивший ей ванной.
   — Vive Dios!9 — воскликнул он, разглядывая себя в зеркале, пока умывал руки. — Если бы Аврора увидела меня в таком виде, она подумала бы, право, что я сбежал из ада; с ее способностью убегать от меня, когда мне вздумается сорвать у нее поцелуй, она, пожалуй, способна была бы бежать в самую пампу. А! Вот это прекрасно, — продолжат он, вытирая руки о тонкое дорогое полотенце, — бутылка, недопитая Луисом, стоит здесь, и я с охотой хлебну из нее за то, чтобы Росаса черти побрали, чтобы Луис поскорее оправился от своих ран и чтобы Аврора завтра согласилась сделать то, о чем я ее попрошу,. — с этими словами он выкинул в умывальный таз душистые роскошные цветы из дорогого хрустального кубка, стоявшего тут же на туалетном столике и, наполнив вином, выпил один за другим несколько кубков.
   Затем, вернувшись в кабинет, смежный с гостиной, и присев к бюро, он начал писать. Лицо его приняло несвойственное ему выражение сосредоточенности и серьезности. Он написал два письма, вложил их в конверты, запечатал, надписал адреса и вернулся в гостиную, где дон Луис обменивался с доньей Эрмосой несколькими словами о состоянии его ран.
   Почти одновременно с доном Мигелем в гостиную вошел почтенного вида человек лет шестидесяти, высокого роста и крепкого сложения, несмотря на то, что его волосы и борода были уже совершенно седы. Он вошел, держа шляпу в руке, с почтительным видом, который затем сменился удивлением и недоумением при виде двух мужчин в гостиной доньи Эрмосы, один из которых измученный, бледный и окровавленный лежал на софе.
   — Я полагаю, Хосе, что вас вид крови испугать не может, — сказал дон Мигель, — человек, которого вы видите перед собой — мой друг, он тяжело ранен бандитами. Подойдите поближе, мой добрый Хосе, и послушайте, что я вам хочу сказать. Четырнадцать лет вы прослужили под начальством моего дяди, полковника Сайенса, отца доньи Эрмосы, не так ли? Затем, после смерти дяди вы, кажется, находились под командой генералов Бельграно, Сан-Мартина и Боливара10, кого из них вы больше всего любили и уважали, Хосе?
   — Генерала Бельграно! — не задумываясь, ответил старый служака.
   — Так вот родной племянник вашего бывшего вождя и командира, генерала Бельграно, теперь нуждается в ваших услугах, Хосе.
   — Я могу лишь располагать своей жизнью, сеньор, и она всецело принадлежит детям и племянникам любимых мною генерала Бельграно и полковника Сайенса.
   — Я в этом был уверен, мой добрый Хосе, но мы нуждаемся не только в вашей беззаветной храбрости и самоотверженности, но и в вашей осторожности и осмотрительности, а главным образом в вашей скромности и даже скрытности.
   — Слушаюсь, сеньор.
   — Мне нет надобности говорить вам еще что-нибудь, потому что я знаю, что вы человек с добрым сердцем, преданный, честный и прямой и притом истинный патриот.
   — Да, сеньор, я старый и горячий патриот! — с гордостью отозвался старик.
   — Прекрасно, — сказал дон Мигель, — теперь идите и, не будя никого из прислуги, оседлайте одну из упряжных лошадей доньи Эрмосы, вооружитесь получше и вернитесь сюда, подведя лошадь к крыльцу. Делайте все это по возможности без шума.
   Отвесив почтительный поклон, старый служака повернулся на каблуках и поспешно вышел из комнаты, а минут пять спустя послышался стук конских копыт о мостовую под окнами и у крыльца.
   Спустя еще минуту дверь дома легонько скрипнула и на пороге появился старый солдат, укутанный в свое пончо.
   — А, Хосе!.. Вы знаете, где живет доктор Парсеваль?
   — Да, знаю, сеньор, за Сан-Хуаном.
   — Отлично, так поезжайте к нему, стучитесь до тех пор, пока вам не отворят, и затем передайте вот это письмо и скажите, что пока сеньор Парсеваль будет собираться, вам надо съездить еще в одно место и что затем вы вернетесь на ним. После этого вы отправитесь ко мне на квартиру и отдадите моему слуге другое письмо.
   — Слушаюсь, сеньор.
   — Вы постараетесь исполнить все это как можно скорее, Хосе.
   — Слушаюсь, сеньор.
   — Теперь еще одно, так как в пути с вами может всякое случиться, помните, что мое письмо к доктору Парсевалю вы должны сохранить ценой жизни, чтобы оно никоим образом не попало в чужие руки, поняли вы меня? Ну, а теперь ступайте, и поезжайте с Богом. Сейчас без четверти час — к половине второго ночи вы можете успеть вернуться сюда вместе с доктором Парсевалем.
   Старый Хосе почтительно поклонился и, повернувшись на каблуках, вышел, а затем в ночной тишине уединенной улицы Ларга послышался бешенный галоп лошади.
   Попросив донью Эрмосу удалиться в смежную комнату, дон Мигель подошел к своему товарищу и стал уговаривать его не шевелиться и спокойно лежать до приезда врача.
   — Надеюсь, — продолжал он, — ты одобряешь мой выбор: нет человека более надежного и преданного нам, чем доктор Парсеваль.
   — Да, но опять же ты впутываешь в неприятную историю бедного доктора. Ах, милый Мигель, если бы ты знал, как мне тяжело от мысли, что я невольно могу стать причиной гибели красоты и таланта, право же моя жизнь стоит слишком мало, чтобы ради нее ты рисковал спокойствием и благополучием такой женщины, как твоя кузина и такого человека, как доктор Парсеваль.
   — Сегодня ты божественен, мой дорогой Луис, и несмотря на то что в эту ночь кровь из тебя лилась ручьем, твои вечные размышления и сомнения остались при тебе. Во-первых, говорю я тебе, ни доктор, ни моя кузина себя нисколько не скомпрометируют в этом деле, а во-вторых, если бы даже это и случилось, то и тогда что тут такого? В наше время, когда все наше общество разделилось на две половины — на убийц и на жертв, всякий из нас, кто только не хочет быть убийцей, неизбежно должен согласиться быть жертвой.
   — Да, но ведь Парсеваль еще не заподозрен и, вызывая его сюда ко мне, ты можешь навести на него подозрение.
   — Ах, Луис, ты болен, дорогой мой, и голова твоя плохо работает, дружище. Каждый из нас, — людей нашего поколения и закваски — каждый, обучавшийся в университете Буэнос-Айреса, все мы живая улика против доктора Парсеваля, потому что он со своей кафедры вдохнул в нас все те патриотические чувства, которыми горят теперь наши сердца. Он вложил в нас те мысли и воззрения, которые теперь воодушевляют нас. Все мы, все — не что иное, как воплощение его идей и его духа, и сегодня ты, истекающий кровью рискующий бежать из своей дорогой отчизны, чтобы не выносить жестокой тирании Росаса, ты тоже, дорогой Луис, воплощение идей нашего профессора философии и… Ба-а! Какими я, однако, пустяками занимаюсь! Болтаю тут с тобой всякие глупости, — воскликнул дон Мигель, заметив две слезы, медленно катившиеся по мертвенно-бледному лицу его друга, — ба, ба, ба… ни слова более об этом, дорогой мой, предоставь мне поступать, как я хочу, и если черт уж должен нас побрать, то пусть он тащит всех нас вместе, право, Луис, нам в аду будет ничуть не хуже, чем теперь в Буэнос-Айресе. А теперь отдохни немного, я пойду скажу парочку слов Эрмосе.
   С этими словами он поспешно направился в маленький кабинет, усиленно моргая глазами, чтобы скрыть слезу, набежавшую при виде слез на бледном лице своего друга.
   Впоследствии мы позаботимся поближе познакомить читателя с этим молодым человеком, столь высокой души и столь чувствительного сердца, а покуда мы будем продолжать рассказ.
   — Мигель, — сказала молодая женщина, входившая в кабинет к дону Мигелю, — я совершенно не знаю, что мне делать: и ты, и твой товарищ — вы все в крови и вам необходимо переменить одежду, а у меня есть только женское платье — что же нам делать?
   — Через каких-нибудь четверть часа у нас будет все необходимое, поэтому ты этим не огорчайся, а вот поговорим и подумаем лучше о более важном.
   И, поместившись рядом с своей кузиной на маленьком диванчике, он бережно взял ее за руку и сказал:
   — Скажи, пожалуйста, Эрмоса, к кому из своих слуг ты питаешь самое неограниченное доверие?
   — К Марии Усто, которую я привезла с собой из Тукумана, и к маленькой Лизе.
   — Какие у тебя еще слуги?
   — Кучер, повар и два старых негра, которые смотрят за домом.
   — Хорошо, в таком случае следует завтра же отпустить и рассчитать их всех с раннего утра.
   — Разве ты думаешь?..
   — Нет, я решительно ничего не думаю, но только сомневаюсь: дело в том, что, хотя твои слуги должны, вероятно, любить тебя, потому что ты добра, щедра, справедлива и богата, но сейчас в нашей стране достаточно одного приказания, которое почему-либо пришлось не по вкусу слуге, одного неосторожного слова в минуту раздражения, чтобы превратить этого слугу в опасного смертельного врага. Им указали путь к доносу и клевете, и они знают, что достаточно
   одного их слова, чтобы предать целую семью в руки презренной Масорки. Венеция во времена Совета десяти не позавидовала бы нашему настоящему положению. Белые, негры—все одинаково развращены этой заразой предательства, только мулаты из низших слоев общества еще могут считаться исключением, вероятно, что в этих людях так сильно развиты любовь и стремление к образованию и просвещению, что эти чувства невольно заставят их ненавидеть Росаса как врага и гонителя всякого просвещения и тяготеть к унитариям как представителям интеллигенции и сторонникам просвещения. Итак, еще раз прошу тебя, Эрмоса, отпусти завтра же всю свою прислугу, за которую не можешь безусловно поручиться — это необходимо для безопасности бедного Луиса, моей и даже твоей собственной. Ведь не раскаиваешься же ты, что приняла к себе в дом этого несчастного юношу!
   — Ах, нет! Нет! — горячо воскликнула молодая женщина. — Я и себя, и весь мой дом, и все мое состояние предоставляю в полное ваше распоряжение!
   — Благодарю тебя, Эрмоса, и я, и друг мой, мы, конечно, очень ценим твое великодушие и самоотверженность, но эти твои добродетели не должны послужить тебе во вред в глазах наших притеснителей и губителей. Луис останется у тебя в доме не долее, чем того потребуют предписания врача, я полагаю, дня три-четыре, не более.
   — Неужели так мало? Нет, это невозможно! Быть может, раны его серьезны, заставить его так скоро встать с постели — это безбожно! Я человек свободный, одинокий, живу уединенно, потому что такая жизнь мне нравится; меня лишь очень редко посещает кое-кто из моих немногочисленных друзей — весь левый флигель дома пустует, там можно будет приготовить удобное помещение для дона Луиса совершенно в стороне от моих комнат.
   — Благодарю, благодарю, прекрасная моя Эрмоса, но, может быть, дону Луису нельзя будет остаться у тебя: это будет зависеть от многого, я сам узнаю об этом только завтра. А теперь следует позаботиться о помещении для нашего больного и о постели для него, чтобы я мог уложить его сразу же после перевязки.