Страница:
- Но...
- Ах, да чего уж там! - штурмбаннфюрер с притворной досадой плавно повел руками. - Я прекрасно знаю все, что вы хотите сказать. Не надо. Сидите себе и ничего не говорите. Все скажу я сам. И не делайте такого возмущенного лица, оно меня огорчает.
- Но на каком...
- Основании, вы хотите спросить? - опять перебил его Зиберт. - На основании диагноза, поставленного крупнейшими специалистами. У вас был припадок. Вы сбежали из дому. Где-то шатались несколько суток. Потом угодили в лечебницу. Вас признали неизлечимым. А вот, кстати, документ, присланный вашей супругой, в котором она обязуется оплачивать ваше содержание пожизненно. Как видите, она в курсе дела. - Зиберт расстегнул нагрудный карман, достал оттуда вчетверо сложенную бумажку и небрежно бросил ее Мирхорсту на колени.
Бледный, с расширенными глазами, Мирхорст действительно походил на умалишенного. Дрожащими руками он развернул документ, но буквы прыгали в глазах, и сердце катастрофически колотилось.
- Ну вот видите теперь, как обстоит дело? - ласково спросил Зиберт и осторожно забрал документ из дрожащих пальцев профессора. - Я же предупреждал, что у нас свои порядки. Почему вы меня не послушались?
Мирхорст застонал, не разжимая зубов, и попытался подняться с койки, но штурмбаннфюрер легонько толкнул его в грудь, и он остался сидеть.
- Не устраивайте сцен! Здесь тоже свои порядки, поэтому постарайтесь приспособиться. Иначе будет плохо. Теперь слушайте меня внимательно. Я кое-что хочу объяснить вам. В частности, мотивы, которыми мы руководствовались. - Он достал из кармана костяную зубочистку и, скривив рот, поковырял ею где-то в самом углу нижней челюсти.
- Так вот, - начал Зиберт, вытирая губы платком. - Мы не хотим возбуждать общественное мнение. Арест лауреата Нобелевской премии - это, согласитесь, сенсация. А она-то как раз и нежелательна. Зато если нобелевский лауреат вдруг спятил и угодил в сумасшедший дом, это, как говорится, уже его личное дело. Сидите смирно, говорят вам! Значит, так... От мира вы отрезаны. Здесь вас слушать никто не станет. Что бы вы ни сказали, все будет воспринято как бред. Понятно? А если начнете скандалить, вам сделают укол, спеленают и перенесут в буйное отделение. Любое отклонение от режима, любая попытка хоть как-то изменить положение будут строго пресечены. Помните о наказании! - Зиберт погрозил пальцем. И имейте в виду, что вам когда угодно могут сделать укол, от которого вы начнете по-настоящему бредить. Поняли? Если кто из внешнего мира и увидит вас, то только в бредовом состоянии, подтверждающем первоначальный диагноз. Но и это не все. Вас будут лечить. Сумасшедших надо лечить! Поэтому вас будут лечить электрошоком. Когда вы на своей шкуре узнаете, что это за штука, мы поговорим еще.
Зиберт поднялся, запахнул халат и пошел к двери. Властно постучал в нее, и она тут же открылась. Повернулся к Мирхорсту, кивнул на прощание и захлопнул дверь. Замок сразу же защелкнулся.
...Мирхорст очнулся после очередной электрошоковой процедуры. В нем трепыхался еще каждый атом. Каждая клетка хранила память о сверхъестественной, всепроникающей боли. Дыхание постепенно восстанавливалось. Но в мозгу еще вспыхивали рыжие зарницы и захлопывались черные шторки. И само сознание, чудом воскресшее из пепла, продолжало конвульсивно вздрагивать. Очнулся он не в своей палате. Прямо перед ним была белая дверь с глазком. Где-то тикали часы. На дверь падала причудливая тень, удивительно напоминающая веревку с петлей...
- Как сказал наш фюрер, самое гуманное - как можно быстрее расправиться с врагом. Чем быстрее мы с ним покончим, тем меньше будут его мучения... Мы передавали беседу доктора Штукарта "О так называемом гуманизме". Слушайте арии из опер Рихарда Вагнера...
Тайные тайны ваши станут источником страшных бедствий.
Черные жрецы зажгут всю землю. Они станут топить костры свои
живыми людьми. Они развеют пепел по земле, чтобы она дала лучшие
всходы. И содрогнется земля, и все человеческое уйдет из людских
сердец. И станут люди друг другу хуже злобных собак. Так я
говорю вам, халдейский маг ВАРОЭС.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
ЧЕРНЫЕ МАСКИ
Как рассказать об Орфее, погребенном в каменном мешке венецианской тюрьмы...
Чума скиталась в тот год по всей Италии. Тяжелый багровый свет факелов заливал по ночам кладбище. Мороз надолго застеклил сухие лужи. Оцепеневшая земля противилась заступу. Смерзшиеся красноватые комки с громом плясали на черных крышках гробов. Мертвые скрюченные лозы. Шуршащие съежившиеся листья. Черные кипарисы и скорбные пинии.
По узким кривым улочкам неслась вьюга. Непрерывно звонили колокола. Заунывный протяжный гул плыл над Феррарой, Мантуей, Венецией, Неаполитанским королевством, Сицилией, Апулией, Калабрией.
Темная мадонна неслышно скользила по городам.
Исчезли торговцы горячими каштанами. Факелы рассыпали искры. Веки ставней сомкнулись на слепых окнах притаившихся домов. Только лошади могли увидеть скорбную женщину в черном платке. Заходились в испуге. Вставали на дыбы. И сорванное с оси колесо катилось и грохотало по пустынным мостовым. Еще собаки чуяли присутствие страшной гостьи. Когда в разрывах истерзанных туч проглядывал бледно-желтый диск, они задирали морды и выли. Люди поеживались от этой нестерпимой собачьей тоски, пугливо крестились. И даже на заброшенных колокольнях сами собой звонили тогда колокола.
Суеверие и темный ужас шли по стопам чумы. Но оглохшая душа фра Валерио не принимала страха. Ни зараза, ни потусторонний мир не могли вывести его из ледяного оцепенения.
Проблески лунного света зеленоватым глянцем легли на скорбную урну. В один день была изваяна она из фаросского мрамора по велению герцога Метеллы.
Мессер Валерио ди Мирандо закоченевшей рукой перебирал четки. Колючий ветер срывал с него плащ. Третью ночь приходил он на свидание к Горации Метелле, жизнь которой оборвалась на семнадцатом году.
И в эту ночь показалось ему, что белая тень Горации, как легкий пар, поднялась над холодной землей. Он упал на колени и простер к ней руки. Но слова умирали в его горле. Только слезы стояли в переполненных глазах.
Утром нашли его окоченевшего и беспамятного. Он обнимал мраморную урну, украшенную рельефом из опрокинутых факелов. Разжали посиневшие руки и понесли к воротам бенедиктинского монастыря. Но братья бенедиктинцы не отомкнули тяжелых запоров и не пожелали принять больного. Боялись заразы. И кто мог осудить их? Тогда отнесли его в церковь Страстей господних, где в сумрачном нефе лежали такие же неподвижные тела, закутанные в плащи или одеяла.
Он похоронил юную Горацию и сам чуть не умер потом в старом церковном нефе. Но последний час его земной жизни еще не пробил тогда. Болезнь отступила. Истощенный, в ставших вдруг удивительно свободными одеждах, вышел он на улицу Феррары. Небо показалось желтым и страшным. Весенний ветер донес какое-то сладковатое зловоние. Жизнь продолжалась. Голуби сидели на терниях мученического венца Назареянина. Сновала пестрая людская толпа. Чумазые оборванные ребятишки наполняли воздух звенящим хохотом.
Улица оглушила и испугала его. Ему сразу же захотелось назад, в сумрак и тишину храма. Он поднял голову. На него смотрела фреска работы несравненного фра Дольчи. Бог-отец в облаках и лучах. Ангельские хоры. Престолы. Власти. Силы. Трубы, готовые возвестить час страшного суда. И библейское небо. Такое же желтое и предзакатное. Невероятное, страшное небо.
В этот миг он возненавидел Феррару.
Слишком многое отдал он этому лживому и неблагодарному городу. А что получил взамен? Эту весну? И запах тревожного ветра? Все лгало. И прежде всего лгали его собственные чувства.
Но справедлив ли он сейчас? Наверняка нет! Но разве с ним часто бывали справедливы? Хватит! Надо рвать цепи сердца.
Только одно-единственное воспоминание еще приковывало его к этому городу. Он навсегда запечатлел в себе тот далекий день. Солнечный день детства. Чуть терпкий запах созревающего винограда. Непередаваемый запах доброй силы земной. Вино - это кровь природы... Изумрудные ящерицы на грудах пыльного щебня. Поросшие рыже-зеленым бурьяном холмы. Какое синее и молодое было тогда небо! Красная крыша и белое облако. Плющ. Холодный сумрак замшелого колодца. Инжирное дерево. Темный кипарисовый крестик на свежевыбеленной стене. Дыхание трав и чад оливкового масла. Тепло испеченного хлеба и треск сухих поленьев в добром домашнем очаге...
Милые запахи, мелькающие отблески детства... Отец закричал тогда испуганно и счастливо. Маленький Валерио кинулся на этот внезапный пугающий зов. Дрожащей рукой отец указывал на пламя. Другую руку он прижал к губам: "Тише! Тише... Смотри".
В прозрачных голубовато-желтых волокнах огня плясала саламандра. Он увидел ее и замер. Еще с минуту волшебное существо плескалось в огненных струях. Потом треснуло полено. Вспыхнули яркие искры поднявшейся сажи, и саламандра исчезла. И тут же отец сильно ударил его по щеке. Но тотчас же подхватил на руки, зацеловал, одарил сластями.
"Я ударил тебя, чтобы ты всегда помнил этот день. Саламандра принесет тебе счастье. Судьба твоя будет необыкновенной".
И он запомнил этот день. Даже то странное ощущение раздвоенности, которое испытал тогда. Отец лаской загладил незаслуженную обиду. Валерио все понял и простил. Но смутное ощущение несовместимости пощечины с поцелуями осталось. Одно не искупало другого. Он впервые подумал, что миру присуща удивительная двойственность.
Ночь прогоняла день, заступала на его место, чтобы уйти с рассветом. Но они не заменяли друг друга. Ночь оставалась ночью, а день - днем. И радость не уничтожала печали, а только лишь временно замещала ее. И зло было несовместимо с добром, хотя порознь они не существовали. Противоположные начала взаимно порождали друг друга, сменялись одно другим, но никогда не сливались. Слияние означало бы для них уничтожение. Или состояние, предшествующее рождению, что, наверное, одно и то же.
Валерио не обиделся на отца. Понял, что ласка пришла на смену обиде. Но обида оставалась обидой, а ласка - лаской. Они жили сами по себе. И одна не могла уничтожить другую.
Еще стоит на этой земле дом его отца и деда. Шумит ветер в широких и липких листьях разросшегося инжирного дерева. Бадья роняет светлые капли в сумрачную зелень колодца. И домашнее доброе пламя все еще лижет сухие поленья.
Но ветры странствий гудят в ушах. Истощенное болезнью тело ненавидит желтое закатное небо над Феррарой. Усопшая возлюбленная неслышно шепчет: "Покинь этот город, в котором не нашлось места для нас двоих".
Он возненавидел Феррару, которая убила ее и пощадила его. Возненавидел этот умеренно шумный и лицемерный город, древнее, наслаиваемое веками захолустье. Отдаленно сознавал, что нельзя ненавидеть город, как нельзя ненавидеть камень. Но что для чувства сознание?
Зловонный и сладковатый ветер весны, беспощадный ветер странствий. Как не послушать его?..
Распахнутая солнцу и морю Венеция. Влажный блеск ее площадей. Солнечный туман над заливом. Немота и спокойствие каналов. Флаги стран полумира. Разноцветные, чуть запущенные дворцы. Тишина...
Мессер Валерио закрывает глаза, убаюканный тихим плеском воды, покачиванием гондолы, ровным гулом бриза. Бесшумно опускает весло гондольер. Все лицо в тени шляпы. Такое солнце! Старый дом на Большом канале. Палаццо князей Умберти. Подъемный мостик. Бронзовый лев с кольцом в ноздрях. Бронза позеленела от ветров и воды. Только кольцо сверкает, надраенное веревкой. Вот и сейчас к нему привяжут гондолу.
Как гулко стучали его каблуки по каменным плитам! Широкие лоджии. Античная мозаика и лимонные деревья на плоской крыше. Куда он так торопился? Чего ждал?..
Мессер Валерио вскочил со своего убогого ложа и заметался по камере. Острая тоска по жизни сдавила грудь. Он кинулся к железной двери и заколотил в нее кулаками.
Горячий поток бредовых речей затопил подземелье. Узник рыдал, проклинал небо и людей, молил о чем-то. Крик отчаяния временами спадал до истового горячего шепота. Но все гасло в шершавых сырых стенах. Красноватый огонек под самым потолком рисовал колдовские тени. Душная немота обессиливала. Мессер Валерио прижался лицом к холодному железу и медленно сполз на пол. Выхода не было. Его заживо погребли здесь. И все забыли о нем, все забыли... Вечность прошла в этом каменном склепе. Вечность! Он исхудал и постарел. Кожа сделалась дряблой и серой, как крыло летучей мыши. Стократ счастливей был он, когда валялся на зачумленном ложе! А теперь он существовал в мирке, где не было никаких изменений. А жизнь без изменений - не жизнь, поскольку нельзя поверить ее временем сущностью и квинтэссенцией любых перемен.
Почему его не допрашивают? Почему не вызывают в суд? Даже допрос под пыткой не так страшен, как это безвременье...
Но так ли это?
О милая свобода, лишь со дня,
Как ты погибла, понял я, какою
Была прекрасной жизнь, пока стрелою
Неисцелимо не был ранен я!*
_______________
* Петрарка.
О чем только не думает человек, зажатый сырыми стенами каменного мешка! Он может вспомнить даже ночь венецианского карнавала. Фейерверк. Черное небо, превратившееся в светящийся дым. Прорезь глаз в маске. Танцующие огни в черном лаке залива...
Святая служба не дремлет.
Ах, об этом лучше было думать раньше! Но зачем он нужен им здесь? Зачем? А может быть, о нем просто забыли? Затеряли его дело? Умерли те, кто препроводил его сюда?.. Остаться в этой камере до скончания дней?
И опять он начинает метаться. Обреченный, загнанный, близкий к помешательству человек. За что? За что? За что? Рыдая, колотит он кулаками в дверь. И нет ответа. У него много грехов перед Святой службой. Это так. Но чтобы думать об этом, нужно успокоиться, унять сердцебиение, заставить себя смириться хоть на миг. Если метаться по камере, то ничего не получится. Сосредоточение - это всегда умиротворение, отрешенность.
Но разве можно успокоить себя? И чем? В этом темном сыром капкане без времени и перемен он не один. Рядом его отчаяние. Красное безликое чудовище с ядовитыми когтями. Оно рвет ему грудь, душит, бросает к двери, швыряет на пол... Его бьет озноб, душит испарина.
Надо вспомнить иное! Думать о чем угодно. Только бы хоть на миг унести мысли свои из этих стен.
Итак, сверкающая теплая ночь. Зеленый месяц. Колдовская дорожка на воде. Костюм Арлекина. Тонкие губы в улыбке. Стальной блеск ненависти в прорези маски. Граф Кавальканти? Что ему напоминает это имя? Флоренция? Гвельфы и гибеллины? Явление умершей возле склепа? Нет, только не это... Ах, граф Кавальканти! Намотан красный плащ на левую руку. Стилет по-испански. Острием к себе. Значит, удар будет сверху...
Он подымает над головой руку и что есть силы обрушивает ее на дверь. Как быстро угасает гул удара! Кровь на костяшках пальцев. Он подносит руку ко рту. Тоска и гнев его разбились об угрюмый чугун. Опять уйти в память. Выскользнуть из времени, которое подобно стоячей воде гниет под этими сводами.
И так до следующего приступа отчаяния. А пока можно холодно и трезво все обдумать. В который уж раз, правда... Но главное - это не упрекать себя. Мы не властны над нашим прошлым. Все равно исправить уже ничего нельзя. Не случись это в Венеции, они настигли бы его в Мантуе или Умбрии.
И все же его арестовали именно здесь. К нему в башню постучался капитан Святой службы. За ним стояли два стражника и высоченный гондольер. Капитан вежливо поздоровался и предъявил приказ об аресте. Подписи. Печать... Все законно. Никакого недоразумения быть не могло. Нет, это не ошибка.
Кто же его обвинитель? Имена доносчиков и свидетелей не фигурируют даже на процессе. Высочайшее милосердие Святой службы. Надо же уберечь агнцев сих от мести еретиков! Он - еретик? Хуже! Много хуже. Нераскаянный еретик. Таких после составления обвинительной формулы передают светской власти. Святая служба не карает! Даже приговора она не выносит в судилищах своих. Это дело светской власти. А там разговор короткий - костер или удушение. Смерть посредством огня или веревки, но без пролития крови. Ах, какое высокое милосердие! Поистине христианское милосердие! Лицемеры, лжецы, палачи! Без пролития...
Кровь! Влага жизни. Дух, наполняющий сосуд скудельный. На Голгофе пролита кровь за весь род людской от первых дней святой нашей церкви до страшного суда. Земля больше не хочет крови. Посредством... но без пролития крови.
А земля воняет от крови! Черви жиреют от трупов. Жирней становится краснозем... А имущество отходит церкви. Богатеют монастыри. Дым костров превращается в угодья, замки, дома и золотые слитки. Берегите доносчиков. Размножайте их.
Но он еще не осужден! Ему даже не сказали, за что он арестован. Не предъявили обвинения, не вменили никакой вины. Не могут же его осудить, ни разу не допросив?
И вновь неведомый вихрь срывает его с места и кружит по каменному полу камеры.
Фитилек под потолком дрогнул и замигал. Догорает свеча. Закатывается солнце его маленького тесного мира. Наступает ночь. Опять он будет метаться на влажном и горячем ложе. Подумать только! Тонкие простыни. Их регулярно меняют. Какой гуманизм! Нововведение недавно избранного понтифика. "Святая служба не мстит, - сказано в его булле, специально препровожденной верховным инквизиторам. - Она спасает заблудших для вечной жизни".
- Пенитенциарная система корпоративного государства и месть несовместимы, - сказал дуче на обеде, устроенном...
(Запись в лабораторной тетради: флюктуация.)
Он не помнит, когда заснул. Возможно, он вообще не спал. Промучился в поту и кошмаре, пока невидимая рука не зажгла под потолком новую свечу. Он не уследил, когда и как меняют свечи и белье, приносят воду и хлеб. Нет, они не пользуются для этого дверью. С тех пор как он здесь, дверь никогда не открывалась. Он сам выяснил это. Оторвал от простыни тонкую полоску и привязал ее одним концом к решетке в крохотном глазке, другим - к своему уху. Дверь открывалась наружу, и если бы ее распахнули, он бы почувствовал. Но ее не отворяли.
Наверное, в потолке устроен тайный люк, через который можно не только сменить свечу, но и попасть в камеру. Ему не удавалось уследить за тем, как пользуются потайным люком. Он всегда спал в это время. Скорей всего ему подмешивали что-то в питье. Как-то он долго не прикасался к воде. Все подстерегал. Сидел в темноте. Но здесь ведь не уследишь за временем. Он мог бы не спать несколько дней. Все равно они бы пронеслись, как одна ночь. Пока он не спал - ничего не было. Потом стала мучить жажда. Потом смирился. Перестал подстерегать. Но одно узнал наверное: за каждым шагом его, за каждым вздохом его бдительно следили. И все же, когда страх помрачал сознание, снова и снова мнилось, что все забыли о нем. Эта мысль доводила до неистовства, до темной границы, за которой рассудок начинает распадаться...
- Мирандо! На допрос!
Сердце сорвалось вниз. Забилось где-то в боку. Руки похолодели, а лоб сделался горячим.
Наконец! Свершилось... Он слишком долго ждал этого мига. Слишком долго. Вот почему он совершенно не готов к нему. Но все равно свершилось. Глас судьбы.
Он переступил порог камеры. Стукнули об пол алебарды стражи. Черная замшевая перчатка с широким раструбом легла на плечо. По гулким сырым коридорам подземелья провели его к следователю.
Следствие было поручено двум высшим офицерам Святой службы. Вопреки традиции были они без масок. Молча сидели за черным столом. Не начинали допроса. Высокие свечи роняли мутные капли на серебро подсвечников. Поблескивали на желтоватом глянце лежавшего на столе черепа. Узкая тень от распятия пересекала библию. Изломанная, терялась на черном бархате. Один из инквизиторов поднял на него большие грустные глаза и отвернулся. Другой смотрел не отрываясь. Сверлил взглядом. В колючих точках его зрачков колыхалось пламя свечей.
Он смотрел долго и равнодушно, пока узник не опустил глаза. Это была первая, пусть и не очень большая, победа следствия. Впрочем, на поле битвы по обе стороны следственного стола нет малых побед. Все большие.
Традиционной формулой следователь начал допрос. Велел положить руку на библию.
- Клянусь говорить правду. Одну только правду. Ничего, кроме правды.
Валерио знал, что они нарушают закон. Только суд мог потребовать от него этой клятвы. Только суд. Но это не смутило его. Он клялся, сознавая, что в случае надобности прибегнет к спасительной лжи. Клялся, зная, что закон остался по ту сторону тюремных дверей.
- Вы обвиняетесь в проповеди ложных учений, направленных на подрыв матери нашей святой римско-католической церкви.
Слова были холодны и беспощадны, как зрачки этого абсолютно лысого аскета, как голос его. Мирандо подумал, что этот следователь здесь главный. Другой инквизитор глядел куда-то в сторону. Думал о чем-то своем. Карие глаза его иногда останавливались на лице Мирандо. Казалось, он взглядом хочет загладить жестокость слов главного следователя. Время от времени он доставал большой батистовый платок и вытирал тонзуру, обрамленную мягкими на вид каштановыми кудряшками. Был он полон и внешне доброжелателен. Иногда морщился, словно речи главного следователя и ему причиняли боль. Но молчал. Только все чаще ловил Мирандо его сочувственный взгляд.
- Вы написали несколько богопротивных книг. Нелегально издали и распространили их, - продолжал перечислять обвинения главный следователь.
Мирандо слушал его, лихорадочно отыскивая слова оправдания. Он не знал, что действительно известно о нем Святой службе, и готовился на крайний случай к самому худшему, хотя и не верил, что они могут знать о нем все.
Пока он сидел в каменном мешке, следствие основательно поработало. Беспощадный аскет сыпал именами и датами, не заглядывая в бумаги. Некоторые эпизоды он знал, по-видимому, не хуже, чем сам Мирандо.
- Вы не раз высказывали словесное одобрение учениям ересиархов Савелия и Ария. Подобно последнему, усомнившись в догмате Святой троицы, истолковали священный атрибут треугольника не как триединство Отца, Сына и Духа Святого, а в качестве некой взаимообусловленности мира физического, мира духовного и астрального зрения, символа власти над временем и пространством. В нечестивом сочинении своем "Новый Астрофел"*, следуя тайным доктринам сатанистов, называли обращенный вверх треугольник знаком огня...
_______________
* Влюбленный в звезды (греч.).
- Может быть, мы дадим возможность подследственному ответить на эти обвинения, прежде чем предъявить ему другие? - наклонившись к самому уху главного следователя, тихо сказал другой инквизитор.
Мирандо расслышал эти тихие слова молчавшего до сих пор доминиканца. Заметил он и то, как зло сжались в ниточку губы главного следователя. Тот замолчал, потом, не глядя на коллегу, кивнул головой.
- Оправдайтесь, если можете, в предъявленных вам обвинениях.
Мирандо собрался с мыслями. Долго молчал, опустив голову на грудь. Потом тихо сказал:
- Меня оклеветали, святой отец. - Но смотрел он при этом не на главного следователя, а на того, другого.
И тот, как бы прочитав тайные мысли Мирандо, поспешил прийти на помощь:
- Можете ли вы назвать имя обвинителя вашего или причины, толкнувшие его ложно обвинить вас перед лицом церкви?
- У меня есть недоброжелатели, - медленно протянул Мирандо. Потом, словно решившись на что-то, назвал имя. - Граф Кавальканти один из них. Полагаю, что это он очернил меня.
- Почему вы так думаете? - спросил главный следователь, заполняя протокол. Писал он медленно, перо его скрипело и брызгало. Он посыпал кляксы песком и брезгливо морщился.
- Он считал меня повинным в том, что брак его с дочерью герцога Метеллы Горацией расстроился. Поэтому он и преследовал меня своей ненавистью, покушался на мою жизнь. Так, в ночь карнавала...
Нетерпеливым жестом главный следователь заставил его умолкнуть.
- Одно это уже делает вас виновным. При посвящении в сан вы принесли обет отвратить свое сердце от суетной светской жизни. Стыд какой! Рассуждает, как светский кавалер, вертопрах, щеголь! Расстроил брак! Вы кто: повеса или священнослужитель?
- Я не нарушил обета, святой отец! На аудиенции у папы я получил отпущение грехов и разрешение жить вне монастыря.
- Нам известно об этом. Мы знаем и о прошении вашем, направленном на имя кардинала-камерленго. Почему вы ходатайствуете о снятии с вас сана? Почему? Ряса плечи жжет?
- Я решил посвятить себя наукам. Занятие это требует от человека всех сил и способностей.
- Это не ответ! Многие замечательные ученые мужи наши трудятся во славу церкви в лоне монастырей. Это еретические убеждения ваши привели к столь кощунственному решению! Вы отвратили лик свой от бога, потому что ряса жжет вашу еретическую плоть!
- Не могу согласиться с таким истолкованием моего поступка, святой отец. Я по-прежнему служу богу наукой своей. Во славу его и матери церкви пишу свои сочинения.
- И "Новый Астрофел"?
- Я не писал этого сочинения и даже незнаком с ним.
- Вы издали его под вымышленным именем, хотите сказать? Но у нас есть неопровержимые свидетельства вашего авторства.
- Только доносы врагов моих.
Тощий инквизитор хлопнул ладонью по столу.
- Как вы ведете себя на следствии? Как отвечаете? Вы принесли присягу говорить только правду! Но вызывающе омрачаете слух наш заведомой ложью. Советую помнить, что трибунал обратит к вам крайние средства!
- Ах, да чего уж там! - штурмбаннфюрер с притворной досадой плавно повел руками. - Я прекрасно знаю все, что вы хотите сказать. Не надо. Сидите себе и ничего не говорите. Все скажу я сам. И не делайте такого возмущенного лица, оно меня огорчает.
- Но на каком...
- Основании, вы хотите спросить? - опять перебил его Зиберт. - На основании диагноза, поставленного крупнейшими специалистами. У вас был припадок. Вы сбежали из дому. Где-то шатались несколько суток. Потом угодили в лечебницу. Вас признали неизлечимым. А вот, кстати, документ, присланный вашей супругой, в котором она обязуется оплачивать ваше содержание пожизненно. Как видите, она в курсе дела. - Зиберт расстегнул нагрудный карман, достал оттуда вчетверо сложенную бумажку и небрежно бросил ее Мирхорсту на колени.
Бледный, с расширенными глазами, Мирхорст действительно походил на умалишенного. Дрожащими руками он развернул документ, но буквы прыгали в глазах, и сердце катастрофически колотилось.
- Ну вот видите теперь, как обстоит дело? - ласково спросил Зиберт и осторожно забрал документ из дрожащих пальцев профессора. - Я же предупреждал, что у нас свои порядки. Почему вы меня не послушались?
Мирхорст застонал, не разжимая зубов, и попытался подняться с койки, но штурмбаннфюрер легонько толкнул его в грудь, и он остался сидеть.
- Не устраивайте сцен! Здесь тоже свои порядки, поэтому постарайтесь приспособиться. Иначе будет плохо. Теперь слушайте меня внимательно. Я кое-что хочу объяснить вам. В частности, мотивы, которыми мы руководствовались. - Он достал из кармана костяную зубочистку и, скривив рот, поковырял ею где-то в самом углу нижней челюсти.
- Так вот, - начал Зиберт, вытирая губы платком. - Мы не хотим возбуждать общественное мнение. Арест лауреата Нобелевской премии - это, согласитесь, сенсация. А она-то как раз и нежелательна. Зато если нобелевский лауреат вдруг спятил и угодил в сумасшедший дом, это, как говорится, уже его личное дело. Сидите смирно, говорят вам! Значит, так... От мира вы отрезаны. Здесь вас слушать никто не станет. Что бы вы ни сказали, все будет воспринято как бред. Понятно? А если начнете скандалить, вам сделают укол, спеленают и перенесут в буйное отделение. Любое отклонение от режима, любая попытка хоть как-то изменить положение будут строго пресечены. Помните о наказании! - Зиберт погрозил пальцем. И имейте в виду, что вам когда угодно могут сделать укол, от которого вы начнете по-настоящему бредить. Поняли? Если кто из внешнего мира и увидит вас, то только в бредовом состоянии, подтверждающем первоначальный диагноз. Но и это не все. Вас будут лечить. Сумасшедших надо лечить! Поэтому вас будут лечить электрошоком. Когда вы на своей шкуре узнаете, что это за штука, мы поговорим еще.
Зиберт поднялся, запахнул халат и пошел к двери. Властно постучал в нее, и она тут же открылась. Повернулся к Мирхорсту, кивнул на прощание и захлопнул дверь. Замок сразу же защелкнулся.
...Мирхорст очнулся после очередной электрошоковой процедуры. В нем трепыхался еще каждый атом. Каждая клетка хранила память о сверхъестественной, всепроникающей боли. Дыхание постепенно восстанавливалось. Но в мозгу еще вспыхивали рыжие зарницы и захлопывались черные шторки. И само сознание, чудом воскресшее из пепла, продолжало конвульсивно вздрагивать. Очнулся он не в своей палате. Прямо перед ним была белая дверь с глазком. Где-то тикали часы. На дверь падала причудливая тень, удивительно напоминающая веревку с петлей...
- Как сказал наш фюрер, самое гуманное - как можно быстрее расправиться с врагом. Чем быстрее мы с ним покончим, тем меньше будут его мучения... Мы передавали беседу доктора Штукарта "О так называемом гуманизме". Слушайте арии из опер Рихарда Вагнера...
Тайные тайны ваши станут источником страшных бедствий.
Черные жрецы зажгут всю землю. Они станут топить костры свои
живыми людьми. Они развеют пепел по земле, чтобы она дала лучшие
всходы. И содрогнется земля, и все человеческое уйдет из людских
сердец. И станут люди друг другу хуже злобных собак. Так я
говорю вам, халдейский маг ВАРОЭС.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ
ЧЕРНЫЕ МАСКИ
Как рассказать об Орфее, погребенном в каменном мешке венецианской тюрьмы...
Чума скиталась в тот год по всей Италии. Тяжелый багровый свет факелов заливал по ночам кладбище. Мороз надолго застеклил сухие лужи. Оцепеневшая земля противилась заступу. Смерзшиеся красноватые комки с громом плясали на черных крышках гробов. Мертвые скрюченные лозы. Шуршащие съежившиеся листья. Черные кипарисы и скорбные пинии.
По узким кривым улочкам неслась вьюга. Непрерывно звонили колокола. Заунывный протяжный гул плыл над Феррарой, Мантуей, Венецией, Неаполитанским королевством, Сицилией, Апулией, Калабрией.
Темная мадонна неслышно скользила по городам.
Исчезли торговцы горячими каштанами. Факелы рассыпали искры. Веки ставней сомкнулись на слепых окнах притаившихся домов. Только лошади могли увидеть скорбную женщину в черном платке. Заходились в испуге. Вставали на дыбы. И сорванное с оси колесо катилось и грохотало по пустынным мостовым. Еще собаки чуяли присутствие страшной гостьи. Когда в разрывах истерзанных туч проглядывал бледно-желтый диск, они задирали морды и выли. Люди поеживались от этой нестерпимой собачьей тоски, пугливо крестились. И даже на заброшенных колокольнях сами собой звонили тогда колокола.
Суеверие и темный ужас шли по стопам чумы. Но оглохшая душа фра Валерио не принимала страха. Ни зараза, ни потусторонний мир не могли вывести его из ледяного оцепенения.
Проблески лунного света зеленоватым глянцем легли на скорбную урну. В один день была изваяна она из фаросского мрамора по велению герцога Метеллы.
Мессер Валерио ди Мирандо закоченевшей рукой перебирал четки. Колючий ветер срывал с него плащ. Третью ночь приходил он на свидание к Горации Метелле, жизнь которой оборвалась на семнадцатом году.
И в эту ночь показалось ему, что белая тень Горации, как легкий пар, поднялась над холодной землей. Он упал на колени и простер к ней руки. Но слова умирали в его горле. Только слезы стояли в переполненных глазах.
Утром нашли его окоченевшего и беспамятного. Он обнимал мраморную урну, украшенную рельефом из опрокинутых факелов. Разжали посиневшие руки и понесли к воротам бенедиктинского монастыря. Но братья бенедиктинцы не отомкнули тяжелых запоров и не пожелали принять больного. Боялись заразы. И кто мог осудить их? Тогда отнесли его в церковь Страстей господних, где в сумрачном нефе лежали такие же неподвижные тела, закутанные в плащи или одеяла.
Он похоронил юную Горацию и сам чуть не умер потом в старом церковном нефе. Но последний час его земной жизни еще не пробил тогда. Болезнь отступила. Истощенный, в ставших вдруг удивительно свободными одеждах, вышел он на улицу Феррары. Небо показалось желтым и страшным. Весенний ветер донес какое-то сладковатое зловоние. Жизнь продолжалась. Голуби сидели на терниях мученического венца Назареянина. Сновала пестрая людская толпа. Чумазые оборванные ребятишки наполняли воздух звенящим хохотом.
Улица оглушила и испугала его. Ему сразу же захотелось назад, в сумрак и тишину храма. Он поднял голову. На него смотрела фреска работы несравненного фра Дольчи. Бог-отец в облаках и лучах. Ангельские хоры. Престолы. Власти. Силы. Трубы, готовые возвестить час страшного суда. И библейское небо. Такое же желтое и предзакатное. Невероятное, страшное небо.
В этот миг он возненавидел Феррару.
Слишком многое отдал он этому лживому и неблагодарному городу. А что получил взамен? Эту весну? И запах тревожного ветра? Все лгало. И прежде всего лгали его собственные чувства.
Но справедлив ли он сейчас? Наверняка нет! Но разве с ним часто бывали справедливы? Хватит! Надо рвать цепи сердца.
Только одно-единственное воспоминание еще приковывало его к этому городу. Он навсегда запечатлел в себе тот далекий день. Солнечный день детства. Чуть терпкий запах созревающего винограда. Непередаваемый запах доброй силы земной. Вино - это кровь природы... Изумрудные ящерицы на грудах пыльного щебня. Поросшие рыже-зеленым бурьяном холмы. Какое синее и молодое было тогда небо! Красная крыша и белое облако. Плющ. Холодный сумрак замшелого колодца. Инжирное дерево. Темный кипарисовый крестик на свежевыбеленной стене. Дыхание трав и чад оливкового масла. Тепло испеченного хлеба и треск сухих поленьев в добром домашнем очаге...
Милые запахи, мелькающие отблески детства... Отец закричал тогда испуганно и счастливо. Маленький Валерио кинулся на этот внезапный пугающий зов. Дрожащей рукой отец указывал на пламя. Другую руку он прижал к губам: "Тише! Тише... Смотри".
В прозрачных голубовато-желтых волокнах огня плясала саламандра. Он увидел ее и замер. Еще с минуту волшебное существо плескалось в огненных струях. Потом треснуло полено. Вспыхнули яркие искры поднявшейся сажи, и саламандра исчезла. И тут же отец сильно ударил его по щеке. Но тотчас же подхватил на руки, зацеловал, одарил сластями.
"Я ударил тебя, чтобы ты всегда помнил этот день. Саламандра принесет тебе счастье. Судьба твоя будет необыкновенной".
И он запомнил этот день. Даже то странное ощущение раздвоенности, которое испытал тогда. Отец лаской загладил незаслуженную обиду. Валерио все понял и простил. Но смутное ощущение несовместимости пощечины с поцелуями осталось. Одно не искупало другого. Он впервые подумал, что миру присуща удивительная двойственность.
Ночь прогоняла день, заступала на его место, чтобы уйти с рассветом. Но они не заменяли друг друга. Ночь оставалась ночью, а день - днем. И радость не уничтожала печали, а только лишь временно замещала ее. И зло было несовместимо с добром, хотя порознь они не существовали. Противоположные начала взаимно порождали друг друга, сменялись одно другим, но никогда не сливались. Слияние означало бы для них уничтожение. Или состояние, предшествующее рождению, что, наверное, одно и то же.
Валерио не обиделся на отца. Понял, что ласка пришла на смену обиде. Но обида оставалась обидой, а ласка - лаской. Они жили сами по себе. И одна не могла уничтожить другую.
Еще стоит на этой земле дом его отца и деда. Шумит ветер в широких и липких листьях разросшегося инжирного дерева. Бадья роняет светлые капли в сумрачную зелень колодца. И домашнее доброе пламя все еще лижет сухие поленья.
Но ветры странствий гудят в ушах. Истощенное болезнью тело ненавидит желтое закатное небо над Феррарой. Усопшая возлюбленная неслышно шепчет: "Покинь этот город, в котором не нашлось места для нас двоих".
Он возненавидел Феррару, которая убила ее и пощадила его. Возненавидел этот умеренно шумный и лицемерный город, древнее, наслаиваемое веками захолустье. Отдаленно сознавал, что нельзя ненавидеть город, как нельзя ненавидеть камень. Но что для чувства сознание?
Зловонный и сладковатый ветер весны, беспощадный ветер странствий. Как не послушать его?..
Распахнутая солнцу и морю Венеция. Влажный блеск ее площадей. Солнечный туман над заливом. Немота и спокойствие каналов. Флаги стран полумира. Разноцветные, чуть запущенные дворцы. Тишина...
Мессер Валерио закрывает глаза, убаюканный тихим плеском воды, покачиванием гондолы, ровным гулом бриза. Бесшумно опускает весло гондольер. Все лицо в тени шляпы. Такое солнце! Старый дом на Большом канале. Палаццо князей Умберти. Подъемный мостик. Бронзовый лев с кольцом в ноздрях. Бронза позеленела от ветров и воды. Только кольцо сверкает, надраенное веревкой. Вот и сейчас к нему привяжут гондолу.
Как гулко стучали его каблуки по каменным плитам! Широкие лоджии. Античная мозаика и лимонные деревья на плоской крыше. Куда он так торопился? Чего ждал?..
Мессер Валерио вскочил со своего убогого ложа и заметался по камере. Острая тоска по жизни сдавила грудь. Он кинулся к железной двери и заколотил в нее кулаками.
Горячий поток бредовых речей затопил подземелье. Узник рыдал, проклинал небо и людей, молил о чем-то. Крик отчаяния временами спадал до истового горячего шепота. Но все гасло в шершавых сырых стенах. Красноватый огонек под самым потолком рисовал колдовские тени. Душная немота обессиливала. Мессер Валерио прижался лицом к холодному железу и медленно сполз на пол. Выхода не было. Его заживо погребли здесь. И все забыли о нем, все забыли... Вечность прошла в этом каменном склепе. Вечность! Он исхудал и постарел. Кожа сделалась дряблой и серой, как крыло летучей мыши. Стократ счастливей был он, когда валялся на зачумленном ложе! А теперь он существовал в мирке, где не было никаких изменений. А жизнь без изменений - не жизнь, поскольку нельзя поверить ее временем сущностью и квинтэссенцией любых перемен.
Почему его не допрашивают? Почему не вызывают в суд? Даже допрос под пыткой не так страшен, как это безвременье...
Но так ли это?
О милая свобода, лишь со дня,
Как ты погибла, понял я, какою
Была прекрасной жизнь, пока стрелою
Неисцелимо не был ранен я!*
_______________
* Петрарка.
О чем только не думает человек, зажатый сырыми стенами каменного мешка! Он может вспомнить даже ночь венецианского карнавала. Фейерверк. Черное небо, превратившееся в светящийся дым. Прорезь глаз в маске. Танцующие огни в черном лаке залива...
Святая служба не дремлет.
Ах, об этом лучше было думать раньше! Но зачем он нужен им здесь? Зачем? А может быть, о нем просто забыли? Затеряли его дело? Умерли те, кто препроводил его сюда?.. Остаться в этой камере до скончания дней?
И опять он начинает метаться. Обреченный, загнанный, близкий к помешательству человек. За что? За что? За что? Рыдая, колотит он кулаками в дверь. И нет ответа. У него много грехов перед Святой службой. Это так. Но чтобы думать об этом, нужно успокоиться, унять сердцебиение, заставить себя смириться хоть на миг. Если метаться по камере, то ничего не получится. Сосредоточение - это всегда умиротворение, отрешенность.
Но разве можно успокоить себя? И чем? В этом темном сыром капкане без времени и перемен он не один. Рядом его отчаяние. Красное безликое чудовище с ядовитыми когтями. Оно рвет ему грудь, душит, бросает к двери, швыряет на пол... Его бьет озноб, душит испарина.
Надо вспомнить иное! Думать о чем угодно. Только бы хоть на миг унести мысли свои из этих стен.
Итак, сверкающая теплая ночь. Зеленый месяц. Колдовская дорожка на воде. Костюм Арлекина. Тонкие губы в улыбке. Стальной блеск ненависти в прорези маски. Граф Кавальканти? Что ему напоминает это имя? Флоренция? Гвельфы и гибеллины? Явление умершей возле склепа? Нет, только не это... Ах, граф Кавальканти! Намотан красный плащ на левую руку. Стилет по-испански. Острием к себе. Значит, удар будет сверху...
Он подымает над головой руку и что есть силы обрушивает ее на дверь. Как быстро угасает гул удара! Кровь на костяшках пальцев. Он подносит руку ко рту. Тоска и гнев его разбились об угрюмый чугун. Опять уйти в память. Выскользнуть из времени, которое подобно стоячей воде гниет под этими сводами.
И так до следующего приступа отчаяния. А пока можно холодно и трезво все обдумать. В который уж раз, правда... Но главное - это не упрекать себя. Мы не властны над нашим прошлым. Все равно исправить уже ничего нельзя. Не случись это в Венеции, они настигли бы его в Мантуе или Умбрии.
И все же его арестовали именно здесь. К нему в башню постучался капитан Святой службы. За ним стояли два стражника и высоченный гондольер. Капитан вежливо поздоровался и предъявил приказ об аресте. Подписи. Печать... Все законно. Никакого недоразумения быть не могло. Нет, это не ошибка.
Кто же его обвинитель? Имена доносчиков и свидетелей не фигурируют даже на процессе. Высочайшее милосердие Святой службы. Надо же уберечь агнцев сих от мести еретиков! Он - еретик? Хуже! Много хуже. Нераскаянный еретик. Таких после составления обвинительной формулы передают светской власти. Святая служба не карает! Даже приговора она не выносит в судилищах своих. Это дело светской власти. А там разговор короткий - костер или удушение. Смерть посредством огня или веревки, но без пролития крови. Ах, какое высокое милосердие! Поистине христианское милосердие! Лицемеры, лжецы, палачи! Без пролития...
Кровь! Влага жизни. Дух, наполняющий сосуд скудельный. На Голгофе пролита кровь за весь род людской от первых дней святой нашей церкви до страшного суда. Земля больше не хочет крови. Посредством... но без пролития крови.
А земля воняет от крови! Черви жиреют от трупов. Жирней становится краснозем... А имущество отходит церкви. Богатеют монастыри. Дым костров превращается в угодья, замки, дома и золотые слитки. Берегите доносчиков. Размножайте их.
Но он еще не осужден! Ему даже не сказали, за что он арестован. Не предъявили обвинения, не вменили никакой вины. Не могут же его осудить, ни разу не допросив?
И вновь неведомый вихрь срывает его с места и кружит по каменному полу камеры.
Фитилек под потолком дрогнул и замигал. Догорает свеча. Закатывается солнце его маленького тесного мира. Наступает ночь. Опять он будет метаться на влажном и горячем ложе. Подумать только! Тонкие простыни. Их регулярно меняют. Какой гуманизм! Нововведение недавно избранного понтифика. "Святая служба не мстит, - сказано в его булле, специально препровожденной верховным инквизиторам. - Она спасает заблудших для вечной жизни".
- Пенитенциарная система корпоративного государства и месть несовместимы, - сказал дуче на обеде, устроенном...
(Запись в лабораторной тетради: флюктуация.)
Он не помнит, когда заснул. Возможно, он вообще не спал. Промучился в поту и кошмаре, пока невидимая рука не зажгла под потолком новую свечу. Он не уследил, когда и как меняют свечи и белье, приносят воду и хлеб. Нет, они не пользуются для этого дверью. С тех пор как он здесь, дверь никогда не открывалась. Он сам выяснил это. Оторвал от простыни тонкую полоску и привязал ее одним концом к решетке в крохотном глазке, другим - к своему уху. Дверь открывалась наружу, и если бы ее распахнули, он бы почувствовал. Но ее не отворяли.
Наверное, в потолке устроен тайный люк, через который можно не только сменить свечу, но и попасть в камеру. Ему не удавалось уследить за тем, как пользуются потайным люком. Он всегда спал в это время. Скорей всего ему подмешивали что-то в питье. Как-то он долго не прикасался к воде. Все подстерегал. Сидел в темноте. Но здесь ведь не уследишь за временем. Он мог бы не спать несколько дней. Все равно они бы пронеслись, как одна ночь. Пока он не спал - ничего не было. Потом стала мучить жажда. Потом смирился. Перестал подстерегать. Но одно узнал наверное: за каждым шагом его, за каждым вздохом его бдительно следили. И все же, когда страх помрачал сознание, снова и снова мнилось, что все забыли о нем. Эта мысль доводила до неистовства, до темной границы, за которой рассудок начинает распадаться...
- Мирандо! На допрос!
Сердце сорвалось вниз. Забилось где-то в боку. Руки похолодели, а лоб сделался горячим.
Наконец! Свершилось... Он слишком долго ждал этого мига. Слишком долго. Вот почему он совершенно не готов к нему. Но все равно свершилось. Глас судьбы.
Он переступил порог камеры. Стукнули об пол алебарды стражи. Черная замшевая перчатка с широким раструбом легла на плечо. По гулким сырым коридорам подземелья провели его к следователю.
Следствие было поручено двум высшим офицерам Святой службы. Вопреки традиции были они без масок. Молча сидели за черным столом. Не начинали допроса. Высокие свечи роняли мутные капли на серебро подсвечников. Поблескивали на желтоватом глянце лежавшего на столе черепа. Узкая тень от распятия пересекала библию. Изломанная, терялась на черном бархате. Один из инквизиторов поднял на него большие грустные глаза и отвернулся. Другой смотрел не отрываясь. Сверлил взглядом. В колючих точках его зрачков колыхалось пламя свечей.
Он смотрел долго и равнодушно, пока узник не опустил глаза. Это была первая, пусть и не очень большая, победа следствия. Впрочем, на поле битвы по обе стороны следственного стола нет малых побед. Все большие.
Традиционной формулой следователь начал допрос. Велел положить руку на библию.
- Клянусь говорить правду. Одну только правду. Ничего, кроме правды.
Валерио знал, что они нарушают закон. Только суд мог потребовать от него этой клятвы. Только суд. Но это не смутило его. Он клялся, сознавая, что в случае надобности прибегнет к спасительной лжи. Клялся, зная, что закон остался по ту сторону тюремных дверей.
- Вы обвиняетесь в проповеди ложных учений, направленных на подрыв матери нашей святой римско-католической церкви.
Слова были холодны и беспощадны, как зрачки этого абсолютно лысого аскета, как голос его. Мирандо подумал, что этот следователь здесь главный. Другой инквизитор глядел куда-то в сторону. Думал о чем-то своем. Карие глаза его иногда останавливались на лице Мирандо. Казалось, он взглядом хочет загладить жестокость слов главного следователя. Время от времени он доставал большой батистовый платок и вытирал тонзуру, обрамленную мягкими на вид каштановыми кудряшками. Был он полон и внешне доброжелателен. Иногда морщился, словно речи главного следователя и ему причиняли боль. Но молчал. Только все чаще ловил Мирандо его сочувственный взгляд.
- Вы написали несколько богопротивных книг. Нелегально издали и распространили их, - продолжал перечислять обвинения главный следователь.
Мирандо слушал его, лихорадочно отыскивая слова оправдания. Он не знал, что действительно известно о нем Святой службе, и готовился на крайний случай к самому худшему, хотя и не верил, что они могут знать о нем все.
Пока он сидел в каменном мешке, следствие основательно поработало. Беспощадный аскет сыпал именами и датами, не заглядывая в бумаги. Некоторые эпизоды он знал, по-видимому, не хуже, чем сам Мирандо.
- Вы не раз высказывали словесное одобрение учениям ересиархов Савелия и Ария. Подобно последнему, усомнившись в догмате Святой троицы, истолковали священный атрибут треугольника не как триединство Отца, Сына и Духа Святого, а в качестве некой взаимообусловленности мира физического, мира духовного и астрального зрения, символа власти над временем и пространством. В нечестивом сочинении своем "Новый Астрофел"*, следуя тайным доктринам сатанистов, называли обращенный вверх треугольник знаком огня...
_______________
* Влюбленный в звезды (греч.).
- Может быть, мы дадим возможность подследственному ответить на эти обвинения, прежде чем предъявить ему другие? - наклонившись к самому уху главного следователя, тихо сказал другой инквизитор.
Мирандо расслышал эти тихие слова молчавшего до сих пор доминиканца. Заметил он и то, как зло сжались в ниточку губы главного следователя. Тот замолчал, потом, не глядя на коллегу, кивнул головой.
- Оправдайтесь, если можете, в предъявленных вам обвинениях.
Мирандо собрался с мыслями. Долго молчал, опустив голову на грудь. Потом тихо сказал:
- Меня оклеветали, святой отец. - Но смотрел он при этом не на главного следователя, а на того, другого.
И тот, как бы прочитав тайные мысли Мирандо, поспешил прийти на помощь:
- Можете ли вы назвать имя обвинителя вашего или причины, толкнувшие его ложно обвинить вас перед лицом церкви?
- У меня есть недоброжелатели, - медленно протянул Мирандо. Потом, словно решившись на что-то, назвал имя. - Граф Кавальканти один из них. Полагаю, что это он очернил меня.
- Почему вы так думаете? - спросил главный следователь, заполняя протокол. Писал он медленно, перо его скрипело и брызгало. Он посыпал кляксы песком и брезгливо морщился.
- Он считал меня повинным в том, что брак его с дочерью герцога Метеллы Горацией расстроился. Поэтому он и преследовал меня своей ненавистью, покушался на мою жизнь. Так, в ночь карнавала...
Нетерпеливым жестом главный следователь заставил его умолкнуть.
- Одно это уже делает вас виновным. При посвящении в сан вы принесли обет отвратить свое сердце от суетной светской жизни. Стыд какой! Рассуждает, как светский кавалер, вертопрах, щеголь! Расстроил брак! Вы кто: повеса или священнослужитель?
- Я не нарушил обета, святой отец! На аудиенции у папы я получил отпущение грехов и разрешение жить вне монастыря.
- Нам известно об этом. Мы знаем и о прошении вашем, направленном на имя кардинала-камерленго. Почему вы ходатайствуете о снятии с вас сана? Почему? Ряса плечи жжет?
- Я решил посвятить себя наукам. Занятие это требует от человека всех сил и способностей.
- Это не ответ! Многие замечательные ученые мужи наши трудятся во славу церкви в лоне монастырей. Это еретические убеждения ваши привели к столь кощунственному решению! Вы отвратили лик свой от бога, потому что ряса жжет вашу еретическую плоть!
- Не могу согласиться с таким истолкованием моего поступка, святой отец. Я по-прежнему служу богу наукой своей. Во славу его и матери церкви пишу свои сочинения.
- И "Новый Астрофел"?
- Я не писал этого сочинения и даже незнаком с ним.
- Вы издали его под вымышленным именем, хотите сказать? Но у нас есть неопровержимые свидетельства вашего авторства.
- Только доносы врагов моих.
Тощий инквизитор хлопнул ладонью по столу.
- Как вы ведете себя на следствии? Как отвечаете? Вы принесли присягу говорить только правду! Но вызывающе омрачаете слух наш заведомой ложью. Советую помнить, что трибунал обратит к вам крайние средства!