В сентябре 1905года, когда Скотту исполнилось девять, Скотты переехали в дом номер 71 на Хайленд-авеню. Неугомонная Молли всегда придумывала причину, почему другой дом в нескольких кварталах или даже в соседнем квартале лучше прежнего. В данном случае они переселялись в более состоятельный район, где Скотт быстро приобрел друзей – в отличие от родителей, которые так и не смогли пустить корни в Буффало. Многим обитателям Хайленд-авеню казалось, что дощатый домик семьи Фицджеральд с башенкой, похожей на шляпу колдуньи, живет какой-то странной и таинственной жизнью. Вероятно, Скотт тоже что-то чувствовал, поскольку предпочитал играть в домах соседей, а не у себя.
   Он часто бывал у Пауэллов, чей дом стоял на противоположной стороне улицы и всегда был полон молодежи. У некоторых девочек уже появились кавалеры, и Скотт задавал вопросы старшим, удивляя их богатым словарным запасом и умением разбираться в людях. В отличие от приятелей, смутно представлявших свое будущее, он точно знал, чем собирается заниматься. Так, например, он твердо знал, что будет учиться в Принстоне – на его решение повлиял концерт хора Принстонского университета, во время которого его буквально до упаду рассмешила песня про “Успокаивающий сироп миссис Уинслоу”.
   В этом возрасте Скотт был хрупким красивым мальчиком с белокурыми волосами, расчесанными на прямой пробор, и большими светящимися глазами, которые казались то серыми, то зелеными или голубыми. Ему нравилось поддразнивать собеседника, и он не обижался, если ему платили той же монетой, хотя некоторые считали его не по возрасту дерзким. Однажды он получил взбучку от родителей за то, что посчитал забавным кланяться всем встречным. В другой раз в католической “академии” миссис Нардин, в которую он поступил после школы монастыря Святого Ангела, Скотт поспорил с учительницей, настаивая, что Мехико не является столицей Центральной Америки. Конфликт и его последствия он опишет в одном из рассказов:
 
   – Итак, столица Соединенных Штатов – Вашингтон, – диктовала мисс Коул, – столица Канады – Оттава, а столица Центральной Америки…
   – Мехико, – предположил кто-то с места.
   – Там нет столицы, – само собой вырвалось у Бэзила.
   – Ну почему же, должна быть. – Мисс Коул изучала карту.
   – Почему-то нет.
   – Замолчи, Бэзил. Пишем: столица Центральной Америки – Мехико. Так, остается Южная Америка. Бэзил вздохнул:
   – Какой смысл диктовать то, что неправильно?
   Через десять минут, слегка робея, он стоял в директорском кабинете, где против него ополчились все силы несправедливости[9].
 
   Фицджеральд был строптивым учеником, но любил читать. “Думаю, моя первая книга, – вспоминал он, – стала одним из самых больших откровений в моей жизни. Это была всего лишь детская книжка, но она оставила у меня чувство невыразимой тоски и печали. С тех пор она ни разу не попадалась мне на глаза. В ней рассказывалось о войне между крупными зверями, такими как слон, с мелкими, подобными лисе. Мелкие взяли верх в первой битве, но в конечном счете слоны и львы победили их. Автор симпатизировал большим и сильным, но я сочувствовал маленьким и слабым. Неужели я уже тогда понимал сокрушительную силу влиятельных, уважаемых людей? Даже теперь я с трудом удерживаюсь от слез, вспоминая о бедном предводителе малышей – лисе, которая с тех пор стала для меня олицетворением невинности”.
   Вкус Фицджеральда постепенно развивался – от “Шотландских вождей”[10], “Айвенго” и серии Хенти[11] до захватывающих книг “Вашингтон на Западе” и “Рейд Моргана” в шуршащих обложках. У него начал проявляться литературный снобизм: он отвергает “The Youth’s Companion”, предпочитая “St. Nicholas”[12]. Скотт сам пишет историю Соединенных Штатов, но добирается лишь до битвы при Банкер-Хилле, а также детективный рассказ об ожерелье, спрятанном в подвале, куда ведет люк, прикрытый ковром. В подражание “Айвенго” он сочиняет повесть “Илавво”, потом “знаменитый очерк о Джордже Вашингтоне и св. Игнатии”. Отец читал ему стихотворения По “Ворон” и “Колокола”, а также поэму Байрона “Шильонский узник”. Таинственность, пронизывающая эти произведения, запала ему в душу, и во время поездки к Ниагарскому водопаду он слышал “чарующие голоса в сумерках”.
   Были и другие путешествия – в Чаутакуа, Катскилл и Лейк-Плэсид. Скотт побывал в детском лагере “Четэм” в местечке Ориллия на озере Онтарио, где “купался, ловил рыбу, чистил и ел ее, плавал на лодке и на байдарке, играл в бейсбол и был жутко непопулярен, участвовал в кроссе и соревнованиях по бегу, где всегда проигрывал Тому Пенни. В его памяти сохранились имена – Уайтхаус, Олден, Пенни, Блок, Блэр. Он вспоминает, как папаша Апхем пел “А кот вернулся” (“The Cat Came Back”), вспоминает дорожку, посыпанную опилками, фотоаппарат, печатание фотографий, школьную библиотеку, песню “Дуйте, ветры, хей-хо” (“Blow ye winds heigh-oh”), драку подушками на шестах в байдарках и уроки гребли папаши Апхема.
   Вернувшись домой, Скотт стал проявлять интерес к спорту. На баскетбольном матче “он с неописуемым восхищением наблюдал за темноволосым парнем, игравшим с меланхолическим вызовом”. В футбольной команде Хайлед-корнер, известной под названием “Молодые американцы”, он был “защитником или блокирующим и обычно глупо дрейфил”. Родители подарили ему пару роликовых коньков, но кататься на них Скотт так и не научился. Постепенно он становился мужественнее, но в его душе оставалось нечто целомудренное и нежное, к чему не липла грязь и грубость жизни. Один из его приятелей вспоминал, что отец Скотта, сам в высшей степени учтивый джентльмен, предлагал пять долларов тому, кто услышит ругательство, слетевшее с губ сына. Чтобы отомстить обидчику, Скотт использовал более изощренные методы. Однажды, когда кто-то из старших мальчиков обманул его во время игры в кольца, он ушел домой, а затем вернулся и принялся повторять фразу, которую никто не понял; с латыни эта фраза переводилась как “король мошенников, игроков в кольца”.
   В его жизнь вошли девочки. Скотт был звездой танцевального класса мистера Ван Арнума, где учили премудростям вальса и ньюпорта, а также хорошим манерам, правильным поклонам и книксенам; мальчики здесь танцевали с носовым платком в правой руке, чтобы не запачкать платья девочек. Скотт надевал черный костюм, потому что синий отец считал “повседневным”, и единственный из мальчиков был обладателем лакированных бальных туфель.
   Любовь к Китти Уильямс вспыхнула после того, как Скотт выбрал ее партнершей для торжественного шествия при открытии бала. “На следующий день, – писал Фицджеральд в своем дневнике, который держал запертым в сундуке под кроватью, – она рассказала Мэри Лоц, которая в свою очередь поделилась с Дороти Нокс, а та сообщила Эрлу, что я был на третьем месте среди ее поклонников. Первого не помню, но второе занимал Эрл. Я был так очарован Китти, что решил во что бы то ни стало передвинуться на первое. Кульминация наступила на вечеринке, где мы играли в “почту”, “бутылочку” и другие глупые, но интересные игры. Невозможно сосчитать, сколько раз я в тот вечер поцеловал Китти. Как бы то ни было, когда мы расходились по домам, я обеспечил себе прочное первое место и удерживал его до весны, когда закончились занятия в танцевальном классе, уступив своему сопернику Джони Гоунсу… В то Рождество я купил пятифунтовую коробку карамели и отправился домой к Китти. К моему огромному удивлению, дверь открыла сама Китти; от смущения я едва не лишился чувств, но смог пробормотать: “Передайте это Китти” – и помчался домой”.
 
   Тем временем дела Эдварда Фицджеральда шли все хуже и хуже. Будучи коммивояжером, он целый день ходил по улицам и так уставал, что сил на семью уже не оставалось. Его увольнение из “Procter & Gamble” в марте 1908 года стало для Скотта настоящим потрясением.
   “Однажды после обеда, – вспоминал он много лет спустя, – раздался телефонный звонок, и трубку сняла мать. Я не понимал, что она говорила, но чувствовал, что произошло какое-то несчастье. Незадолго до этого мать дала мне четверть доллара на бассейн. Я вернул ей деньги. Я понимал, что случилось нечто ужасное, и теперь нужно экономить.
   Потом я начал молиться. “Милосердный Боже, – повторял я, – не дай нам оказаться в доме призрения, пожалуйста, не дай нам оказаться в доме призрения”. Чуть позже домой пришел отец. Я был прав: он потерял работу.
   Утром из дому уходил относительно молодой мужчина, полный сил и уверенности в себе, а вернулся полностью сломленный старик. Он утратил жизненную энергию, ощущение цели. И до конца жизни так и остался неудачником.
   И я помню кое-что еще. Когда вернулся отец, мама обратилась ко мне: “Скотт, скажи что-нибудь папе”.
   Растерявшись, я подошел к нему и спросил: “Папа, как ты думаешь, кто будет следующим президентом?” Он смотрел в окно. На его лице не дрогнул ни один мускул. “Думаю, Тафт”, – ответил он”.
   Тем не менее этот болезненный удар послужил стимулом. Фицджеральд любил отца и всегда дорожил сложившимися у них близкими отношениями. Он восхищался вкусом отца и его воспитанностью, а также изысканными манерами, в основе которых – Скотт знал – лежало не только воспитание, но и благородное сердце. Фицджеральд был честолюбив, и его честолюбие лишь усилилось от осознания того, что теперь он настоящий мужчина в семье. И с ним связаны великие надежды.
   Этим же летом Фицджеральды вернулись в Сент-Пол, где находились активы семьи.

Глава вторая

   В минуты кризиса Скотт молил Бога, чтобы их семья не оказалась в приюте для бедных, но благодаря наследству Макквилланов такой опасности не существовало. Фицджеральдам вполне хватало средств, чтобы держать слугу и обучать детей в частных школах, а после смерти бабушки Макквиллан в 1913 году их основной капитал увеличился до 125 тысяч долларов[13] – гигантская по тем временам сумма. Деньги Макквилланов были их единственным источником дохода. Оптовая торговля бакалейными товарами почти не приносила денег. Эдвард хранил образцы риса, сушеных абрикосов и кофе в бюро с выдвижной крышкой, стоявшем в агентстве по торговле недвижимостью, владельцем которого был его шурин, но источником всех доходов, вне всякого сомнения, было состояние жены – сам Эдвард брал в долг почтовые марки в магазине на углу.
   “Если бы не твой дедушка Макквиллан, что с нами стало бы?” – говорила Молли Скотту, который не знал лишений, но имел представление об аристократических замашках, которые становились движущей силой для стольких честолюбцев и авантюристов.
   В первый год после возвращения в Сент-Пол Фицджеральды жили с бабушкой Макквиллан, которая продала свой дом на Саммит-авеню и переехала в более скромный дом на соседней Лорен. Таким образом, Скотт оказался в квартале Саммит-авеню, в то время модном жилом районе Сент-Пола. Улица представляла собой широкий зеленый бульвар, живописно тянувшийся вдоль обрыва над нижней частью города и огибающей его Миссисипи. Район занимал приблизительно одну квадратную милю, и в него входили четыре параллельные улицы по обе стороны от Саммит-авеню.
   Фицджеральд довольно быстро утвердился в этом более широком и сложном, чем прежде, окружении. Другие дети с любопытством отнеслись к бойкому пареньку с тонкими чертами лица, мать которого по-прежнему одевала его в кепки и рубашки “Eton”. В нем чувствовалась какая-то мудрость, даже сложность, хотя в остальном он был таким же, как все. Скотт прятался в сараях, бегал по улицам, швырял камнями в мальчишек из бедных ирландских семей, живших в нижнем городе, рылся в сундуках со старыми вещами, подбирая маскарадные костюмы. Он стал звездой в спектакле “Правда и последствия” и, прожив в Сент-Поле всего месяц, сделался предметом обожания пяти девушек.
   Ему самому больше всего нравилась Вайолет Стоктон, которая на лето приезжала в Сент-Пол из Атланты. С наблюдательностью будущего писателя он отмечал в своем дневнике:
 
   Она была очень хорошенькой, с темно-каштановыми волосами и большими ласковыми глазами. В ее речи чувствовался легкий южный акцент, и она немного картавила. Она была на год старше меня, но мне она – как и всем остальным мальчикам – очень нравилась.
   У нее была какая-то книжка, в которой рассказывалось о приемах кокетства, и мы с Джеком стащили книжку у Вайолет и показали ребятам. Вайолет разозлилась и ушла домой. Я тоже разозлился и ушел. Вайолет тут же раскаялась и позвонила мне по телефону, чтобы выяснить мое настроение. Я не хотел быстро мириться и повесил трубку. Следующим утром я пришел к Джеку и узнал, что сегодня Вайолет не выйдет гулять. Теперь пришла моя очередь раскаиваться; я повинился, и вечером Вайолет появилась. Тем не менее до меня дошли кое-какие слухи, – как выяснилось впоследствии, до Вайолет тоже, – и мне захотелось объясниться. Мы с Вайолет уселись на склоне холма за домом Шульца, чуть поодаль от остальных.
   – Вайолет, – приступил я к допросу, – ты назвала меня хвастуном? – Нет.
   – Ты говорила, что хочешь, чтобы я вернул тебе кольцо, фотографии и локон?
   – Нет.
   – Ты говорила, что ненавидишь меня?
   – Конечно нет. Ты поэтому ушел домой?
   – Нет, но все это вчера вечером рассказал мне Арчи Мадж.
   – Он маленький мерзавец! – с возмущением воскликнула Вайолет.
   На этом наш разговор прервался – Джек своими насмешками довел Эленор Митчел до истерики, и Вайолет пришлось увести ее домой. В тот вечер я вздул Арчи Маджа и окончательно помирился с Вайолет.
 
   В сентябре Фицджеральд был принят в школу Сент-Пола, где его учителями стали “папаша” Фиске и С. Н. Б. Уилер. Фиске, преподававший латынь, греческий и математику, был настоящей карикатурой на учителя старой школы. Длинные нечесаные волосы, пенсне, сползавшее с кончика носа, когда учитель садился на стул, вечно падающий карандаш. Однажды, когда Фицджеральда вместе с другими учениками оставили после школы, он спросил Фиске, знает ли тот какую-нибудь шутку на латыни. После недолгого раздумья Фиске произнес латинский каламбур, который никого не рассмешил. Этот случай продемонстрировал склонность Фицджеральда создавать смешное из самого неподходящего материала.
   Уилер нравился Фицджеральду гораздо больше. Этот маленький жилистый мужчина с козлиной бородкой преподавал английский и историю, а также физкультуру. Впоследствии он вспоминал Фицджеральда как “жизнерадостного и энергичного юношу с белокурыми волосами, который еще в школе знал, чем будет заниматься в этой жизни.
 
   …Я помогал ему, поощряя стремление писать рассказы о приключениях. В этом он был действительно хорош, но по остальным предметам не блистал. Он был изобретателен во всех пьесах, которые мы ставили, и запомнился тем, что читал свои произведения перед всей школой. Его не очень любили одноклассники. Он видел их насквозь и писал об этом… Я думал, он станет кем-то вроде актера варьете, но вышло иначе… Именно гордость за свои литературные произведения помогла ему понять, в чем состоит его истинное призвание.
 
   Вскоре в школьном журнале написали, что “юный Скотти всегда делает вид, что знает больше всех”, спрашивая, не возьмется ли кто-нибудь его отравить или найдет другой способ, чтобы заставить его заткнуться. На уроках он вечно витал в облаках и, загородившись поставленным вертикально учебником географии, рисовал очередной “набросок”. Никто не обращал особого внимания на это необычное занятие, но невозможно было не заметить его поведение – заносчивое и агрессивное, словно он хотел сказать: “Теперь я еще никто, но у меня все впереди”.
   Фицджеральд жил обособленной внутренней жизнью, однако не чурался и земных занятий, свойственных молодости. Наоборот, он обладал здоровым духом соперничества, особенно в спорте, хотя способности его оказались средними. Быстрый и довольно сильный, он был мелким и отличался неважной координацией движений. Однако он очень старался и мог заставить себя быть храбрым, словно имел собственное представление о герое, которому твердо решил соответствовать.
   Однажды в схватке за мяч на футбольном матче Скотт получил удар в грудь и рухнул на землю. Через минуту он поднялся, полный решимости продолжить игру, но тренер заставил его уйти с поля (впоследствии выяснилось, что у Скотта сломано ребро). Хромая к скамейке запасных, он сказал: “Ладно, ребята, я сделал все, что смог, – теперь ваша очередь”. В другой раз он не удержал перепасованный ему мяч, что привело к проигрышу команды. Осознав цену своей ошибки, он расплакался, и товарищи стали его успокаивать:
   “Брось, Скотти, забудь, – не так уж это важно”. Наверное, самый запоминающийся подвиг он совершил во время игры против более опытной команды средней школы центрального района. Когда капитан противника, самый массивный игрок на поле, ринулся в атаку после введения мяча в игру, команда Сент-Пола расступилась перед ним, словно воды Красного моря, и только Фицджеральд отважился перехватить соперника. Скотт снова получил травму и был вынужден покинуть поле. На следующий день приятель застал его лежащим в кровати – Скотт явно наслаждался ролью раненого ветерана.
   На самом деле его увлекал не спорт, а зрелище. Скотт относился к спортивным соревнованиям как актер, желающий быть звездой, – если ему не доставалась роль питчера, капитана или квартербека, он мог отказаться выходить на поле. Однажды во время эстафеты он настоял на том, чтобы бежать на последнем этапе, желая, чтобы вся слава досталась ему. А когда в последнее мгновение соперник его опередил, Фицджеральд предпочел не проигрывать, а намеренно поскользнулся и упал.
   В его характере присутствовала склонность к саморекламе, поощрявшаяся матерью. Она заставляла его петь для гостей (Скотт понимал, что это ошибка, потому что у него не было голоса), а когда они навещали монахинь из ордена Визитации, ему пришлось четверть часа стоять на крыльце и декламировать свои произведения. Он очаровал монахинь своей непосредственностью и искренней страстью. В том, что касалось самих слов – их цвета, формы, звучания, – Фицджеральду не было равных, но для того, чтобы придумать для этих слов идею, иногда приходилось блефовать. Так, например, он мог запомнить названия книг в книжных магазинах и уверенно рассказывать их содержание, даже не сняв с полки.
   На такого живого мальчика, как Скотт, жизнь в доме бабушки действовала угнетающе. Каждое утро две его незамужние тетки, одетые во все черное, шли к мессе с молитвенниками в руках, а позже Молли, тоже в черном платье, шла в публичную библиотеку с сумкой книг, чтобы обменять их на новые. Позади ничем не примечательного дома с террасой находился узкий, засыпанный шлаком двор. Конюшни на другой стороне улицы принадлежали жителям соседних домов, и Фицджеральд любил наблюдать, как конюхи в резиновых фартуках и сапогах моют экипажи этих более состоятельных и привилегированных смертных.
 
   Молли делала все, чтобы неудача отца не отразилась на детях. Благодаря ее связям в декабре 1909 года Скотта приняли в танцевальную школу, которая стала для него “обществом” до конца пребывания в Сент-Поле. Занятия с учениками проводились в “Рэмэли-Холле”, длинном зале с розовыми стенами и белой лепниной, похожей на сахарную пудру на торте. Учителем танцев в школе был профессор Бейкер, маленький круглый человечек с седыми усами и лысиной; иногда от него пахло ромом, что не мешало ему с завидной ловкостью демонстрировать па мазурки или тустепа. Время от времени – когда ему казалось, что ученики его не слушают, – он багровел и срывался на крик, что никак не вязалось с благородством и великолепием зала. “На прошлой неделе, – писал Фицджеральд в своем дневнике, – несколько мальчиков, включая Артура Фоли, Сесила Рила, Дональда Бигелоу и Лоренса Бордмена, отказались исполнять торжественное шествие парами. Они вышли из зала и принялись надевать (уличные) туфли. С мистером Бейкером едва не случился удар, но убедить их он не смог. Те из нас, кто остался, портили торжественное шествие всеми возможными способами, и теперь вместо него у нас три других танца”.
   Дети из самых богатых семей подъезжали к “РэмэлиХоллу” на черных лимузинах с монограммами и гербами на дверцах; за рулем машин сидели шоферы в униформе. Менее состоятельных привозили мамы на семейных электромобилях, а совсем бедные приезжали на трамвае или тащились по сугробам с мешком для обуви, в котором лежали бальные туфли. Девочки носили кружевные платья из белого батиста или из муслина в мелкий горошек с яркими поясами, а волосы либо укладывали в высокую прическу с валиком, либо оставляли свободно ниспадать на плечи. Мальчики надевали синие шерстяные костюмы с брюками гольф. Раз в год в школе танцевали котильон, на который девочки могли выбирать себе пару.
   Школа танцев была квинтэссенцией юношеского стремления к популярности, которое выражалось и в других формах. В те времена дети проводили на улице больше времени, чем теперь. Они ходили в походы в лес, катались на велосипеде и на роликах по Саммит-авеню, до позднего вечера играли в прятки и догонялки в больших дворах вокруг домов. Долгой зимой – именно отсюда у Фицджеральда появились сцены с морозным дыханием и санями – дети катались с гор на санях.
   “И эти катания на санях, – вспоминал Фицджеральд. – Такое есть только в Миннесоте. Мы собирались часа в три дня, укутанные в теплые пальто и свитера, – румяные, бурлящие энергией девочки и мальчики, которые прятали свое смущение под напускной бравадой и то спрыгивали с саней, то вновь заскакивали на них под притворные крики и визг остальных. Часов в пять, уже в сумерках, мы добирались до цели; обычно это был клуб, где мы пили горячий шоколад, ели сэндвичи с курицей и танцевали под граммофон. Когда на улице становилось темно и мороз усиливался, миссис Холлис, миссис Кэмпбелл или миссис Уортон отвозили домой в лимузине кого-то из мальчишек, отморозившего щеки, а остальные слонялись по веранде, освещенной тусклым светом январской луны, и ждали саней. Отправляясь на прогулку, девочки всегда усаживались вместе, но на обратном пути этот порядок менялся. Компания разбивалась на смешанные группы по четыре или шесть человек, а некоторые и по двое. Были и те, кто не присоединялся ни к какой группе: впереди сидела косоглазая девочка и с преувеличенным вниманием разговаривала с гувернанткой, а сзади собирались несколько застенчивых мальчишек, перешептывавшихся и толкавших друг дружку локтями”.
   Фицджеральд, как правило, нравился девочкам. Он умел поддержать разговор, и, даже если девочек оставляла равнодушными его красивая внешность, они не могли не признать его аккуратности и респектабельности. На вечеринках гольфы у него всегда были самыми белыми, норфолкская куртка (с карманами спереди и поясом) сидела как влитая, а высокий, пышный воротник плотно обхватывал крошечный узел галстука. Среди мальчиков его положение было несколько неопределенным. Он был легок в общении, но не открывался до конца – вероятно, из-за природной недоверчивости. Слишком необычный, чтобы стать лидером в широком смысле слова, он предлагал такое количество идей и проявлял такую изобретательность в их воплощении, что его правильнее было бы назвать катализатором. Он был организатором нескольких клубов с короткой, но бурной жизнью. Рука Фицджеральда чувствуется в обряде посвящения одного из них: “Первым был Сесил, и мы с Полом подвергли его самой жестокой процедуре инициации: он глотал сырые яйца, испытал на себе пилу, лед, иглу и погружение в воду”.
   В присутствии Фицджеральда скука отступала. Представьте, что в дождливый вечер вы оказались вместе с ним в доме и возникает вопрос, чем себя развлечь. Фицджеральд листает телефонный справочник, останавливается на разделе
   “Протезы конечностей” и снимает трубку. Без тени улыбки он звонит в компанию “Minnesota Limb & Brace Co.” и заказывает деревянную ногу. Его просят приехать на примерку, и он отвечает, что не может ходить на одной ноге. Тогда они предлагают приехать сами, но и тут у него находятся возражения. Скотт подробно расспрашивает компанию о продукции. Скрипит ли нога? (Тут вы уже смеетесь так громко, что он предостерегающе машет рукой.) Если скрипит, то каким сортом машинного масла следует ее смазывать? Можно ли снабдить ногу резиновой подошвой? Не сломается ли протез, если дать кому-то пинка? Удовлетворив свое любопытство, он повторяет процедуру с “St. Paul Artificial Limbs”, “United Limb & Brace” и “J. A. McConnell Co.”, которая хвастается, что у нее “самые современные протезы для ног, ампутированных выше колена”. Наконец Скотт устает. Час пролетел совершенно незаметно, и, кроме того, собрана полезная информация об искусственных конечностях, которая может пригодиться в будущем.