Страница:
Посудите сами: военная столица, двадцатичетырехлетний офицер, медноволосая девушка, знаменитый писатель. Разве этого мало?
1971
В. Огнев
Илья Эренбург и О. Савич
Когда-то я думал, что они братья. Во-первых, они казались мне похожими. Во-вторых, кто-то когда-то сказал мне, что они братья. Потом я сам объяснял другим, что это не так, а мне говорили: "Скажите, пожалуйста, а я считал..."
Потом я познакомился и подружился с Овадием Герцовичем Савичем. Более того - я полюбил его. Это был "мой" тип человека. Человек, который, как говорит один из героев драматурга А. Володина, предпочитает, чтобы ходили через его комнату, нежели чтобы он ходил через вашу... Тип интеллигента, которого ничем не заставишь "примениться к обстоятельствам". Рыцарь чести, но скромный, не звенящий доспехами. Человек с открытым взглядом и врожденным тактом. Тонкий ум и доброе сердце.
Он говорил Эренбургу обо мне так часто, что тот обратил внимание на меня, и как-то незаметно я стал бывать в их компании. Я стал наблюдать их вместе. Эренбурга и всегда находившегося в тени Савича. Эренбург иногда капризно и, как мне казалось, несправедливо спорил с ним. Савич выслушивал его с улыбкой нежной, застенчивой, но глаза смеялись иронически. И Эренбург ворчливо отходил. Было, как это ни покажется странным, что-то отеческое, покровительственное в отношении к нему Савича. Мое представление о "неравной" дружбе постепенно сменялось убеждением в необходимости для Эренбурга - да, да, прежде всего для него! - этой дружбы. Я имел случай горько убедиться в этом...
Однажды утром раздался звонок и резкий, почти раздраженный голос назвал мою фамилию. "Это говорит Эренбург. Умер Савич. Вы можете сейчас прийти? Пожалуйста, приходите. Я звоню от него..." Я увидел Илью Григорьевича на кухне, маленькой кухне, где он сидел ссутулившись. Никогда я не видел его таким. Рот его был полуоткрыт, глаза наполнены слезами. Он казался мертвецом - такое у него было бледное, серое лицо. Он был не брит. "Куда-то надо звонить, - сказал он тихо и растерянно, - я вас очень прошу... Ну, как это делается... Может быть, в союз? И объявление в газету, пожалуйста..."
У гроба Савича он разрыдался. "Он не переживет его", - ясно подумалось мне. Так это и было. Ровно через три недели, наклонившись над цветком на своей даче, Илья Григорьевич упал. Инфаркт был точкой, но сломался Эренбург на похоронах Савича. С ним умерло что-то в самом Эренбурге.
Мы часто говорили с Савичем об Эренбурге. Как-то я спросил: неужели он не записывал за ним? Сколько лет вместе, бок о бок - Франция, Испания, дружба с юных лет... Савич улыбнулся: "Нет". "Но когда-нибудь, может быть..." - что-то такое сказал он. Неопределенное. И еще, помню, сказал он смущенно: "Он написал обо мне". Да, "Люди, годы, жизнь" мы читали по главам - я тоже читал их публикации.
Но вот в архиве О. Г. Савича найдена страничка, исписанная тонким, аккуратным, но неразборчивым при этом почерком - Савич составил план будущей работы об Эренбурге. Он написал начало. Судя по плану, статья собиралась стать подробной и полной характеристикой Эренбурга - художника и человека.
- Ты еще... обо мне напишешь... - Эренбург сказал это Савичу, смеясь.
И это вспомнил Овадий Герцович в своем плане. Почему он не сделал этого раньше? Кто знает, может, потому, что когда стоишь рядом с горой, ее не видишь в истинной пропорции. Или просто дружба не любит взгляда "со стороны"?
Так случается, что самые близкие духовно люди, которые лучше, чем кто-либо, знают друг друга, ничего не оставляют любопытству истории. В этом - если речь идет о личности исторической - какая-то несправедливость упущенной возможности. Но одновременно и какое-то целомудрие дружбы, нечто более ценное, нежели лишнее свидетельство очевидца, стоит за этим молчанием друга.
Может быть, и немного поймем мы из краткого плана Савича, а все-таки хорошо, что он присутствует здесь, - слово О. Савича в книге памяти И. Г. Эренбурга необходимо.
1974
О. Савич
Историк, глядящий вперед
Однажды вечером, в начале войны, Эренбург сказал мне, что по просьбе Совинформбюро хочет написать для американского агентства очерк о том, как москвичи гасят гитлеровские зажигалки. У него был адрес женщины-домоуправа, которой прошлой ночью удалось погасить рекордное число этих бомб, но он не знал, как выкроить два утренних часа, чтобы поехать к ней. Я предложил, что поговорю с ней и привезу ему запись беседы.
Когда наутро я прочитал ему эту запись и рассказал, как выглядит и как говорит эта женщина, он задал мне несколько вопросов и потом сказал:
- Вот тебе машинка, садись и пиши. Надо написать четыреста слов, американцы считают на слова, а не на строчки. Это полторы страницы.
- Но я же записывал для тебя!
- Ты что, воображаешь, что я буду писать о живом человеке, которого я в глаза не видел? Ты с ума сошел! Пиши, даю тебе сорок минут, у тебя же все в голове.
За всю свою жизнь он ни разу не писал о том, чего не видел, не знал, не изучил, а главное - чего не продумал и - что еще важнее - чего не пережил. Когда он садится писать, у него действительно "все в голове". Поэтому 40 минут, в которые я, конечно, не уложился и заслужил этим презрительное "ну какой же ты журналист", были для него реальным сроком.
В годы войны он писал порой по три статьи в день, почти по тысяче в год. Удивительно было не столько это количество, - работоспособность Эренбурга из ряда вон выходящая - и даже не качество статей - это особенность таланта, - как умение писать, по существу говоря, на одну и ту же тему не повторяясь.
В одной из своих статей М. Горький говорит, что если бы свести всю великую русскую литературу к двум словам, это были бы слова "Долой самодержавие!". Один лозунг родил огромную библиотеку. Эренбург так хорошо знал свою тему, так пережил ее сердцем, что и она родила несколько толстых томов. Но для этого нужен был труд десятилетий.
В ранней юности он был большевиком-подпольщиком. Жандармский офицер, который допрашивал его, не хотел верить, что реферат "Два года единой партии" написан гимназистом пятого класса. Может быть, уже тогда практика и теория революционной борьбы в какой-то мере приучила его наблюдать и чувствовать процесс жизни в его развитии. Потом он стал поэтом, то есть человеком, который наново открывает жизнь в ее особенно характерных подробностях, никем до сих пор не увиденных. Первые газетные статьи его военные корреспонденции с Западного фронта первой мировой войны, образовавшие впоследствии книгу "Лик войны", - до сих пор сохраняют и ценность свидетельского показания, и глубину размышлений, и трепет пережитого; война в целом воспринимается читателем через неповторимые подробности.
Я вовсе не хочу давать арифметическую формулу: Эренбург-политический деятель + Эренбург-поэт = Эренбургу-журналисту. Журналистика, как мне кажется, искусство, - алгеброй гармонию разъять нельзя. Просто, так же как шахматы или, еще вернее, архитектура, большой журналист и, скажем, репортер бульварной газетки имеют столько же общего, как Акрополь и хижина бидонвиля.
Не помню, перед войной или сразу после нее в ДЖ 1 состоялся диспут на тему "Из газеты в литературу" (это было сформулировано иначе, но смысл диспута был именно в том, что журналист может стать писателем). Эренбург тогда обрушился именно на противопоставление журнализма и писательства, как будто последнее выше первого. Он сказал тогда, что когда пишет роман, вовсе не переселяется на этаж выше. Где проходит грань между Щедриным-журналистом и Щедриным-писателем? Может ли выиграть войну одна стратегия без тактики? Если у всех искусств материал один - жизнь, можно ли разделять их на ранги? Есть писатели, думающие, что когда они пишут в газете, они как бы "грешат" журнализмом. Это бесчестно в отношении читателя. Это бесчестно и в отношении писательского ремесла: желай и умей делать то, что делаешь, или не делай этого.
1 Дом журналиста. (Прим. ред.)
Нельзя представить себе писателя, который садится за письменный стол, решает: напишу-ка я роман, выводит на бумаге "глава первая" и начинает первую фразу, не зная, что последует за ней, не выбрав героев, не обдумав темы. Журналист находится в более трудном положении, газета не оставляет ему времени на долгие раздумья, событие часто застает его врасплох. И тем не менее журналист может и должен быть подготовлен к неожиданности. Если историк находит закономерности после событий, журналист - как бы историк, глядящий вперед.
* * *
И. Г.
Я - старая птица и больше уже не пою,
Из красной листвы все смотрю я на стаю свою.
А в воздухе шелест и трепет лесов и морей,
Там учится стая подальше летать, побыстрей.
Кричат первогодки, для них упражненья страшны,
Не знают, как долго лететь им до южной страны.
Не вам свои силы беречь! Это мне их беречь,
Чтоб вас хоть на час от опасности злой устеречь.
Когда полетим, в треугольнике угол займу,
Один на себя встречный ветер в полете приму.
Вперед, задыхаясь, и первым я встречу беду,
И сердца не хватит, и камнем я вниз упаду.
Чтоб пели вы громко на южной веселой земле
О белых ночах, о туманах, о солнце во мгле.
1966
Константин Симонов
Он был бойцом...
1
Илья Григорьевич Эренбург по-разному входил в жизнь разных людей. В мою жизнь он вошел вместе с Испанией, вместе с первыми корреспонденциями оттуда, из Мадрида. Вошел вместе с Кольцовым, вместе с печатавшимися в газетах первыми списками награжденных за выполнение особых заданий правительства летчиков и танкистов. Вместе с появившимися на улицах Москвы в кожаных куртках с такими редкими тогда орденами Красной Звезды на груди.
Голос Эренбурга был для меня тогда, в юности, голосом человека, стоявшего где-то там, на самом переднем краю войны с фашизмом.
Я не читал в молодости ни "Хулио Хуренито", ни других первых книг Эренбурга. И хотя читал его романы начала тридцатых годов - "День второй" и "Не переводя дыхания", но эти книги прошли как-то мимо меня. Может быть, потому, что я, совсем еще молодой тогда человек, по-другому видел и по-другому, исходя из личного опыта, чувствовал ту эпоху первых пятилеток, о которой писал Эренбург.
Повторяю, он вошел в мое сознание своими корреспонденциями из Испании. И своими стихами об Испании, печатавшимися тогда в журнале "Знамя".
Эти стихи, в которых нас привлекала их прозрачность, то, что в них явно шла речь о наших добровольцах в Испании, принадлежали в те годы если не к числу моих самых любимых, то во всяком случае к числу больше всего волновавших меня стихов.
Я впервые увидел Эренбурга в тридцать восьмом году, когда он приезжал из Испании. Был вечер в студенческом клубе на Стромынке, и там, за кулисами, я увидел Эренбурга - человека, приехавшего из Испании, человека, писавшего об Испании, человека, видевшего своими глазами первые бои с фашизмом.
Это было для меня тогда самым главным в Эренбурге и так и осталось самым главным до начала Великой Отечественной войны, когда главным в моем сознании сразу стали его статьи в "Красной звезде", настолько нужные людям, буквально как хлеб, и делавшие такое огромное дело, что нам, работавшим тогда в "Красной звезде" вместе с Эренбургом, тогда даже как-то почти и не вспоминалось все, что было написано Эренбургом раньше, до войны.
Только что вернувшись из долгой командировки в Японию, я встретился с Эренбургом в апреле 1946 года в Париже, откуда мы должны были втроем - с ним и с генералом Галактионовым - лететь в Соединенные Штаты Америки.
В "Красной звезде" я работал вместе с Эренбургом, но встречался с ним сравнительно редко и мимолетно. Зато в течение нескольких месяцев нашей американской поездки много и часто был с Эренбургом бок о бок и, как мне кажется, хорошо разглядел его во время той трудной работы, которую он на моих глазах делал там, в Америке.
У меня неплохая память, но я не хочу вдаваться в подробности этой совместной поездки, о которых писал сам Эренбург. Да и вдобавок, если вдаваться в подробности, то, видимо, два очень разных человека и по-разному вспоминают и по-разному оценивают их, и мне бы, пожалуй, пришлось поспорить с некоторыми оттенками в воспоминаниях Эренбурга. Но я не захотел делать этого при его жизни и тем более не хочу делать это после его смерти.
Я хочу вспомнить лишь о самом главном, о том, каким был Эренбург в Америке, что он любил, что ненавидел и с чем боролся.
Мне приходилось встречаться с суждениями, что Эренбург не любил Америку; не любил ее в общем и целом. Так вот просто: очень любил свою любимую Францию и очень не любил свою нелюбимую Америку. Не любил - да и все тут!
Не любить ту или иную страну "просто так", потому что тебе не нравится что-то в стиле жизни, который в ней установился, или в манерах людей, или в их чуждых тебе обыкновениях, - не любить за это целую страну может только обыватель, тупой и недалекий человек.
Эренбург не был обывателем. Он отнюдь не был чужд пристрастий и антипатий, но прежде всего на протяжении всей своей жизни он был бойцом. Именно это составляло суть его натуры. А кроме того, что он был бойцом, он был еще и человеком большого и острого ума, способного в самой трудной обстановке хирургически отпрепарировать главное от второстепенного, важное от малосущественного.
В ту нашу поездку Эренбург смотрел на Америку прежде всего и главным образом с точки зрения человека, который еще продолжает жить недавно кончившейся войной.
Вспомним время, когда мы с Эренбургом приехали в Америку! Над Японией были взорваны атомные бомбы, и в Соединенных Штатах сразу же появились люди, которые стали считать, что, имея монополию на атомную бомбу, нечего цацкаться с Советской Россией и можно разговаривать с ней с позиции силы.
За два месяца до нашего приезда в Америку Черчилль именно там, в Америке, произнес свою речь, в которой тоже пытался говорить о нас с позиции силы.
Словом, это было время, когда нам нельзя было позволить наступать себе на ноги. И особенно там, в Америке.
Эренбург по натуре был не из тех людей, которые позволяют наступать себе на ноги. Однако та резкость, с которой он выступал в Америке по политическим вопросам, была не результатом характера, хотя в ней, конечно, присутствовал и характер, - она была результатом самоощущения представителя израненной войной Советской Страны, по отношению к которой некоторые из американцев пытались взять тон послевоенного превосходства, опираясь на свою силу, на свою сытость, на свое почти не затронутое войной благополучие.
И с этими американцами Эренбург говорил так, что каждый разговор шел на острие ножа. Эренбург не только лично, он - и это было гораздо сильнее в нем - общественно ненавидел каждого из людей, которые не желали помнить, какие жертвы принес Советский Союз в недавней войне, сколько пролито крови и сколько перетерплено испытаний.
И он умел ставить таких людей на место со всей силой присущего ему сарказма и полемического опыта.
Он был мягок и дружелюбен с людьми, которые отдавали должное его стране, ее жертвам, ее потерям, ее усилиям, ее победам. И если эти отдававшие должное его стране люди чего-то не понимали или в чем-то сомневались, он объяснял им самые простые вещи не только дружелюбно, но и с какой-то даже удивлявшей меня терпеливостью и не свойственной ему кротостью.
Но стоило ему почувствовать недружелюбие к своей стране, или попытку говорить о ней свысока, или попытку навязать ей чужие правила жизни, как он становился язвительным и беспощадным.
Была Америка, которую он любил, но была и Америка, которую он терпеть не мог. Это верно, этому я свидетель. И, как пример этого, у меня и до сих пор стоит перед глазами коротенькая сцена после одного шумного и многолюдного митинга.
Эренбурга окружили охотники до автографов, совавшие ему американские издания его книг для подписи. Он подписывал долго и много, пока вдруг какой-то человек не пристал к нему, чтобы он написал ему не только свою фамилию, но еще что-то такое, чего хотелось этому человеку.
Эренбург написал.
Но развязный любитель автографов этим не ограничился, он стал требовать, чтобы Эренбург написал ему еще что-то.
Эренбург отказался.
Тогда любитель автографов, продолжая совать книжку, стал говорить, что он в свое время внес в помощь России целых двадцать пять долларов и Эренбург должен написать ему за это все, что он просит.
Эренбург сердито взглянул на него и вытащил бумажник:
"Вот вам пятьдесят долларов, чтобы вы больше никогда не напоминали нам о том, как вы много сделали для России. Возьмите и отстаньте от меня".
Было бы слишком долго вспоминать все подряд, время было трудное; отвечать на многие вопросы было не так-то просто. И я с восхищением, которое сохранилось у меня до сих пор, видел и слышал, как Эренбург с блеском выходил из самых трудных положений.
Кажется, - это было уже под самый конец поездки, - уже в Канаде, на большой людной пресс-конференции зашел разговор о признании нами Аргентины. Мы знали, что об этом шли переговоры, но нам было абсолютно неведомо, чем все в итоге кончилось. Один из корреспондентов задал вопрос, явственно пахнувший провокацией:
- Правда ли, что Советская Россия признала Аргентину, хотя там у власти по-прежнему Перон, которого в советской прессе в былые времена называли фашистом?
Эренбург прищурился и сказал:
- Не понимаю вопроса.
Ему повторили вопрос. И он вторично сказал:
- Не понимаю вопроса.
Под смешок набитого корреспондентами зала ему в третий раз громко повторили все тот же вопрос.
- Нет, я слышу то, что вы говорите, - сказал Эренбург. - Я не понимаю смысла вашего вопроса. Когда мы не признавали Перона, вы были недовольны и спрашивали, почему мы не признаем Перона? Теперь, когда, если верить вашим словам, мы признали Перона, вы недовольны тем, что мы его признали. Я не понимаю, чего в конце концов вы хотите от нас? - под хохот зала заключил Эренбург.
Поездка в Америку была для Эренбурга самым первым и самым трудным этапом в той послевоенной борьбе за мир, которую он вел до конца своей жизни.
То, что сделал Эренбург в годы войны, хотя и не полностью, но все-таки подытожено в нашем сознании. А все то, что сделал Эренбург после войны, в борьбе за мир, думается, еще не до конца нами осознано. Это такая большая работа, что даже странно подумать, что один человек мог так много вынести на своих плечах.
2
Всякий из нас, людей, переживших воину, хорошо помнит, какую огромную роль в годы войны играла военная публицистика Эренбурга, как высоко ценили ее читатели и на фронте и в тылу, с каким нетерпением открывали "Красную звезду" и "Правду", искали на их страницах очередное выступление Эренбурга.
Наша литература и наша журналистика в годы войны с честью выполнили свой долг перед народом. Свидетельство тому - подшивка военных лет центральных, фронтовых, армейских, дивизионных газет, в которых работали тысячи писателей и журналистов. Свидетельство выполненного долга и те тяжелые потери, которые понес писательский и журналистский корпус, выполняя свой гражданский и свой литературный долг в огне боев на всех фронтах Великой Отечественной войны - от Черного до Баренцева моря.
Илья Григорьевич Эренбург был лишь одним из многих литераторов и журналистов, в годы войны отдававших всего себя на службу сражающемуся народу, его жизненным интересам, его справедливым историческим целям.
Но, говоря об Илье Эренбурге как об одном из многих писателей, неукоснительно выполнявших в годы войны свой гражданский долг, надо к этому добавить, что и масштабы всего сделанного Эренбургом во время войны, и мера того влияния, которое имела его работа на умы и сердца его военных читателей, и острота и сила его страстного публицистического пера, и то неутомимое постоянство, с которым он писал о самых острых, самых драматических темах военных дней, - все это, вместе взятое, в соединении с его несравнимым публицистическим талантом, по праву сделало его любимцем сражающейся армии, а шире говоря - сражающегося народа.
Работая в нашей центральной военной газете "Красная звезда", Эренбург, стремясь чаще и больше выезжать на фронт, в действующую армию и настаивая на этих поездках, порою ставил редакцию в сложное положение. С одной стороны, в редакции хорошо понимали, как необходимо ему для очередных статей, корреспонденций, фельетонов непосредственное общение со своими фронтовыми читателями. А с другой стороны - газета есть газета, и как только в ней неделю-полторы, а уж тем более две не появлялось статей и корреспонденций Эренбурга, начинали сыпаться письма с фронта: где Эренбург, почему его не видно на страницах газеты, когда будут его статьи?
В "Красной звезде" печатались многие талантливые писатели и журналисты, чьи имена прочно связаны с историей Великой Отечественной войны, и все-таки, если на страницах "Красной звезды", или "Звездочки", как ее ласково называли на фронте, долго не появлялось очередного выступления Эренбурга, то всем казалось, что не хватает чего-то очень важного и нужного. И наверно, именно это читательское чувство и может служить высшей оценкой всего, что делал Илья Эренбург в годы войны.
Когда теперь, спустя много лет после войны, я размышляю над той удивительной силой воздействия, которую с самых первых дней войны получили публицистические выступления Эренбурга, я думаю, что одной из причин этого было то, что его страстные антифашистские, антинацистские выступления на страницах наших газет имели очень прочный, уходивший в глубь его писательской жизни фундамент.
О вооруженной борьбе с фашизмом Эренбург, впервые в нашей памяти, писал из Испании, из осажденного Мадрида. Но для него самого, как для писателя, Испания не была местом первой встречи с фашизмом. На протяжении двадцатых и начала тридцатых годов, бывая во многих странах Европы, он встречался с различными проявлениями фашизма и писал о нем еще в те времена, когда у этого исчадия ада прорезывались первые зубки.
И если говорить о фундаменте той ненависти, которую испытывал Эренбург к фашизму, то первый слой этого фундамента - его первые встречи с фашизмом двадцатых годов.
Второй слой - встреча с фашизмом в начале тридцатых годов, главным образом во Франции, когда французские поклонники Гитлера боролись с Народным фронтом и когда, живя в Париже, Эренбург был одним из самых деятельных организаторов конгресса в защиту культуры против фашизма.
А те встречи с фашизмом в Испании, под гул бомбежек Мадрида, о которых мы читали в тридцать седьмом и тридцать восьмом годах в корреспонденциях Эренбурга на страницах "Известий", были уже третьим слоем этого фундамента ненависти.
Но Эренбургу довелось еще увидеть и трагедию разгрома Франции в 1940 году, увидеть звериный, самодовольный лик фашизма, считавшего, что он уже победил, что его будущее обеспечено. Обо всем этом, увиденном там, во Франции, Эренбург написал перед началом Великой Отечественной войны в своей книге "Падение Парижа". Впечатления, легшие в основу этой книги, стали четвертым слоем того фундамента ненависти к фашизму и нацизму, который прочно существовал в уме и сердце писателя к началу Великой Отечественной войны.
На этом многослойном и крепком фундаменте и возникли первые его корреспонденции первых дней и месяцев Великой Отечественной войны, сразу обратившие на себя пристальное внимание читателей силою своей страсти и своей непримиримости.
С первых же дней войны, сражаясь на страницах наших газет с фашизмом, Эренбург открыл свой собственный счет. Так, во время войны мы обычно говорили не о писателях, а о снайперах, о людях прямого и смертельного действия. Но это с достаточной точностью применимо и к Эренбургу. И метафора, что Илья Эренбург - снайпер пера, - не новая и не моя. А старая, солдатская, времен войны.
Это уже сейчас, спустя много лет, я, вспоминая прошлое, пытаюсь проанализировать, как и из чего складывалась военная публицистика Эренбурга времен Великой Отечественной войны. А тогда, в войну, я, наверное, так же, как и другие читатели Эренбурга, не думал над истоками его публицистики.
Тогда, в годы войны, мы, по правде говоря, не знали и истории создания "катюш" и не раздумывали над тем, в результате каких многолетних трудов и усилий они вдруг появились на фронте. Для нас было главным то, что они появились и ударили по фашистам!
Так это было и с прямым и сокрушительным действием военных статей Эренбурга. Люди, причастные к войне, не размышляли над тем, откуда и как он появился, они радовались тому, что он есть!
На протяжении всех четырех лет войны мне довелось работать с Ильей Григорьевичем Эренбургом в "Красной звезде". Приходилось мне там же, в редакции, видеть Эренбурга и поздними вечерами, когда давно был сдан в набор его очередной материал для завтрашнего номера "Красной звезды", а он все еще сидел за машинкой. Это не вызывало удивления ни у меня, ни у моих товарищей по "Красной звезде". Мы знали, что кроме статей в "Красную звезду", в "Правду", кроме статей, специально написанных для фронтовой печати, на просьбы которой Эренбург считал своим долгом всегда, когда мог это сделать, откликаться, - мы знали, что кроме всего этого он делает еще одну большую и постоянную работу. Знали, что через Советское Информбюро в телеграфные агентства и газеты Америки, Англии и сражающейся Франции направляются корреспонденции Эренбурга, специально написанные для этих агентств и газет.
1971
В. Огнев
Илья Эренбург и О. Савич
Когда-то я думал, что они братья. Во-первых, они казались мне похожими. Во-вторых, кто-то когда-то сказал мне, что они братья. Потом я сам объяснял другим, что это не так, а мне говорили: "Скажите, пожалуйста, а я считал..."
Потом я познакомился и подружился с Овадием Герцовичем Савичем. Более того - я полюбил его. Это был "мой" тип человека. Человек, который, как говорит один из героев драматурга А. Володина, предпочитает, чтобы ходили через его комнату, нежели чтобы он ходил через вашу... Тип интеллигента, которого ничем не заставишь "примениться к обстоятельствам". Рыцарь чести, но скромный, не звенящий доспехами. Человек с открытым взглядом и врожденным тактом. Тонкий ум и доброе сердце.
Он говорил Эренбургу обо мне так часто, что тот обратил внимание на меня, и как-то незаметно я стал бывать в их компании. Я стал наблюдать их вместе. Эренбурга и всегда находившегося в тени Савича. Эренбург иногда капризно и, как мне казалось, несправедливо спорил с ним. Савич выслушивал его с улыбкой нежной, застенчивой, но глаза смеялись иронически. И Эренбург ворчливо отходил. Было, как это ни покажется странным, что-то отеческое, покровительственное в отношении к нему Савича. Мое представление о "неравной" дружбе постепенно сменялось убеждением в необходимости для Эренбурга - да, да, прежде всего для него! - этой дружбы. Я имел случай горько убедиться в этом...
Однажды утром раздался звонок и резкий, почти раздраженный голос назвал мою фамилию. "Это говорит Эренбург. Умер Савич. Вы можете сейчас прийти? Пожалуйста, приходите. Я звоню от него..." Я увидел Илью Григорьевича на кухне, маленькой кухне, где он сидел ссутулившись. Никогда я не видел его таким. Рот его был полуоткрыт, глаза наполнены слезами. Он казался мертвецом - такое у него было бледное, серое лицо. Он был не брит. "Куда-то надо звонить, - сказал он тихо и растерянно, - я вас очень прошу... Ну, как это делается... Может быть, в союз? И объявление в газету, пожалуйста..."
У гроба Савича он разрыдался. "Он не переживет его", - ясно подумалось мне. Так это и было. Ровно через три недели, наклонившись над цветком на своей даче, Илья Григорьевич упал. Инфаркт был точкой, но сломался Эренбург на похоронах Савича. С ним умерло что-то в самом Эренбурге.
Мы часто говорили с Савичем об Эренбурге. Как-то я спросил: неужели он не записывал за ним? Сколько лет вместе, бок о бок - Франция, Испания, дружба с юных лет... Савич улыбнулся: "Нет". "Но когда-нибудь, может быть..." - что-то такое сказал он. Неопределенное. И еще, помню, сказал он смущенно: "Он написал обо мне". Да, "Люди, годы, жизнь" мы читали по главам - я тоже читал их публикации.
Но вот в архиве О. Г. Савича найдена страничка, исписанная тонким, аккуратным, но неразборчивым при этом почерком - Савич составил план будущей работы об Эренбурге. Он написал начало. Судя по плану, статья собиралась стать подробной и полной характеристикой Эренбурга - художника и человека.
- Ты еще... обо мне напишешь... - Эренбург сказал это Савичу, смеясь.
И это вспомнил Овадий Герцович в своем плане. Почему он не сделал этого раньше? Кто знает, может, потому, что когда стоишь рядом с горой, ее не видишь в истинной пропорции. Или просто дружба не любит взгляда "со стороны"?
Так случается, что самые близкие духовно люди, которые лучше, чем кто-либо, знают друг друга, ничего не оставляют любопытству истории. В этом - если речь идет о личности исторической - какая-то несправедливость упущенной возможности. Но одновременно и какое-то целомудрие дружбы, нечто более ценное, нежели лишнее свидетельство очевидца, стоит за этим молчанием друга.
Может быть, и немного поймем мы из краткого плана Савича, а все-таки хорошо, что он присутствует здесь, - слово О. Савича в книге памяти И. Г. Эренбурга необходимо.
1974
О. Савич
Историк, глядящий вперед
Однажды вечером, в начале войны, Эренбург сказал мне, что по просьбе Совинформбюро хочет написать для американского агентства очерк о том, как москвичи гасят гитлеровские зажигалки. У него был адрес женщины-домоуправа, которой прошлой ночью удалось погасить рекордное число этих бомб, но он не знал, как выкроить два утренних часа, чтобы поехать к ней. Я предложил, что поговорю с ней и привезу ему запись беседы.
Когда наутро я прочитал ему эту запись и рассказал, как выглядит и как говорит эта женщина, он задал мне несколько вопросов и потом сказал:
- Вот тебе машинка, садись и пиши. Надо написать четыреста слов, американцы считают на слова, а не на строчки. Это полторы страницы.
- Но я же записывал для тебя!
- Ты что, воображаешь, что я буду писать о живом человеке, которого я в глаза не видел? Ты с ума сошел! Пиши, даю тебе сорок минут, у тебя же все в голове.
За всю свою жизнь он ни разу не писал о том, чего не видел, не знал, не изучил, а главное - чего не продумал и - что еще важнее - чего не пережил. Когда он садится писать, у него действительно "все в голове". Поэтому 40 минут, в которые я, конечно, не уложился и заслужил этим презрительное "ну какой же ты журналист", были для него реальным сроком.
В годы войны он писал порой по три статьи в день, почти по тысяче в год. Удивительно было не столько это количество, - работоспособность Эренбурга из ряда вон выходящая - и даже не качество статей - это особенность таланта, - как умение писать, по существу говоря, на одну и ту же тему не повторяясь.
В одной из своих статей М. Горький говорит, что если бы свести всю великую русскую литературу к двум словам, это были бы слова "Долой самодержавие!". Один лозунг родил огромную библиотеку. Эренбург так хорошо знал свою тему, так пережил ее сердцем, что и она родила несколько толстых томов. Но для этого нужен был труд десятилетий.
В ранней юности он был большевиком-подпольщиком. Жандармский офицер, который допрашивал его, не хотел верить, что реферат "Два года единой партии" написан гимназистом пятого класса. Может быть, уже тогда практика и теория революционной борьбы в какой-то мере приучила его наблюдать и чувствовать процесс жизни в его развитии. Потом он стал поэтом, то есть человеком, который наново открывает жизнь в ее особенно характерных подробностях, никем до сих пор не увиденных. Первые газетные статьи его военные корреспонденции с Западного фронта первой мировой войны, образовавшие впоследствии книгу "Лик войны", - до сих пор сохраняют и ценность свидетельского показания, и глубину размышлений, и трепет пережитого; война в целом воспринимается читателем через неповторимые подробности.
Я вовсе не хочу давать арифметическую формулу: Эренбург-политический деятель + Эренбург-поэт = Эренбургу-журналисту. Журналистика, как мне кажется, искусство, - алгеброй гармонию разъять нельзя. Просто, так же как шахматы или, еще вернее, архитектура, большой журналист и, скажем, репортер бульварной газетки имеют столько же общего, как Акрополь и хижина бидонвиля.
Не помню, перед войной или сразу после нее в ДЖ 1 состоялся диспут на тему "Из газеты в литературу" (это было сформулировано иначе, но смысл диспута был именно в том, что журналист может стать писателем). Эренбург тогда обрушился именно на противопоставление журнализма и писательства, как будто последнее выше первого. Он сказал тогда, что когда пишет роман, вовсе не переселяется на этаж выше. Где проходит грань между Щедриным-журналистом и Щедриным-писателем? Может ли выиграть войну одна стратегия без тактики? Если у всех искусств материал один - жизнь, можно ли разделять их на ранги? Есть писатели, думающие, что когда они пишут в газете, они как бы "грешат" журнализмом. Это бесчестно в отношении читателя. Это бесчестно и в отношении писательского ремесла: желай и умей делать то, что делаешь, или не делай этого.
1 Дом журналиста. (Прим. ред.)
Нельзя представить себе писателя, который садится за письменный стол, решает: напишу-ка я роман, выводит на бумаге "глава первая" и начинает первую фразу, не зная, что последует за ней, не выбрав героев, не обдумав темы. Журналист находится в более трудном положении, газета не оставляет ему времени на долгие раздумья, событие часто застает его врасплох. И тем не менее журналист может и должен быть подготовлен к неожиданности. Если историк находит закономерности после событий, журналист - как бы историк, глядящий вперед.
* * *
И. Г.
Я - старая птица и больше уже не пою,
Из красной листвы все смотрю я на стаю свою.
А в воздухе шелест и трепет лесов и морей,
Там учится стая подальше летать, побыстрей.
Кричат первогодки, для них упражненья страшны,
Не знают, как долго лететь им до южной страны.
Не вам свои силы беречь! Это мне их беречь,
Чтоб вас хоть на час от опасности злой устеречь.
Когда полетим, в треугольнике угол займу,
Один на себя встречный ветер в полете приму.
Вперед, задыхаясь, и первым я встречу беду,
И сердца не хватит, и камнем я вниз упаду.
Чтоб пели вы громко на южной веселой земле
О белых ночах, о туманах, о солнце во мгле.
1966
Константин Симонов
Он был бойцом...
1
Илья Григорьевич Эренбург по-разному входил в жизнь разных людей. В мою жизнь он вошел вместе с Испанией, вместе с первыми корреспонденциями оттуда, из Мадрида. Вошел вместе с Кольцовым, вместе с печатавшимися в газетах первыми списками награжденных за выполнение особых заданий правительства летчиков и танкистов. Вместе с появившимися на улицах Москвы в кожаных куртках с такими редкими тогда орденами Красной Звезды на груди.
Голос Эренбурга был для меня тогда, в юности, голосом человека, стоявшего где-то там, на самом переднем краю войны с фашизмом.
Я не читал в молодости ни "Хулио Хуренито", ни других первых книг Эренбурга. И хотя читал его романы начала тридцатых годов - "День второй" и "Не переводя дыхания", но эти книги прошли как-то мимо меня. Может быть, потому, что я, совсем еще молодой тогда человек, по-другому видел и по-другому, исходя из личного опыта, чувствовал ту эпоху первых пятилеток, о которой писал Эренбург.
Повторяю, он вошел в мое сознание своими корреспонденциями из Испании. И своими стихами об Испании, печатавшимися тогда в журнале "Знамя".
Эти стихи, в которых нас привлекала их прозрачность, то, что в них явно шла речь о наших добровольцах в Испании, принадлежали в те годы если не к числу моих самых любимых, то во всяком случае к числу больше всего волновавших меня стихов.
Я впервые увидел Эренбурга в тридцать восьмом году, когда он приезжал из Испании. Был вечер в студенческом клубе на Стромынке, и там, за кулисами, я увидел Эренбурга - человека, приехавшего из Испании, человека, писавшего об Испании, человека, видевшего своими глазами первые бои с фашизмом.
Это было для меня тогда самым главным в Эренбурге и так и осталось самым главным до начала Великой Отечественной войны, когда главным в моем сознании сразу стали его статьи в "Красной звезде", настолько нужные людям, буквально как хлеб, и делавшие такое огромное дело, что нам, работавшим тогда в "Красной звезде" вместе с Эренбургом, тогда даже как-то почти и не вспоминалось все, что было написано Эренбургом раньше, до войны.
Только что вернувшись из долгой командировки в Японию, я встретился с Эренбургом в апреле 1946 года в Париже, откуда мы должны были втроем - с ним и с генералом Галактионовым - лететь в Соединенные Штаты Америки.
В "Красной звезде" я работал вместе с Эренбургом, но встречался с ним сравнительно редко и мимолетно. Зато в течение нескольких месяцев нашей американской поездки много и часто был с Эренбургом бок о бок и, как мне кажется, хорошо разглядел его во время той трудной работы, которую он на моих глазах делал там, в Америке.
У меня неплохая память, но я не хочу вдаваться в подробности этой совместной поездки, о которых писал сам Эренбург. Да и вдобавок, если вдаваться в подробности, то, видимо, два очень разных человека и по-разному вспоминают и по-разному оценивают их, и мне бы, пожалуй, пришлось поспорить с некоторыми оттенками в воспоминаниях Эренбурга. Но я не захотел делать этого при его жизни и тем более не хочу делать это после его смерти.
Я хочу вспомнить лишь о самом главном, о том, каким был Эренбург в Америке, что он любил, что ненавидел и с чем боролся.
Мне приходилось встречаться с суждениями, что Эренбург не любил Америку; не любил ее в общем и целом. Так вот просто: очень любил свою любимую Францию и очень не любил свою нелюбимую Америку. Не любил - да и все тут!
Не любить ту или иную страну "просто так", потому что тебе не нравится что-то в стиле жизни, который в ней установился, или в манерах людей, или в их чуждых тебе обыкновениях, - не любить за это целую страну может только обыватель, тупой и недалекий человек.
Эренбург не был обывателем. Он отнюдь не был чужд пристрастий и антипатий, но прежде всего на протяжении всей своей жизни он был бойцом. Именно это составляло суть его натуры. А кроме того, что он был бойцом, он был еще и человеком большого и острого ума, способного в самой трудной обстановке хирургически отпрепарировать главное от второстепенного, важное от малосущественного.
В ту нашу поездку Эренбург смотрел на Америку прежде всего и главным образом с точки зрения человека, который еще продолжает жить недавно кончившейся войной.
Вспомним время, когда мы с Эренбургом приехали в Америку! Над Японией были взорваны атомные бомбы, и в Соединенных Штатах сразу же появились люди, которые стали считать, что, имея монополию на атомную бомбу, нечего цацкаться с Советской Россией и можно разговаривать с ней с позиции силы.
За два месяца до нашего приезда в Америку Черчилль именно там, в Америке, произнес свою речь, в которой тоже пытался говорить о нас с позиции силы.
Словом, это было время, когда нам нельзя было позволить наступать себе на ноги. И особенно там, в Америке.
Эренбург по натуре был не из тех людей, которые позволяют наступать себе на ноги. Однако та резкость, с которой он выступал в Америке по политическим вопросам, была не результатом характера, хотя в ней, конечно, присутствовал и характер, - она была результатом самоощущения представителя израненной войной Советской Страны, по отношению к которой некоторые из американцев пытались взять тон послевоенного превосходства, опираясь на свою силу, на свою сытость, на свое почти не затронутое войной благополучие.
И с этими американцами Эренбург говорил так, что каждый разговор шел на острие ножа. Эренбург не только лично, он - и это было гораздо сильнее в нем - общественно ненавидел каждого из людей, которые не желали помнить, какие жертвы принес Советский Союз в недавней войне, сколько пролито крови и сколько перетерплено испытаний.
И он умел ставить таких людей на место со всей силой присущего ему сарказма и полемического опыта.
Он был мягок и дружелюбен с людьми, которые отдавали должное его стране, ее жертвам, ее потерям, ее усилиям, ее победам. И если эти отдававшие должное его стране люди чего-то не понимали или в чем-то сомневались, он объяснял им самые простые вещи не только дружелюбно, но и с какой-то даже удивлявшей меня терпеливостью и не свойственной ему кротостью.
Но стоило ему почувствовать недружелюбие к своей стране, или попытку говорить о ней свысока, или попытку навязать ей чужие правила жизни, как он становился язвительным и беспощадным.
Была Америка, которую он любил, но была и Америка, которую он терпеть не мог. Это верно, этому я свидетель. И, как пример этого, у меня и до сих пор стоит перед глазами коротенькая сцена после одного шумного и многолюдного митинга.
Эренбурга окружили охотники до автографов, совавшие ему американские издания его книг для подписи. Он подписывал долго и много, пока вдруг какой-то человек не пристал к нему, чтобы он написал ему не только свою фамилию, но еще что-то такое, чего хотелось этому человеку.
Эренбург написал.
Но развязный любитель автографов этим не ограничился, он стал требовать, чтобы Эренбург написал ему еще что-то.
Эренбург отказался.
Тогда любитель автографов, продолжая совать книжку, стал говорить, что он в свое время внес в помощь России целых двадцать пять долларов и Эренбург должен написать ему за это все, что он просит.
Эренбург сердито взглянул на него и вытащил бумажник:
"Вот вам пятьдесят долларов, чтобы вы больше никогда не напоминали нам о том, как вы много сделали для России. Возьмите и отстаньте от меня".
Было бы слишком долго вспоминать все подряд, время было трудное; отвечать на многие вопросы было не так-то просто. И я с восхищением, которое сохранилось у меня до сих пор, видел и слышал, как Эренбург с блеском выходил из самых трудных положений.
Кажется, - это было уже под самый конец поездки, - уже в Канаде, на большой людной пресс-конференции зашел разговор о признании нами Аргентины. Мы знали, что об этом шли переговоры, но нам было абсолютно неведомо, чем все в итоге кончилось. Один из корреспондентов задал вопрос, явственно пахнувший провокацией:
- Правда ли, что Советская Россия признала Аргентину, хотя там у власти по-прежнему Перон, которого в советской прессе в былые времена называли фашистом?
Эренбург прищурился и сказал:
- Не понимаю вопроса.
Ему повторили вопрос. И он вторично сказал:
- Не понимаю вопроса.
Под смешок набитого корреспондентами зала ему в третий раз громко повторили все тот же вопрос.
- Нет, я слышу то, что вы говорите, - сказал Эренбург. - Я не понимаю смысла вашего вопроса. Когда мы не признавали Перона, вы были недовольны и спрашивали, почему мы не признаем Перона? Теперь, когда, если верить вашим словам, мы признали Перона, вы недовольны тем, что мы его признали. Я не понимаю, чего в конце концов вы хотите от нас? - под хохот зала заключил Эренбург.
Поездка в Америку была для Эренбурга самым первым и самым трудным этапом в той послевоенной борьбе за мир, которую он вел до конца своей жизни.
То, что сделал Эренбург в годы войны, хотя и не полностью, но все-таки подытожено в нашем сознании. А все то, что сделал Эренбург после войны, в борьбе за мир, думается, еще не до конца нами осознано. Это такая большая работа, что даже странно подумать, что один человек мог так много вынести на своих плечах.
2
Всякий из нас, людей, переживших воину, хорошо помнит, какую огромную роль в годы войны играла военная публицистика Эренбурга, как высоко ценили ее читатели и на фронте и в тылу, с каким нетерпением открывали "Красную звезду" и "Правду", искали на их страницах очередное выступление Эренбурга.
Наша литература и наша журналистика в годы войны с честью выполнили свой долг перед народом. Свидетельство тому - подшивка военных лет центральных, фронтовых, армейских, дивизионных газет, в которых работали тысячи писателей и журналистов. Свидетельство выполненного долга и те тяжелые потери, которые понес писательский и журналистский корпус, выполняя свой гражданский и свой литературный долг в огне боев на всех фронтах Великой Отечественной войны - от Черного до Баренцева моря.
Илья Григорьевич Эренбург был лишь одним из многих литераторов и журналистов, в годы войны отдававших всего себя на службу сражающемуся народу, его жизненным интересам, его справедливым историческим целям.
Но, говоря об Илье Эренбурге как об одном из многих писателей, неукоснительно выполнявших в годы войны свой гражданский долг, надо к этому добавить, что и масштабы всего сделанного Эренбургом во время войны, и мера того влияния, которое имела его работа на умы и сердца его военных читателей, и острота и сила его страстного публицистического пера, и то неутомимое постоянство, с которым он писал о самых острых, самых драматических темах военных дней, - все это, вместе взятое, в соединении с его несравнимым публицистическим талантом, по праву сделало его любимцем сражающейся армии, а шире говоря - сражающегося народа.
Работая в нашей центральной военной газете "Красная звезда", Эренбург, стремясь чаще и больше выезжать на фронт, в действующую армию и настаивая на этих поездках, порою ставил редакцию в сложное положение. С одной стороны, в редакции хорошо понимали, как необходимо ему для очередных статей, корреспонденций, фельетонов непосредственное общение со своими фронтовыми читателями. А с другой стороны - газета есть газета, и как только в ней неделю-полторы, а уж тем более две не появлялось статей и корреспонденций Эренбурга, начинали сыпаться письма с фронта: где Эренбург, почему его не видно на страницах газеты, когда будут его статьи?
В "Красной звезде" печатались многие талантливые писатели и журналисты, чьи имена прочно связаны с историей Великой Отечественной войны, и все-таки, если на страницах "Красной звезды", или "Звездочки", как ее ласково называли на фронте, долго не появлялось очередного выступления Эренбурга, то всем казалось, что не хватает чего-то очень важного и нужного. И наверно, именно это читательское чувство и может служить высшей оценкой всего, что делал Илья Эренбург в годы войны.
Когда теперь, спустя много лет после войны, я размышляю над той удивительной силой воздействия, которую с самых первых дней войны получили публицистические выступления Эренбурга, я думаю, что одной из причин этого было то, что его страстные антифашистские, антинацистские выступления на страницах наших газет имели очень прочный, уходивший в глубь его писательской жизни фундамент.
О вооруженной борьбе с фашизмом Эренбург, впервые в нашей памяти, писал из Испании, из осажденного Мадрида. Но для него самого, как для писателя, Испания не была местом первой встречи с фашизмом. На протяжении двадцатых и начала тридцатых годов, бывая во многих странах Европы, он встречался с различными проявлениями фашизма и писал о нем еще в те времена, когда у этого исчадия ада прорезывались первые зубки.
И если говорить о фундаменте той ненависти, которую испытывал Эренбург к фашизму, то первый слой этого фундамента - его первые встречи с фашизмом двадцатых годов.
Второй слой - встреча с фашизмом в начале тридцатых годов, главным образом во Франции, когда французские поклонники Гитлера боролись с Народным фронтом и когда, живя в Париже, Эренбург был одним из самых деятельных организаторов конгресса в защиту культуры против фашизма.
А те встречи с фашизмом в Испании, под гул бомбежек Мадрида, о которых мы читали в тридцать седьмом и тридцать восьмом годах в корреспонденциях Эренбурга на страницах "Известий", были уже третьим слоем этого фундамента ненависти.
Но Эренбургу довелось еще увидеть и трагедию разгрома Франции в 1940 году, увидеть звериный, самодовольный лик фашизма, считавшего, что он уже победил, что его будущее обеспечено. Обо всем этом, увиденном там, во Франции, Эренбург написал перед началом Великой Отечественной войны в своей книге "Падение Парижа". Впечатления, легшие в основу этой книги, стали четвертым слоем того фундамента ненависти к фашизму и нацизму, который прочно существовал в уме и сердце писателя к началу Великой Отечественной войны.
На этом многослойном и крепком фундаменте и возникли первые его корреспонденции первых дней и месяцев Великой Отечественной войны, сразу обратившие на себя пристальное внимание читателей силою своей страсти и своей непримиримости.
С первых же дней войны, сражаясь на страницах наших газет с фашизмом, Эренбург открыл свой собственный счет. Так, во время войны мы обычно говорили не о писателях, а о снайперах, о людях прямого и смертельного действия. Но это с достаточной точностью применимо и к Эренбургу. И метафора, что Илья Эренбург - снайпер пера, - не новая и не моя. А старая, солдатская, времен войны.
Это уже сейчас, спустя много лет, я, вспоминая прошлое, пытаюсь проанализировать, как и из чего складывалась военная публицистика Эренбурга времен Великой Отечественной войны. А тогда, в войну, я, наверное, так же, как и другие читатели Эренбурга, не думал над истоками его публицистики.
Тогда, в годы войны, мы, по правде говоря, не знали и истории создания "катюш" и не раздумывали над тем, в результате каких многолетних трудов и усилий они вдруг появились на фронте. Для нас было главным то, что они появились и ударили по фашистам!
Так это было и с прямым и сокрушительным действием военных статей Эренбурга. Люди, причастные к войне, не размышляли над тем, откуда и как он появился, они радовались тому, что он есть!
На протяжении всех четырех лет войны мне довелось работать с Ильей Григорьевичем Эренбургом в "Красной звезде". Приходилось мне там же, в редакции, видеть Эренбурга и поздними вечерами, когда давно был сдан в набор его очередной материал для завтрашнего номера "Красной звезды", а он все еще сидел за машинкой. Это не вызывало удивления ни у меня, ни у моих товарищей по "Красной звезде". Мы знали, что кроме статей в "Красную звезду", в "Правду", кроме статей, специально написанных для фронтовой печати, на просьбы которой Эренбург считал своим долгом всегда, когда мог это сделать, откликаться, - мы знали, что кроме всего этого он делает еще одну большую и постоянную работу. Знали, что через Советское Информбюро в телеграфные агентства и газеты Америки, Англии и сражающейся Франции направляются корреспонденции Эренбурга, специально написанные для этих агентств и газет.