Страница:
Было часов семь, когда мы, все трое, услышали отдаленный шум моторов и беспокойно вскинули глаза к небу, но вместо фашистской авиации на площадь вскоре выкатили две легковые машины. Из одной вышли Илья Эренбург и комиссар нашей бригады, из другой - Эрнест Хемингуэй. Существует фотография, на которой запечатлен Эренбург, беседующий с Хемингуэем на фоне разбитого артиллерией бриуэгского дома.
Разбуженный известием о взятии Бриуэги, завершившем гвадалахарскую эпопею, Эренбург еще до рассвета выбрался из Мадрида, чтобы первым побывать в ней. Мне уже доводилось писать, что в отличие от Михаила Кольцова, который, кроме корреспондентских, был занят еще и военными делами, Эренбург (если не считать самого первого периода, когда он участвовал в переговорах с анархистами да еще когда он находился в Париже и помогал Андре Мальро собирать его интернациональную эскадрилью) был журналистом и только журналистом. Однако к этим своим обязанностям он относился абсолютно серьезно и деловито. Не припомню случая, чтобы он приехал к нам в бригаду без определенной цели, так, что называется, "на огонек", посидеть да поболтать. Не любил он также информироваться у генералов, командующих фронтами или армиями, а больше посещал штабы батальонов и рот, беседовал с младшими офицерами и бойцами, знакомился с их настроениями, но, тем не менее, за бытность свою в Испании ни одного сколько-нибудь значительного события не просмотрел. И вряд ли случайно, что о гибели генерала Лукача в советской печати было помещено лишь сообщение Эренбурга, хотя и Кольцов и Савич - оба посылали телеграммы о ней. Все объясняется тем, что до конца операции под Уэской республиканская цензура объявила смерть Лукача военной тайной, не желая предуведомлять о ней врага накануне атаки, предпринимаемой осиротевшей 45-й интердивизией. Зная об этом, Эренбург отправил свою корреспонденцию из-под Уэски уже после конца нашего неудачного наступления, она прошла, и "Известия" поместили ее...
А тогда, ранним утром последней декады марта 1937 года, обнаружив на площади пустынной Бриуэги (жители покинули ее еще две недели назад при отступлении республиканцев, а те, кто остались, бежали сейчас, с солдатами Муссолини) нечто вроде авангарда международного антифашистского конгресса писателей, я поспешил к ним напомнить, что по нерушимой фашистской традиции на сданный городок с минуты на минуту должен быть произведен бомбовый налет, почему благоразумнее здесь не задерживаться. Заодно я рассказал нашему комиссару, что ночью собственноручно захватил здесь, на этой самой площади, последнего гвадалахарского пленного, который оказался кадровым сержантом итальянской армии и совершенно не похож на других. Узнав меня, Эренбург ничуть не удивился, поздоровался, будто мы с ним сидели в "Дюгеклене" не далее как вчера, и спросил, можно ли повидать этого пленного. Желание Эренбурга служило для меня лишним предлогом, чтобы поскорее покинуть Бриуэгу, поскольку я давно отвез этого пленного в Фуэнтес-де-Алькария, где располагался наш штаб. Осмотрев отвоеванное селение и посмеявшись над хвастливыми итальянскими надписями на стенах домов, восхвалявшими дуче и храбрость его воителей, гости выехали в тыл.
Когда, завершив все дела в Бриуэге и с безопасного отдаления с торжеством прислушиваясь к грому запоздалой бомбежки, я вернулся в Фуэнтес-де-Алькария, я застал там Лукача, приехавшего из Мадрида с приказом о смене, и Эренбурга, уже закончившего разговор с пленным итальянцем. Отмечая неожиданную победу, а еще больше - долгожданную смену, гостеприимные Белов и Петров жарили на вертеле козленка, купленного у местных крестьян. Хемингуэй подавал им квалифицированные советы, Эренбург по-немецки беседовал о чем-то в сторонке с Лукачем. Насколько помню, это был едва ли не единственный случай, когда Эренбург засиделся у нас до вечера, но он и тогда больше слушал, чем говорил.
Приезжал он к нам ненадолго еще раз месяца через полтора, когда мы стояли в Меко перед переброской на Арагонский фронт, но в тот день я с ним разминулся. Вместе со штабом 45-й интердивизии (сформированной Лукачем из XII интербригады) в этом не задетом гражданской войной зажиточном селении, расположенном в стороне от магистральных шоссе, размещались также наш артиллерийский дивизион, мадьяро-испанский батальон и эскадрон кавалерии. Пользуясь этим последним обстоятельством, я попросил разрешения съездить верхом в тыловой госпиталь навестить вторично раненного под Бриуэгой моего товарища и спутника по дороге в Испанию, командира одной из польских рот, Ивана Остапченко; автомобилем до госпиталя выходило километров сорок, а полями - вдвое меньше. На выезде из Меко я и сопровождавший меня кавалерист увидели приближающуюся машину Эренбурга. Он попросил шофера остановиться, и мы обменялись несколькими словами. На нашем обратном пути он опять проехал навстречу, но в этот раз мы лишь помахали друг другу. Почему-то это запомнилось ему, чем, вероятно, и объясняется относящаяся ко мне запись в его воспоминаниях: "В Испании он ездил на коне, обожал генерала Лукача, заводил литературные разговоры и с восхищением поглядывал на Хемингуэя", хотя за восемнадцать месяцев, проведенных там, я садился в седло всего три или четыре раза. Впрочем, я действительно очень любил Лукача и восхищался Хемингуэем, и не столько прозаиком, сколько человеком, потому что к тому времени читал одну лишь "Фиесту"...
В отличие от большинства аккредитованных в Республике журналистов, носивших полувоенную или, по крайней мере, спортивную одежду и тем походивших на наших советников при испанских командирах, Эренбург продолжал ходить в штатском, давно не глаженном костюме, а когда было холодно, надевал еще и широкое светло-серое пальто. Он не носил никогда никакого оружия, так же как и Хемингуэй и Савич; последний - в противоположность Эренбургу - всегда удивительно элегантный, одевавшийся, пожалуй, еще тщательнее, чем в Париже, и, за исключением самых знойных дней, обязательно повязывавший галстук бабочкой.
Вспоминаю удивительную поездку Эренбурга в обществе Вишневского и Ставского на передовую для обозрения только что взятого республиканцами Брунете. Он сам с едкой иронией (и гораздо лучше меня) рассказывает об этом, однако упускает из виду одно немаловажное обстоятельство. В отвоеванное Брунете поехало довольно много иностранных корреспондентов, но совершенно неожиданно и вопреки всем канонам испанской войны марокканская пехота сразу же бурно контратаковала и отбила поселок. Артиллерийский обстрел, под которым так резвились, по описанию Эренбурга, Вишневский и Ставский, был необходимым сопровождением этого внезапного наступления. Советский советник при командире дивизии, увидев вдруг в окно командного пункта марокканские бурнусы, едва успел выскочить из него, а его переводчица попала в плен. При бегстве из Брунете погибла также красавица фотокорреспондентка французского "Регар" аргентинская комсомолка Герта Таро. Были и другие жертвы. Можно понять, что Максимов, тогдашний старший советник Центрального фронта, вскоре трагически погибший, напустился на Эренбурга, узнав об этой рискованной поездке.
Вскоре после похорон Лукача я получил двухнедельный отпуск, провел его в Валенсии и, когда Эренбург вернулся с Арагоны, многократно виделся с ним и всякий раз про себя удивлялся внутренней сосредоточенности и одержимости, с какой он занимался своей корреспондентской деятельностью...
Часто видел я его также и во время Второго Международного антифашистского конгресса писателей, на который меня как бывшего поэта и, главное, как бывшего адъютанта Мате Залка (генерала Лукача) делегировал штаб 45-й интердивизии. Эренбург, вместе с М. Кольцовым и О. Савичем, входил в состав весьма представительной советской делегации. Возглавлял ее В. Ставский. С ним приехали Алексей Толстой, Вс. Вишневский, А. Фадеев, И. Микитенко, А. Барто, В. Финн, а также испанист Ф. Кельин...
Через какое-то время после конца Испанской республики Эренбург, съездивший в Москву и вернувшийся во Францию по-прежнему корреспондентом "Известий", пригласил несколько человек, среди них и меня, на обед. Дан он был в одном из тех известных лишь записным гурманам скромных на вид маленьких ресторанчиков, которые снаружи выглядели как обыкновенные бистро, но по ценам соперничали с самыми прославленными храмами французской кухни.
Тот, о котором идет речь, находился в одной из невзрачных коммерческих улиц, недалеко от бульвара Монпарнас. Меню здесь не было. Хозяин в белом поварском колпаке и грязном фартуке сначала оказал нам особую честь, со значительным выражением на круглом лице сунув каждому руку, а потом долго вполголоса договаривался с нашим амфитрионом, что и когда подавать. Кроме самого Эренбурга, а также высокой и стройной Любови Михайловны за столом было шесть или семь приглашенных, все побывавшие в Испании. Очень хорошо помню среди них Е. Кольцову и конечно же О. Савича.
Обед и вино, поданное в больших глиняных кувшинах, оказались действительно великолепными, и все занялись ими вплотную. Лишь когда гости насытились и приступили к кофе, началось то, ради чего Эренбург собрал нас, - рассказы об испанских коммунистах, эмигрировавших в СССР. Приняли их там, по его словам, и очень тепло и дельно. Лучшие командиры учатся в академии имени Фрунзе, желающая получить образование молодежь готовится к поступлению в вузы, остальных, после продолжительного пребывания в домах отдыха или лечения в санаториях, устраивают на работу, по возможности учитывая склонности и вкусы. Самое трогательное внимание уделено детям, особенно сиротам и эвакуированным еще во время войны без родителей. Для них созданы отдельные детские дома, а также испанские школы, где свои педагоги учат их родному языку, литературе, испанской истории и географии. При всем этом возникают порой непредвиденные, а потому и нелегко разрешимые трудности, определенные особенностями психологии, обычаев и привычек. И Эренбург рассказал о том, как он посетил один из интернатов, где содержались испанские мальчики от семи до двенадцати лет. Эренбург заговорил с ними по-испански, и ребята весело защебетали, окружив этого "совьетико", который свободно изъяснялся по-кастильски.
- Я спросил, что им больше всего нравится в Советском Союзе, и едва успел договорить, как мальчик постарше других быстро ответил за всех: "Claro, hombre, - Ejercito Rojo!" 1 Тогда я спрашиваю: "Ну, а что вам здесь больше всего не нравится?" Мальчишки замялись, но старший строго посмотрел на них, и ребята стали говорить, что все, все очень нравится. И только самый маленький с отчаянием протянул по-русски: "Смье-та-а-на!" У нас ее всюду кладут - борщ обязательно со сметаной, щи тоже, битки со сметаной, сырники со сметаной и блинчики со сметаной, даже в огурцы и помидоры сметану кладут. Для испанских же детей и завхоз и повар вдвое стараются, откуда им знать, что в Испании ее вообще не едят и даже слова такого по-испански нет.
1 "Ясно, человече, - Красная Армия" (исп.).
Несколько раз я еще видел Эренбурга в Париже. Между прочим, он заказал мне воспоминания о генерале Лукаче для журнала "Знамя", который готовил подборку о нем ко второй годовщине со дня смерти, и когда я, лет пять не писавший ни строчки, принес их ему, он прочел и сказал недовольно: "Мне представлялось, что вы способны на большее". Побывал я как-то и в квартире Эренбурга на рю Котантен, где познакомился с его человекообразными собаками, а в конце 1939-го, вызванный Наркоматом обороны, зашел к нему проститься. Он тогда болел, но подразумевалось, что месяца через два я увижу его в Москве, однако следующее наше свидание произошло лишь через семнадцать лет...
А в середине января 1940-го, уже дома, как только я встречался с кем-либо из сражавшихся в Испании, будь то, как я, военнослужащий или коминтерновский товарищ, меня непременно спрашивали: "Что там такое с Ильей Григорьевичем, почему он застрял в Париже?" И я как мог успокаивал всех. Я рассказывал, что уже перед самым выездом Эренбург внезапно тяжело занемог и что он, как только поправится, приедет.
Ну, а потом подошло лето сорок первого, началась война, и сразу же, рассеивая всевозможные недоумения, стали одна за другой появляться страстные статьи Эренбурга. Часто выступал он и по радио. Я проглатывал все его статьи и старался не прозевать, когда его тонкий голос дребезжал в самодельном громкоговорителе, и помню, до чего взволновался однажды, услышав, как он говорит о гитлеровцах: "Они организуют наших кур". Да и можно ли было не взволноваться, если лукавая замена слова "воровать" нейтральным "организовать" родилась у нас в Испании и была изобретена начальником связи XII интербригады, бывшим прусским унтер-офицером стариком Морицем. Всякий раз, когда Лукач спрашивал, где он раздобыл еще три километра вечно дефицитного телефонного провода или десяток новехоньких полевых аппаратов, Мориц конфузливо смотрел поверх очков в сторону и под общий смех отвечал на своем польско-русском арго: "Так то я орханизовал, туважыш хенерал"... И поскольку вскоре после трагического конца Республики испанская тема надолго исчезла из нашей печати, эренбурговское "организуют" доказывало мне, что он остался верен нашему общему прошлому...
Мне привелось вновь увидеться с Ильей Григорьевичем только осенью 1956 года. С той поры я нередко встречался с ним при самых различных обстоятельствах: то на собрании по случаю семидесятилетия Пикассо, то на выставке репродукций Веркора, то на вечере в театре "Современник", то у него в кабинете в день его собственного семидесятилетия, то на его выступлении в Политехническом музее, то на собеседовании с читателями в районной библиотеке, и почти всегда в его высказываниях были мысли, которые поражали остроумием, точной образностью, глубиной и запоминались навсегда. Но повествование об этих годах его жизни - особая тема. Кончая же воспоминания об отношении Эренбурга к испанской войне и ее участникам, я должен отметить, что в этом вопросе годы ничего не изменили в нем, и он сам никогда не пропускал возможности подчеркнуть это. Особенно ярко проявилось это на торжественном заседании, посвященном тридцатилетию обороны Мадрида и создания интернациональных бригад. Эренбург произнес там малосоответствующие его характеру патетические слова об Испании, о ее народе, о советских и других добровольцах, а в конце, обращаясь к Долорес Ибаррури, пообещал, что он с ней еще обязательно встретится в свободной испанской столице. Ему тогда уже заметно перевалило за семьдесят, ей было около семидесяти, а наивным романтиком и беспочвенным мечтателем Эренбург никогда не был. Практически вероятность встречи с Долорес в Мадриде равнялась нулю, и конечно же Эренбург сознавал это. Но в те далекие годы он был на стороне побежденных, и побежденные были правы. Преданность им, служение Испании остались одним из главнейших двигателей его творчества, сутью его существа, и он нес эту службу до последнего вздоха.
Д. Ортенберг
Годы военные...
Илья Григорьевич Эренбург пришел в "Красную звезду", по приглашению редакции, 25 июня сорок первого года.
В редакции, на Малой Дмитровке, 16, его встретила необычная для газетного дома тишина. Длинные и узкие коридоры, с маленькими комнатами по сторонам, были безлюдны: большинство литературных сотрудников выехало на фронт.
И вот входит ко мне среднего роста человек сугубо штатского вида, в мешковатом костюме серо-коричневого цвета в крупную нитку.
- Эренбург...
Сутуловатый, с взлохмаченной черной головой, подсиненной сединами, он выглядел старше своих лет. Лицо его показалось мне очень усталым, в нем была хмурая сосредоточенность; серые глаза смотрели прямо, я бы сказал испытующе.
К тому времени у меня уже был некоторый опыт совместной работы с писателями в боевых условиях - я редактировал фронтовые газеты на Халхин-Голе и во время советско-финляндского конфликта - и знал, как много они могут сделать для фронта, как важно для этого помочь им прежде всего найти в газете свое место, соответствующее творческой индивидуальности каждого.
Илью Григорьевича я, конечно, знал по его известным романам "Не переводя дыхания", "День второй" и другим произведениям. Но особенно запомнились мне его испанские очерки, пылавшие огнем борьбы за свободу и справедливость. Испанские работы Эренбурга волновали и будоражили наши сердца, накаляли их гневом и яростью против фашизма.
Это - решили мы в редакции - как раз то, что сейчас нужно в нашей борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Я, однако, спросил у Ильи Григорьевича, чем бы он хотел заниматься в "Красной звезде", и услышал в ответ:
- Видите ли, я старый газетчик. Буду делать все, что положено делать газетчику на войне. А писать буду прежде всего о нацистах. У нас еще не все знают по-настоящему, кто они. Во всяком случае, многие не знают.
- Что ж, - сказал я, - это то, что и надо...
Я повел его в комнату № 15, на третьем этаже, небольшую (примерно в десять квадратных метров), среди таких же, занятых редакционными работниками. Через несколько часов Эренбург привез свою видавшую виды портативную пишущую машинку "Корона". Вскоре перестук, слышный в коридоре, возвестил, что новый корреспондент "Красной звезды" приступил к работе.
Вечером Илья Григорьевич принес мне свою первую статью для газеты. Она называлась "Гитлеровская орда". Прочел я его статью, поправил кое-что и отправил в набор. Опубликована она была 26 июня.
С тех пор в течение четырех лет войны каждый вечер, который Эренбург проводил в Москве, он работал у нас, в редакции, выстукивая одним пальцем на своей "Короне" очередную статью в номер.
Изредка, вместе с другими, с неудовольствием уступая настоянию коменданта, он во время воздушных тревог спускался в полуподвал трехэтажного здания редакции, объявленный бомбоубежищем, которое он окрестил "презрением к смерти". Это, впрочем, не мешало ему, примостившись в уголке подвала с пишущей машинкой на коленях, достукивать там свою статью под гром зениток и разрыв бомб.
Поздней осенью сорок первого года, когда налеты немецкой авиации участились и ожесточенность их возросла, редакционное здание пострадало от взрывной волны. Редакция перебралась в помещение Центрального театра Красной Армии. Мы разместились в репетиционных помещениях и уборных артистов; одну уборную, кажется какой-то примы, предоставили Эренбургу, что стало предметом постоянных шуток в редакционных кулуарах.
Новоселье для Ильи Григорьевича было неудачным. Вокруг театра были какие-то рвы и ямы, в первую же ночь писатель упал и расшибся. Ковыляя, поднялся он ко мне на второй этаж. Я хотел сразу же отправить его домой, но он отказался. Статью все же написал, и мы успели ее поставить в номер.
Командующий противовоздушной обороной генерал М. С. Громадин, узнав о передислокации редакции, прислал мне сделанный нашими летчиками с воздуха фотоснимок этого монументального здания, имевшего очертания пятиконечной звезды с пятью расходящимися лучами. "Ваше помещение, - сообщил он, - самая уязвимая в Москве цель с воздуха". Фотографию увидел у меня на столе Эренбург и тут же назвал новое пристанище редакции "Вызов смерти", что опять же нимало не мешало ему, подобно всем своим сотоварищам по "Звездочке", методично писать статьи, как он писал когда-то за столиками уютной "Ротонды" под шелест каштанов Парижа.
Встречались мы с Эренбургом почти каждый день. Поздним вечером, а то и ночью он заходил ко мне с неугасавшей трубкой во рту и вечным пеплом на пиджаке и приносил новую статью, напечатанную прописными буквами на пористой газетной бумаге, а иногда на полупрозрачных лощеных листках, оставшихся у него с давних лет. Этот шрифт доставлял мне большие мучения, я так до конца и не смог к нему привыкнуть.
Говорили, что такая машинка, приспособленная, очевидно, для передачи корреспонденций прямо по телеграфу, - единственная в Москве. Позже выяснилось, что есть еще одна такого же типа машинка у какого-то высокопоставленного духовного лица. По этому поводу возник даже анекдот. Кто-то узнал, что в Моссовет стали поступать от этого владыки напечатанные точно таким же, как и у Эренбурга, телеграфным шрифтом заявки на увеличение лимита горючего или продуктовые карточки. По этому поводу острили, что якобы эти заявки для него печатал не кто иной, как сам Эренбург на своей машинке.
Когда я об этом сказал Илье Григорьевичу, он засмеялся:
- Все может быть... Но лучше так, чем наоборот...
Статьи Эренбурга шли ко мне, минуя обычные редакционные ступени. Кстати, и людей в редакции было немного - большинство сотрудников находилось постоянно или выезжало на время в действующую армию спецкорами.
Вспоминаю, с каким нетерпением и интересом мы ждали каждую статью Ильи Григорьевича. Вот статья прочитана, сдана в набор, а автор все не уходит. Он дожидается гранок, потом читает еще и верстку, правит, делает вставки, вычеркивает, обсуждая все с редактором, и успокаивается лишь тогда, когда полосы ушли под пресс.
Выступления Эренбурга несли в себе идейный заряд большой силы, они брали своей жгучей актуальностью, целеустремленностью, а также конкретностью. Ну и, само собой разумеется, его статьи привлекали тем, что они писались талантливо, читались легко, западая в Душу.
В своих статьях Эренбург убедительно и глубоко разоблачал идеологов и практиков немецкого фашизма, до конца обнажая их суть.
А это было очень нужно, особенно в первые месяцы войны. Позже, когда Красная Армия перешла в наступление и мы своими глазами увидели, что принесли с собою захватчики, все стало яснее и проще.
Эренбург лучше многих других знал немецких фашистов, видел их в истерзанной Испании, в растоптанной Франции и фашистском Берлине и с большой убедительностью рассеивал малейшие иллюзии в отношении гитлеровской Германии и ее разбойничьей армии. "Происходит встречное сражение танков, писал он. - Происходит встречное сражение двух миров". Эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нами оказались не люди, а злобные и мерзкие существа. На карту поставлена наша свобода, наша жизнь, наше будущее". Эренбург так наглядно и достоверно рисовал подлинный облик враждебного мира, его бесчеловечность, подлость, духовное ничтожество, что читателям становилась очевидной не только жизненная необходимость разгрома врага, но и неизбежность победы.
Сила выступлений Эренбурга была не только в гневной страсти его строк, но и в их убедительности. Его статьи содержали не только личные впечатления, но и неопровержимые документы, факты, свидетельства. Выдержки из библии людоедов "Майн кампф" и письмо Гретхен на фронт мужу-фельдфебелю. Цитаты из откровенно наглых фашистских учебников и инструкции генштаба германской армии для ротных командиров. Почта полка СС за один день и совершенно секретный приказ командира 262-й германской дивизии. Дневник барона Куно фон Ольдергаузена, пожаловавшего к нам за "жизненным пространством", и донесение контрразведки 231-й пехотной дивизии, бесчисленное количество писем из дому и домой, найденных у убитых немцев, показания пленных гитлеровцев.
Писатель как бы заставлял врага разоблачиться, можно сказать, догола и предстать на свету во всем своем отвратительном обличье. Для каждого из нацистских главарей и их подручных он находил точные характеристики и клички, которые так и остались за ними до конца, как клеймо. Эренбург первым в нашей печати пустил кличку "фриц", и она как-то сразу вошла в разговорный и печатный лексикон, прочно прикрепилась к солдатам и офицерам нацистской армии, которые до вторжения в нашу страну были на Западе овеяны ореолом могущества и дымкой непобедимости. "Фриц" не означало имени. Писатель сам объяснял: "Летом наши бойцы называли немецких солдат "герман". Зимой они разжаловали германа в фрицы. Эта короткая кличка выражает презрение".
В этой связи вспоминается шутка Константина Симонова. Как-то на командный пункт армии П. И. Батова приехали Эренбург и Симонов. Генерал и писатели уселись на одной скамейке у блиндажа. Симонов, поджимая Илью Григорьевича, говорит ему:
- Подвиньтесь, фрицеед...
- А знаете, что есть "фриц", которого я люблю, - сказал Илья Григорьевич. - Вот он, рядом...
Эренбург указал на Батова, с которым он встречался в Испании: генерала там звали Фриц Пабло.
Статьи Эренбурга читались на фронте с жадностью и интересом. Их обсуждали, комментировали, смеялись над "фрицем". Однако помню я один звонок, который предупреждал: так ли надо писать о немецко-фашистских захватчиках? Не расслабляет ли наших бойцов такое пренебрежительное, смешливое изображение врага? Словом, не до смеха, мол, теперь, когда на нас навалилась огромная мощь гитлеровской военной машины и немцы стоят под Москвой и Ленинградом. Нужны другие слова, суровые, строгие...
Вопрос серьезный, и отмахнуться от него было нельзя. Я рассказал об этом Эренбургу. Но у него никаких сомнений не было:
- Уверен, что это не так. Наш красноармеец понимает, что к чему...
И правда была на его стороне. Об этом свидетельствовали отклики, стекавшиеся в редакцию. В этом сам я убедился во время поездки на фронт.
Когда я был в одной из дивизий, оборонявших Москву, начальник политотдела дивизии даже удивился такому вопросу:
Разбуженный известием о взятии Бриуэги, завершившем гвадалахарскую эпопею, Эренбург еще до рассвета выбрался из Мадрида, чтобы первым побывать в ней. Мне уже доводилось писать, что в отличие от Михаила Кольцова, который, кроме корреспондентских, был занят еще и военными делами, Эренбург (если не считать самого первого периода, когда он участвовал в переговорах с анархистами да еще когда он находился в Париже и помогал Андре Мальро собирать его интернациональную эскадрилью) был журналистом и только журналистом. Однако к этим своим обязанностям он относился абсолютно серьезно и деловито. Не припомню случая, чтобы он приехал к нам в бригаду без определенной цели, так, что называется, "на огонек", посидеть да поболтать. Не любил он также информироваться у генералов, командующих фронтами или армиями, а больше посещал штабы батальонов и рот, беседовал с младшими офицерами и бойцами, знакомился с их настроениями, но, тем не менее, за бытность свою в Испании ни одного сколько-нибудь значительного события не просмотрел. И вряд ли случайно, что о гибели генерала Лукача в советской печати было помещено лишь сообщение Эренбурга, хотя и Кольцов и Савич - оба посылали телеграммы о ней. Все объясняется тем, что до конца операции под Уэской республиканская цензура объявила смерть Лукача военной тайной, не желая предуведомлять о ней врага накануне атаки, предпринимаемой осиротевшей 45-й интердивизией. Зная об этом, Эренбург отправил свою корреспонденцию из-под Уэски уже после конца нашего неудачного наступления, она прошла, и "Известия" поместили ее...
А тогда, ранним утром последней декады марта 1937 года, обнаружив на площади пустынной Бриуэги (жители покинули ее еще две недели назад при отступлении республиканцев, а те, кто остались, бежали сейчас, с солдатами Муссолини) нечто вроде авангарда международного антифашистского конгресса писателей, я поспешил к ним напомнить, что по нерушимой фашистской традиции на сданный городок с минуты на минуту должен быть произведен бомбовый налет, почему благоразумнее здесь не задерживаться. Заодно я рассказал нашему комиссару, что ночью собственноручно захватил здесь, на этой самой площади, последнего гвадалахарского пленного, который оказался кадровым сержантом итальянской армии и совершенно не похож на других. Узнав меня, Эренбург ничуть не удивился, поздоровался, будто мы с ним сидели в "Дюгеклене" не далее как вчера, и спросил, можно ли повидать этого пленного. Желание Эренбурга служило для меня лишним предлогом, чтобы поскорее покинуть Бриуэгу, поскольку я давно отвез этого пленного в Фуэнтес-де-Алькария, где располагался наш штаб. Осмотрев отвоеванное селение и посмеявшись над хвастливыми итальянскими надписями на стенах домов, восхвалявшими дуче и храбрость его воителей, гости выехали в тыл.
Когда, завершив все дела в Бриуэге и с безопасного отдаления с торжеством прислушиваясь к грому запоздалой бомбежки, я вернулся в Фуэнтес-де-Алькария, я застал там Лукача, приехавшего из Мадрида с приказом о смене, и Эренбурга, уже закончившего разговор с пленным итальянцем. Отмечая неожиданную победу, а еще больше - долгожданную смену, гостеприимные Белов и Петров жарили на вертеле козленка, купленного у местных крестьян. Хемингуэй подавал им квалифицированные советы, Эренбург по-немецки беседовал о чем-то в сторонке с Лукачем. Насколько помню, это был едва ли не единственный случай, когда Эренбург засиделся у нас до вечера, но он и тогда больше слушал, чем говорил.
Приезжал он к нам ненадолго еще раз месяца через полтора, когда мы стояли в Меко перед переброской на Арагонский фронт, но в тот день я с ним разминулся. Вместе со штабом 45-й интердивизии (сформированной Лукачем из XII интербригады) в этом не задетом гражданской войной зажиточном селении, расположенном в стороне от магистральных шоссе, размещались также наш артиллерийский дивизион, мадьяро-испанский батальон и эскадрон кавалерии. Пользуясь этим последним обстоятельством, я попросил разрешения съездить верхом в тыловой госпиталь навестить вторично раненного под Бриуэгой моего товарища и спутника по дороге в Испанию, командира одной из польских рот, Ивана Остапченко; автомобилем до госпиталя выходило километров сорок, а полями - вдвое меньше. На выезде из Меко я и сопровождавший меня кавалерист увидели приближающуюся машину Эренбурга. Он попросил шофера остановиться, и мы обменялись несколькими словами. На нашем обратном пути он опять проехал навстречу, но в этот раз мы лишь помахали друг другу. Почему-то это запомнилось ему, чем, вероятно, и объясняется относящаяся ко мне запись в его воспоминаниях: "В Испании он ездил на коне, обожал генерала Лукача, заводил литературные разговоры и с восхищением поглядывал на Хемингуэя", хотя за восемнадцать месяцев, проведенных там, я садился в седло всего три или четыре раза. Впрочем, я действительно очень любил Лукача и восхищался Хемингуэем, и не столько прозаиком, сколько человеком, потому что к тому времени читал одну лишь "Фиесту"...
В отличие от большинства аккредитованных в Республике журналистов, носивших полувоенную или, по крайней мере, спортивную одежду и тем походивших на наших советников при испанских командирах, Эренбург продолжал ходить в штатском, давно не глаженном костюме, а когда было холодно, надевал еще и широкое светло-серое пальто. Он не носил никогда никакого оружия, так же как и Хемингуэй и Савич; последний - в противоположность Эренбургу - всегда удивительно элегантный, одевавшийся, пожалуй, еще тщательнее, чем в Париже, и, за исключением самых знойных дней, обязательно повязывавший галстук бабочкой.
Вспоминаю удивительную поездку Эренбурга в обществе Вишневского и Ставского на передовую для обозрения только что взятого республиканцами Брунете. Он сам с едкой иронией (и гораздо лучше меня) рассказывает об этом, однако упускает из виду одно немаловажное обстоятельство. В отвоеванное Брунете поехало довольно много иностранных корреспондентов, но совершенно неожиданно и вопреки всем канонам испанской войны марокканская пехота сразу же бурно контратаковала и отбила поселок. Артиллерийский обстрел, под которым так резвились, по описанию Эренбурга, Вишневский и Ставский, был необходимым сопровождением этого внезапного наступления. Советский советник при командире дивизии, увидев вдруг в окно командного пункта марокканские бурнусы, едва успел выскочить из него, а его переводчица попала в плен. При бегстве из Брунете погибла также красавица фотокорреспондентка французского "Регар" аргентинская комсомолка Герта Таро. Были и другие жертвы. Можно понять, что Максимов, тогдашний старший советник Центрального фронта, вскоре трагически погибший, напустился на Эренбурга, узнав об этой рискованной поездке.
Вскоре после похорон Лукача я получил двухнедельный отпуск, провел его в Валенсии и, когда Эренбург вернулся с Арагоны, многократно виделся с ним и всякий раз про себя удивлялся внутренней сосредоточенности и одержимости, с какой он занимался своей корреспондентской деятельностью...
Часто видел я его также и во время Второго Международного антифашистского конгресса писателей, на который меня как бывшего поэта и, главное, как бывшего адъютанта Мате Залка (генерала Лукача) делегировал штаб 45-й интердивизии. Эренбург, вместе с М. Кольцовым и О. Савичем, входил в состав весьма представительной советской делегации. Возглавлял ее В. Ставский. С ним приехали Алексей Толстой, Вс. Вишневский, А. Фадеев, И. Микитенко, А. Барто, В. Финн, а также испанист Ф. Кельин...
Через какое-то время после конца Испанской республики Эренбург, съездивший в Москву и вернувшийся во Францию по-прежнему корреспондентом "Известий", пригласил несколько человек, среди них и меня, на обед. Дан он был в одном из тех известных лишь записным гурманам скромных на вид маленьких ресторанчиков, которые снаружи выглядели как обыкновенные бистро, но по ценам соперничали с самыми прославленными храмами французской кухни.
Тот, о котором идет речь, находился в одной из невзрачных коммерческих улиц, недалеко от бульвара Монпарнас. Меню здесь не было. Хозяин в белом поварском колпаке и грязном фартуке сначала оказал нам особую честь, со значительным выражением на круглом лице сунув каждому руку, а потом долго вполголоса договаривался с нашим амфитрионом, что и когда подавать. Кроме самого Эренбурга, а также высокой и стройной Любови Михайловны за столом было шесть или семь приглашенных, все побывавшие в Испании. Очень хорошо помню среди них Е. Кольцову и конечно же О. Савича.
Обед и вино, поданное в больших глиняных кувшинах, оказались действительно великолепными, и все занялись ими вплотную. Лишь когда гости насытились и приступили к кофе, началось то, ради чего Эренбург собрал нас, - рассказы об испанских коммунистах, эмигрировавших в СССР. Приняли их там, по его словам, и очень тепло и дельно. Лучшие командиры учатся в академии имени Фрунзе, желающая получить образование молодежь готовится к поступлению в вузы, остальных, после продолжительного пребывания в домах отдыха или лечения в санаториях, устраивают на работу, по возможности учитывая склонности и вкусы. Самое трогательное внимание уделено детям, особенно сиротам и эвакуированным еще во время войны без родителей. Для них созданы отдельные детские дома, а также испанские школы, где свои педагоги учат их родному языку, литературе, испанской истории и географии. При всем этом возникают порой непредвиденные, а потому и нелегко разрешимые трудности, определенные особенностями психологии, обычаев и привычек. И Эренбург рассказал о том, как он посетил один из интернатов, где содержались испанские мальчики от семи до двенадцати лет. Эренбург заговорил с ними по-испански, и ребята весело защебетали, окружив этого "совьетико", который свободно изъяснялся по-кастильски.
- Я спросил, что им больше всего нравится в Советском Союзе, и едва успел договорить, как мальчик постарше других быстро ответил за всех: "Claro, hombre, - Ejercito Rojo!" 1 Тогда я спрашиваю: "Ну, а что вам здесь больше всего не нравится?" Мальчишки замялись, но старший строго посмотрел на них, и ребята стали говорить, что все, все очень нравится. И только самый маленький с отчаянием протянул по-русски: "Смье-та-а-на!" У нас ее всюду кладут - борщ обязательно со сметаной, щи тоже, битки со сметаной, сырники со сметаной и блинчики со сметаной, даже в огурцы и помидоры сметану кладут. Для испанских же детей и завхоз и повар вдвое стараются, откуда им знать, что в Испании ее вообще не едят и даже слова такого по-испански нет.
1 "Ясно, человече, - Красная Армия" (исп.).
Несколько раз я еще видел Эренбурга в Париже. Между прочим, он заказал мне воспоминания о генерале Лукаче для журнала "Знамя", который готовил подборку о нем ко второй годовщине со дня смерти, и когда я, лет пять не писавший ни строчки, принес их ему, он прочел и сказал недовольно: "Мне представлялось, что вы способны на большее". Побывал я как-то и в квартире Эренбурга на рю Котантен, где познакомился с его человекообразными собаками, а в конце 1939-го, вызванный Наркоматом обороны, зашел к нему проститься. Он тогда болел, но подразумевалось, что месяца через два я увижу его в Москве, однако следующее наше свидание произошло лишь через семнадцать лет...
А в середине января 1940-го, уже дома, как только я встречался с кем-либо из сражавшихся в Испании, будь то, как я, военнослужащий или коминтерновский товарищ, меня непременно спрашивали: "Что там такое с Ильей Григорьевичем, почему он застрял в Париже?" И я как мог успокаивал всех. Я рассказывал, что уже перед самым выездом Эренбург внезапно тяжело занемог и что он, как только поправится, приедет.
Ну, а потом подошло лето сорок первого, началась война, и сразу же, рассеивая всевозможные недоумения, стали одна за другой появляться страстные статьи Эренбурга. Часто выступал он и по радио. Я проглатывал все его статьи и старался не прозевать, когда его тонкий голос дребезжал в самодельном громкоговорителе, и помню, до чего взволновался однажды, услышав, как он говорит о гитлеровцах: "Они организуют наших кур". Да и можно ли было не взволноваться, если лукавая замена слова "воровать" нейтральным "организовать" родилась у нас в Испании и была изобретена начальником связи XII интербригады, бывшим прусским унтер-офицером стариком Морицем. Всякий раз, когда Лукач спрашивал, где он раздобыл еще три километра вечно дефицитного телефонного провода или десяток новехоньких полевых аппаратов, Мориц конфузливо смотрел поверх очков в сторону и под общий смех отвечал на своем польско-русском арго: "Так то я орханизовал, туважыш хенерал"... И поскольку вскоре после трагического конца Республики испанская тема надолго исчезла из нашей печати, эренбурговское "организуют" доказывало мне, что он остался верен нашему общему прошлому...
Мне привелось вновь увидеться с Ильей Григорьевичем только осенью 1956 года. С той поры я нередко встречался с ним при самых различных обстоятельствах: то на собрании по случаю семидесятилетия Пикассо, то на выставке репродукций Веркора, то на вечере в театре "Современник", то у него в кабинете в день его собственного семидесятилетия, то на его выступлении в Политехническом музее, то на собеседовании с читателями в районной библиотеке, и почти всегда в его высказываниях были мысли, которые поражали остроумием, точной образностью, глубиной и запоминались навсегда. Но повествование об этих годах его жизни - особая тема. Кончая же воспоминания об отношении Эренбурга к испанской войне и ее участникам, я должен отметить, что в этом вопросе годы ничего не изменили в нем, и он сам никогда не пропускал возможности подчеркнуть это. Особенно ярко проявилось это на торжественном заседании, посвященном тридцатилетию обороны Мадрида и создания интернациональных бригад. Эренбург произнес там малосоответствующие его характеру патетические слова об Испании, о ее народе, о советских и других добровольцах, а в конце, обращаясь к Долорес Ибаррури, пообещал, что он с ней еще обязательно встретится в свободной испанской столице. Ему тогда уже заметно перевалило за семьдесят, ей было около семидесяти, а наивным романтиком и беспочвенным мечтателем Эренбург никогда не был. Практически вероятность встречи с Долорес в Мадриде равнялась нулю, и конечно же Эренбург сознавал это. Но в те далекие годы он был на стороне побежденных, и побежденные были правы. Преданность им, служение Испании остались одним из главнейших двигателей его творчества, сутью его существа, и он нес эту службу до последнего вздоха.
Д. Ортенберг
Годы военные...
Илья Григорьевич Эренбург пришел в "Красную звезду", по приглашению редакции, 25 июня сорок первого года.
В редакции, на Малой Дмитровке, 16, его встретила необычная для газетного дома тишина. Длинные и узкие коридоры, с маленькими комнатами по сторонам, были безлюдны: большинство литературных сотрудников выехало на фронт.
И вот входит ко мне среднего роста человек сугубо штатского вида, в мешковатом костюме серо-коричневого цвета в крупную нитку.
- Эренбург...
Сутуловатый, с взлохмаченной черной головой, подсиненной сединами, он выглядел старше своих лет. Лицо его показалось мне очень усталым, в нем была хмурая сосредоточенность; серые глаза смотрели прямо, я бы сказал испытующе.
К тому времени у меня уже был некоторый опыт совместной работы с писателями в боевых условиях - я редактировал фронтовые газеты на Халхин-Голе и во время советско-финляндского конфликта - и знал, как много они могут сделать для фронта, как важно для этого помочь им прежде всего найти в газете свое место, соответствующее творческой индивидуальности каждого.
Илью Григорьевича я, конечно, знал по его известным романам "Не переводя дыхания", "День второй" и другим произведениям. Но особенно запомнились мне его испанские очерки, пылавшие огнем борьбы за свободу и справедливость. Испанские работы Эренбурга волновали и будоражили наши сердца, накаляли их гневом и яростью против фашизма.
Это - решили мы в редакции - как раз то, что сейчас нужно в нашей борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Я, однако, спросил у Ильи Григорьевича, чем бы он хотел заниматься в "Красной звезде", и услышал в ответ:
- Видите ли, я старый газетчик. Буду делать все, что положено делать газетчику на войне. А писать буду прежде всего о нацистах. У нас еще не все знают по-настоящему, кто они. Во всяком случае, многие не знают.
- Что ж, - сказал я, - это то, что и надо...
Я повел его в комнату № 15, на третьем этаже, небольшую (примерно в десять квадратных метров), среди таких же, занятых редакционными работниками. Через несколько часов Эренбург привез свою видавшую виды портативную пишущую машинку "Корона". Вскоре перестук, слышный в коридоре, возвестил, что новый корреспондент "Красной звезды" приступил к работе.
Вечером Илья Григорьевич принес мне свою первую статью для газеты. Она называлась "Гитлеровская орда". Прочел я его статью, поправил кое-что и отправил в набор. Опубликована она была 26 июня.
С тех пор в течение четырех лет войны каждый вечер, который Эренбург проводил в Москве, он работал у нас, в редакции, выстукивая одним пальцем на своей "Короне" очередную статью в номер.
Изредка, вместе с другими, с неудовольствием уступая настоянию коменданта, он во время воздушных тревог спускался в полуподвал трехэтажного здания редакции, объявленный бомбоубежищем, которое он окрестил "презрением к смерти". Это, впрочем, не мешало ему, примостившись в уголке подвала с пишущей машинкой на коленях, достукивать там свою статью под гром зениток и разрыв бомб.
Поздней осенью сорок первого года, когда налеты немецкой авиации участились и ожесточенность их возросла, редакционное здание пострадало от взрывной волны. Редакция перебралась в помещение Центрального театра Красной Армии. Мы разместились в репетиционных помещениях и уборных артистов; одну уборную, кажется какой-то примы, предоставили Эренбургу, что стало предметом постоянных шуток в редакционных кулуарах.
Новоселье для Ильи Григорьевича было неудачным. Вокруг театра были какие-то рвы и ямы, в первую же ночь писатель упал и расшибся. Ковыляя, поднялся он ко мне на второй этаж. Я хотел сразу же отправить его домой, но он отказался. Статью все же написал, и мы успели ее поставить в номер.
Командующий противовоздушной обороной генерал М. С. Громадин, узнав о передислокации редакции, прислал мне сделанный нашими летчиками с воздуха фотоснимок этого монументального здания, имевшего очертания пятиконечной звезды с пятью расходящимися лучами. "Ваше помещение, - сообщил он, - самая уязвимая в Москве цель с воздуха". Фотографию увидел у меня на столе Эренбург и тут же назвал новое пристанище редакции "Вызов смерти", что опять же нимало не мешало ему, подобно всем своим сотоварищам по "Звездочке", методично писать статьи, как он писал когда-то за столиками уютной "Ротонды" под шелест каштанов Парижа.
Встречались мы с Эренбургом почти каждый день. Поздним вечером, а то и ночью он заходил ко мне с неугасавшей трубкой во рту и вечным пеплом на пиджаке и приносил новую статью, напечатанную прописными буквами на пористой газетной бумаге, а иногда на полупрозрачных лощеных листках, оставшихся у него с давних лет. Этот шрифт доставлял мне большие мучения, я так до конца и не смог к нему привыкнуть.
Говорили, что такая машинка, приспособленная, очевидно, для передачи корреспонденций прямо по телеграфу, - единственная в Москве. Позже выяснилось, что есть еще одна такого же типа машинка у какого-то высокопоставленного духовного лица. По этому поводу возник даже анекдот. Кто-то узнал, что в Моссовет стали поступать от этого владыки напечатанные точно таким же, как и у Эренбурга, телеграфным шрифтом заявки на увеличение лимита горючего или продуктовые карточки. По этому поводу острили, что якобы эти заявки для него печатал не кто иной, как сам Эренбург на своей машинке.
Когда я об этом сказал Илье Григорьевичу, он засмеялся:
- Все может быть... Но лучше так, чем наоборот...
Статьи Эренбурга шли ко мне, минуя обычные редакционные ступени. Кстати, и людей в редакции было немного - большинство сотрудников находилось постоянно или выезжало на время в действующую армию спецкорами.
Вспоминаю, с каким нетерпением и интересом мы ждали каждую статью Ильи Григорьевича. Вот статья прочитана, сдана в набор, а автор все не уходит. Он дожидается гранок, потом читает еще и верстку, правит, делает вставки, вычеркивает, обсуждая все с редактором, и успокаивается лишь тогда, когда полосы ушли под пресс.
Выступления Эренбурга несли в себе идейный заряд большой силы, они брали своей жгучей актуальностью, целеустремленностью, а также конкретностью. Ну и, само собой разумеется, его статьи привлекали тем, что они писались талантливо, читались легко, западая в Душу.
В своих статьях Эренбург убедительно и глубоко разоблачал идеологов и практиков немецкого фашизма, до конца обнажая их суть.
А это было очень нужно, особенно в первые месяцы войны. Позже, когда Красная Армия перешла в наступление и мы своими глазами увидели, что принесли с собою захватчики, все стало яснее и проще.
Эренбург лучше многих других знал немецких фашистов, видел их в истерзанной Испании, в растоптанной Франции и фашистском Берлине и с большой убедительностью рассеивал малейшие иллюзии в отношении гитлеровской Германии и ее разбойничьей армии. "Происходит встречное сражение танков, писал он. - Происходит встречное сражение двух миров". Эта война не похожа на прежние войны. Впервые перед нами оказались не люди, а злобные и мерзкие существа. На карту поставлена наша свобода, наша жизнь, наше будущее". Эренбург так наглядно и достоверно рисовал подлинный облик враждебного мира, его бесчеловечность, подлость, духовное ничтожество, что читателям становилась очевидной не только жизненная необходимость разгрома врага, но и неизбежность победы.
Сила выступлений Эренбурга была не только в гневной страсти его строк, но и в их убедительности. Его статьи содержали не только личные впечатления, но и неопровержимые документы, факты, свидетельства. Выдержки из библии людоедов "Майн кампф" и письмо Гретхен на фронт мужу-фельдфебелю. Цитаты из откровенно наглых фашистских учебников и инструкции генштаба германской армии для ротных командиров. Почта полка СС за один день и совершенно секретный приказ командира 262-й германской дивизии. Дневник барона Куно фон Ольдергаузена, пожаловавшего к нам за "жизненным пространством", и донесение контрразведки 231-й пехотной дивизии, бесчисленное количество писем из дому и домой, найденных у убитых немцев, показания пленных гитлеровцев.
Писатель как бы заставлял врага разоблачиться, можно сказать, догола и предстать на свету во всем своем отвратительном обличье. Для каждого из нацистских главарей и их подручных он находил точные характеристики и клички, которые так и остались за ними до конца, как клеймо. Эренбург первым в нашей печати пустил кличку "фриц", и она как-то сразу вошла в разговорный и печатный лексикон, прочно прикрепилась к солдатам и офицерам нацистской армии, которые до вторжения в нашу страну были на Западе овеяны ореолом могущества и дымкой непобедимости. "Фриц" не означало имени. Писатель сам объяснял: "Летом наши бойцы называли немецких солдат "герман". Зимой они разжаловали германа в фрицы. Эта короткая кличка выражает презрение".
В этой связи вспоминается шутка Константина Симонова. Как-то на командный пункт армии П. И. Батова приехали Эренбург и Симонов. Генерал и писатели уселись на одной скамейке у блиндажа. Симонов, поджимая Илью Григорьевича, говорит ему:
- Подвиньтесь, фрицеед...
- А знаете, что есть "фриц", которого я люблю, - сказал Илья Григорьевич. - Вот он, рядом...
Эренбург указал на Батова, с которым он встречался в Испании: генерала там звали Фриц Пабло.
Статьи Эренбурга читались на фронте с жадностью и интересом. Их обсуждали, комментировали, смеялись над "фрицем". Однако помню я один звонок, который предупреждал: так ли надо писать о немецко-фашистских захватчиках? Не расслабляет ли наших бойцов такое пренебрежительное, смешливое изображение врага? Словом, не до смеха, мол, теперь, когда на нас навалилась огромная мощь гитлеровской военной машины и немцы стоят под Москвой и Ленинградом. Нужны другие слова, суровые, строгие...
Вопрос серьезный, и отмахнуться от него было нельзя. Я рассказал об этом Эренбургу. Но у него никаких сомнений не было:
- Уверен, что это не так. Наш красноармеец понимает, что к чему...
И правда была на его стороне. Об этом свидетельствовали отклики, стекавшиеся в редакцию. В этом сам я убедился во время поездки на фронт.
Когда я был в одной из дивизий, оборонявших Москву, начальник политотдела дивизии даже удивился такому вопросу: