- Надеюсь, после этого вы взорвали все мосты и теперь все кончено, по-настоящему кончено?
   Я оказалась трусливее, чем думала, и сказала:
   - Пора ехать.
   Поль Гру сошел на автобусной остановке, в ярком свете фонарей среди плеска фонтанов. И потребовал, чтобы я немедленно ехала домой.
   - Не жалейте заблудившегося ребенка. Времени у меня достаточно, а вас ждут. К ужину.
   - Господи, уже? Бедняга вы бедняга, меня замучает совесть.
   Я сняла перчатки и протянула ему обе руки. Он обошел машину, нагнулся, опершись плечом об оконную раму,- стекло я опустила, и на его склонившемся ко мне лице мелькнула лукавая усмешка.
   - А все-таки я заставил вас рассказать о себе.
   С этими словами он шутливо откинулся назад, будто опасаясь пощечины. Но я улыбалась. И когда машина тронулась с места, вслед мне долетел юношеский смех.
   Шли недели, и все постепенно образовалось. Между ним и мною и во мне самой тоже. И жизнь в Фон-Верте от этого не пострадала. Как я и надеялась, Рено довольно удачно справлялся со школьной программой, даже с теми предметами, в которых он был слабее. Его былое предубеждение против точных наук не исчезло, но сам он стал благоразумнее. Что же касается таких предметов, как психология, этика, логика, философия, тут он чувствовал себя словно рыба в воде, и я заметила даже, что он сидит над греческим и латынью, которые в классе философии были факультативными предметами.
   По-видимому, он стал не так дичиться. Иногда он оставался заниматься в городе с товарищами, иногда привозил кого-нибудь к нам, чтобы переписать конспекты, порыться в справочниках, которые имелись только у Рено. Так было просто удобнее заниматься, дело тут было не в дружеской помощи, не в личных симпатиях, хотя приятелей у Рено было много.
   Рено ни разу не представился случай увидеться с Полем Гру, который после дня великого мистраля избегал являться в Фон-Верт. А вскоре мой путешественник снова, правда ненадолго, умчался, захватив свою кинокамеру, на сей раз он отправился на китобойном судне. И надо же было случиться, что в один прекрасный день...
   Как раз в то время я восстанавливала старую хибарку с голубятней для инженера, работавшего в одном из тех индустриальных комплексов, которые вызывали у меня нервную дрожь. Было это довольно далеко от Фон-Верта, в самом конце равнины, которая тянулась от заводов до большого морского порта, и здешняя атмосфера, сам здешний дух были совсем иными, чем в главном городе нашей провинции. Как-то на следующий день после грозы я убедилась, что крыша моей очередной стройки протекает, и после общего осмотра поврежденных мест я должна была признать, что дело это вне моей компетенции: вопрос строительной техники. У мсье Рикара я навела справки, где помещается контора самого солидного архитектора, договорилась с ним по телефону о встрече и часам к пяти уже прибыла в небольшой городок, о котором знала лишь то, что он славится своим рынком, где торгуют ранними овощами и фруктами. Уже темнело.
   Контора помещалась на одной из главных улиц городка в нижнем этаже, с виду она напоминала магазинчик средней руки; стекла, до половины забеленные мелом, не позволяли видеть с улицы внутренности конторы. Я толкнула дверь, и первый, кого я увидела, был Пейроль.
   В комнате, служившей одновременно приемной и мастерской, справа, где стояли два кресла, столик, заваленный журналами, никого не было. Но в левой половине лицом к посетителям трудились трое юношей, и один из них оказался Пейролем; все трое сидели на высоких табуретах, перед каждым - чертежная доска, синька, а в руках карандаш и линейка.
   Пейроль заметил меня в ту же минуту, что и я его, он, очевидно, поднял голову, услышав стук двери, но на лице его ничего не отразилось. А я, как вкопанная, остановилась на пороге, тысячи мыслей одновременно с быстротой молнии пронеслись у меня в голове: я не ожидала его здесь увидеть, но он-то ожидал... он заметил мою фамилию в книге записи посетителей... может, это он тогда говорил со мной по телефону, а я не узнала его голоса... Как разгадать этот взгляд, прикованный ко мне, чуть печальный, отнюдь не удивленный? Я с трудом и то чисто автоматически выдавила из себя: "Добрый вечер, господа!" Слова эти были у меня на языке, когда я только еще бралась за ручку двери. Мне ответили все трое, но я слышала лишь один голос. К великому моему счастью, не он занимался посетителями, а один из тех двоих, самый молоденький, он-то и слез со своего насеста. Я назвала ему свою фамилию, он вышел, вернулся, указал мне на кресло; и тут только мне стало стыдно своего молчания, как будто так легче было делать вид, что я незнакома с Пейролем.
   - Ну как дела, Пейроль?
   - Все в порядке, мадам Агнесса. А как вы? Как Рено?
   Его горский акцент ударил мне в лицо, и я узнала его в этой реплике: Пейроль давал мне знак, оставлял первое слово за мной. Что тут удивительного для его коллег, если он случайно встретился и поздоровался с матерью своего соученика по лицею. Два других мальчика из деликатности или равнодушия снова взялись за работу.
   А меня при мысли о лицее вдруг осенило: раз Пейроль работает в конторе, значит, он бросил учение? Я села, радуясь, что мне приходится ждать и что я могу хоть немного привести в порядок свои мысли. Я не отворачивалась от Пейроля, но поглядывала на него лишь украдкой, сбоку. Под вертикально падающими лучами лампы Пейроль снова углубился в работу, он зацепил ступни ног за перекладину высокой табуретки, словно повис над чертежной доской, за которой можно работать и сидя и стоя, и в этой его позе было что-то рискованное, ненадежное. Мне почудилось, будто он оторван от родной почвы, от близких и учителей, что он уже пустился наугад в открытое море жизни, которая, возможно, не сулит ему ничего. А ведь еще совсем мальчик! Я даже как-то забыла, что он такой молоденький.
   Я повторяла, я все твердила про себя, что он бросил лицей, отказался от продолжения учения. И по какой причине? Ясно, чтобы избежать столкновений с моим сыном, чтобы наша с ним дружба прошла без последствий... После его отъезда из Фон-Верта, а особенно в октябре, с началом учебного года, я жила, не смея сказать об этом никому, даже самой себе не смея признаться, под личиной беспечности, делая вид, что все уже забыто, а сама все время тряслась, как бы мальчики не встретились. Я ни разу не решилась спросить об этом Рено, а он ничего мне не говорил: чего только я не навоображала себе за это время! И что два бывших друга подрались на дворе лицея или, еще хуже, помирились за моей спиной и таятся от меня. И вот вам: оказывается, этот милый мальчик всем пожертвовал, заплатил за все только он, и как дорого заплатил.
   Меня провели в кабинет. И когда я изложила архитектору свое дело, и когда мы условились о консультации по поводу крыши, я сказала, уже поднявшись с кресла:
   - Мсье Кост, среди ваших чертежников работает бывший и лучший друг моего сына. Я его узнала - Пейроль.
   - Жюстен? - воскликнул архитектор; и это имя, которое сама я не произнесла, а услышала из чужих уст, сразило меня силою заложенных в нем воспоминаний.- Вы с ним знакомы, мадам?
   - Ну да. И по-моему, он вполне достоин всяческого поощрения! Я лично очень его уважаю.
   - Ого! Это действительно работяга! - проговорил мсье Кост. Как и подобает жителю юга, превыше всех человеческих качеств он ставил именно эту достойную удивления черту.
   - До чего же я рада, что его оценили в таком солидном заведении, как ваше! К сожалению, я не смогла заняться его будущим так, как бы мне хотелось, но вы лучше, чем кто-либо другой...
   Он открыл дверь в соседнюю комнату.
   - Жюстен, мадам Агнесса дала о тебе самый лучший отзыв, а это уже немало значит.
   Во время этой провансальской битвы цветов Пейроль, как всегда, держался вполне естественно и сдержанно. Он стоял теперь у угла чертежной доски, смотрел на нас с легкой улыбкой и молчал.
   - Проводи мадам до машины. После того, что я тут о тебе наслушался, это самое меньшее, что ты можешь сделать.
   Уже темнело, и мне показалось, что стало очень свежо. Из окон магазинов на улицы, уже освещенные фонарями, лился свет, мимо нас бесшумно проносились машины. Нашу встречу укрыли сумерки, и завершалась она в банальной обстановке среди неонового света и вечерней прохлады.
   И тут Пейроль снова выказал свой такт: он не поблагодарил меня за то, что я так похвально отозвалась о нем перед его патроном. Я сочла своим долгом сообщить Жюстену, что Рено идет неплохо, что при изучении точных наук сказывается прежняя хорошая подготовка.
   - Я знаю.
   - Вы виделись с Рено? Он мне об этом ничего не говорил.
   - Нет, я его не видел. Ни разу. Но я справлялся у своих товарищей. Они мне рассказывали. Поэтому-то я и знаю, что дела его хороши.
   Я решила продемонстрировать самой себе свою храбрость.
   - Скажите, Жюстен, вы прервали учение из-за нас?
   - Почему прервал? Что я, дурак, что ли?
   Брови его поднялись над карими глазами в виде двух скобок, и всем своим видом он, казалось, говорил: "Да бросьте вы преувеличивать!", очевидно считая, что я чуточку помешалась. Еще не поняв, я вздохнула с облегчением. И тут же услышала, как он уважительно говорит о другом местном лицее - "еще посильнее по части наук, чем тот, ваш, уж поверьте",- куда после каникул он поступил учиться. У мсье Коста он работает только вечерами, после окончания занятий, да и то не каждый день: "Я прохожу стажировку без вознаграждения, словом, как говорится, учусь ремеслу, чтобы потом легче было".
   - Но все равно в чем-то вам стало труднее, чем раньше, я имею в виду переезды.
   Заподозрил ли он, что я говорю это с умыслом? Не вспомнил ли он при моих словах злополучный мотороллер, который так и не получил и о котором мне пришлось ему рассказать в тот день, когда разыгралась драма?
   - У меня есть мопед,- быстро проговорил он.- Мне его подарили родные в день рождения, когда мне исполнилось восемнадцать. Все семейство сложилось,- добавил он самолюбиво.
   Я почувствовала себя какой-то неуклюжей, тяжеловесной. После этих слов мне осталось одно - уйти.
   - До свидания, Жюстен.- Я нашарила в сумочке ключи от машины.- Я была очень, очень рада вас увидеть.
   Он ничего не ответил, он смотрел, как я влезаю в машину, сажусь, захлопываю дверцу - он все еще смотрел на меня,- как включаю зажигание.
   - Нет, правда, очень, очень рада...
   Ложь! Эта встреча оставила в моей душе тяжелый осадок. Но не из-за Пейроля, стоящего у машины, рот мой был полон горечи. Из-за меня самой. Я снова увидела его, но главное, я увидела за ним силуэт той Агнессы, какой я не была сейчас и даже не представляла себе теперь, что могла быть такой.
   На повороте от шоссе к нашему грейдеру, у больших, таких знакомых тумб я вынуждена была остановить машину: я чувствовала, что еще не пришла в себя. И я, я, которая научилась смело, с улыбкой на губах идти навстречу поджидавшему меня дома Рено, возвращаясь из Ла Рока, я теперь вылезла из машины у поворота, быстро прошла мимо вековых платанов и проникла в дом через кухню.
   - Ирма, я сейчас пойду к себе и запрусь в своей комнате.
   Я старалась говорить негромко.
   - Займись машиной... И не беспокойте меня... Скажи об этом Рено.
   - Вам нездоровится?
   - Нет. Просто мне необходимо побыть одной... Я не спущусь к ужину.
   На следующий день за завтраком я прочитала на лице своего мальчугана тревогу за исход вчерашнего визита.
   - Расклеилась? А теперь тебе лучше?
   - Да. Ты меня знаешь. Когда у меня бывает плохой день, я предпочитаю переварить свои незадачи в одиночестве. Совсем одна. А назавтра все уже кончено.
   Рено подождал, когда подававшая на стол Ирма уйдет на кухню.
   - Что-нибудь не ладится с Полем Гру?
   Я вздрогнула.
   - Почему ты заговорил о Поле Гру?
   - Потому что ты сама сказала, что у тебя был плохой день. Ну я и подумал, что ты виделась с Полем Гру, который все время бузит. Ты же сама на него жаловалась.
   - Верно, жаловалась. Но, по-моему, это у него проходит. Впрочем, сейчас он в плавании, ты же знаешь.
   - Верно, теперь ты о нем мне реже рассказываешь!
   - Нет, дело не в нем. И не ломай себе голову, я все уже забыла.
   - Успокойся. Молчу, молчу.
   Почта приходила в Фон-Верт раз в день по утрам, в самые различные часы, как то часто бывает в сельской местности, особенно в такой, как наша. После полудня мне доставляли с нарочным из поселка только заказные письма и бандероли, то есть деловую корреспонденцию. А телеграммы передавали по телефону с центрального городского почтамта.
   Как-то утром я сидела у себя в кабинете со своей машинисткой. В городе сегодня был базарный день, и Ирма отправилась туда рано утром. Еще издали узнав треньканье мопеда, на котором разъезжал наш почтальон, я попросила молоденькую машинистку пойти взять у него корреспонденцию. Она принесла мне пачку писем, и я тщательно просмотрела их, надеясь найти хотя бы открытку от Поля Гру. Письма от него приходили из самых отдаленных широт, оттуда, где стоит лето, пока мы мерзнем здесь зимой; я долго рассматривала марки на конвертах, не сразу разбиралась, какая откуда, и представляла себе детские годы Поля, когда именно из-за таких вот разноцветных картинок судьба властно позвала его за собой.
   На сей раз от него ни строчки. Я разобрала корреспонденцию, отложила в сторону письма, напечатанные на машинке, так как обычно это были письма деловые и ответы на них я диктовала машинистке, как вдруг в глаза мне бросился крупный почерк, и я сразу его узнала. Я отодвинула письмо, прижала его своим любимым пресс-папье - красивым эолийским камнем, который как-то притащил мне с равнины Рено. И стала диктовать деловые письма.
   Конверт притягивал к себе мои взгляды, завораживал. Когда машинистка спустилась в нижний зал, где стояла машинка, я подняла камень и схватила письмо. Сколько же долгих лет я не видела этого почерка! И к какому ничтожному количеству сводились письма, полученные мною за всю мою жизнь от этой корреспондентки! Отношения наши были отнюдь не эпистолярными, они не выражались на бумаге обыкновенными буквами. И однако ни один почерк не говорил мне столько. Почерк наших родителей, особенно какой-нибудь один, отцовский или материнский, который мы якобы выбираем себе, тогда как в действительности он сам нами завладевает, навеки врезает свой узор в нашу детскую душу. Со временем мы начинаем путать все почерки, приходит такой день, когда, найдя старое письмо, мы первым делом смотрим на подпись, чтобы узнать некогда любимое существо, мы в недоумении взираем на инициалы, уже ставшие для нас загадкой, но почерк родителей навечно выгравирован на сетчатке нашей памяти, до того прочно выгравирован, что много позже он сам воскресает под нашим пером: к нашему величайшему удивлению, мы начинаем подражать ему.
   У нашей матери никогда не было того, что еще в моем детстве звалось "красивым почерком", но у нее было нечто большее. Добродушно-слащавые манеры, голос, взгляды искусно маскировали ее подлинную сущность, но она полностью раскрывалась в этом почерке. Жажда власти, самообладание, жестокость, хитрость, алчность, даже страсть читались в нем. И странное дело, эта женщина, никогда не умевшая одеваться, носившая шляпки, которые не надела бы ее кухарка, нацеплявшая на себя драгоценности, красивые сами по себе, но уродливые на ней, этими буквами выдавала всю черноту своей души, писала некрасиво, зато в нажиме ее пера чувствовался размах. Изящества никакого, зато размах почти дерзновенный... Помню, когда мне было лет тринадцать-четырнадцать, я буквально была помешана на графологии и как-то показала своей учительнице французского языка, утверждавшей, что она разбирается в этом деле, несколько строчек, написанных рукой матери. Догадалась ли она, что я хочу узнать ее мнение об особе, мне близкой? Учительница молча вернула мне листок и посмотрела на меня так, как смотрит хиромантка, отталкивая от себя ладонь, в линиях которой прочла что-то страшное.
   - Писал человек незаурядный,- сказала мне учительница.- Но у нас мало времени.
   - Скажите мне только одно,- я замялась,- любит ли меня этот человек?
   - Такие вещи определить по почерку нельзя...
   - Почему?
   - А это тебе адресовано?..
   - Да, мадемуазель.
   Моя учительница, поддавшись соблазну, взяла отложенный было листок и, помнится, повернула его вверх ногами, потом подержала боком, еще раз посмотрела и вернула мне.
   - Это останется между нами?
   - Конечно, мадемуазель. Обещаю вам.
   - Все, что я могу тебе сказать, раз уж ты так настаиваешь: человек, написавший эти строки, хотя я и не вдумывалась в их содержание, лжет тебе...
   Наконец я распечатала конверт, хотя с умыслом его отложила, неприятно задетая тем, что этот почерк настиг меня даже в Фон-Верте.
   На листке почтовой бумаги был отпечатан на самом верху адрес бальнеологического курорта, расположенного в горах, и название отеля.
   "Дорогая Агнесса,
   Я узнала о твоем решении содействовать в меру твоих возможностей делу нашего Патрика, и мне только что сообщили, что ты с этой целью уже была у следователя. Раньше меня об этом в известность не поставили. Я теперь просто больная женщина, от которой отказались врачи, лечат наугад разными средствами и которой Париж уже ничем помочь не может.
   Вряд ли стоит говорить, какое глубокое удовлетворение доставил мне твой шаг. Я вижу в нем не только шанс, возможно шанс решающий, облегчить судьбу несчастного мальчика, но также знак того, что наши былые недоразумения миновали. Если, как нас обнадеживают, мой дорогой Патрик выпутается из этого дела без особого ущерба, ты, понятно, можешь рассчитывать на мою благодарность. А такие слова я на ветер не бросаю. Как написал мне твой брат Симон из лагеря для военнопленных в Кольдице, откуда ему, увы! не суждено было вернуться: "Время и разлука - великие учителя". Не правда ли, прекрасно сказано!
   Анриетта и Жанна-Поль говорили мне, что ты по-прежнему цветешь, прекрасно устроилась и преуспеваешь в своем деле. Я этому порадовалась. Знаю также, что тебе приходится много разъезжать. Если ты случайно по делам попадешь в те края, где я сейчас нахожусь и где меня будут держать до нового распоряжения врачей, я буду очень рада повидаться с тобой. Но не знаю, входит ли это посещение в твои планы.
   С искренними пожеланиями
   твоя мать
   Морпен-Буссардель.
   P. S. Меня также очень порадовали хорошие известия о моем внуке Рено".
   Вертя в пальцах письмо, которое с головой выдавало мне мою мать вплоть до того, что читалось между строк, вплоть до устаревшего обычая жен крупных буржуа подписывать письма двумя фамилиями, даже без инициалов, я улыбалась в душе, а может, улыбка тронула и мои губы! "Нет, ты меня больше не проведешь". Прошли те времена, когда Агнессу можно было взять голыми руками. Я поймала себя на том, что подчеркиваю красным карандашом отдельные слова и фразы письма - те, которые мне могут впоследствии пригодиться, потом спрятала его в особую папку, где хранились другие семейные документы. Вечером я сама отстукаю на машинке копию и пошлю ее своему адвокату, коль скоро моя не бог весть какая услуга возымела, и столь быстро возымела, такие последствия. Я ответила на демарш своей семьи, мать ответила на мой ответ, первое звено уже было выковано отчасти моими собственными руками.
   А тем временем вращающаяся книжная полка, до которой я могла дотянуться, не подымаясь с кресла, уже поползла вбок. Моя рука привычным жестом нащупала папку с дорожными картами, чтобы подсчитать расстояние, отделяющее меня от матери. Не более четырехсот километров. Значит, можно обернуться за один день; я покрывала и бульшие расстояния. Я уже представила себе, как я возвращаюсь в Фон-Верт ночью, подымаюсь наверх, чтобы поцеловать того, ради которого и затевалась вся эта авантюра, ради моего сына, спокойно сидевшего дома.
   Склонившись над картой, я разрабатывала маршрут - занятие, давно уже ставшее привычным. По роду работы мне приходилось много ездить, личные мои дела тоже требовали разъездов, и я легко разбиралась в этих трассах, расходившихся во все четыре стороны красными или желтыми лучиками. Хибарки в долинах, хибарки в горах, наш сарайчик на берегу моря, потом поездки в поселок к Пейролю, а теперь и в Ла Рок, не говоря уже о дороге в аэропорт,все эти маршруты деловые, приятные и неприятные, равно влекли меня. Я могла ехать туда, сюда, я сама лучеобразно расходилась во все стороны; я была в центре этой звезды. Куда-то она меня заведет?
   И вот внезапно открылся еще один, новый магнитный полюс, присоединивший свой зов к прежним.
   Я не желала таиться от сына. Даже не скрыла того, что если я решила повидаться с матерью, то не из простого любопытства, а ради его же пользы. Все это я изложила сыну в двух словах, но его заинтересовало лишь то, что, судя по некоторым признакам, у Патрика появились кое-какие шансы выпутаться из этой истории.
   - Выпутаться, не более того. Твоя бабушка имеет в виду, что он не получит максимального срока. А будь он другой среды, он непременно получил бы все сполна, как ни грустно в этом признаться. Но я не тревожусь о нашей семье; она поставит на ноги всех от мала до велика...
   - И лучшее доказательство этому, что ты сама попалась...
   Я уехала, а вслед мне несся смех Рено, которым он подчеркнул свои слова.
   Та местность, где ждала меня мать, оказалась довольно неприглядной. Плохо уже то, что из Фон-Верта туда можно было попасть только через город и его не слишком привлекательные окраины. А оттуда надо было катить через пустынное плато, где мне еще не доводилось бывать. По мере моего приближения к цели природа становилась все банальнее, теряла всякую самобытность. Горы были, но типичные для плоскогорий - без вдохновенных очертаний, а место для бальнеологического курорта, куда я наконец добралась, казалось, было выбрано врачами по печальному недоразумению. Центр курорта помещался не там, где полагается, и вся жизнь, довольно вялая, сосредоточивалась где-то в стороне, у четырех или пяти стоявших по соседству больших отелей из категории тех разномастных зданий, что, будучи даже поставлены в ряд, вызывают в памяти старинные поезда, где спальные вагоны первого, второго и третьего классов решительно всем разнились друг от друга. Единственная общая черта объединяла все эти постройки, напоминавшие не то караван-сарай, не то клинику: полнейшее отсутствие всякой привлекательности и радушия. Каждый отель принимал клиентов по назначению врача и только на определенный срок; значит, не к чему тратить зря деньги, дабы привлечь публику или удержать ее. Перед входом голые клумбы, так как весна еще не пришла,- экономия на всем, даже на зелени; полусонный персонал, холлы без цветочных ваз, без журнальных столиков. Здесь был тоскливый неуют, обычный для мест ожидания, контрольных пунктов и связанных с ними неприятностей.
   Моя мать выбрала себе не самый богатый, но и не самый бедный отель. Отчаянно гремевший лифт, вызывавший, очевидно, в разгар сезона бесполезные жалобы клиентов, доставил меня на нужный, словно вымерший этаж. "Войдите",послышался из-за двери, куда я постучалась, голос ждавшей меня; я открыла дверь и увидела мать.
   Она мало изменилась. Вопреки моим ожиданиям. Почти пятнадцать лет прошло со времени нашей последней встречи, и я считала, что скорбь по моему покойному брату, а также болезнь наслоились на печальные пометы времени. Но нет. Вернее, не совсем так. Моя мать обладала редкостной способностью к самозащите, почти органическим свойством собирать свои силы в кулак, чему дивились все: родственники, союзники, просто знакомые, даже ее жертвы. А она с притворной скромностью называла это умением владеть собой.
   Сейчас моя мать, полусидевшая на железной кровати, провисшей под ее тяжестью, с грудой подушек под спиной, предстала передо мной во всем своем величии; по правую ее руку лежало вязание, спицы и клубок шерсти, по левую - ее дорожная сумочка, ее записная книжка, ручка с неснятым колпачком, очешник. Она сказала, что хочет поблагодарить меня за то, что я к ней заглянула, и этот голос вернул мне прежнюю женщину, вернул мою мать. В комнате было тепло, и она лежала без ночной кофточки. В глубоком вырезе рубашки были видны плечи и верхняя часть груди, даже за время нашей долгой разлуки оставшиеся столь же роскошными; и, глядя на нее, я невольно воссоздала в памяти давно забытую картину: в раззолоченном особняке Буссарделей, еще до моего замужества, стоят и глядят друг на друга в зеркало две женщины, одетые к приему гостей, уже начавших съезжаться: мать, в вечернем платье красно-лиловых тонов, щедро обнажив то, что сама она с гордостью женщины некрасивой именовала "своим декольте", и я в зеленоватом атласе, молоденькая и тоненькая, с еще не сошедшим калифорнийским загаром. Платья для нас, женщин, служат как бы вехами минувшего.
   Больше часа я сидела в комнате больной, а моя мать даже не намекнула, зачем меня вызвала. На мои расспросы о здоровье она отвечала довольно кратко: у нее разыгрался коллибациллоз, впрочем, видно было, что она не совсем верит этому диагнозу; потом мы поговорили о том о сем, и она намекнула мне, что наша семья немного забросила ее, впрочем, я поняла это еще из письма. "Но я поддерживаю с ними связь, я еще держу бразды правления",- сказала она, похлопав пальцами по письменным принадлежностям, лежавшим с ней рядом, и улыбнулась одной из своих добродушных улыбок, в которых давно поднаторела. И очевидно, сказала правду, раз сообщила, также кратко, что весь план защиты Патрика, свидетельство дочери, порвавшей с семьей, целиком созрели в ее мозгу. Больше об этом деле ни слова, и я тоже предпочла промолчать. Задай я ей какой-нибудь вопрос, она решила бы, что я, справляясь о шансах Патрика на успех, хочу таким образом выведать, какие шансы имею сама на вознаграждение. Ведь бросила же мать коротенькую фразу: "Если он благополучно выпутается, всем будет хорошо". Зачем же тогда это письмо?