- Подло другое,- крикнул Рено,- оставлять в беде Патрика! Более чем подло - это трусость.
   Я поняла, что он хочет вывести меня из терпения.
   - Ты уже сам не понимаешь, что говоришь.
   - Правду,- возразил он, не глядя мне в лицо,- от нее требуется проявить храбрость, а храбрости-то у нее как раз и нет. Твердит, что она, мол, далека от предрассудков, а сама - обыкновенная буржуазка... Да-да, я правильно угадал, видишь, она обозлилась.
   Я взяла его за руку и сильно тряхнула, чтобы он взглянул на меня.
   - Хватит об этом, ладно? Раз ты не можешь говорить на эту тему спокойно и не грубить. И заруби себе на носу, я не буду выступать свидетельницей на этом процессе, говорю тебе раз и навсегда. Теперешний наш спор только укрепил меня в моем решении. А Жюстен сумел великолепно сформулировать причины, по которым мне не следует выступать.
   Чернильно-черный глаз Рено метнул на Жюстена порцию самых ядовитых своих чернил, но никто из нас не тронулся с места.
   - Можно встать из-за стола? - сдавленным голосом спросил Рено.
   - Если хочешь. Возьми фрукты и съешь их, где тебе будет угодно.
   Он захватил целую гору фруктов и побрел прямо к склону, где начиналась сосновая роща.
   Жюстен из-за стола не встал.
   Когда я поднялась на второй этаж, собираясь ложиться, я потихоньку открыла дверь спальни Рено и неслышно приблизилась к постели. Он спал или притворился, что спит. В окно вливался свет луны и ночной воздух. Через минуту я уже различила черты его лица, пушистую щеточку ресниц, к которой я приглядывалась сотни раз, стараясь угадать еще с его младенчества, спит он или нет, и которая сейчас, как и прежде, скрывала уголки век, наглухо запечатывала его тайну. Мой сын, этот незнакомец... Я нагнулась и, не опираясь о край кровати, чтобы его не разбудить, еле коснулась поцелуем его лба. Я тогда ломала себе голову, да и сейчас еще ломаю, - спал он или нет.
   На следующее утро я отправилась на стройку только после того, как дождалась от Рено телефонного звонка из города: он прошел. Отметка довольно хорошая. Точно так же, как и накануне, я не хотела являться к лицею и на людях целовать его; звонил Рено из лицейского автомата, откуда слышно каждое слово, поэтому он на подробности поскупился, хотя именно их я и ждала. В ту же самую минуту, еще не положив трубки, я дала себе слово рассеять неприятный осадок, возможно, оставшийся у Рено после вчерашнего спора. К тому же кое-какой заранее приготовленный сюрприз - награда, ожидавшая только своего часа,- сумеет, я-то знала это, вернуть на его губы улыбку и на чело безоблачную радость.
   Когда Рено изложил мне суть дела, оба мы помолчали, разделенные проводом, и мой сын сам ответил на незаданный мною с умыслом вопрос:
   - Жюстен тоже прошел. Отметка такая же, как и у меня.
   - Тогда браво!
   - Он помчался в горы сообщить своим старикам. Вернется домой попозже.
   - А ты что будешь делать?
   - Охота пойти в бассейн. Знаешь, как в таких случаях кроль помогает.
   - Чудесно. А я, очевидно, запоздаю к обеду. Так что не торопись, располагай своим временем, мне нужно заняться новой стройкой, там не все еще в порядке.
   Это была чистая правда. Речь шла о той развалюхе, которую я взялась привести в христианский вид для знаменитого путешественника, он же киношник и лектор. Эта самая овчарня лежала ниже и севернее старинного полуразрушенного поселка, охраняемого законом как исторический памятник, и таким образом тоже попадала в зону, подвластную царству искусства: здесь нельзя было ничего строить, не согласовав с соответствующими инстанциями, даже восстанавливать старинные стены, если это нарушало первоначальную архитектуру. А чтобы провести моему клиенту канализацию и поставить бак для мазута, следовало расширить бывший свинарник, вплотную примыкавший к главному зданию, и на это тоже требовалось получить разрешение. Зависело это от мэра и учителя, председателя общества "Друзей древнего поселения", людей культурных и весьма красноречивых, с которыми я договорилась о встрече, и беседа наша могла затянуться.
   Но дело стоило труда. На сводчатой арке главного входа красовалась дата 1600 год, и все здание тремя своими сторонами напоминало блокгауз, возведенный против мистраля; зато четвертая - фасад, обращенный к югу и выходивший во внутренний двор, получал свою порцию сладостного тепла, недаром в стене, грубо сложенной из неотесанных камней, были без всякого намека на симметрию пробиты окошки. Единственная уцелевшая часть "ансамбля" в кадастре и по словам старожилов звалась Ла Рок, скала,- и овчарня, превращаемая в жилье, сохраняла это название. И в самом деле, повсюду в ландах проступал камень, и его белесые шероховатые горбы губили чахлую растительность и представляли немалую опасность для пешехода. Подлинное царство голого камня. Как нередко в этих краях, пейзаж был скорее греческий, чем романский, чему способствовало чередование зеленой растительности и скал на заднем плане, игра солнечных бликов, какая-то удивительная свежесть и легкость воздуха, что-то одновременно очень живое и очень суровое.
   Но после вчерашнего спора в моей душе, несомненно, остался более горький осадок, чем в душе Рено. Я и всегда-то была чрезвычайно уязвима, подвержена печальной склонности возвращаться мыслью к тому, что сделала, что сказала, что мне сказали. Хотя за последние пять лет я научилась целиком брать на себя всю ответственность за свое дело, достигнутые мною удачи на избранном поприще все равно не избавили меня от этих пут. Все утро, которое я провела в Ла Роке и в соседнем поселке, несмотря на увлеченность делом, я все время слышала слова Рено, его упреки, брошенные мне за ужином. Пусть эти упреки были незаслуженными, но сказанного не сотрешь. Мой сын произнес эти слова вслух, а может быть, и думал так.
   Истина заключалась в том, что сердце мое целиком, без остатка билось ради него. Моя лучшая подруга, умершая в немецком лагере, о которой я думала часто еще и потому, что она, правда с запозданием и на очень уж короткое время, заменила мне мать, ведь матери у меня фактически не было, не раз говорила: "Знаете, чем вы хороши, Агнесса? Тем, что вкладываете в ваши отношения с людьми подлинную страстность". Это, видимо, и вправду хорошо, но также, пожалуй, и гораздо чаще, очень плохо. Во всяком случае, хуже всего от этого бывало мне.
   Прежде чем возвратиться к обеду в Фон-Верт, раз уж я и так опаздывала, я заехала в город и оторвала от трапезы владельца гаража. Он погрузил в мой автомобиль два оставленных у него на хранение мотороллера, совсем новенькие, еще в упаковке, так что трудно было разобраться, что внутри; да я еще укрыла их сверху брезентом, каким покрывала при транспортировке мебель.
   Я проехала платановую аллею, остановила машину у подъезда, но Рено нигде не было видно.
   - Рено! - крикнула я так громко, что он мог меня услышать, где бы ни находился.- Рено, иди помоги мне разгрузить машину! Нет-нет, не ты,обратилась я к Ирме, вышедшей мне навстречу.
   - Сейчас я вам его пришлю,- сказала она и, вернувшись в кухню, выглянула в окно, очевидно зная, где искать Рено.
   Рено принимал солнечные ванны и явился в одних трусах. Он не только не разыгрывал роль торжествующего бакалавра, но даже делал вид, что сегодняшний день ничем не отличается от прочих.
   - Вытащи-ка вот это,- сказала я, не вылезая из машины, и подняла брезент.
   - А что это такое?
   Он вытащил мотороллер, окутанный бумагой.
   - Сама не знаю. По-моему, это тебе.
   Он не сразу понял. Потом испустил дикий вопль, и крики его вместе с обрывками бумаги носились в воздухе.
   - На ходу?
   - Думаю, что да.
   Рено уже вскочил в седло, нажал на педаль сцепления, его добыча зарычала, и вдруг мой юный обнаженный бог оказался уже в двадцати метрах от меня и пронесся по полосатой от солнца аллее. У наших тумб он сделал поворот, уверенно ведя машину, потом помчался в мою сторону, резко затормозил - ну будто только этим и занимался все последние месяцы,бросился ко мне, сжал в объятиях и, ей богу же, поднял от земли.
   Но он еще не насладился своей игрушкой, снова вскочил в седло и стал описывать вокруг дома гулкие крути, затерялся где-то в лабиринте аллей фруктового сада. Этот юный механизированный кентавр то появлялся, то исчезал среди зелени деревьев.
   - Так и рвет! А как рычит-то!
   Он пронесся мимо меня, словно подгоняемый выхлопами машины.
   - Ну, что я могу тебе сказать? - начал он, наконец усевшись за стол, уже одетый; мы обедали с ним обычно в зале, где было прохладнее.- Таких, как ты, больше нету.
   И он обескураженно развел руками.
   - Да нет...
   - Нет, да: есть у тебя какое-то умение. Стиль есть. А я, знаешь, рад, что не сел без тебя лопать.
   Он действительно уплетал за обе щеки. Но часовые стрелки в самом деле приближались к трем часам. После кофе я поняла, что мне не совладать с искушением отдохнуть немного, и, когда Рено, как бы сросшийся со своей машиной, отправился пробовать ее на департаментском шоссе, я сдалась, но решила подремать в кресле, потому что в нем было не так уютно, как на диване, а у меня в городе остались дела. Перед отъездом я успела еще с помощью Ирмы вытащить из автомобиля второй мотороллер. Мы поставили его в тени у дома с таким расчетом, чтобы тот, кому предназначался этот дар, мог сразу же его обнаружить, прибыв к ужину. На клочке бумаги я огромными буквами вывела: "Жюстену".
   Я постаралась поскорее закруглить переговоры в супрефектуре, где надо было получить разрешение на производство работ в Ла Роке. Теперь, успокоившись насчет Рено, я могла без помех думать о Жюстене. Я воображала себе его удивление, потом молчаливый вопрос - ему ли это?, - его улыбку, так неужели я лишу себя этого! - а также признательный взгляд, который он бросит на меня, подняв глаза от новой машины. Скажу без ложного стыда: я раньше намеченного часа отправилась в Фон-Верт.
   Проезжая через долину, я несколько превысила скорость; ведь Жюстен мог, сообщив добрую весть своим родным, сразу вернуться к нам. Солнце уже не припекало так сильно. Не снижая скорости, я свернула на нашу грейдерную дорогу и увидела пограничные тумбы. Хоть бы он меня не опередил. Я снова сделала поворот, и уже в самом начале платановой аллеи что-то привлекло мое внимание. Я бы не сумела сказать, что именно, только знала - что-то здесь не так. Я подъехала к дому и обнаружила у стены куски металла, промасленную бумагу, а вокруг большую лужу бензина, опоганившую нашу площадку, в луже почил вечным сном сраженный ударами ног, камнями, уж не знаю чем еще, мотороллер Жюстена. Сначала я как-то не поняла, что случилось, вернее, старалась не понимать. Но тут из кухни вышла, прихрамывая, Ирма с забинтованной ногой, и я сразу же заметила на ее щеке синяк и не спросила, откуда он: я уже представила себе разыгравшуюся здесь сцену.
   - Вы подрались, ты хотела ему помешать...
   - Скажете тоже, помешать! Поди помешай такому сумасшедшему!
   Она приложила руку к щеке и так стояла передо мной, словно маленькая девочка. Говорила она по-детски плаксиво, с большим акцентом, чем обычно.
   - Где он?
   - Ищи свищи! Натворил делов и смылся.
   На долю секунды я почувствовала облегчение. Я даже обрадовалась, что его нет, я боялась его гнева, а также своего гнева, от которого дрогнул мой голос.
   - Тебе больно?
   - Еще чего! Пустяки. Лягнул несколько раз по ноге и еще кулаком двинул: разве он разбирается? Нет, не больно мне, а обидно. Больно стало только сейчас, когда я об этом говорю. Горе-то какое, расколошматить такую красавицу машину, да еще совсем новенькую!
   Я проследила за ее взглядом и увидела у наших ног обломки, а тем временем образ устойчивого мира очевидности рухнул: все, чем я дорожила,моя беспечность, неосторожность, опасности... При этой мысли я бегом бросилась к машине, села за руль с единственной мыслью: "Жюстен!" Мне пришло в голову, что Рено помчался к Жюстену, я видела уже, как они сцепились, дерутся словно псы. Сделав полукруг, я затормозила и крикнула в окошко:
   - А давно он ушел?
   - С полчаса назад.
   Полчаса! Меня как ветром сдуло.
   Бешеная скорость, ветер, рвущийся в опущенные окна машины, чуть утишили мою лихорадочную тревогу. Никогда еще голова моя не работала так ясно. Две мысли, сначала слившиеся в одну, растекались в двух направлениях, накладывались как контрапункт на въедливый бас мотора. Две мысли? Нет, три, четыре: мысль о машине и дороге - это уже чисто автоматически, а потом погоня, поиски сына, всматривание в каждый мчавшийся впереди меня силуэт на колесах. И стремительный обзор этих последних недель. И мои комплексы, приведшие меня к тому, к чему я сейчас пришла. Эта склонность в течение двадцати с лишним лет к неравной любви - любви, заранее обреченной на провал из-за неудачного выбора партнера. Склонность, тем более обманчивая, что в действительности никак не соответствовала моему целомудренному образу жизни. Вот до чего докатилась. Но зато у меня есть время все обдумать. Самое главное - мое дитя, мой сын, которого я должна вернуть, который убежал из дому в припадке ревности. Сын, которого я заставила страдать. Теперь во мне заговорила совесть.
   Всеми силами души я заклинала, чтобы мне поскорее попался какой-нибудь поселок с почтовым отделением. Наконец-то. Но у телефонной кабинки ждали до меня еще три человека, ждали с чисто провансальским терпением, которым я увы! - не обладала. Я бросилась в первое попавшееся кафе, гудевшее мужскими голосами, телефонный аппарат стоял на прилавке. Нацепив наушники, я наконец разобрала слова Ирмы.
   - На чем он уехал? На новом мотороллере?
   - Нет, мотороллер в сарае. Он сразу его туда завел, пока еще не увидел второго.
   - Значит, на мопеде?
   - Нет, и мопед здесь.
   - Тогда на чем же он уехал?
   - Да не уехал он, а исчез. Я вам говорю: исчез.
   Я снова села в машину, но решила подождать с минуту, подумать, успокоиться. Что именно, какой рефлекс отвратил его от новой машины, да и от старой тоже? Неужели то, что обе он получил от меня? И тем не менее я знала, я чувствовала, что он покинул дом, убежал. Ирма правильно сказала: исчез.
   Все-таки я продолжила свой путь: я находилась на половине дороги от Пейроля, и он наверняка где-то впереди. Разговаривая с Ирмой по телефону, я следила сквозь шторку из деревянных шариков, не проедет ли он мимо, ничего не подозревая о случившемся, направляясь прямо в Фон-Верт.
   В поселке я попросила показать мне дом его родителей, стоявший в стороне. На звук мотора навстречу вышел один из сыновей каменщика. Это оказался Жюстен, но я не сразу узнала его. Я поняла, что ему еще ничего не известно, так он удивился моему неожиданному появлению, так радостно заулыбался. Не вылезая из машины, я в нескольких словах рассказала ему о случившемся. Лицо его помрачнело.
   - Бедный! Бедный малыш...
   Одним этим словом он увеличил разницу в их возрасте. Долгое молчание, одна и та же мысль сближали нас, связывали, разъединяли. Я не подымала на Жюстена глаз, но чувствовала, что он тоже избегает смотреть на меня. Наконец я еле слышно проговорила:
   - Не надо приезжать к нам.
   - Положитесь на меня.
   Я стала разворачивать машину. И услышала настойчивый вопрошающий голос:
   - Надеюсь, вы сообщите мне, что будет нового? И у вас, и у него.
   Я ответила его же словами, хотя получилось это само собой:
   - Положитесь на меня.
   И все. Я думала о том, что оставляю его одного в этот великий день его жизни, когда сбылись все его желания, мечты, стремления, и день этот безнадежно испорчен! И этого тоже я сделала несчастным. Я снова покатила по дороге, но уже не так быстро. И постаралась убедить себя, что, раз Рено не бросился прямо к Пейролю в первом порыве гнева, он не будет искать с ним ссоры.
   Ссора будет со мной, и, я чувствовала, ссора жестокая. Возвратившись домой после этой стокилометровой гонки, я даже не спросила Ирму, вернулся ли Рено. Я знала, что не вернулся. И когда перед ужином Ирма поинтересовалась, где накрывать, я ответила:
   - Нигде не накрывай. Ты же знаешь, он к ужину не вернется. И ночевать тоже. Дай мне только чашку чая.
   Ирма принесла мне сюда, под шелковицы, чашку чая с тостами и конфитюр из апельсиновых корок; она унаследовала секрет его изготовления от своей матери и выдавала его нам лишь по торжественным случаям. Когда Ирма пришла взять поднос, она заметила, что я выпила только чай и больше не прикоснулась ни к чему. Ирма уже не хромала.
   - Поешьте вы. Ну прошу вас. Ведь нам с вами теперь всю ночь бодрствовать придется, а на пустой желудок оно тяжелее. Я себе суп подогрела.
   И она присела на скамеечку у стены в двух метрах от меня фамильярность, ей отнюдь не свойственная. Ради Ирмы я съела один тост, проглотила ложечку конфитюра. Мы молчали. Вечерело.
   Ни этой ночью, ни на следующий день я не сообщала о происшедшем в жандармерию. Да и в дальнейшем, повинуйся я своему внутреннему голосу, я поступала бы точно так же. И если я все-таки обратилась в жандармерию, то сделала это для очистки совести и зная, что служители ее склонны к оптимистическим прогнозам, кстати, часто оправдывавшимся в наших местах. Я без труда убедила жандармского унтер-офицера не предпринимать никаких поисков. Не пошла я также вниз к плотине вопрошать прозрачность вод. А в лицей обращаться было бессмысленно: он уже закрылся на каникулы. С каждым днем моя проницательность обострялась, я как бы получила в дар второе зрение. Мы с Рено так глубоко изучили друг друга, что я, хоть и не успокоилась окончательно, знала, однако, что он хотел только одного: убежать от меня. Порвать со мною. И попутно меня наказать. То, что он разбил на куски мотороллер, было просто стихийным порывом гнева, но страдал он не от того. При своей гордыне, бывшей одной из главных пружин всех его поступков, ему с каждым днем становилось все труднее выйти из штопора упрямства, из лабиринта, куда могло завлечь его это затянувшееся отсутствие. Я ломала голову, но не могла найти способа вернуть его домой, обезоружить его. Я твердо решила, что встречу сына с распростертыми объятиями, никогда не упрекну его ни за поломанный мотороллер, ни за бегство, но он-то не мог этого знать, и я мечтала, чтобы каким-нибудь чудом это стало ему известно.
   При этой мысли я горько усмехалась. Просто смешно. Это я должна признать себя виноватой по всем линиям, сказать себе, что с первого же дня не заслуживала снисхождения; а я-то вообразила, будто проявляю материнское милосердие, хочу успокоить сына! Если бы даже я нашла какое-нибудь средство связаться с Рено, поговорить с ним хотя бы по телефону, все равно таким путем его не вернешь. Сначала он должен изжить в одиночестве все свои обиды, нанесенные мною. Счастье еще, если он их не осознает, если не называет настоящим именем свою мать и то чувство, какое его мать питала к семнадцатилетнему лицеисту.
   Мы оба с ним жили на слишком зыбкой почве, это я приучила сына жить так и сама так жила. Впервые я, которая во всех случаях жизни заклинала сына не скрывать от меня даже своих мыслей, я, которая утверждала, что все недоразумения идут не от того, что произнесено, а от того, что не высказано вслух, очутилась вместе с ним в тупике невозможности откровенного разговора. Из всех измышленных мною выходов объяснение, открытое объяснение на эту тему между мной и сыном казалось мне наименее приемлемым. Значит, остаются пустые слова? Пусть убережет нас от этого судьба, наша звезда, которая доныне хранила нас - мать и сына!
   С каким лицом предстану я перед Рено? Ведь я ничего не скрыла от сына, рассказала ему о разногласиях, раздиравших нашу семью, об ее позорных страстях, скаредности, безрассудстве, отравлявших атмосферу отчего дома. Он знал, сколько я от них настрадалась, как боролась с ними, и вот теперь в свою очередь предлагаю ему такую же мать. Бессонными ночами я без конца перебирала в уме эти мысли. Со дня его бегства я как бы обрела иное, второе я, и оно-то заводило меня в бредовые лабиринты логики, и я понимала, отлично знала, что сбилась с пути, зашла слишком далеко, и, как всегда, слишком высоко поднимала тональность своих грехов, и слишком глубоко раскапывала слои обид сына, хотя, разумеется, все это было много проще. Временами я твердила себе: "Да нет, вовсе это не так серьезно, и не такая уж я преступница, я просто играла с огнем". Я сводила драму к более скромным пропорциям. Но эти старания не могли вернуть мне душевного покоя. А также вернуть мне моего Рено.
   Где он скрывается? Где спит? Что ест? Он и вообще-то носил при себе только карманные деньги и теперь, когда вдруг убежал из дому, очевидно, нуждается буквально во всем (после его бегства я обнаружила нетронутой в ящике его стола небольшую сумму денег, все его сбережения). Любая другая мать сходила бы с ума именно из-за этих материальных лишений, но я, хорошо изучившая своего мальчика, знала, что для него это последнее дело; однако и я все же не могла прогнать этой мысли. Мой бедняжка Рено, так заботившийся о своем теле, менявший рубашки, к великому неудовольствию Ирмы, чуть ли не по три раза в день... Ох, я как-то сразу разлюбила мыться под душем, сидеть перед столом, накрытым белоснежной скатертью, ложиться в постель на чистые простыни, не ощущала потребности ни во сне, ни в пище. Муки эти не оставляли меня, преследовали неотступно, оттеснили все прочее, освободили меня от другого наваждения.
   Именно в эти дни, в эти ночи юный лигуриец исчез окончательно, ушел из моего сердца. Но я не находила успокоения в нашем застывшем в недоумении доме. Его заполняло другое отсутствие.
   Я вступила в один из самых тяжелых периодов своей жизни. Я познала часы тревоги и отвращения, когда даже работа, единственное занятие, о котором я еще могла сказать: "Это ради сына", и та мне осточертела. Меня вдруг оставила профессиональная сноровка, терпение; я пропускала назначенные встречи или забывала о них; можно было подумать, что делаю я это нарочно.
   И в довершение всего мой новый заказчик Поль Гру, владелец Ла Рока, выбрал как раз эти дни, чтобы появиться в наших краях; между нами отнюдь не возникла с первого взгляда взаимная симпатия. И уж тем более это не отвлекло меня от моих мыслей. Судя по его профессии, я ожидала увидеть бойкого, энергичного этнолога, этакого джунглепроходца, а передо мной стоял мужчина, довольно высокий и плотный, в летах, так сказать, международный тип регбиста, правда бывшего регбиста. Он прочно стоял посреди двора, уперев кулаки в бока, слушал мои объяснения и, казалось, считал делом чести ничему не удивляться и мелко склочничать - иных слов для его описания найти не берусь. Мы не обменялись и десятком фраз, а он уже намекнул мне, что у него отвратительный характер, будто речь шла о некоем общеизвестном похвальном свойстве. Разглядывая столбики и веревки, намечавшие план перестройки свинарника, он, по-моему, не слишком одобрил мою мысль о баке для мазута, который должен был служить для отопления, а когда я произнесла слово "канализация", он расхохотался во все горло, но с явной натугой. Потом, повысив голос, заявил, что ненавидит комфорт, что выбрал Ла Рок именно из-за его дикой прелести; я возразила ему, сказав, что существует еще гигиена и удобства, и тогда он спросил меня с наигранным изумлением, неужели я не слышала, из каких слаборазвитых экономически стран он прибыл сюда.
   - Ну если вам это доставляет удовольствие, тогда пожалуйста,- добавил он, пожимая плечами, обтянутыми грубым свитером.
   И так как я открыла рот, чтобы огрызнуться, он быстро проговорил:
   - Нет-нет. Не будем спорить!.. Я дал вам полную свободу действий. Я своих слов обратно не беру: именно полная свобода действий.
   Он взмахнул рукой, отводя в сторону пустые споры, так, будто отгонял дурной запах, и в заключение раскланялся:
   - Сударыня!
   Хорошенькое начало! К счастью, он сообщил мне, что нынче вечером вылетает в Лондон. А из Лондона через неделю в Дарвин. В другие времена, угадав под личиной медведя и позера человека скорее искреннего, чем циничного, я непременно подумала бы: "Ничего, я тебя живо приручу". И возможно, эта игра позабавила бы меня. А теперь я чуть было не послала этот заказ к дьяволу. Вместе с заказчиком.
   День выдался знойный, и вечером после скромного обеда, потому что надо же есть, я перетащила свой шезлонг на ничем не засаженную площадку между шелковицами и подножием сосновой рощи; именно сюда, прежде чем в любой другой уголок наших скромных угодий, долетал в сумерках манящий зов вечерней свежести, составлявшей одну из главных прелестей Фон-Верта. Полулежа я глядела на вершину холма, где ночной мрак уже укоротил бахрому сосен и откуда взойдет луна, только попозже. Я с умыслом повернулась спиной к каменной скамье. Я слышала, как Ирма возится в доме, как убирает посуду и тарелки после моей одинокой трапезы. И от этого мирного позвякивания, которому суждено скоро прекратиться и которому сводчатый потолок кухни придавал какую-то особую закругленность, мучительно сжалось сердце. Где-то они, наши былые ужины, сопровождавшиеся смехом и болтовней троих? Впервые после злосчастного происшествия с мотороллером я на мгновение вспомнила о Пейроле, и вспомнила лишь потому, что в подсказанной памятью картине возникли образы обоих мальчиков.
   И тут же упрекнула себя за это. Вдруг меня что-то насторожило, дыхание прервалось: я почувствовала близость своего сына.
   Он был здесь. Мой инстинкт подсказал мне, что он здесь, что он на меня смотрит. Где-то там, на склоне, поросшем сосной, невидимый между стволами, он стоит, боясь поскользнуться на сосновых иглах, и наблюдает за мной, я это знала, чувствовала. Я застыла, будто где-то рядом был дикий зверек и надо было подпустить его поближе. Мой зверек не приблизился, но я знала, что не ошиблась. Шло время. Встала луна. Ирма закончила уборку, я услышала, как щелкнула дверца кухонного шкафа. Затем все стихло. Должно быть, Ирма ждет, когда я вернусь домой и лягу. Боясь, что она подойдет ко мне, я встала и, ничем себя не выдав, не спеша направилась к дому. Шла я нарочно медленно, поднялась на крыльцо, вступила в коридор, но и здесь продолжала свою игру. Проходя мимо кухни, я почувствовала рядом присутствие Ирмы, еле слышно шепнула ей, зная, что звук в Фон-Верте разносится очень далеко: