Замечание, казалось отпущенное без конкретного адреса, в пространство, вызвало бурный протест со стороны выступающего (другого определения Александр просто не подобрал).
   – К чему этот сарказм, господин Мендельсон? – Возмущенный Агафангел Феодосиевич впервые обратился к академику не в третьем лице, а, так сказать, напрямую. – Всем известен ваш, с позволения сказать, метод построения научной гипотезы! Я…
   Бежецкий, борясь с коварным Морфеем, отчаявшимся, похоже, вникнуть в суть беседы и начавшим властно склеивать его веки сразу после начала заседания «научного совета», честно пытался уловить нить диспута, все время ускользавшую от него, и с удивлением глядел на казаков, которые, казалось, с пониманием слушали «умные речи», не забывая, впрочем, наворачивать уже далеко не первую порцию (время от времени они отлучались куда-то на минутку, непременно парой, и возвращались, вытирая усы, причем понимания и сопереживания «коллегам» в их глазах добавлялось с каждой ходкой). Даже Тунгус, без сомнения принимающий перепалку «русских шаманов» за какую-то диковинную разновидность камлания, старался не пропустить ни слова, что ясно читалось по его лицу, словно вырезанному из растрескавшегося древесного среза, прихотливой игрой света превращенному в затейливую первобытную маску. Замутненному дремотой мозгу Александра мерещилось, что вот-вот дитя таежной глуши встанет, одернет расшитую бисером малицу из оленьей шкуры, доставшуюся, судя по неистребимому «аромату», еще от деда, если не от прадеда, деликатно откашляется и провозгласит что-нибудь вроде: «Уважаемые господа, здесь собравшиеся…» А господа, здесь собравшиеся, внимательно выслушают нового оратора, ничем не выражая своего удивления тем, что он вовсе не в академической мантии, а… А почему не в мантии? Вот же она, черная и блестящая, наверное шелковая, а на голове вместо привычного невообразимой формы малахая – квадратная ермолка…
   Клюнув носом и поймав себя на том, что незаметно отключился, Бежецкий вскинулся и, придав лицу, как он надеялся, нейтрально-вдумчивое выражение, снова попытался вслушаться в научную абракадабру. За столом… тьфу, за костром, за время его невольного отсутствия страсти заметно накалились.
   Над костром возвышался уже не один Николаев-Архангельский, а по разные стороны пляшущих языков пламени целых четверо содокладчиков, обвиняюще тычущих друг в друга указующими перстами и сыплющих настолько специфическими терминами, что Александр и прочие неосведомленные слушатели, включая Тунгуса, только хлопали глазами, улавливая лишь отдельные смутно понятные слова: «пространство… разрыв… квант…», естественно, междометия и убийственно вежливые обращения, которыми спорщики гвоздили своих оппонентов. Отбросил свою первоначальную сдержанность и академик Мендельсон, пышущий праведным гневом и, если бы не мешающее этому пламя костра, давно вцепившийся бы в окладистую бороду поморского Эйнштейна. К моменту пробуждения Александра он, видимо, практически разгромил неопровержимыми аргументами своего противника и теперь, набрав воздуха в цыплячью грудь, прикрытую немудрящим свитерком домашней вязки под распахнутой «аляской» (непременно потребовать, чтобы застегнулся, младенец великовозрастный – градусов десять-двенадцать ниже нуля на дворе!), готовился добить его, несколько сникшего, окончательным, хорошо продуманным и выверенным ораторским периодом.
   – И наконец, милостивый государь, хочу вам заметить, что…
   Что хотел заметить «милостивому государю» оратор, так и осталось неизвестным, потому что где-то, совсем неподалеку, перекрывая и треск костра, и многословную перепалку заведшихся не на шутку ученых, раздался низкий, не похожий ни на что протяжный рев, перешедший сначала в горловое сиплое рычание, а затем в визг и замерший на немыслимо высокой тоскливой ноте.
   По вмиг побледневшим даже в золотистых отсветах костра физиономиям сразу осевших спорщиков и насторожившейся Тунгуса Александр понял, что голос неизвестного таежного обитателя ему отнюдь не почудился спросонья…
* * *
   Невыспавшиеся и, как выразился один из казаков, «квелые» после кошмарного ночлега ученые немного оживились только с первыми лучами неяркого солнышка. Ни о каких диспутах или перепалках уже не могло быть и речи: сил у большинства измотанных бессонной ночью интеллектуалов хватало только на вялое переругивание между собой. Терпеливо понукаемые к выступлению в путь конвоирами в лице Александра и его подчиненных, выглядевших немногим лучше «паучников», они бессмысленно бродили по лагерю, капризничали, пытаясь выбрать среди множества одинаковых именно свои лыжи (вчера, обрадованные привалом, все побросали их как попало), поминутно усаживались то покурить, то унять шалившее сердце и, морщась, слизнуть какую-нибудь пилюлю, то переобуть ботинки, непонятным образом перепутанные местами… Дело пошло на лад, когда, переборов в себе усталую апатию, к «административной группе» присоединились профессора Кирстенгартен и Николаев-Новоархангельский и, совершенно неожиданно для Бежецкого, академик Мендельсон.
   Как выяснилось вскоре, Агафангел Феодосиевич и Михаил Абрамович в миру были закадычными приятелями, если не сказать друзьями, и конфронтация их имела сугубо научные корни, а вовсе не национальные, как, не разобравшись, можно было посчитать по горячности вчерашнего спора, которому только вмешательство таинственного «ревуна» помешало совершенно закономерно перетечь в не красящую никого потасовку.
   Сегодня экспедиция продвигалась к цели еще медленнее, чем накануне, хотя, казалось бы, даже самому непривычному к ходьбе на лыжах человеку дня в пути вполне достаточно, чтобы втянуться и обрести в процессе необходимые навыки. Да и ветер постепенно усиливался, снег повалил совсем некстати, грозя превратить маршрут во что-то совершенно инфернальное… Александр уже сам жалел о том, что вертолетчики не смогли (или не захотели) доставить группу ближе к цели – только инфаркта какого-нибудь ему тут не хватало или инсульта… Контингент-то еще тот…
   Что же это (или кто) подавало голос ночью? Ни медведь, ни лось так вопить, конечно, не могли, не говоря уже о более мелких представителях таежной фауны – лисах, там, зайцах… бурундуках, к примеру… Может быть, рысь? Бежецкий вспомнил виденный в детстве фильм
   «Тропой бескорыстной любви» и засомневался: мелковата зверюга размерами-то, как ни крути… Тигр? Да ну: этот таежный хозяин водится далеко отсюда – в уссурийской тайге… Что-то не припоминалось больше Бежецкому обладателей подобных голосов в родной природе, хотя прилежно перебрано было все, вплоть до полевых мышей и землероек.
   А может быть, как раз и не из родной? Когда же закончится этот проклятый путь?..
   Мысли экс-ротмистра были прерваны совершенно неожиданным образом: в шаге от него, заставив схватиться за табельный вальтер, из снежной круговерти неслышно материализовалось что-то живое и лохматое.
   – Снег идет, капитана!
   Лесным чудищем, едва не получившим сгоряча пару-другую девятимиллиметровых пуль в мохнатое брюхо, оказался Тунгус, как обычно шнырявший вокруг цепочки усталых лыжников, словно опытная овчарка вокруг бредущего на водопой стада. Казалось, ни бессонная ночь, ни утомительный дневной переход этому дикому созданию совершенно нипочем.
   «Ну вот, этот дикарь, похоже, ничуть не расстроен! – недовольно подумал Александр, тут же поймав себя на том, что подобных интонаций в отношении людей, именуемых в Империи инородцами (в большинстве своем честных и простодушных, ловких охотников и умелых следопытов), он нахватался уже здесь. Ранее, служа в Советской, а потом и в Российской армии, майор, получавший пополнение порой из самых глухих уголков страны, никогда не считал дикарями ни таджикских горцев, в жизни не видевших вилки, ни молдаван, на родине вино поглощающих в огромных количествах с самого рождения (да и до оного, если честно, еще в утробе матери) и чистосердечно верящих в чертей, домовых и прочую нечисть, ни подобных Тунгусу таежных аборигенов. Все они были такими же, как и он, советскими людьми, пусть менее умелыми и более неуклюжими, чем русские, белорусы и украинцы, но так же, как и все, учившимися в школе, смотревшими те же фильмы, читавшими те же книги… Все они рано или поздно становились солдатами не хуже других. – Наверняка не понимает, почему „белые люди“ так медленно плетутся по такому удобному пути!»
   – Ты только это и хотел мне сообщить? – буркнул он, злой на самого себя за некстати проявившийся «синдром Большого Брата», незаметно, насколько мог, убирая руку с рукояти пистолета. – Спасибо, без тебя отлично вижу…
   Увы, он ошибся.
   – Пришли однако! – перебил на полуслове начальника Тунгус, ухмыляясь во весь свой широкий рот под редкими усишками, округлым жестом указывая на размывающийся в метельном мареве необычной формы кедр…

2

   «Летят на самолете швейцарец, француз, красавица-австриячка и поручик Ржевский. Самолет вдруг начинает падать. И тут выясняется, что парашют-то один на всех. Ржевский преспокойнейшим образом начинает надевать парашют на себя, а швейцарец и француз – хором:
   – Поручик, среди нас женщина!
   Ржевский, раздумчиво глядя на часы, отвечает:
   – Вы думаете мы успеем, господа?..»
   Концовку анекдота, как всегда, встретило гробовое молчание. Конечно, шутка, даже рассказанная миллион раз, не становится от этого смешнее… Тем более что смеяться-то, кроме рассказчика, некому…
   Вздохнув, рассказчик приподнялся на убогой постели, на которой до этого лежал, закинув руки за голову и уставившись в светящийся потолок, и сел, свесив на пол босые ступни.
   Когда-то он звался Владимиром Довлатовичем Бекбулатовым, имел титул князя Российской империи и чин штаб-ротмистра Жандармского корпуса… Однако кем он является сейчас, узник вечно освещенной тюрьмы ответить затруднился бы. Все чувства от многомесячного сидения в замкнутом пространстве притупились, память зияла темными провалами… Порой Бекбулатов ловил себя на том, что сотни раз подряд повторяет вслух какую-нибудь фразу, или просыпался от прилипчивой песенки, которую, как всякий раз оказывалось, напевал сам.
   Чтобы не спятить окончательно или хотя бы оттянуть этот печальный момент как можно дальше, Владимир, стараясь держать себя в форме, неукоснительно следовал разработанной им самим системе, заполняя свой «день» (никакой смены времени суток под постоянно светлой крышей, естественно, не наблюдалось) различными занятиями, упражняющими как память и речь, так и само бренное тело, поддерживающими в работоспособном состоянии ту ловкую и тренированную боевую машину, состоящую из костей, мышц и сухожилий, которой он некогда так гордился.
   Закончив порядком опостылевшую «культурную программу», Бекбулатов отжался несколько десятков раз (на кулаках, конечно, иного способа гусары не признают-с!), еще большее число раз присел, проделал обязательные гимнастические упражнения и перешел к отработке боевого комплекса. Чтобы не расслабляться, он представлял, что все удары руками, ногами, головой и даже грудью и плечами он наносит своим невидимым тюремщикам, постепенно зверея так, что, если бы стены и пол не были мягкими, как ворсистый поролон, покалечился бы непременно. Естественно, что ни стены, ни слабо выделявшаяся на их фоне дверь ударам не поддавались, по отдаче напоминая более монолит, чем какие-то рукотворные перегородки.
   Завершив разминку, как он ее называл, Владимир, по обыкновению, почувствовал себя выжатым словно лимон. Скудная, безвкусная пища, подаваемая к тому же крайне нерегулярно и только в тот момент, когда он спал, практически не насыщала, поэтому организм, насилуемый без меры, черпал резервы исключительно из внутренних источников, увы, не безграничных, пожирая самое себя. Лишенный возможности видеть себя в зеркале и ограничиваясь одним только ощупыванием руками, Бекбулатов полагал, что вполне может теперь сойти за индийского отшельника, по повествованиям Блаватской, Рериха и прочих блаженных путешественников «за три моря», явных и самозваных, известного как «йог». Такое же высушенное, почти обнаженное тело, правда, сплошь покрытое переплетениями мускулов, волосы длиннющие, как у пресловутых заокеанских «йиппи», проникающих неведомыми путями сквозь все санитарные кордоны в Европу, и окладистая борода, наверняка более подходящая какой-нибудь особе духовного звания… Одно было неведомо штаб-ротмистру: и волосы, и борода за время пребывания здесь, в ненавистной светлице (называть сие помещение темницей язык не поворачивался), изрядно поседели…
   Владимир устало опустился на койку, напоминавшую больше прямоугольное возвышение из той же ворсистой «губки», что и все остальное. Сегодня утомление почему-то было особенно заметным. Вместо приходившей обычно в конце тренировки волны бодрости, Бекбулатов чувствовал полное опустошение – физическое и, что совсем странно, духовное. Привычного просветления и умиротворения не было – лишь тяжело распространявшийся мутный поток усталости, будто после разгрузки вагона муки или, скажем, цемента (а что, в достославные времена кадетские случалось и не такое!). Более того, усталость не проходила, а только усиливалась, дополненная неожиданно возникшей головной болью, настоящей дамской мигренью.
   Казалось, что потолок, такой недосягаемый (были, были, имели место попытки погасить это вечное светило!), опустился и теперь давит на темя, вжимая голову в плечи, не давая распрямить ноющий позвоночник.
   Внезапно Владимира вывернуло наизнанку, и он, не делая никаких попыток добежать до параши, лишь тупо смотрел на вонючую мутно-зеленую лужу, которая лениво расплывалась перед ним, медленно впитываясь в «ковер», не в силах отвести взгляд под ставшими неподъемными полуопущенными веками. Мысли тоже были вялы и малоподвижны: «Неужели все… наверное… да… финиш…» Бекбулатову на миг показалось, что он умирает, и близкий конец, ранее истово призываемый и вожделенный, как близость любимой женщины, теперь вдруг показался таким нелепым, так захотелось жить, еще хоть раз увидеть солнце вместо мертвенно-белесого сияния над головой, вдохнуть свежего, напоенного ароматами воздуха вместо пропитанной зловонием атмосферы камеры… Но давящая усталость была сильнее, и Владимир наконец опустил веки, поддавшись непреодолимой силе…
   Сколько он просидел так, согнувшись и закрыв глаза, Бекбулатов не знал, да и не хотел знать. Дурнота подкатывалась волнами, как кошка с полузадушенной мышью играя с человеком, то сжимая мягкой лапой, то отпуская на самой границе блаженного беспамятства, но не до конца, а лишь так, давая вздохнуть чуть свободнее… Владимира выворачивало еще не раз, но ничего, кроме какой-то мерзкой слизи, желудок, опустошенный до дна, исторгнуть уже не мог, заставляя только заходиться душащим судорожным кашлем.
   Наконец понемногу отпустило. Взамен только что пережитого смертного ужаса раздавленного могучим каблуком насекомого (этакого таракана двух с половиной аршин ростом) пришла насущная, жизненная необходимость выйти отсюда, покинуть опротивевшее и оскверненное жилье, словно кокон или скорлупу яйца…
   Не сознавая до конца, что делает, Владимир вскочил с койки и ринулся всем телом на дверь, ожидая встретить сокрушительный встречный удар монолитной массы.
   Но створка неожиданно распахнулась настежь, и Бекбулатов чуть ли не кубарем вывалился в коридор, отказываясь верить своим ощущениям. Сердце неожиданно и болезненно сжалось, будто покидал пленник не мерзкую тюрьму, а родной дом. Если бы новорожденный младенец умел анализировать свои чувства и ощущения, то его первые в жизни впечатления были бы именно такими…
   В коридоре было темно, но только для человека, глаза которого привыкли к вечному освещению. Уже через пару минут Владимир смог видеть вполне отчетливо, тем более что полумрак открывшегося ему коридора освещался из камеры, дверь в которую осталась приотворенной.
   Первым, что бросилось в глаза узнику, только что обретшему относительную свободу, был один из ненавидимых всеми фибрами души тюремщиков, сладко спящий, доверчиво откинувшись на спинку уютного вращающегося кресла…
* * *
   Не веря самому себе, Бекбулатов мчался длинными бесшумными прыжками по темной улице. Ни единого огонька не пробивалось сквозь плотно зашторенные окна.
   Босые ноги (а высокие добротные ботинки, отвратительно разящие чужим потом, он предусмотрительно сжимал под мышкой) уверенно несли его по мостовой, выложенной чуть выпуклой брусчаткой. Штаб-ротмистра и его бывшую тюрьму, по самым скромным подсчетам, разделяло уже не менее трех-четырех верст, и пора было искать какое-то убежище, где можно отсидеться и с рассветом попытаться хотя бы приблизительно оценить обстановку.
   Поразительнее всего был тот факт, что покинуть узилище Владимиру удалось совершенно незаметно для тюремщиков, легко и просто: из флигеля, в подвале которого, как выяснилось, располагалась ставшая чуть ли не родным домом камера, а, возможно, если судить по обилию дверей в коридоре, и не одна, он выбрался, не встретив никого, в какой-то парк или сад. До ограды – бетонной стены высотой в полтора человеческих роста – было рукой подать. Остальное оказалось делом техники: каким-то чудом умудрившись не распороть ничего жизненно важного (две-три незначительных царапины, ссадины и порез – не в счет) об утыканный разнокалиберными острыми предметами – от банального бутылочного стекла до стальных лезвий – край стены, Владимир, стараясь не шуметь, перемахнул на другую сторону и рванул неизвестно куда со всей возможной в его состоянии скоростью.
   Однако странное дело: силы, по мере удаления от ненавистной западни, прибывали, и не надеявшийся поначалу на удачу беглец теперь твердо рассчитывал хотя бы дотянуть до рассвета, благо небо, проглядывающее над непривычно высокими крышами расположенных по обеим сторонам улицы домов, уже начинало слегка зеленеть, надо думать, в восточном своем секторе. Тюрьма или что-то на нее очень похожее соответственно оставалась где-то на северо-западе, почти точно за спиной.
   Дома неожиданно расступились, и Владимир вылетел на какую-то набережную, возвышавшуюся над маслянисто поблескивающей водой не очень широкой речки или канала на добрые семь-восемь метров, едва успев затормозить перед низким каменным парапетом, уцепившись за него обеими руками. Увы, обрадованные ботинки воспользовались случаем и, очертив пологую дугу, завершили свой полет гулким всплеском где-то внизу. К сожалению, учитывая немалый вес толстенной подошвы, к тому же подбитой массивными подковками, надеяться на то, что они останутся на плаву, даже не приходилось…
   Набережная, в которую «влилась» улица, плавно изгибалась вслед за поворотом реки и уходила вправо и влево насколько хватало взгляда. Ловить там, образно выражаясь, беглецу было явно нечего: все тот же незнакомый и поэтому враждебный город. А внизу? Опасно перегнувшись через край парапета, Владимир обшарил взглядом облицованный камнем крутой откос набережной и от радости едва не полетел в воду вслед за ботинками: не далее чем в двадцати-двадцати пяти метрах слева от него в ровной каменной кладке зияло большое, не менее полутора метров в диаметре, круглое отверстие с рельефно выступающей окантовкой. Осторожная часть сознания брезгливо подсказывала беглецу, что это, скорее всего, слив городской канализации, но бесшабашная и самоуверенная заявляла, что стоит ли выбирать человеку, только что чудесно спасшемуся из не менее зловонной клоаки!
   Откос был почти отвесным, и менее подготовленный, чем Владимир, человек просто не рискнул бы спускаться в этом месте, благоразумно попытавшись найти более удобное место, но штаб-ротмистр к таковым не относился… Спуск к гостеприимному убежищу занял какую-то минуту, может, чуть больше, и вскоре Владимир, отойдя для верности с десяток метров от устья просторной трубы, совсем даже не вонючей – лишь по самому дну едва слышно журчал ручеек, скорее всего, дождевой воды, а пахло больше сыростью и грибами, – устраивался поудобнее. Правда, шумом своих шагов, далеко разносившимся по гулкой полости, он вспугнул стайку каких-то небольших существ – возможно, крыс или мышей, а может быть, наоборот, кошек, охотящихся на грызунов, – но все равно убежище было поистине царским.
   Найдя местечко посуше, Бекбулатов завернулся поплотнее в добротную куртку, достаточно длинную, чтобы не бояться простудить свою «мадам Сижу», уселся на холодный камень, прислонился к покатой стене и закрыл глаза. Необходимо было восстановить силы, все же порядком истощенные долгим бегом, если и не пищей, то сном.
   Однако капризуля Морфей все не шел и не шел, а перед глазами Владимира словно на экране кинематографа снова и снова прокручивались подробности побега, вернее, самой опасной его части…
* * *
   Первым горячим и всепоглощающим желанием Бекбулатова, увидевшего сладко спящего охранника, было желание сомкнуть обе ладони на доверчиво подставленной могучей шее и сжимать, сжимать их изо всех сил до костяного хруста в раздавленной гортани, выдавливая из ненавистного врага остатки жизни.
   Владимир так и не смог сказать себе впоследствии с уверенностью, почему он тогда не сделал этого. То ли еще не до конца прошедшая дурнота давала о себе знать, мягкой лапой покачивая из стороны в сторону, то ли побоялся не удержать здоровенного парня и выдать себя другим, невидимым отсюда охранникам… Но, скорее всего, конечно, отрезвляюще подействовала именно эта подетски открытая вырезом темной футболки шея, открытая для удара, и поэтому, по тем же детским рыцарским законам – табу… Если бы громила стоял против Владимира в честном бою, опасный и коварный, тогда… А так, спящего, беспомощного… Не по-гусарски это, господа! Не послужит сия легкая победа чести, как ни крути, не послужит…
   Поэтому вместо смертельной атаки Владимир нанес охраннику один-единственный укол твердым, как гвоздь, указательным пальцем чуть выше адамова яблока, в точку, хорошо известную ему еще с корпусных занятий по боевым единоборствам. Теперь тому, живому и здоровому, не очухаться еще часа три-четыре, не менее, даже при звуке труб Страшного суда.
   Быстро и умело раздев бесчувственного врага, Бекбулатов затащил его тушу, не менее чем шестипудовую, в опустевшую камеру и вежливо прикрыл за собой дверь. Теперь – ноги!..
   Да, кстати, он ведь так и не рассмотрел трофеи, добытые в почти что честном поединке (ну сделаем все же скидку на обстоятельства, господа!).
   Помимо одежды и утерянных, похоже, навсегда ботинок среди «взятой на шпагу» добычи оказалась кобура с весьма увесистым пистолетом неизвестной штаб-ротмистру системы (смахивающим, впрочем, немного на бельгийский «Баярд») с полным магазином и запасной обоймой на восемь девятимиллиметровых, вроде бы па-рабеллумовских патронов с круглыми головками пуль, черная полуметровая дубинка из какого-то упругого пластика, никелированные наручники, фонарик-карандаш и короткий хищный нож с толстым, острым как бритва лезвием в ножнах, предусмотрительно пристегнутых хозяином-засоней к левому запястью под рукавом. Приняв к сведению последнее обстоятельство, Владимир задним числом выписал себе индульгенцию: вряд ли окончился бы чем-либо приятным поединок по всем правилам, то есть с голыми руками против укомплектованного таким образом головореза.
   Так, а что в карманах формы?
   Карточка-удостоверение с одной только цветной фотографией, тремя несимметричными отверстиями и длинным выпуклым номером (просматривалось на свет что-то вроде микросхемы, видимо содержащей основную информацию), пухлый бумажник фальшивой крокодиловой кожи, горстка разнокалиберных монет, еще три патрона (один явно не подходил к пистолету ни калибром, ни длиной, напоминая, скорее, винтовочный) и сомнительной свежести носовой платок… Приятным сюрпризом оказалось наличие в карманах «потерпевшего» початой пачки сигарет незнакомой марки с фильтром, одноразовой пластиковой зажигалки и, главное, солидной плитки шоколада!
   Благодаря в душе запасливого сладкоежку, надо думать, как раз сейчас приходящего в себя в довольно-таки неприятной обстановке, Бекбулатов, давясь сладкими слюнями, жевал восхитительное, полузабытое уже яство, одновременно предвкушая, как, покончив с лакомством, засмолит сигаретку, осторожно пуская дым в глубину туннеля. Дрема теперь уже безраздельно склеивала своим никем не запатентованным клеем наливающиеся свинцом веки…
* * *
   Что за новую пытку изобрели господа тюремщики?
   Тяжелый звон, казалось, окружал, заполняя собой тесную камеру до краев. Звук был настолько густым и плотным, что его при желании можно было бы нарезать толстыми ломтями, намазывать на хлеб и откусывать, захлебываясь слюной… Хотя… Как же это: звон и вдруг на хлеб?..
   Бекбулатов окончательно проснулся и очумело завертел головой, не в силах поначалу определить, где находится. Вместо ставших привычными белых ворсистых стен его окружала почти непроницаемая темнота, лишь где-то в отдалении ярко сияла зеленовато-белым фосфорным цветом огромная полная луна.
   Чтобы прийти в себя и вспомнить вчерашние перипетии, потребовалось некоторое время…
   Луна оказалась выходом из канализационного туннеля, воды на дне которого, кстати, добавилось и, судя по усилившемуся амбре, не совсем дождевой, а даже совсем наоборот… Слава богу, довольно брезгливый от природы штаб-ротмистр изначально устроился, упершись босыми ногами в противоположную стенку трубы, так, чтобы не касаться струившегося по дну ручейка нечистот. Однако пора было если и не покидать гостеприимное убежище, то хотя бы провести рекогносцировку.