Страница:
На перроне остановились в луже. Из подкатившего автобуса выскочил прямо на трап сменный экипаж. Капитан, в накинутой на плечи мокрой куртке, зашел в кабину с квадратными глазами:
– Как вы сели!… Как вы сели… мы за одно место держались… Ну… е…!
Тут я вспомнил, как в таких случаях говаривал мой учитель Владимир Григорьевич Карнаушенко, Заслуженный Пилот России:
– Ну, извини… так уж получилось.
Володя Черкасов теперь уже сам инструктор. Я ж говорил, и всем говорю: волк. Наша школа.
Благовещенск
Унижение
– Как вы сели!… Как вы сели… мы за одно место держались… Ну… е…!
Тут я вспомнил, как в таких случаях говаривал мой учитель Владимир Григорьевич Карнаушенко, Заслуженный Пилот России:
– Ну, извини… так уж получилось.
Володя Черкасов теперь уже сам инструктор. Я ж говорил, и всем говорю: волк. Наша школа.
Благовещенск
Мне довелось летать во многие аэропорты, и многие полеты запомнились, но среди всех как-то врезался в память мне Благовещенск, центр Амурской области. Не знаю почему, но связано с ним много интересных воспоминаний. Может, потому, что на Ил-18, как ввелся капитаном, так большею частью и летал по одной трассе Москва – Магадан, да еще давали этот Благовещенск. Часто, ну, минимум, раз в неделю, я там бывал. Рейсы туда из Красноярска с разворотом, обычно в ночь… уж насмотришься красными глазами на приборы. А на исходе летной жизни стал я залетать туда с ночевкой, а то и на пару дней – так уж выживала авиакомпания в конкурентной борьбе. Родным стал мне этот небольшой аэропорт на китайской границе.
Городок-то, по нашим российским меркам, невелик, тих и провинциален: тысяч двести пятьдесят народу. В таком хорошо доживать век: шуму немного, вся инфраструктура есть, и не давит народ друг друга.
Ну, китайцы, само собой. На той стороне Амура, за полкилометра от нашего берега, сколько помню, стоял красно-кирпичный пятиэтажный городок Хэйхэ. Народу там тоже немного, близко видно было, как китайские шоферы, в сатиновых трусах до колен, загнав в воду Амура «ЗиЛы» советского производства, мыли их тряпками. Проплывали по фарватеру бронекатера с пулеметами – граница!
Нынче, после той культурной революции, взявшиеся за ум китайцы, под руководством все той же своей геройской партии, разбогатели, отгрохали на берегу небоскребы, возвели телецентр, засветили иллюминацию, и некогда убогий Хэйхэ гордо теперь поглядывает с высоты двадцатого этажа на нашу нищету. А китаец валом повалил на наш берег. Как Расея упустила момент – но нынче половина магазинов, и ресторанов, и весь рынок, и стройки, и… короче – все забито китайцем. Смешанные семьи, гражданство… Азия наступает по всему фронту. И в провинциальном Благовещенске забурлила жизнь. И уже наблюдаю картинку: русский парень украл с витрины китайскую чашку, и два китайца бегом догнали, отобрали, повалили, навтыкали; народ отворачивается. Они теперь хозяева, они дают работу, они и морду бьют.
Я отнюдь не националист и уважаю трудолюбие китайского народа. Народ великий, и тут добавить нечего. Великий народ выживет в любых условиях, он продолжит жизнь на земле. А жизненно слабый народ вынужден будет уйти с исторической сцены и раствориться в более сильном. Никакими партиями, теориями, убеждениями, бритьем тупых голов, хитрым законотворчеством – ничем не остановить и не перешибить инициативу, трудолюбие, старательность и риск. Только – большей инициативой, большим трудолюбием, старательностью и риском. И рассчитывать мы можем… ну, только на непостижимую русскую душу. Только вот… успеть бы. Так и хочется сказать людям: допивайте уж скорей, что ли, да оглядитесь…
Полеты в Благовещенск, вдоль Госграницы, требуют внимания. Заход на посадку там сложен из-за того, что аэропорт расположен в петле Амура, и схема полетов в этой петле очень тесная. Из-за тесноты там и снижение на глиссаде идет покруче обычного, и заходить за линию посадочного пеленга – это заходить уже за границу. И после взлета надо срочно отворачивать от той границы: следят строго. И перрончик там тесноват, порядочному лайнеру приходится крутиться чуть не на одной ноге, чтобы точно встать на стоянку.
Летом со стороны Китая частенько подходят хорошие грозы. А так как маневр в районе аэродрома весьма ограничен, приходится ждать, пока откроется дырка в сторону нашей страны, чтоб проскочить; не в Китай же уходить от грозы. Ждешь, время уходит. А мы ж с разворотом, а надо уложиться в рабочее время…
Раз нас поджало: и время уходит (надо было успеть в Красноярск, пока он не закрылся по регламенту ремонтом полосы; эти сроки строго оговариваются), и гроза нависла над Амуром и движется нам наперерез, а тут, как назло, с загрузкой вышла задержка, никак не пересчитают пассажиров.
Мы сидели и нервничали, штурман курил, время от времени поглядывал в радиолокатор и мрачнел лицом; надо видеть лицо моего верного Филаретыча в минуту тревоги – это неприступный бастион озабоченности Делом… и вся кабина в пепле.
Небо хмурилось и темнело, справа посверкивало, поднимался ветерок. Взлетать получалось только с южным курсом, в сторону грозы, ни градуса правее, ни километра дальше: там Китай. Ветер задул с юго-запада, под 45 к полосе; пыль за летным полем взметывалась смерчиками. Запад почернел.
– Града бы не было, – заметил Алексеич.
Июль стоял жаркий, грозы были частые и мощные, и градобой в этих местах, судя по черепичным крышам на китайской стороне, был не редкость. Хорошие, в общем, края на Амуре, и по климату, и по плодородию, житница… но есть и своеобразие: явно не Европа. Зимы тут бесснежные и суровые, но лето благодатное, а уж осень – прекрасна.
Я оглядывался в открытую дверь пилотской кабины, там все шел подсчет. Наконец автобус подвез недостающих пассажиров, трап отошел, хлопнуло по ушам, Филаретыч метнулся к пульту бортинженера убрать наддув, лампочки замков дверей погасли. Алексеич закрыл дверь кабины, на ходу докладывая: «Штыри, заглушки, чехлы – на борте» (именно «на борте»)… начался запуск.
Коля поглядывал за правое плечо и ежился: очень уж быстро темнело там. Даже мне уже видно было в его окно, что край тучи перекрыл нам взлетный курс. Диспетчер прочитал нам условия взлета, техник махнул рукой, разрешая выруливать, я крутанулся по тесному перрону, норовя выскочить на рулежную дорожку по инерции, на малом газе, чтобы часом не выстеклить вокзал струей; взгляд уперся в черноту за полосой. Слева, куда нам взлетать, еще было светло, но к взлетному курсу подходил хорошо видимый на фоне темной синевы косой занавес сизовато-белесого дождя.
Пока рулили в конец полосы, в кабине велись разговоры, вернее, проскакивали короткие реплики.
– Не успеваем.
– Диспетчер видит, сейчас развернет на перрон.
– Эх, чуть бы левее полоса залегала, как раз бы проскочили.
– Сколько до засветки, ты засек?
– Километров восемь. А от осадков, размытая, километров пять. И смещается к нам.
– Вскочим на развороте.
– Вот, е…! Надо ж было дотянуть! Дождина сильный.
– Да, не дай бог, еще град сыпанет…
Град, конечно, это не дождь. Мигом побьет маячки, радиаторы, обтекатель локатора, АНО… Нет, не дай бог.
Развернулись для взлета. Край дождевого столба хорошо виднелся по курсу.
Диспетчер тревожно спросил:
– Отвернуть-то успеваете?
– Успеваем, вполне, – самоуверенно ответил Коля.
Когда производится взлет, самолет, оторвавшись от полосы и убрав шасси, должен разогнать скорость одновременно с набором высоты, строго по прямой, потом убрать закрылки и предкрылки, а на высоте 200 метров начать первый разворот. За те секунды, пока наберется эта высота, а это секунд тридцать, машина пролетит несколько километров, ну, три-четыре. И от искусства пилота зависит, как быстро и как безопасно он сможет набрать эти 200 метров: и не прижимая на разгоне сильно, чтобы ж поскорее уйти вверх, и не передирая вверх, чтоб был запас по сваливанию. Вот я и решал эту задачу: до зоны интенсивных осадков, а значит, возможного града и сильных нисходящих потоков, было километра три… Скорее надо взлетать, скорее, клювом щелкать некогда… перекроет…
– Слушайте, Василь Василич, – хитровато прищурившись, Коля взглянул на меня. – А давайте чуть с кренчиком, сразу после отрыва влево… градуса три-четыре… Стащит! И ветерок справа поможет…
– Ветерок и туче поможет справа, – хмуро парировал Филаретыч. – Ты с ветерком тут нас не путай. А вот кренчик… И правда, ну, можешь же ты, – обратился он ко мне, – не выдержать направление на взлете… ну, на «тройку» взлететь!
Для нашего образцового экипажа, привыкшего не только делать – а и показывать «им всем», как мы умеем делать ЭТО КРАСИВО, такое предложение было как серпом… но рациональное зерно в предложении второго пилота просматривалось. И я распорядился:
– После уборки шасси я ухожу с курса влево за счет крена, второму пилоту контролировать: крен четыре градуса, не больше! Запрашивай!
Зазвенели двигатели, вдавило в кресла, понеслась под нас полоса… отрыв… шасси на уборку – и я накренил машину чуть влево. Коля придержал штурвал: не более четырех градусов!
Пока шли процедуры уборки механизации, некогда было оторвать взгляд от приборов. Коля только подсказывал, что – проходим, точно по кромке, но проходим! А когда я краем одного глаза уследил высоту, а другим – лохмы облачной рвани и столб ливня справа рядом, и редкие крупные капли хлопнули в лобовое стекло и испарились в потоке – мы проскользнули!
Коля доложил: «Взлет, двести левым на Средне-Белую», диспетчер, облегченно вздохнув, задал нам эшелон, и пошел нормальный полет. Впереди синело чистое небо, машина выбралась из предательской амурской петли. И аккурат успели мы к закрытию Красноярска, точно в срок, как учили.
Расшифровка этого полета в эскадрилью не пришла, значит, придраться было не к чему. Крен четыре градуса… это ж тебе не разворот, а так… шероховатость.
А однажды весной, где-то в начале апреля, долго я не мог принять решение вылетать на Благовещенск: уж больно мудреный там был прогноз.
Давали мглу, видимость тысяча сто. Мгла – дело летнее, обычно связанное с дымом от лесных пожаров. Но за бортом ранняя весна – что у нас, что на Амуре. До пожаров еще не дошло, влажность в лесах высокая, горимости нет. Откуда мгла? Что за мгла? Да будь просто мгла – и бог бы с ней, что мы, мглы, что ли, не боимся? Боимся, но летаем же. А вот ветерок-то – против посадочной системы, и приличный: фактически пять, порывы семь, а по прогнозу – десять. Посадочный курс не 360, а 180, а с этим курсом курсо-глиссадной системы нет, только привода, а по ним минимум 1200.
Для непосвященного эти каббалистические цифры ничего не говорят; так объясню простым языком: с одним курсом сесть нельзя, потому что нет средств, способных обеспечить посадку при этой мгле, а с другим – средства есть, но ветер попутный больше разрешенного – выкатишься с полосы на пробеге.
Решение командир формально принимает по цифрам. Я долго не решался, дождался нового прогноза, пересмотрел фактическую погоду за несколько сроков – одно и то же: мгла, 1100, ветер 180 пять порывы семь. Ну порывы при принятии решения можно не учитывать, как раз подходит нам допустимый попутник: пять метров.
Решился, подписал, полетели. При пролете Магдагачи диспетчер дал нам корректив прогноза Благовещенска: ветер на кругу к моменту посадки должен был усилиться до 20 метров – это с таким попутником надо заходить и садиться. Либо заходить с курсом 180, ветер встречный… но видимость не позволяла. И тут еще закрылся наш запасной, Хабаровск. Как хочешь, так и садись. Вопрос встал уже не о нарушении минимума погоды – если не оправдался прогноз, я имею право сесть и при погоде хуже минимума. Нет, вопрос встал: как сесть вообще.
Я уже сказал, что в Благовещенске глиссады круче обычных. Это означает, что надо снижаться с большей вертикальной скоростью. А если на кругу ветер попутный, то он тебя вроде как будет проносить вперед, к полосе, и чтоб не перелететь, надо жать машину к земле, а значит, эту вертикальную скорость увеличивать. А по Руководству есть ограничение: вертикальная скорость снижения на глиссаде – не более 7 м/сек. Но когда тебя несет попутный ветер 20 метров в секунду, то в разрешенные 7 не уложишься: потребуется и 8, и 10. Так меня однажды угнали на второй круг на Камчатке, вернее, самому пришлось уйти, чтоб не нарушить и не оправдываться потом за расшифровку. Еле извернулся тогда, но таки сумел сесть, подкравшись чуть ниже глиссады и издалека. А в Благовещенске издалека не подкрадешься – вот она, Госграница! Изворачивайся на пятачке.
А заходить с другим курсом – четвертый разворот и вовсе на высоте 300 метров: только развернешься, снижайся по приводам. При плохой видимости на нашем лайнере по приводам еще можно зайти… подкравшись издалека и заранее подобрав курс и угол сноса. Так тут Госграница еще ближе. Ну, петля!…
Посовещавшись, мы решили, что надежнее будет зайти на полосу с посадочным курсом 360, от самой-самой границы (выгадаем километр), с попутником, по курсо-глиссадной системе, которая таки обеспечит точный заход. А ветер к земле будет потихоньку утихать, а у земли сейчас всего шесть метров. Нам, главное, пересечь этот слой с сильным попутным ветром и не уйти с курса-глиссады, а там лишь бы не было сдвига, резкого изменения скорости и направления ветра, чтоб самолет не провалился и не сел до полосы. Ну а диспетчеру остается взять на себя – и выдать нам перед самой посадкой ветер не более пяти метров, чтоб не было нарушения.
Все было расписано, рассказано, разложено по полочкам: предпосадочная подготовка в моем экипаже объемная, до занудства, зато всем все ясно, и когда доходит до дела, каждый знает и свои действия, и действия товарищей. По мере приближения к земле мы опускались в слой воздуха, желтого, как бледный чай. Я, по устоявшемуся зимнему стереотипу, ожидал ухудшения видимости «типа как в снегопаде»: ну привычка такая за зиму, да и грешил я на синоптиков, что с этой мглой они пузыря пустили… Нет ведь: таки мгла, мерзкая, желтая, гуще и гуще к земле… и затрепало ветерком. Что за чертовщину принес этот ветер? И как-то аж дышать тяжелее стало.
Заходили издалека, по петле Амура; диспетчер ворчал и норовил подвернуть нас, а я не слушал его и тянул к Китаю. Когда он закричал, я повернул к полосе. Машину заранее ощетинили закрылками, погасили скорость до минимума; я пилотировал трепетно, на пределах. И хоть знаю, как быстро подходит к центру прибора глиссадная стрелка, и ожидал очень быстрого ее перемещения, но она прямо рухнула сверху, и, чтобы удержать ее в центре, пришлось ткнуть самолет носом вниз и энергично сдернуть газы, а уж потом… Потом и добавлять не пришлось: нас перло к полосе, самолет висел в глиссаде хвостом вверх, двигатели – почти на малом газе, вариометр показывал 10 м/сек; я жал штурвал от себя. Во рту пересохло… этот желтый воздух был наполнен чем-то колюче-удушающим.
Метров с двухсот ветер стал слабеть. Филаретыч успевал засечь по приборам путевую скорость и скорость ветра, четко подсказывал, что слабеет, слабеет… эх, какой все-таки у меня экипаж! Парни – волки, все от зубов отскакивает, спокойные, как слоны… ну, штурман иногда шебутится… Я пилотировал хоть и в напряжении, но знал, что помогут, подстрахуют, не дадут ошибиться… Эх, семья моя воздушная…
А у земли и вовсе утихло. Я добавил режим, параметры стабилизировались, сквозь желтую мглу проявилось движение внизу; впереди смутно замаячили огни.
Сели… все вокруг как в чае или как через желтые стекла. Ветер задувал порывами, на улице было тепло и душно, и дыхание все срывалось на кашель.
И что же оказалось: мощный циклон поднял бурю в пустыне Гоби, захватил мельчайшую пыль и донес ее сюда. Вот и пыльная мгла. Напряжение на посадке было велико; у меня болезненный спазм схватил желудок, пришлось пить лекарства, и долго не отпускало. А удушье от пыли спровоцировало мою обычную весеннюю аллергию на березовую пыльцу проявиться на месяц раньше; задыхался потом до середины июня.
Что касается посадочного курса 180 градусов, то у меня был уже опыт захода по приводам в сложную погоду именно с этим курсом и с таким же боковым ветром справа, да еще при низкой облачности. Там по схеме закрылки выпускаются полностью еще до четвертого разворота, и крутишь его на 300 метров, а ветер сносит… и не вписались. И вынуждены были уйти, учесть поправку, успокоиться, собраться, повторить заход и вывалиться из облаков только-только по обочине полосы; еле извернулись, чтоб выйти на ось. Нет, сложновата там схема для большой, инертной машины.
Ну, и про собачий рейс.
В конце 90-х предприимчивые китайцы организовали торговлю породистыми собаками – из России в Китай. Московские китайцы воровали на улицах в Москве приличных, ухоженных домашних животных, сажали в клетки и отправляли живой товар самолетами в Благовещенск. А здесь уже, благодаря упрощенному визовому режиму, из Благовещенска их переправляли в Хэйхэ, по льду Амура; тогда можно было приехать в Китай на полдня, сделать свои дела и вернуться к вечеру домой.
Часть товара погибала в дороге, особенно когда из-за непогоды были задержки: кто там их кормил-поил… в багажниках. Но в общем бизнес был очень выгодный: в Китае таких псов расхватывали по богатеньким семьям за тысячи долларов.
Заниматься работорговлей подрядилась моя авиакомпания. То есть, мои хозяева согласились возить и людей, и попавших в рабство собак, одних наверху, на креслах, других в трюме, в клетках. Красноярск был промежуточным аэропортом, там менялся экипаж. Среди летчиков и бортпроводников поползли слухи, и никому не хотелось участвовать в позорном, гадком деле. Но кто ж нас спрашивает.
Пришел на вылет я, подписал решение и вместе с экипажем прибыл на самолет. Только вылезли из машины, как услышали крик из багажников. Кричали собаки, уже более суток, без пищи, воды и вентиляции душившиеся в тесном пространстве под полом: Благовещенск два дня был закрыт. Терпеливый китаец-сопровождающий спокойно сидел в кресле… дело привычное. Девчонки, с круглыми глазами, встретили меня, стали возмущаться… Крик из-под пола больно сжал сердце: они не лаяли, не выли… они кричали, как люди. Страдание везде есть страдание. И первой мыслью моей было: залезть в багажник, открыть клетки…
Дал команду включить хоть вентиляцию. Бортинженер запустил ВСУ, зашумел в коробах воздух. Вонь в салоне, ощутимая такая вонь – псиной, испражнениями, тяжким духом тесноты и неволи – постепенно растворилась. Но никакой шум вентиляции не мог заглушить крика собачьего страдания.
Одна девочка отказалась лететь, пошла в санчасть и получила освобождение; вместо нее пришел мальчик из резерва, матерился… как и все мы. Но надо было скорее вылетать. Насидевшиеся в вокзале транзитные пассажиры быстро заполнили салон; до собачьего крика никому дела не было: люди устали в ожидании, и как только уселись в кресла, тут же провалились в тяжелую дрему. Вылетали днем, прибыли в Благовещенск поздно вечером. Толпа пассажиров уехала на автобусе, а из подкатившего грузовика выскочило несколько китайцев. Техник открыл люки. Багажники отозвались смертным стоном… но уже не было сил у бедных животных, еле дышали.
Весело галдя, китайцы сноровисто вытаскивали клетки, быстро определяли состояние рабов, отставляли падаль в сторону. У меня разболелось сердце. Сил после полета никаких не осталось, я еле плелся к вокзалу; перед глазами вставали виденные когда-то по телевизору кадры, снятые в китайском ресторане… Вот клиент выбирает толстую змею. Вот ее забивают у него на глазах, сдирают кожу с еще трепещущего тела, режут на куски; он указывает, какой кусок зажарить. Действо – лучшая приправа к вкусной и полезной пище. Вот принесли таз живых ящериц. Человек ножницами отрезает головы, вспарывает брюшки, обнажая нежную темно-фиолетовую внутренность; пальчики на лапках судорожно сжимаются…
Я сплюнул, искренне, грязно выматерился… поплелся в АДП.
Понурые, измотанные проводницы с экипажем ждали меня в автобусе. Не сговариваясь, мы, русские люди, остановили автобус у гастронома, набрали водки и залили русскую душу с девчонками в гостинице.
Выживет великий народ. Что китайцу хорошо, то русскому смерть. Или таки научат они нас ящериц жрать?
Городок-то, по нашим российским меркам, невелик, тих и провинциален: тысяч двести пятьдесят народу. В таком хорошо доживать век: шуму немного, вся инфраструктура есть, и не давит народ друг друга.
Ну, китайцы, само собой. На той стороне Амура, за полкилометра от нашего берега, сколько помню, стоял красно-кирпичный пятиэтажный городок Хэйхэ. Народу там тоже немного, близко видно было, как китайские шоферы, в сатиновых трусах до колен, загнав в воду Амура «ЗиЛы» советского производства, мыли их тряпками. Проплывали по фарватеру бронекатера с пулеметами – граница!
Нынче, после той культурной революции, взявшиеся за ум китайцы, под руководством все той же своей геройской партии, разбогатели, отгрохали на берегу небоскребы, возвели телецентр, засветили иллюминацию, и некогда убогий Хэйхэ гордо теперь поглядывает с высоты двадцатого этажа на нашу нищету. А китаец валом повалил на наш берег. Как Расея упустила момент – но нынче половина магазинов, и ресторанов, и весь рынок, и стройки, и… короче – все забито китайцем. Смешанные семьи, гражданство… Азия наступает по всему фронту. И в провинциальном Благовещенске забурлила жизнь. И уже наблюдаю картинку: русский парень украл с витрины китайскую чашку, и два китайца бегом догнали, отобрали, повалили, навтыкали; народ отворачивается. Они теперь хозяева, они дают работу, они и морду бьют.
Я отнюдь не националист и уважаю трудолюбие китайского народа. Народ великий, и тут добавить нечего. Великий народ выживет в любых условиях, он продолжит жизнь на земле. А жизненно слабый народ вынужден будет уйти с исторической сцены и раствориться в более сильном. Никакими партиями, теориями, убеждениями, бритьем тупых голов, хитрым законотворчеством – ничем не остановить и не перешибить инициативу, трудолюбие, старательность и риск. Только – большей инициативой, большим трудолюбием, старательностью и риском. И рассчитывать мы можем… ну, только на непостижимую русскую душу. Только вот… успеть бы. Так и хочется сказать людям: допивайте уж скорей, что ли, да оглядитесь…
Полеты в Благовещенск, вдоль Госграницы, требуют внимания. Заход на посадку там сложен из-за того, что аэропорт расположен в петле Амура, и схема полетов в этой петле очень тесная. Из-за тесноты там и снижение на глиссаде идет покруче обычного, и заходить за линию посадочного пеленга – это заходить уже за границу. И после взлета надо срочно отворачивать от той границы: следят строго. И перрончик там тесноват, порядочному лайнеру приходится крутиться чуть не на одной ноге, чтобы точно встать на стоянку.
Летом со стороны Китая частенько подходят хорошие грозы. А так как маневр в районе аэродрома весьма ограничен, приходится ждать, пока откроется дырка в сторону нашей страны, чтоб проскочить; не в Китай же уходить от грозы. Ждешь, время уходит. А мы ж с разворотом, а надо уложиться в рабочее время…
Раз нас поджало: и время уходит (надо было успеть в Красноярск, пока он не закрылся по регламенту ремонтом полосы; эти сроки строго оговариваются), и гроза нависла над Амуром и движется нам наперерез, а тут, как назло, с загрузкой вышла задержка, никак не пересчитают пассажиров.
Мы сидели и нервничали, штурман курил, время от времени поглядывал в радиолокатор и мрачнел лицом; надо видеть лицо моего верного Филаретыча в минуту тревоги – это неприступный бастион озабоченности Делом… и вся кабина в пепле.
Небо хмурилось и темнело, справа посверкивало, поднимался ветерок. Взлетать получалось только с южным курсом, в сторону грозы, ни градуса правее, ни километра дальше: там Китай. Ветер задул с юго-запада, под 45 к полосе; пыль за летным полем взметывалась смерчиками. Запад почернел.
– Града бы не было, – заметил Алексеич.
Июль стоял жаркий, грозы были частые и мощные, и градобой в этих местах, судя по черепичным крышам на китайской стороне, был не редкость. Хорошие, в общем, края на Амуре, и по климату, и по плодородию, житница… но есть и своеобразие: явно не Европа. Зимы тут бесснежные и суровые, но лето благодатное, а уж осень – прекрасна.
Я оглядывался в открытую дверь пилотской кабины, там все шел подсчет. Наконец автобус подвез недостающих пассажиров, трап отошел, хлопнуло по ушам, Филаретыч метнулся к пульту бортинженера убрать наддув, лампочки замков дверей погасли. Алексеич закрыл дверь кабины, на ходу докладывая: «Штыри, заглушки, чехлы – на борте» (именно «на борте»)… начался запуск.
Коля поглядывал за правое плечо и ежился: очень уж быстро темнело там. Даже мне уже видно было в его окно, что край тучи перекрыл нам взлетный курс. Диспетчер прочитал нам условия взлета, техник махнул рукой, разрешая выруливать, я крутанулся по тесному перрону, норовя выскочить на рулежную дорожку по инерции, на малом газе, чтобы часом не выстеклить вокзал струей; взгляд уперся в черноту за полосой. Слева, куда нам взлетать, еще было светло, но к взлетному курсу подходил хорошо видимый на фоне темной синевы косой занавес сизовато-белесого дождя.
Пока рулили в конец полосы, в кабине велись разговоры, вернее, проскакивали короткие реплики.
– Не успеваем.
– Диспетчер видит, сейчас развернет на перрон.
– Эх, чуть бы левее полоса залегала, как раз бы проскочили.
– Сколько до засветки, ты засек?
– Километров восемь. А от осадков, размытая, километров пять. И смещается к нам.
– Вскочим на развороте.
– Вот, е…! Надо ж было дотянуть! Дождина сильный.
– Да, не дай бог, еще град сыпанет…
Град, конечно, это не дождь. Мигом побьет маячки, радиаторы, обтекатель локатора, АНО… Нет, не дай бог.
Развернулись для взлета. Край дождевого столба хорошо виднелся по курсу.
Диспетчер тревожно спросил:
– Отвернуть-то успеваете?
– Успеваем, вполне, – самоуверенно ответил Коля.
Когда производится взлет, самолет, оторвавшись от полосы и убрав шасси, должен разогнать скорость одновременно с набором высоты, строго по прямой, потом убрать закрылки и предкрылки, а на высоте 200 метров начать первый разворот. За те секунды, пока наберется эта высота, а это секунд тридцать, машина пролетит несколько километров, ну, три-четыре. И от искусства пилота зависит, как быстро и как безопасно он сможет набрать эти 200 метров: и не прижимая на разгоне сильно, чтобы ж поскорее уйти вверх, и не передирая вверх, чтоб был запас по сваливанию. Вот я и решал эту задачу: до зоны интенсивных осадков, а значит, возможного града и сильных нисходящих потоков, было километра три… Скорее надо взлетать, скорее, клювом щелкать некогда… перекроет…
– Слушайте, Василь Василич, – хитровато прищурившись, Коля взглянул на меня. – А давайте чуть с кренчиком, сразу после отрыва влево… градуса три-четыре… Стащит! И ветерок справа поможет…
– Ветерок и туче поможет справа, – хмуро парировал Филаретыч. – Ты с ветерком тут нас не путай. А вот кренчик… И правда, ну, можешь же ты, – обратился он ко мне, – не выдержать направление на взлете… ну, на «тройку» взлететь!
Для нашего образцового экипажа, привыкшего не только делать – а и показывать «им всем», как мы умеем делать ЭТО КРАСИВО, такое предложение было как серпом… но рациональное зерно в предложении второго пилота просматривалось. И я распорядился:
– После уборки шасси я ухожу с курса влево за счет крена, второму пилоту контролировать: крен четыре градуса, не больше! Запрашивай!
Зазвенели двигатели, вдавило в кресла, понеслась под нас полоса… отрыв… шасси на уборку – и я накренил машину чуть влево. Коля придержал штурвал: не более четырех градусов!
Пока шли процедуры уборки механизации, некогда было оторвать взгляд от приборов. Коля только подсказывал, что – проходим, точно по кромке, но проходим! А когда я краем одного глаза уследил высоту, а другим – лохмы облачной рвани и столб ливня справа рядом, и редкие крупные капли хлопнули в лобовое стекло и испарились в потоке – мы проскользнули!
Коля доложил: «Взлет, двести левым на Средне-Белую», диспетчер, облегченно вздохнув, задал нам эшелон, и пошел нормальный полет. Впереди синело чистое небо, машина выбралась из предательской амурской петли. И аккурат успели мы к закрытию Красноярска, точно в срок, как учили.
Расшифровка этого полета в эскадрилью не пришла, значит, придраться было не к чему. Крен четыре градуса… это ж тебе не разворот, а так… шероховатость.
А однажды весной, где-то в начале апреля, долго я не мог принять решение вылетать на Благовещенск: уж больно мудреный там был прогноз.
Давали мглу, видимость тысяча сто. Мгла – дело летнее, обычно связанное с дымом от лесных пожаров. Но за бортом ранняя весна – что у нас, что на Амуре. До пожаров еще не дошло, влажность в лесах высокая, горимости нет. Откуда мгла? Что за мгла? Да будь просто мгла – и бог бы с ней, что мы, мглы, что ли, не боимся? Боимся, но летаем же. А вот ветерок-то – против посадочной системы, и приличный: фактически пять, порывы семь, а по прогнозу – десять. Посадочный курс не 360, а 180, а с этим курсом курсо-глиссадной системы нет, только привода, а по ним минимум 1200.
Для непосвященного эти каббалистические цифры ничего не говорят; так объясню простым языком: с одним курсом сесть нельзя, потому что нет средств, способных обеспечить посадку при этой мгле, а с другим – средства есть, но ветер попутный больше разрешенного – выкатишься с полосы на пробеге.
Решение командир формально принимает по цифрам. Я долго не решался, дождался нового прогноза, пересмотрел фактическую погоду за несколько сроков – одно и то же: мгла, 1100, ветер 180 пять порывы семь. Ну порывы при принятии решения можно не учитывать, как раз подходит нам допустимый попутник: пять метров.
Решился, подписал, полетели. При пролете Магдагачи диспетчер дал нам корректив прогноза Благовещенска: ветер на кругу к моменту посадки должен был усилиться до 20 метров – это с таким попутником надо заходить и садиться. Либо заходить с курсом 180, ветер встречный… но видимость не позволяла. И тут еще закрылся наш запасной, Хабаровск. Как хочешь, так и садись. Вопрос встал уже не о нарушении минимума погоды – если не оправдался прогноз, я имею право сесть и при погоде хуже минимума. Нет, вопрос встал: как сесть вообще.
Я уже сказал, что в Благовещенске глиссады круче обычных. Это означает, что надо снижаться с большей вертикальной скоростью. А если на кругу ветер попутный, то он тебя вроде как будет проносить вперед, к полосе, и чтоб не перелететь, надо жать машину к земле, а значит, эту вертикальную скорость увеличивать. А по Руководству есть ограничение: вертикальная скорость снижения на глиссаде – не более 7 м/сек. Но когда тебя несет попутный ветер 20 метров в секунду, то в разрешенные 7 не уложишься: потребуется и 8, и 10. Так меня однажды угнали на второй круг на Камчатке, вернее, самому пришлось уйти, чтоб не нарушить и не оправдываться потом за расшифровку. Еле извернулся тогда, но таки сумел сесть, подкравшись чуть ниже глиссады и издалека. А в Благовещенске издалека не подкрадешься – вот она, Госграница! Изворачивайся на пятачке.
А заходить с другим курсом – четвертый разворот и вовсе на высоте 300 метров: только развернешься, снижайся по приводам. При плохой видимости на нашем лайнере по приводам еще можно зайти… подкравшись издалека и заранее подобрав курс и угол сноса. Так тут Госграница еще ближе. Ну, петля!…
Посовещавшись, мы решили, что надежнее будет зайти на полосу с посадочным курсом 360, от самой-самой границы (выгадаем километр), с попутником, по курсо-глиссадной системе, которая таки обеспечит точный заход. А ветер к земле будет потихоньку утихать, а у земли сейчас всего шесть метров. Нам, главное, пересечь этот слой с сильным попутным ветром и не уйти с курса-глиссады, а там лишь бы не было сдвига, резкого изменения скорости и направления ветра, чтоб самолет не провалился и не сел до полосы. Ну а диспетчеру остается взять на себя – и выдать нам перед самой посадкой ветер не более пяти метров, чтоб не было нарушения.
Все было расписано, рассказано, разложено по полочкам: предпосадочная подготовка в моем экипаже объемная, до занудства, зато всем все ясно, и когда доходит до дела, каждый знает и свои действия, и действия товарищей. По мере приближения к земле мы опускались в слой воздуха, желтого, как бледный чай. Я, по устоявшемуся зимнему стереотипу, ожидал ухудшения видимости «типа как в снегопаде»: ну привычка такая за зиму, да и грешил я на синоптиков, что с этой мглой они пузыря пустили… Нет ведь: таки мгла, мерзкая, желтая, гуще и гуще к земле… и затрепало ветерком. Что за чертовщину принес этот ветер? И как-то аж дышать тяжелее стало.
Заходили издалека, по петле Амура; диспетчер ворчал и норовил подвернуть нас, а я не слушал его и тянул к Китаю. Когда он закричал, я повернул к полосе. Машину заранее ощетинили закрылками, погасили скорость до минимума; я пилотировал трепетно, на пределах. И хоть знаю, как быстро подходит к центру прибора глиссадная стрелка, и ожидал очень быстрого ее перемещения, но она прямо рухнула сверху, и, чтобы удержать ее в центре, пришлось ткнуть самолет носом вниз и энергично сдернуть газы, а уж потом… Потом и добавлять не пришлось: нас перло к полосе, самолет висел в глиссаде хвостом вверх, двигатели – почти на малом газе, вариометр показывал 10 м/сек; я жал штурвал от себя. Во рту пересохло… этот желтый воздух был наполнен чем-то колюче-удушающим.
Метров с двухсот ветер стал слабеть. Филаретыч успевал засечь по приборам путевую скорость и скорость ветра, четко подсказывал, что слабеет, слабеет… эх, какой все-таки у меня экипаж! Парни – волки, все от зубов отскакивает, спокойные, как слоны… ну, штурман иногда шебутится… Я пилотировал хоть и в напряжении, но знал, что помогут, подстрахуют, не дадут ошибиться… Эх, семья моя воздушная…
А у земли и вовсе утихло. Я добавил режим, параметры стабилизировались, сквозь желтую мглу проявилось движение внизу; впереди смутно замаячили огни.
Сели… все вокруг как в чае или как через желтые стекла. Ветер задувал порывами, на улице было тепло и душно, и дыхание все срывалось на кашель.
И что же оказалось: мощный циклон поднял бурю в пустыне Гоби, захватил мельчайшую пыль и донес ее сюда. Вот и пыльная мгла. Напряжение на посадке было велико; у меня болезненный спазм схватил желудок, пришлось пить лекарства, и долго не отпускало. А удушье от пыли спровоцировало мою обычную весеннюю аллергию на березовую пыльцу проявиться на месяц раньше; задыхался потом до середины июня.
Что касается посадочного курса 180 градусов, то у меня был уже опыт захода по приводам в сложную погоду именно с этим курсом и с таким же боковым ветром справа, да еще при низкой облачности. Там по схеме закрылки выпускаются полностью еще до четвертого разворота, и крутишь его на 300 метров, а ветер сносит… и не вписались. И вынуждены были уйти, учесть поправку, успокоиться, собраться, повторить заход и вывалиться из облаков только-только по обочине полосы; еле извернулись, чтоб выйти на ось. Нет, сложновата там схема для большой, инертной машины.
Ну, и про собачий рейс.
В конце 90-х предприимчивые китайцы организовали торговлю породистыми собаками – из России в Китай. Московские китайцы воровали на улицах в Москве приличных, ухоженных домашних животных, сажали в клетки и отправляли живой товар самолетами в Благовещенск. А здесь уже, благодаря упрощенному визовому режиму, из Благовещенска их переправляли в Хэйхэ, по льду Амура; тогда можно было приехать в Китай на полдня, сделать свои дела и вернуться к вечеру домой.
Часть товара погибала в дороге, особенно когда из-за непогоды были задержки: кто там их кормил-поил… в багажниках. Но в общем бизнес был очень выгодный: в Китае таких псов расхватывали по богатеньким семьям за тысячи долларов.
Заниматься работорговлей подрядилась моя авиакомпания. То есть, мои хозяева согласились возить и людей, и попавших в рабство собак, одних наверху, на креслах, других в трюме, в клетках. Красноярск был промежуточным аэропортом, там менялся экипаж. Среди летчиков и бортпроводников поползли слухи, и никому не хотелось участвовать в позорном, гадком деле. Но кто ж нас спрашивает.
Пришел на вылет я, подписал решение и вместе с экипажем прибыл на самолет. Только вылезли из машины, как услышали крик из багажников. Кричали собаки, уже более суток, без пищи, воды и вентиляции душившиеся в тесном пространстве под полом: Благовещенск два дня был закрыт. Терпеливый китаец-сопровождающий спокойно сидел в кресле… дело привычное. Девчонки, с круглыми глазами, встретили меня, стали возмущаться… Крик из-под пола больно сжал сердце: они не лаяли, не выли… они кричали, как люди. Страдание везде есть страдание. И первой мыслью моей было: залезть в багажник, открыть клетки…
Дал команду включить хоть вентиляцию. Бортинженер запустил ВСУ, зашумел в коробах воздух. Вонь в салоне, ощутимая такая вонь – псиной, испражнениями, тяжким духом тесноты и неволи – постепенно растворилась. Но никакой шум вентиляции не мог заглушить крика собачьего страдания.
Одна девочка отказалась лететь, пошла в санчасть и получила освобождение; вместо нее пришел мальчик из резерва, матерился… как и все мы. Но надо было скорее вылетать. Насидевшиеся в вокзале транзитные пассажиры быстро заполнили салон; до собачьего крика никому дела не было: люди устали в ожидании, и как только уселись в кресла, тут же провалились в тяжелую дрему. Вылетали днем, прибыли в Благовещенск поздно вечером. Толпа пассажиров уехала на автобусе, а из подкатившего грузовика выскочило несколько китайцев. Техник открыл люки. Багажники отозвались смертным стоном… но уже не было сил у бедных животных, еле дышали.
Весело галдя, китайцы сноровисто вытаскивали клетки, быстро определяли состояние рабов, отставляли падаль в сторону. У меня разболелось сердце. Сил после полета никаких не осталось, я еле плелся к вокзалу; перед глазами вставали виденные когда-то по телевизору кадры, снятые в китайском ресторане… Вот клиент выбирает толстую змею. Вот ее забивают у него на глазах, сдирают кожу с еще трепещущего тела, режут на куски; он указывает, какой кусок зажарить. Действо – лучшая приправа к вкусной и полезной пище. Вот принесли таз живых ящериц. Человек ножницами отрезает головы, вспарывает брюшки, обнажая нежную темно-фиолетовую внутренность; пальчики на лапках судорожно сжимаются…
Я сплюнул, искренне, грязно выматерился… поплелся в АДП.
Понурые, измотанные проводницы с экипажем ждали меня в автобусе. Не сговариваясь, мы, русские люди, остановили автобус у гастронома, набрали водки и залили русскую душу с девчонками в гостинице.
Выживет великий народ. Что китайцу хорошо, то русскому смерть. Или таки научат они нас ящериц жрать?
Унижение
У мясного отдела питерского гастронома очередь небольшая; мы обрадовались и пристроились за старушкой интеллигентного вида. Через ее худенькие плечи жадно рассматриваем разложенный на мраморном прилавке товар. На противнях – мяса! Маленькие кусочки, и побольше, и с косточкой… кое-где чуть обветрилось, но нам сгодится и такое. Единственно, гложут сомнения: по сколько в одни руки?
Старушкина очередь подошла; она берет вилку и, отставив мизинчик, брезгливо ковыряет мясо, выбирая… господи, что там выбирать! Тут до вылета осталось три часа, еле дождались открытия гастронома, успеть бы на автобус в аэропорт.
Выбрала. Грамм сто пятьдесят, с ребрышком. Нет, не то. Сомневается. Берет на вилку другой кусочек…
– Да йе… – шипит за спиной штурман. – Вот, карга старая… харчами перебирает…
– Тихо, ты… услышит.
– Она что, с блокады не приучилась мясо выбирать?
– С той блокады сорок лет прошло. Город-герой… б… зла не хватает.
– Это у нас блокада… сорок лет…
Экипаж тихо шепчется за спиной пожилой ленинградки. Ковыряние в мясе кажется нам святотатством. Нам чуждо такое оскорбительное отношение к главному для нас после хлеба продукту. Когда достаешь из морозилки заиндевевший, вымороженный до каменной сухости, залежалый, последний кусок вареной колбасы, по два двадцать, и жаришь тающие кружочки, чтобы поесть перед рейсом – а рейс долгожданный, в Ленинград, оттуда привезешь, наконец, мяса! – вот когда жуешь эти зажаренные до картонной твердости ломтики, тогда начинает кое-что доходить насчет справедливости в этой жизни.
Ленинградцы – заслужили. Они голодали в блокаду. Правда, через сорок лет тех уже не осталось в живых, царство им небесное, страдальцам. Уже имеет взрослых детей новое поколение, послевоенное. Они не голодали никогда. Внуки тех мучеников блокады уже и о той проклятой войне имеют смутноватое представление. Жизнь продолжается, на пожарищах буйно цветет молодая поросль, старые раны затягиваются, и вскоре никому не нужна уже будет память о тех давних страданиях.
Мы – не ленинградцы. Мы – не заслужили. Мы – красноярцы; за нами в очереди – Воронеж, за ним пристраивается якутский экипаж. Вся очередь синяя. Летчики, бортпроводницы, с сумками, объемистыми портфелями, баулами – все терпеливо ждут и надеются, что в одни руки дадут больше, чем по два кило. Мы для ленинградцев и для москвичей – нахлебники, неизбежное зло…
На робкий вопрос доблестного, в фуражке с «дубами» и золотых погонах, представителя героической профессии по теме «сколько в одни руки» дебелая продавщица громко кричит через весь зал:
– Пятровна! А, Пятровна! Энтим, – она чуть кивает в сторону очереди, застывшей в ожидании, – энтим по сколь отпускать? А? По четыре?
«Пятровна» подтверждает, что по четыре. Очередь зашевелилась. Этот гастроном хороший, щедрый. В других – по два кило. Хочешь взять еще – становись снова в очередь.
Моя очередь подошла. Одной рукой держу полиэтиленовый пакет, другой вытряхиваю в него все содержимое противня – там больше четырех не будет. Кладу на весы. Четыре сто. Тетя милостиво разрешает. Бегу в кассу. Там очередь тоже синяя. С утра здесь всегда синие очереди.
Молодая полная кассирша, потягиваясь, лениво-сочувствующе бросает:
– Это где еще мяса не хватает? В Красноярске?
Ее слова надо понимать так: неужели страна еще не наелась того мяса?
Бегу занимать очередь за маслом. Тут строго: в одни руки четыреста грамм. Быстро плачу деньги, становлюсь в хвост, подхожу снова к продавцу и, боясь глянуть ему в глаза, как будто в первый раз, прошу еще раз четыреста грамм.
Опознает или не опознает? Будет или нет нотация, выговор ревнителя закона справедливости проклятому нарушителю? Будут или нет меня позорить на людях?
Спина мокрая. Проскочил! Восемьсот грамм сливочного желтого масла, вологодского, два пакетика, лежит в портфеле. А за мной вологодский экипаж удивляется, какими неисповедимыми путями их вологодское масло попало на питерские прилавки. И засовывают завернутые в серую бумагу кубики масла вместе с пакетами мяса и палками колбасы в приделанные к тележкам короба.
Тележка – очень удобное изобретение 90-х годов 20-го века. В сезон, когда надо везти с югов коробки помидор, винограда и прочих даров природы, она экономит силы перед вылетом. Одно дело таскать коробки в руках, другое – на тележке. Руки так не трясутся, как после коробок, легче предполетный медосмотр проходишь.
Но четыре кило мяса – это что слону дробина. Бортинженер ведет нас дворами к заднему крыльцу. Спускаемся в подвальное помещение. Идем длинными полутемными коридорами, пропуская встречных людей в белых халатах, вымазанных мясными помоями. И входим в святая святых: К РУБЩИКАМ МЯСА.
Холеные, румяные парни; на грязных пальцах золотые перстни. Огромные плахи, на них лежат не топоры – питерские овальные секачи для рубки мяса. Смущенно здороваемся; нам снисходительно кивают. Наши погоны и фуражки здесь неуместны, мы готовы провалиться сквозь землю… но бортинженер негромко договаривается, румяный мясник называет цену, мы не сговариваясь согласно киваем головами: да, да, скорее только…
Старушкина очередь подошла; она берет вилку и, отставив мизинчик, брезгливо ковыряет мясо, выбирая… господи, что там выбирать! Тут до вылета осталось три часа, еле дождались открытия гастронома, успеть бы на автобус в аэропорт.
Выбрала. Грамм сто пятьдесят, с ребрышком. Нет, не то. Сомневается. Берет на вилку другой кусочек…
– Да йе… – шипит за спиной штурман. – Вот, карга старая… харчами перебирает…
– Тихо, ты… услышит.
– Она что, с блокады не приучилась мясо выбирать?
– С той блокады сорок лет прошло. Город-герой… б… зла не хватает.
– Это у нас блокада… сорок лет…
Экипаж тихо шепчется за спиной пожилой ленинградки. Ковыряние в мясе кажется нам святотатством. Нам чуждо такое оскорбительное отношение к главному для нас после хлеба продукту. Когда достаешь из морозилки заиндевевший, вымороженный до каменной сухости, залежалый, последний кусок вареной колбасы, по два двадцать, и жаришь тающие кружочки, чтобы поесть перед рейсом – а рейс долгожданный, в Ленинград, оттуда привезешь, наконец, мяса! – вот когда жуешь эти зажаренные до картонной твердости ломтики, тогда начинает кое-что доходить насчет справедливости в этой жизни.
Ленинградцы – заслужили. Они голодали в блокаду. Правда, через сорок лет тех уже не осталось в живых, царство им небесное, страдальцам. Уже имеет взрослых детей новое поколение, послевоенное. Они не голодали никогда. Внуки тех мучеников блокады уже и о той проклятой войне имеют смутноватое представление. Жизнь продолжается, на пожарищах буйно цветет молодая поросль, старые раны затягиваются, и вскоре никому не нужна уже будет память о тех давних страданиях.
Мы – не ленинградцы. Мы – не заслужили. Мы – красноярцы; за нами в очереди – Воронеж, за ним пристраивается якутский экипаж. Вся очередь синяя. Летчики, бортпроводницы, с сумками, объемистыми портфелями, баулами – все терпеливо ждут и надеются, что в одни руки дадут больше, чем по два кило. Мы для ленинградцев и для москвичей – нахлебники, неизбежное зло…
На робкий вопрос доблестного, в фуражке с «дубами» и золотых погонах, представителя героической профессии по теме «сколько в одни руки» дебелая продавщица громко кричит через весь зал:
– Пятровна! А, Пятровна! Энтим, – она чуть кивает в сторону очереди, застывшей в ожидании, – энтим по сколь отпускать? А? По четыре?
«Пятровна» подтверждает, что по четыре. Очередь зашевелилась. Этот гастроном хороший, щедрый. В других – по два кило. Хочешь взять еще – становись снова в очередь.
Моя очередь подошла. Одной рукой держу полиэтиленовый пакет, другой вытряхиваю в него все содержимое противня – там больше четырех не будет. Кладу на весы. Четыре сто. Тетя милостиво разрешает. Бегу в кассу. Там очередь тоже синяя. С утра здесь всегда синие очереди.
Молодая полная кассирша, потягиваясь, лениво-сочувствующе бросает:
– Это где еще мяса не хватает? В Красноярске?
Ее слова надо понимать так: неужели страна еще не наелась того мяса?
Бегу занимать очередь за маслом. Тут строго: в одни руки четыреста грамм. Быстро плачу деньги, становлюсь в хвост, подхожу снова к продавцу и, боясь глянуть ему в глаза, как будто в первый раз, прошу еще раз четыреста грамм.
Опознает или не опознает? Будет или нет нотация, выговор ревнителя закона справедливости проклятому нарушителю? Будут или нет меня позорить на людях?
Спина мокрая. Проскочил! Восемьсот грамм сливочного желтого масла, вологодского, два пакетика, лежит в портфеле. А за мной вологодский экипаж удивляется, какими неисповедимыми путями их вологодское масло попало на питерские прилавки. И засовывают завернутые в серую бумагу кубики масла вместе с пакетами мяса и палками колбасы в приделанные к тележкам короба.
Тележка – очень удобное изобретение 90-х годов 20-го века. В сезон, когда надо везти с югов коробки помидор, винограда и прочих даров природы, она экономит силы перед вылетом. Одно дело таскать коробки в руках, другое – на тележке. Руки так не трясутся, как после коробок, легче предполетный медосмотр проходишь.
Но четыре кило мяса – это что слону дробина. Бортинженер ведет нас дворами к заднему крыльцу. Спускаемся в подвальное помещение. Идем длинными полутемными коридорами, пропуская встречных людей в белых халатах, вымазанных мясными помоями. И входим в святая святых: К РУБЩИКАМ МЯСА.
Холеные, румяные парни; на грязных пальцах золотые перстни. Огромные плахи, на них лежат не топоры – питерские овальные секачи для рубки мяса. Смущенно здороваемся; нам снисходительно кивают. Наши погоны и фуражки здесь неуместны, мы готовы провалиться сквозь землю… но бортинженер негромко договаривается, румяный мясник называет цену, мы не сговариваясь согласно киваем головами: да, да, скорее только…