Страница:
Ввод в строй производился в полетах из Байкита на Кербо, это лететь где-то 260 км на северо-восток. Полеты над лиственничной эвенкийской тайгой, над плоскими столовыми горами, над чистыми стремительными реками, в прозрачном на сотню верст воздухе, напоенным смолистым ароматом, смешанным с мощным цветочным духом, поднимающимся от разогретой, в рост человека, травы, – и я за штурвалом, уже почти капитан… Сердце замирало от счастья. Романтика!
За рейс лобовые стекла напрочь залеплялись желто-красными останками расплющенных насекомых – жизнь бушевала и здесь, на высоте, короткая и яркая, жизнь-полет… Только вот никакой осмотрительности у этих мошек… После посадки мы долго оттирали стекла мокрой тряпкой.
Зная меня как облупленного, инструктор мой, как только убедился, что я ухватил стереотип полета с левого сиденья – главное, чего добиваются от стажера при вводе в строй, тут же отдал мне бразды, а сам убивал скуку в полетах разглядыванием пейзажа и прослушиванием музыки по каналам радиокомпаса. Между полетами он развлекался нехитрыми, известными всем летчикам способами. Как он проходил утром санчасть, я не знаю: я был целиком поглощен процессом подготовки к полету – и как капитан, и как второй пилот. Но до самолета Григорьич как-то доползал, взгромождался на правое кресло, сразу после взлета блаженно откидывался на спинку и засыпал до посадки.
Полтора часа полета я проводил в самостоятельном пилотировании, ведении связи, ориентировки и решении всех задач, встающих перед капитаном, абсолютно без вмешательства инструктора. Они мне доверял полностью, потому что все, что надо знать и уметь, было вложено в меня еще в бытность мою вторым пилотом в его экипаже, вдолблено крепко, иной раз и с матерком. А теперь он пожинал плоды. И боже упаси было будить уставшего человека. Даже если припекало, приходилось как-то изворачиваться и справляться одному.
Заходя на посадку в Кербо, я заранее определял ветер по надежно усвоенным признакам (набил глаз-то, когда летал с подбором), строил маневр захода на посадку и докладывал в эфир: «4298, захожу в Кербо с курсом…», – чтобы борты в районе площадки ориентировались в изменении воздушной обстановки, искали наш самолет глазами именно в том направлении, что я доложил, и соблюдали интервалы и дистанции.
Целясь на чуть изогнутую, серпом, каменистую посадочную полоску, расположенную вдоль пологого берегового изгиба Таймуры, я переводил винт на малый шаг, выпускал закрылки, подбирал режим и снижался над водой строго под торец. Берег наплывал; где-то на пятнадцати метрах инструктор бормотал «куда, куда так низко?», открывал глаз, левой рукой толкал вперед сектор газа, а правой чуть подбирал штурвал – и тут же отдавал управление мне. Он помогал самую малость, вовремя и только тогда, когда уж совсем нельзя было без поправочки. И самолет дотягивал те пятнадцать-двадцать метров до торца, не дотянув которых, стажер мог превратить классную посадку в троечную.
Через полминуты самолет сруливал по камням на обочину, я выключал двигатель, и нас охватывала тишина. Подходили бородатые мужики, вытаскивали груз: буровые колонки, трубы, механизмы, ящики. Налетевшие в кабину тяжелые зеленоглазые пауты бились в стекла и замирали до времени. Отмахиваясь от назойливых, липнущих на запах свежего пота насекомых, я отходил в сторонку и закуривал. Инструктор мой со стоном становился на колени, жадно хлебал прохладную чистейшую воду, затем погружал буйную голову в прохладные струи Таймуры. Этот ритуал возвращал его к сознательной жизни. Он глядел на свое отражение, капли скатывались с ушей и подбородка, хлюпали в воду; рядом между камнями журчали струйки, и видно было снующую рыбную молодь у самого берега. Вода затекала за шиворот, и голубая командирская рубашка темнела мокрыми пятнами. Строкин ежился, блаженно потягивался… хороша жизнь!
Двумя-тремя фразами он объяснял мне суть ошибки, даже не ошибки – так, шероховатости… шла полировка. Потом тоже закуривал и, сидя на корточках, пять минут ловил кайф.
Захлопывали за собой дверь – и назад в Байкит. Запуск, выруливание на полосу, чтение на ходу контрольной карты: «Баки – сумма, триммер – взлетный…» – затем: «4298, взлетаю в Кербо с курсом…» Я строго соблюдал правила, чтобы заходящий на посадку борт учел, дождался, пока мы взлетим, и только тогда, в свою очередь доложив в эфир, заходил на посадку на освободившуюся полосу. Ни он, ни я не знали, кто когда рассчитывает взлететь или сесть, и зачастую сообщение в эфир было неожиданным.
А бортов в Кербо тогда летало очень много, и Ан-2 был непременным атрибутом и ярким доказательством активной жизни в эвенкийской глубинке.
И в этот раз, прочитав на ходу карту, я добавил газку, чтобы колеса одолели неровную, из крупных камней выложенную обочину площадки. Самолет, переваливаясь по тряским колдобинам, тормозился; я добавил еще. Нос машины вышел на взлетную полосу… сейчас дам левую педаль, чуть подторможу, чтобы развернуться, потом сдерну газ… доложить по радио о взлете…
И тут в эфире прозвучал спокойный, очень спокойный голос:
– Посмотри влево.
Кому это было сказано? Частота общая для всех… мало ли… борты переговариваются…
Может – мне?
Я глянул на всякий случай влево… и обмер: прямо на меня несся уже выровнявший и – вот-вот коснется колесами полосы – Ан-2. По тормозам!
А газу было дано достаточно. И не убрано с перепугу: мозги напрочь вышибло; остался только первобытный рефлекс «стоп!» Самолет решительно пошел на нос. Сейчас чиркнет винтом по камням!
Когда мою задницу потащила вперед с сиденья сила инерции, я опомнился и дернул сектор газа на себя. Машина, облегченно вздохнув, хлопнулась приподнявшимся было дутиком о камни. И тут же, чуть запоздало, хлопнула сверху по моей руке тяжелая рука инструктора.
Да… Полностью доверявший мне инструктор никак не ожидал от способного ученика такого ляпа. Он как-то и представить не мог, что я вырулю на полосу, не осмотревшись и предварительно не доложив в эфир. Хотя… мы всегда докладывали уже перед самым взлетом. А выруливали молча: это ж не аэродром, а так, площадка.
Мимо подпрыгивая и чуть не задев нас крылом, пробежал желтый «кукурузник»; второй пилот глядел на меня и крутил пальцем у виска: мол, «ты че… того?» В таких случаях кровь ударяет снизу, уши воспламеняются. И правда, «того…»
Может, я и глянул перед выруливанием в ту сторону. Да, видимо, не придал значения, не вдумался, не предположил. Прохлопал. Опомнившийся раньше меня инструктор молча взял тормоза, добавил газу, вырулил на полосу. В эфире стояла тишина. Всем все понятно… бывает.
Развернувшись для взлета, Строкин глянул на меня: как, в состоянии?
Я был в состоянии. Еще раз проверил по контрольной карте, хриплым голосом доложил в эфир необходимую формулу, сунул газ до упора и взлетел.
В наборе высоты Григорьич с ухмылкой глянул на меня:
– Понял?
– Понял, – кивнул я головой.
Больше об этом инциденте он никогда не вспоминал. Мы потом подружились семьями, вместе гуляли, выпивали. Но об этом он в любом подпитии молчал. Что говорить: настоящий мужик.
И тридцать лет спустя я все равно, подруливая к полосе, прежде всего гляжу: не садится ли кто на меня. И учеников своих предупреждаю, чтоб глядели, прежде чем газовать.
Сколько было катастроф… ох, тесное небо. За рубежом сотни тысяч частных самолетиков бороздят нижний слой атмосферы, вроде и по правилам… но ошибаются и диспетчеры, и пилоты, и на тяжелых самолетах тоже, и особенно вблизи аэропортов. Взлетает тяжелый борт, решает свои сложные задачи, полет у него строго по приборам… а тут «под винты» подскакивает чуть уклонившаяся с трассы «Цессна». И тем, и другим, и третьим – то ли некогда осмотреться, то ли диспетчер перепутал метки, то ли облачко, то ли скорость сближения слишком велика – ведь для тяжелого лайнера маленькая «Цессна» что птичка… и не всегда та птичка успевает увернуться.
И на трассах, на высоте, тоже тесно, особенно на перекрестках. Диспетчер только и успевает предупреждать:
– 85417-й, вам пересекающий на 10600, слева направо, наблюдаете слева под 45, километров пятнадцать?
Слева под 45 стоит Солнце. Где там заметишь иголочку самолета над горизонтом.
– Нет, не наблюдаем: против Солнца.
– 85538-й, а вы наблюдаете на 11100 справа налево под 45 пересекающий?
Пауза.
– 538-й, наблюдаю, сию расходимся правыми.
Это авиационное «сию» означает: «сейчас, сию минуту». Слово – паразит в радиообмене… но как приятно, услышав в разговоре «сию», понимать: это – свой, пилот, авиатор…
У диспетчера отлегает. Метки на экране сходятся, сходятся… слились… разошлись.
Тысячи раз диспетчер видит схождение меток, и тысячи раз сердце его замирает: разойдутся ли? Не ошибся ли? Не перепутал ли? Переспросил каждого?
Кошмарные сны диспетчера: снится, что СВЁЛ…
Ох, не мед и у них работа. А когда грозы, когда борты просят обход «по своим средствАм» (почему-то в радиообмене укоренилось ударение на «а»), когда метки на экране уходят с трасс и теряются между грозовыми засветками… экран полон белых пятен, и пятнышек, и точек… спина мокрая. Нет, не мед.
Был же случай в Ростовской зоне, когда у диспетчеров произошла авария, что-то прорвало, что-то залило – и диспетчерский пункт управления верхним воздушным пространством, где летают только по командам диспетчера, оказался полностью обесточенным, без связи. А в зоне находилось два десятка тяжелых бортов, многие на одной высоте, на пересекающихся курсах… и их надо было как-то развести… а грозы ж кругом…
Одна радиостанция осталась работоспособной: на автомашине руководителя полетов. Пока человек бежал с вышки, он принял моментальное нестандартное решение: дробить эшелоны!
У нас интервал по высоте – через 500 метров, это называется вертикальное эшелонирование. Руководитель полетов раздробил эшелоны по 250 метров, потеснее, и это помогло ему распределить борты по высотам, чтобы никто никому не мешал. Конечно, при этом увеличивается риск столкновения, если у кого-то привирают высотомеры – но другого выхода человек не видел… да его и не было, другого; это был единственный выход из внезапно возникшей, непредсказуемой и страшно опасной ситуации. Он дал команду всем молчать и быстро (уж как они запоминают, эти ребята-диспетчеры) распределил высоты всем: одному борту занять 8100, другому – 8350, третьему – 8600 – и так до 12100. Тех надо было снизить, тех поднять – и все борты, поняв грозящую опасность, команды выполнили. Уж как он сумел объяснить им обстановку, как оценил способность разных типов самолетов выполнить вертикальный маневр, как не запутался, не сбился… Но он всех развел. И уж у всех в воздухе были ушки на макушке, и уж на пересечении трасс все смотрели в восемь глаз, и уж у всех сердце замирало, когда сбоку внезапно, непривычно близко, казалось, так, что и заклепки видно, проскакивал поперечный борт.
Как наш герой сумел связаться с соседними зонами, как целая армия диспетчеров в короткий срок направила потоки самолетов в обход, как они там наладили взаимоконтроль – я не представляю. Но твердо знаю одно: это – Профессионалы. И он среди них – лучший, настоящий Диспетчер, Мастер, брат наш авиатор. В кратчайший срок, в величайшем напряжении духа, он развязал, распутал узел, в котором сплелись судьбы тысяч людей – и все живы!
И не последнюю роль тут сыграла осмотрительность экипажей.
Днем – ладно; ночью сверх облаков даже еще лучше: маячки видно километров за пятьдесят. Заметишь мерцающую рубиновую точку пересекающего борта в своей левой форточке и следишь. Если борт перемещается слева направо, значит, он впереди и пересечет тебе путь перед носом. Если уходит влево, вроде как назад – ты ему пересечешь. А если стоит в форточке неподвижно, значит, сойдемся точно, но… мы идем на разных эшелонах, один выше, другой ниже. Если мы на одной высоте – диспетчер десять раз проследит, чтобы был интервал не менее 30 километров, и предупредит, и переспросит… и замрет у него сердце, когда метки сойдутся.
А в облаках? Тут уж вся надежда только на диспетчера. Наши бортовые радиолокаторы с трудом и не всегда улавливают слабенькую меточку приближающегося борта – еще научись щупать пространство узеньким лучиком, чтоб поймать. Тут уж наша осмотрительность – прослушивать эфир и по общей радиосвязи отчетливо представлять себе расположение бортов в пространстве, воздушную обстановку. А диспетчер трепетно ведет нас всех по своим приборам, принимая и передавая борты диспетчеру соседней зоны, и жизни тысяч людей стучат в его сердце.
Бывало и так, что на ровном месте споткнешься. Как-то заходили мы на посадку летом в Алма-Ате. Погода не препятствовала, солнышко сияло; мы прослушали в эфире информацию по условиям посадки, называемую у нас АТИС: «автоматическая… (ни один летчик не расшифрует эту аббревиатуру) система» – ну, и т д. Там дается погода за последние полчаса, а также в нее включаются и другие данные: где что не работает, что ремонтируется, какая рулежка закрыта, курс посадки, изменения минимума погоды и прочие нестандартности – чтоб экипаж заранее учел и подготовился. В общем, идея с этой АТИС неплохая; жаль только, что в иных аэропортах ее начиняют уймой ненужных экипажу сведений, вплоть до расписания работы таможни, а в других – не сообщают того насущного, жизненно важного, что, по усмотрению чиновника, не влияет на его, чиновника, благополучие, но весьма существенно для экипажа.
Прослушали информацию, зашли и сели, срулили с полосы и покатились на перрон по команде диспетчера руления. В серьезных аэропортах серьезный самолет после посадки встречает машинка сопровождения, с маячком, с надписью, обязательно на английском: «Follow me» – «Следуйте за мной». И дальше экипаж обязан выполнять ее команды вплоть до выключения двигателей.
Уже на подъезде к перрону подлетела под колеса запоздавшая машинка, круто развернулась, в наушниках прозвучало нечто, оканчивающееся на «…ой» – ну, правильно: «Следуйте за мной»… а что еще скажет тебе водитель. Второй пилот ответил: «Вас понял», – и мы поехали за машинкой.
Только ехала она как-то странно: вильнув на вираже, водитель повел ее левыми колесами по осевой линии. Обычно водитель едет строго по центру, а тут вроде как правее. Но настолько быстро все это происходило, что мы ничтоже сумняшеся отнесли отклонение на счет разгильдяя-шофера, едва успевшего нас встретить. Ничего нас не насторожило: ведь в АТИС не было никакой информации, кроме хорошей погоды. Я рулил строго по осевой, как полагается. Тем более что слева рядом, прямо по границе рулежной дорожки шел край довольно глубокого котлована, в котором стояли какие-то механизмы: строились новые стоянки для самолетов. Механизмы уплывали под крыло; я отмечал их краем глаза и воображал себе, что умные люди просчитали же высоту проходящих над машинами самолетных крыльев и глубина котлована обеспечивает безопасный интервал по высоте. Было страшновато, что левые колеса катятся совсем рядом с краем котлована… не оборваться бы… но умные же люди просчитали… капитан должен иметь крепкие нервы и строго исполнять инструкцию. Я рулил по осевой.
Из раздумий, вернее, клочков мыслей, меня вывела команда водителя, последовавшая буквально через три секунды после первой:
– Правее, правее, говорю!
«Так значит, он сразу скомандовал рулить правее осевой», – догадался я и чуть подвернул вправо, на полметра, строго в хвост машинке. – «Так вот почему он рулит правее»…
Мы проехали ряд тянувшихся справа стоянок, повернули за машинкой в проход, развернулись на 180 градусов и порулили за хвостами назад, к свободной стоянке, находившейся примерно в том районе, где водитель скомандовал рулить правее. Зарулив и выключившись, я, как только подошел трап, вышел вслед за пассажирами и обратил внимание на группу техников, собравшуюся у левого крыла; рядом стояла машина сопровождения, и водитель, увидев меня, тут же вскочил в нее и умчался.
Техники с любопытством разглядывали левую законцовку. «Что они там нашли?» – я подошел и воззрился.
Левый АНО (аэронавигационный огонь), родственник автомобильного габарита, только зеленого цвета, был разбит. «Птица попала, что ли?» – подумал я без малейшей задней мысли. Ну а что другое-то? Ну, рулили над котлованом. Бетоноукладчики эти внизу… люди же соображают, рассчитывают… да ну, ерунда…
Красного цвета законцовка крыла, на краю которой укреплена фурнитура этого АНО, была разодрана, как будто кто проткнул пальцем и рванул дюраль.
Корячилась задержка. Надо ставить заплату и замазывать герметиком; пока герметик застынет, пройдет несколько часов. А нам по расписанию улетать через полтора часа. Все, приехали: предпосылка к летному происшествию, слава на весь Союз, разбор…
Нет, ну а кто виноват-то? В чем причина?
Я подошел к краю котлована, там двадцать шагов-то. Внизу на рельсах стоял бетоноукладчик: железная машина с сиденьем оператора, по сторонам сиденья приварены трубки грязно-желтого цвета, над ними рамка с крючками, на них должен натягиваться тент. Тента нет, грязно-желтые трубки сливаются с выгоревшей грязно-желтой травой; один из крючков явно со следами красной краски… Умный дядя оказался дураком, никто ничего не просчитал… а я, капитан, понадеявшийся на согласование умных наземных авиаторов со строителями, прозевал эти трубки. Я их просто не увидел. Я о них и не предполагал. И, руля строго по осевой, задел за тот крючок. Не хватило три сантиметра.
Я должен был эти три сантиметра видеть. Я должен был чувствовать законцовку крыла на расстоянии тридцати метров за моей задницей и соотносить ее высоту с высотой не замеченного мной крючка. «А не уверен – остановись и вызывай буксир».
Простояли мы десять часов. Комиссия недолго разбиралась: виноват экипаж. Получил команду: «Правее осевой»? Получил. Ответил: «Понял»? Ответил. Зачем нарушил, если понял?
По молодости и житейской робости, присущей мне и по сей день, я не сумел защитить себя при разбирательстве, не осмелился вписать в акт особое мнение. А действовать надо было напористо: упереть на то, что в АТИС не было предупреждения о наличии вблизи рулежной дорожки строительной техники и необходимости из-за этого рулить на полметра правее осевой. Явная вина тех, кто обязан это предупреждение туда внести. Я бы тогда во все глаза следил и уж не прозевал бы те трубки средь бела дня. А не расслышать или не понять внезапную нестандартную команду может любой.
Ну вырезали мне талон, сняли годовые премиальные, тысячу брежневских рублей. Обидно было. Я с тех пор стал развивать в себе чувство габаритов машины и преуспел в этом вполне. Это выражается в том, что я как водитель транспорта чувствую вокруг машины какую-то ограниченную сферу, которая гарантирует безопасный проезд. Если препятствие проходит по границе этой сферы, я останавливаюсь. Нет – и все. И только убедившись, что свободно, продолжаю движение. На авось, будучи водителем на транспорте, я не двигаюсь.
Правда, напористости житейской я так в себе и не выработал.
Правильно сказал в давние времена незабвенный Козьма Прутков:
– Бди!
Аварийные площадки
За рейс лобовые стекла напрочь залеплялись желто-красными останками расплющенных насекомых – жизнь бушевала и здесь, на высоте, короткая и яркая, жизнь-полет… Только вот никакой осмотрительности у этих мошек… После посадки мы долго оттирали стекла мокрой тряпкой.
Зная меня как облупленного, инструктор мой, как только убедился, что я ухватил стереотип полета с левого сиденья – главное, чего добиваются от стажера при вводе в строй, тут же отдал мне бразды, а сам убивал скуку в полетах разглядыванием пейзажа и прослушиванием музыки по каналам радиокомпаса. Между полетами он развлекался нехитрыми, известными всем летчикам способами. Как он проходил утром санчасть, я не знаю: я был целиком поглощен процессом подготовки к полету – и как капитан, и как второй пилот. Но до самолета Григорьич как-то доползал, взгромождался на правое кресло, сразу после взлета блаженно откидывался на спинку и засыпал до посадки.
Полтора часа полета я проводил в самостоятельном пилотировании, ведении связи, ориентировки и решении всех задач, встающих перед капитаном, абсолютно без вмешательства инструктора. Они мне доверял полностью, потому что все, что надо знать и уметь, было вложено в меня еще в бытность мою вторым пилотом в его экипаже, вдолблено крепко, иной раз и с матерком. А теперь он пожинал плоды. И боже упаси было будить уставшего человека. Даже если припекало, приходилось как-то изворачиваться и справляться одному.
Заходя на посадку в Кербо, я заранее определял ветер по надежно усвоенным признакам (набил глаз-то, когда летал с подбором), строил маневр захода на посадку и докладывал в эфир: «4298, захожу в Кербо с курсом…», – чтобы борты в районе площадки ориентировались в изменении воздушной обстановки, искали наш самолет глазами именно в том направлении, что я доложил, и соблюдали интервалы и дистанции.
Целясь на чуть изогнутую, серпом, каменистую посадочную полоску, расположенную вдоль пологого берегового изгиба Таймуры, я переводил винт на малый шаг, выпускал закрылки, подбирал режим и снижался над водой строго под торец. Берег наплывал; где-то на пятнадцати метрах инструктор бормотал «куда, куда так низко?», открывал глаз, левой рукой толкал вперед сектор газа, а правой чуть подбирал штурвал – и тут же отдавал управление мне. Он помогал самую малость, вовремя и только тогда, когда уж совсем нельзя было без поправочки. И самолет дотягивал те пятнадцать-двадцать метров до торца, не дотянув которых, стажер мог превратить классную посадку в троечную.
Через полминуты самолет сруливал по камням на обочину, я выключал двигатель, и нас охватывала тишина. Подходили бородатые мужики, вытаскивали груз: буровые колонки, трубы, механизмы, ящики. Налетевшие в кабину тяжелые зеленоглазые пауты бились в стекла и замирали до времени. Отмахиваясь от назойливых, липнущих на запах свежего пота насекомых, я отходил в сторонку и закуривал. Инструктор мой со стоном становился на колени, жадно хлебал прохладную чистейшую воду, затем погружал буйную голову в прохладные струи Таймуры. Этот ритуал возвращал его к сознательной жизни. Он глядел на свое отражение, капли скатывались с ушей и подбородка, хлюпали в воду; рядом между камнями журчали струйки, и видно было снующую рыбную молодь у самого берега. Вода затекала за шиворот, и голубая командирская рубашка темнела мокрыми пятнами. Строкин ежился, блаженно потягивался… хороша жизнь!
Двумя-тремя фразами он объяснял мне суть ошибки, даже не ошибки – так, шероховатости… шла полировка. Потом тоже закуривал и, сидя на корточках, пять минут ловил кайф.
Захлопывали за собой дверь – и назад в Байкит. Запуск, выруливание на полосу, чтение на ходу контрольной карты: «Баки – сумма, триммер – взлетный…» – затем: «4298, взлетаю в Кербо с курсом…» Я строго соблюдал правила, чтобы заходящий на посадку борт учел, дождался, пока мы взлетим, и только тогда, в свою очередь доложив в эфир, заходил на посадку на освободившуюся полосу. Ни он, ни я не знали, кто когда рассчитывает взлететь или сесть, и зачастую сообщение в эфир было неожиданным.
А бортов в Кербо тогда летало очень много, и Ан-2 был непременным атрибутом и ярким доказательством активной жизни в эвенкийской глубинке.
И в этот раз, прочитав на ходу карту, я добавил газку, чтобы колеса одолели неровную, из крупных камней выложенную обочину площадки. Самолет, переваливаясь по тряским колдобинам, тормозился; я добавил еще. Нос машины вышел на взлетную полосу… сейчас дам левую педаль, чуть подторможу, чтобы развернуться, потом сдерну газ… доложить по радио о взлете…
И тут в эфире прозвучал спокойный, очень спокойный голос:
– Посмотри влево.
Кому это было сказано? Частота общая для всех… мало ли… борты переговариваются…
Может – мне?
Я глянул на всякий случай влево… и обмер: прямо на меня несся уже выровнявший и – вот-вот коснется колесами полосы – Ан-2. По тормозам!
А газу было дано достаточно. И не убрано с перепугу: мозги напрочь вышибло; остался только первобытный рефлекс «стоп!» Самолет решительно пошел на нос. Сейчас чиркнет винтом по камням!
Когда мою задницу потащила вперед с сиденья сила инерции, я опомнился и дернул сектор газа на себя. Машина, облегченно вздохнув, хлопнулась приподнявшимся было дутиком о камни. И тут же, чуть запоздало, хлопнула сверху по моей руке тяжелая рука инструктора.
Да… Полностью доверявший мне инструктор никак не ожидал от способного ученика такого ляпа. Он как-то и представить не мог, что я вырулю на полосу, не осмотревшись и предварительно не доложив в эфир. Хотя… мы всегда докладывали уже перед самым взлетом. А выруливали молча: это ж не аэродром, а так, площадка.
Мимо подпрыгивая и чуть не задев нас крылом, пробежал желтый «кукурузник»; второй пилот глядел на меня и крутил пальцем у виска: мол, «ты че… того?» В таких случаях кровь ударяет снизу, уши воспламеняются. И правда, «того…»
Может, я и глянул перед выруливанием в ту сторону. Да, видимо, не придал значения, не вдумался, не предположил. Прохлопал. Опомнившийся раньше меня инструктор молча взял тормоза, добавил газу, вырулил на полосу. В эфире стояла тишина. Всем все понятно… бывает.
Развернувшись для взлета, Строкин глянул на меня: как, в состоянии?
Я был в состоянии. Еще раз проверил по контрольной карте, хриплым голосом доложил в эфир необходимую формулу, сунул газ до упора и взлетел.
В наборе высоты Григорьич с ухмылкой глянул на меня:
– Понял?
– Понял, – кивнул я головой.
Больше об этом инциденте он никогда не вспоминал. Мы потом подружились семьями, вместе гуляли, выпивали. Но об этом он в любом подпитии молчал. Что говорить: настоящий мужик.
И тридцать лет спустя я все равно, подруливая к полосе, прежде всего гляжу: не садится ли кто на меня. И учеников своих предупреждаю, чтоб глядели, прежде чем газовать.
Сколько было катастроф… ох, тесное небо. За рубежом сотни тысяч частных самолетиков бороздят нижний слой атмосферы, вроде и по правилам… но ошибаются и диспетчеры, и пилоты, и на тяжелых самолетах тоже, и особенно вблизи аэропортов. Взлетает тяжелый борт, решает свои сложные задачи, полет у него строго по приборам… а тут «под винты» подскакивает чуть уклонившаяся с трассы «Цессна». И тем, и другим, и третьим – то ли некогда осмотреться, то ли диспетчер перепутал метки, то ли облачко, то ли скорость сближения слишком велика – ведь для тяжелого лайнера маленькая «Цессна» что птичка… и не всегда та птичка успевает увернуться.
И на трассах, на высоте, тоже тесно, особенно на перекрестках. Диспетчер только и успевает предупреждать:
– 85417-й, вам пересекающий на 10600, слева направо, наблюдаете слева под 45, километров пятнадцать?
Слева под 45 стоит Солнце. Где там заметишь иголочку самолета над горизонтом.
– Нет, не наблюдаем: против Солнца.
– 85538-й, а вы наблюдаете на 11100 справа налево под 45 пересекающий?
Пауза.
– 538-й, наблюдаю, сию расходимся правыми.
Это авиационное «сию» означает: «сейчас, сию минуту». Слово – паразит в радиообмене… но как приятно, услышав в разговоре «сию», понимать: это – свой, пилот, авиатор…
У диспетчера отлегает. Метки на экране сходятся, сходятся… слились… разошлись.
Тысячи раз диспетчер видит схождение меток, и тысячи раз сердце его замирает: разойдутся ли? Не ошибся ли? Не перепутал ли? Переспросил каждого?
Кошмарные сны диспетчера: снится, что СВЁЛ…
Ох, не мед и у них работа. А когда грозы, когда борты просят обход «по своим средствАм» (почему-то в радиообмене укоренилось ударение на «а»), когда метки на экране уходят с трасс и теряются между грозовыми засветками… экран полон белых пятен, и пятнышек, и точек… спина мокрая. Нет, не мед.
Был же случай в Ростовской зоне, когда у диспетчеров произошла авария, что-то прорвало, что-то залило – и диспетчерский пункт управления верхним воздушным пространством, где летают только по командам диспетчера, оказался полностью обесточенным, без связи. А в зоне находилось два десятка тяжелых бортов, многие на одной высоте, на пересекающихся курсах… и их надо было как-то развести… а грозы ж кругом…
Одна радиостанция осталась работоспособной: на автомашине руководителя полетов. Пока человек бежал с вышки, он принял моментальное нестандартное решение: дробить эшелоны!
У нас интервал по высоте – через 500 метров, это называется вертикальное эшелонирование. Руководитель полетов раздробил эшелоны по 250 метров, потеснее, и это помогло ему распределить борты по высотам, чтобы никто никому не мешал. Конечно, при этом увеличивается риск столкновения, если у кого-то привирают высотомеры – но другого выхода человек не видел… да его и не было, другого; это был единственный выход из внезапно возникшей, непредсказуемой и страшно опасной ситуации. Он дал команду всем молчать и быстро (уж как они запоминают, эти ребята-диспетчеры) распределил высоты всем: одному борту занять 8100, другому – 8350, третьему – 8600 – и так до 12100. Тех надо было снизить, тех поднять – и все борты, поняв грозящую опасность, команды выполнили. Уж как он сумел объяснить им обстановку, как оценил способность разных типов самолетов выполнить вертикальный маневр, как не запутался, не сбился… Но он всех развел. И уж у всех в воздухе были ушки на макушке, и уж на пересечении трасс все смотрели в восемь глаз, и уж у всех сердце замирало, когда сбоку внезапно, непривычно близко, казалось, так, что и заклепки видно, проскакивал поперечный борт.
Как наш герой сумел связаться с соседними зонами, как целая армия диспетчеров в короткий срок направила потоки самолетов в обход, как они там наладили взаимоконтроль – я не представляю. Но твердо знаю одно: это – Профессионалы. И он среди них – лучший, настоящий Диспетчер, Мастер, брат наш авиатор. В кратчайший срок, в величайшем напряжении духа, он развязал, распутал узел, в котором сплелись судьбы тысяч людей – и все живы!
И не последнюю роль тут сыграла осмотрительность экипажей.
Днем – ладно; ночью сверх облаков даже еще лучше: маячки видно километров за пятьдесят. Заметишь мерцающую рубиновую точку пересекающего борта в своей левой форточке и следишь. Если борт перемещается слева направо, значит, он впереди и пересечет тебе путь перед носом. Если уходит влево, вроде как назад – ты ему пересечешь. А если стоит в форточке неподвижно, значит, сойдемся точно, но… мы идем на разных эшелонах, один выше, другой ниже. Если мы на одной высоте – диспетчер десять раз проследит, чтобы был интервал не менее 30 километров, и предупредит, и переспросит… и замрет у него сердце, когда метки сойдутся.
А в облаках? Тут уж вся надежда только на диспетчера. Наши бортовые радиолокаторы с трудом и не всегда улавливают слабенькую меточку приближающегося борта – еще научись щупать пространство узеньким лучиком, чтоб поймать. Тут уж наша осмотрительность – прослушивать эфир и по общей радиосвязи отчетливо представлять себе расположение бортов в пространстве, воздушную обстановку. А диспетчер трепетно ведет нас всех по своим приборам, принимая и передавая борты диспетчеру соседней зоны, и жизни тысяч людей стучат в его сердце.
Бывало и так, что на ровном месте споткнешься. Как-то заходили мы на посадку летом в Алма-Ате. Погода не препятствовала, солнышко сияло; мы прослушали в эфире информацию по условиям посадки, называемую у нас АТИС: «автоматическая… (ни один летчик не расшифрует эту аббревиатуру) система» – ну, и т д. Там дается погода за последние полчаса, а также в нее включаются и другие данные: где что не работает, что ремонтируется, какая рулежка закрыта, курс посадки, изменения минимума погоды и прочие нестандартности – чтоб экипаж заранее учел и подготовился. В общем, идея с этой АТИС неплохая; жаль только, что в иных аэропортах ее начиняют уймой ненужных экипажу сведений, вплоть до расписания работы таможни, а в других – не сообщают того насущного, жизненно важного, что, по усмотрению чиновника, не влияет на его, чиновника, благополучие, но весьма существенно для экипажа.
Прослушали информацию, зашли и сели, срулили с полосы и покатились на перрон по команде диспетчера руления. В серьезных аэропортах серьезный самолет после посадки встречает машинка сопровождения, с маячком, с надписью, обязательно на английском: «Follow me» – «Следуйте за мной». И дальше экипаж обязан выполнять ее команды вплоть до выключения двигателей.
Уже на подъезде к перрону подлетела под колеса запоздавшая машинка, круто развернулась, в наушниках прозвучало нечто, оканчивающееся на «…ой» – ну, правильно: «Следуйте за мной»… а что еще скажет тебе водитель. Второй пилот ответил: «Вас понял», – и мы поехали за машинкой.
Только ехала она как-то странно: вильнув на вираже, водитель повел ее левыми колесами по осевой линии. Обычно водитель едет строго по центру, а тут вроде как правее. Но настолько быстро все это происходило, что мы ничтоже сумняшеся отнесли отклонение на счет разгильдяя-шофера, едва успевшего нас встретить. Ничего нас не насторожило: ведь в АТИС не было никакой информации, кроме хорошей погоды. Я рулил строго по осевой, как полагается. Тем более что слева рядом, прямо по границе рулежной дорожки шел край довольно глубокого котлована, в котором стояли какие-то механизмы: строились новые стоянки для самолетов. Механизмы уплывали под крыло; я отмечал их краем глаза и воображал себе, что умные люди просчитали же высоту проходящих над машинами самолетных крыльев и глубина котлована обеспечивает безопасный интервал по высоте. Было страшновато, что левые колеса катятся совсем рядом с краем котлована… не оборваться бы… но умные же люди просчитали… капитан должен иметь крепкие нервы и строго исполнять инструкцию. Я рулил по осевой.
Из раздумий, вернее, клочков мыслей, меня вывела команда водителя, последовавшая буквально через три секунды после первой:
– Правее, правее, говорю!
«Так значит, он сразу скомандовал рулить правее осевой», – догадался я и чуть подвернул вправо, на полметра, строго в хвост машинке. – «Так вот почему он рулит правее»…
Мы проехали ряд тянувшихся справа стоянок, повернули за машинкой в проход, развернулись на 180 градусов и порулили за хвостами назад, к свободной стоянке, находившейся примерно в том районе, где водитель скомандовал рулить правее. Зарулив и выключившись, я, как только подошел трап, вышел вслед за пассажирами и обратил внимание на группу техников, собравшуюся у левого крыла; рядом стояла машина сопровождения, и водитель, увидев меня, тут же вскочил в нее и умчался.
Техники с любопытством разглядывали левую законцовку. «Что они там нашли?» – я подошел и воззрился.
Левый АНО (аэронавигационный огонь), родственник автомобильного габарита, только зеленого цвета, был разбит. «Птица попала, что ли?» – подумал я без малейшей задней мысли. Ну а что другое-то? Ну, рулили над котлованом. Бетоноукладчики эти внизу… люди же соображают, рассчитывают… да ну, ерунда…
Красного цвета законцовка крыла, на краю которой укреплена фурнитура этого АНО, была разодрана, как будто кто проткнул пальцем и рванул дюраль.
Корячилась задержка. Надо ставить заплату и замазывать герметиком; пока герметик застынет, пройдет несколько часов. А нам по расписанию улетать через полтора часа. Все, приехали: предпосылка к летному происшествию, слава на весь Союз, разбор…
Нет, ну а кто виноват-то? В чем причина?
Я подошел к краю котлована, там двадцать шагов-то. Внизу на рельсах стоял бетоноукладчик: железная машина с сиденьем оператора, по сторонам сиденья приварены трубки грязно-желтого цвета, над ними рамка с крючками, на них должен натягиваться тент. Тента нет, грязно-желтые трубки сливаются с выгоревшей грязно-желтой травой; один из крючков явно со следами красной краски… Умный дядя оказался дураком, никто ничего не просчитал… а я, капитан, понадеявшийся на согласование умных наземных авиаторов со строителями, прозевал эти трубки. Я их просто не увидел. Я о них и не предполагал. И, руля строго по осевой, задел за тот крючок. Не хватило три сантиметра.
Я должен был эти три сантиметра видеть. Я должен был чувствовать законцовку крыла на расстоянии тридцати метров за моей задницей и соотносить ее высоту с высотой не замеченного мной крючка. «А не уверен – остановись и вызывай буксир».
Простояли мы десять часов. Комиссия недолго разбиралась: виноват экипаж. Получил команду: «Правее осевой»? Получил. Ответил: «Понял»? Ответил. Зачем нарушил, если понял?
По молодости и житейской робости, присущей мне и по сей день, я не сумел защитить себя при разбирательстве, не осмелился вписать в акт особое мнение. А действовать надо было напористо: упереть на то, что в АТИС не было предупреждения о наличии вблизи рулежной дорожки строительной техники и необходимости из-за этого рулить на полметра правее осевой. Явная вина тех, кто обязан это предупреждение туда внести. Я бы тогда во все глаза следил и уж не прозевал бы те трубки средь бела дня. А не расслышать или не понять внезапную нестандартную команду может любой.
Ну вырезали мне талон, сняли годовые премиальные, тысячу брежневских рублей. Обидно было. Я с тех пор стал развивать в себе чувство габаритов машины и преуспел в этом вполне. Это выражается в том, что я как водитель транспорта чувствую вокруг машины какую-то ограниченную сферу, которая гарантирует безопасный проезд. Если препятствие проходит по границе этой сферы, я останавливаюсь. Нет – и все. И только убедившись, что свободно, продолжаю движение. На авось, будучи водителем на транспорте, я не двигаюсь.
Правда, напористости житейской я так в себе и не выработал.
Правильно сказал в давние времена незабвенный Козьма Прутков:
– Бди!
Аварийные площадки
Я достаточно налетался на одномоторном самолете над сибирской тайгой. И если постороннему человеку представить себе, как это – висеть на полотняных крыльях над верхушками бескрайней тайги, удерживаясь в воздухе только благодаря надежной работе единственного двигателя… дрожь непременно передернет спину.
А вдруг отказ? Что делать? Куда садиться? Замечешься…
Страшно, наверное, летать.
А я вот думаю: а как же капитан Смит вел свой «Титаник» на максимальной скорости через Атлантику, наверняка зная, что на пути появились айсберги? А вел же. И один ли он.
Видимо, нужна какая-то вера – то ли утонченное религиозное сознание, то ли примитивное «а, это со мной не случится». Скорее всего, сложное чувство надежности полета базируется и на том, и на другом, но все-таки, как оно вырабатывается в человеке, вынужденном доверять свою жизнь стихии?
«Кто в море не хаживал, тот Богу не маливался». Помолится-помолится человек – и наберется решительности. Помотает-помотает утлое суденышко в штормовых волнах, когда кажется, что каждая волна – уж последняя… ан нет – и из-под той выскочил, и из-под этой… И исстрадавшийся, измолившийся человек – привыкает. А что там внутри у него перевернулось и навсегда осталось в душе – не такое, как у земных людей, – никому не ведомо. Но в новый выход в море это, перевернувшееся, уже поддерживает дух. Уже какая-то уверенность: в тот раз Бог миловал – авось, и в этот помилует.
По мере повторения выходов в лапы стихии, молений, борьбы, изнеможения, отчаяния – человек как-то тупеет в восприятии страха. Он воспринимает его без острых эмоций. А по мере роста мастерства, практики борьбы с опасностью, вырабатывается опыт поведения в экстремальной ситуации. И постепенно экстремальность ситуации затушевывается. Только разум контролирует степень опасности, но уже преобладает холодный расчет, а холодный пот орошает чело все реже. И все-таки орошает, никуда от страха не денешься.
Страшнее всего – когда человек привыкает к постоянной опасности и начинает относиться к ней как к неизбежной данности, теряя объективность оценки риска. Про таких говорят: страх потерял. Когда судьба долго держит человека на плаву, не отрезвляя его редкими, но полезными трепками, он начинает верить не в судьбу, а в свою исключительность, в свое везение несмотря ни на что.
Комэска мой на Ан-2, Иван Петрович Русяев, воспитывал командирские качества в нас, мальчишках тогда еще, простым и самым надежным методом. Летишь, бывало, берегом Енисея, высота метров двести, крутишь себе лениво штурвал, задумаешься… И тут тяжелая рука комэски хлопает по сектору газа:
– Отказ двигателя! Ищи площадку, заходи и садись!
Двигатель с редкими хлопками вращает пустой, не загруженный винт; тяги нет, скорость падает… и вместе с нею падает в живот мое сердце.
«Ах! Ох! Мама!» – детские эти жалобы рвутся наружу… но я же без пяти минут Капитан!
Ага… капитан… Господи… куда? где? с какой стороны? Нет, не сесть… убьемся! Бревна, топляки валяются на прибрежной гальке… Может, на воду?
Самолет снижается, ветер свистит в расчалках, двигатель похлопывает, высота падает; командир эскадрильи ухмыляется внутри себя, но губы его плотно сжаты, а острые соколиные глаза успевают заметить и мою минутную растерянность, и суетливые действия штурвалом, и мечущийся взгляд.
Выход есть, я знаю – командир просто так ничего не делает. Но на этот раз, кажется, он переборщил: ну некуда ткнуться.
Пока я просто держу вдоль берега: угол зрения от напряжения сузился, и ничего кроме береговой черты я не способен увидеть, а тем более оценить. Но мысли, мечущиеся где-то в холодеющем животе, начинают выстраиваться в логическую цепочку.
«Ветер… Садиться с прямой или разворотом на 180? Какой ветер? Ну! Соберись! Так… так… кажется, северный. Ну да, конечно, северный! Ты же штурманский расчет делал! Так… признаки ветра… уже низко… кусты – куда гнутся ветки? Мне навстречу. Значит, сажусь прямо перед собой».
Глаза замечают галечную косу, более-менее свободную от бревен. Может, здесь? Так… метров сто хотя бы, а там – чтобы лежащие по полету бревна прошли между колес… уже на малой скорости…
Закрылки! Ну! Большой палец нажимает кнопку на секторе газа. Самолет начинает вспухать, я придерживаю штурвалом, скорость падает. Не переборщить бы: в прошлый раз самолет так быстро провалился, что даже хотелось добавить газу, недолет… так командир не дал. Отказ – значит отказ: тяги нет! Рассчитывай!
Остается метров пятьдесят. Командир давно прикрыл юбки капота, чтобы двигатель не переохладился. Он оценивает мой расчет, а сам готовит двигатель к уходу на второй круг. Прекрасный двигатель АШ-62 имеет существенный недостаток: у него, у остывшего, неважная приемистость, и если чуть резче дать газку, может захлебнуться. Поэтому нас с младых ногтей учили: двигай сектор газа не за рукоятку, а за сам рычаг, тогда даже при желании резко сунуть – сделать это будет труднее.
Но я ничего этого не вижу, я целюсь в точку касания. Как быстро набегает земля, как мелькают под колесами бревна… Вот, вот – между этими двумя упасть, а в конце чуть дать педаль и отвернуть от того, дальнего…
И в самый момент, когда я уже сжимаюсь в ожидании толчка, Иван Петрович плавно, за рычаг, упираясь большим пальцем в рукоятку, добавляет обороты двигателю. Самолет нехотя прекращает снижение, я ничего не понимаю – я в образе! Точка касания!
– Ладно, уходим! – Русяев тянет штурвал на себя. – Давай, давай, набирай…
Когда я прихожу в себя, на прежней высоте, комэска делает краткий разбор:
– Площадку подобрал – так себе. Надо было сразу глянуть – слева была чистая и большая. Шары на лоб… Никакой осмотрительности. Летишь – постоянно подбирай площадки. Постоянно! Все время оценивай, прикидывай, активно лети! Ты не пассажир, ты – командир воздушного судна. Предвидь ситуацию, упреди! И не теряйся… Слабак!
Сейчас бы мне тот Ан-2. Купить бы в личное пользование… «Бревна мелькают…» Да он летит – как в замедленном кино… Выспался бы, пока он дотянет до намеченной площадки… Одно слово: аэроплан… чудесная, прекрасная машина!
А вдруг отказ? Что делать? Куда садиться? Замечешься…
Страшно, наверное, летать.
А я вот думаю: а как же капитан Смит вел свой «Титаник» на максимальной скорости через Атлантику, наверняка зная, что на пути появились айсберги? А вел же. И один ли он.
Видимо, нужна какая-то вера – то ли утонченное религиозное сознание, то ли примитивное «а, это со мной не случится». Скорее всего, сложное чувство надежности полета базируется и на том, и на другом, но все-таки, как оно вырабатывается в человеке, вынужденном доверять свою жизнь стихии?
«Кто в море не хаживал, тот Богу не маливался». Помолится-помолится человек – и наберется решительности. Помотает-помотает утлое суденышко в штормовых волнах, когда кажется, что каждая волна – уж последняя… ан нет – и из-под той выскочил, и из-под этой… И исстрадавшийся, измолившийся человек – привыкает. А что там внутри у него перевернулось и навсегда осталось в душе – не такое, как у земных людей, – никому не ведомо. Но в новый выход в море это, перевернувшееся, уже поддерживает дух. Уже какая-то уверенность: в тот раз Бог миловал – авось, и в этот помилует.
По мере повторения выходов в лапы стихии, молений, борьбы, изнеможения, отчаяния – человек как-то тупеет в восприятии страха. Он воспринимает его без острых эмоций. А по мере роста мастерства, практики борьбы с опасностью, вырабатывается опыт поведения в экстремальной ситуации. И постепенно экстремальность ситуации затушевывается. Только разум контролирует степень опасности, но уже преобладает холодный расчет, а холодный пот орошает чело все реже. И все-таки орошает, никуда от страха не денешься.
Страшнее всего – когда человек привыкает к постоянной опасности и начинает относиться к ней как к неизбежной данности, теряя объективность оценки риска. Про таких говорят: страх потерял. Когда судьба долго держит человека на плаву, не отрезвляя его редкими, но полезными трепками, он начинает верить не в судьбу, а в свою исключительность, в свое везение несмотря ни на что.
Комэска мой на Ан-2, Иван Петрович Русяев, воспитывал командирские качества в нас, мальчишках тогда еще, простым и самым надежным методом. Летишь, бывало, берегом Енисея, высота метров двести, крутишь себе лениво штурвал, задумаешься… И тут тяжелая рука комэски хлопает по сектору газа:
– Отказ двигателя! Ищи площадку, заходи и садись!
Двигатель с редкими хлопками вращает пустой, не загруженный винт; тяги нет, скорость падает… и вместе с нею падает в живот мое сердце.
«Ах! Ох! Мама!» – детские эти жалобы рвутся наружу… но я же без пяти минут Капитан!
Ага… капитан… Господи… куда? где? с какой стороны? Нет, не сесть… убьемся! Бревна, топляки валяются на прибрежной гальке… Может, на воду?
Самолет снижается, ветер свистит в расчалках, двигатель похлопывает, высота падает; командир эскадрильи ухмыляется внутри себя, но губы его плотно сжаты, а острые соколиные глаза успевают заметить и мою минутную растерянность, и суетливые действия штурвалом, и мечущийся взгляд.
Выход есть, я знаю – командир просто так ничего не делает. Но на этот раз, кажется, он переборщил: ну некуда ткнуться.
Пока я просто держу вдоль берега: угол зрения от напряжения сузился, и ничего кроме береговой черты я не способен увидеть, а тем более оценить. Но мысли, мечущиеся где-то в холодеющем животе, начинают выстраиваться в логическую цепочку.
«Ветер… Садиться с прямой или разворотом на 180? Какой ветер? Ну! Соберись! Так… так… кажется, северный. Ну да, конечно, северный! Ты же штурманский расчет делал! Так… признаки ветра… уже низко… кусты – куда гнутся ветки? Мне навстречу. Значит, сажусь прямо перед собой».
Глаза замечают галечную косу, более-менее свободную от бревен. Может, здесь? Так… метров сто хотя бы, а там – чтобы лежащие по полету бревна прошли между колес… уже на малой скорости…
Закрылки! Ну! Большой палец нажимает кнопку на секторе газа. Самолет начинает вспухать, я придерживаю штурвалом, скорость падает. Не переборщить бы: в прошлый раз самолет так быстро провалился, что даже хотелось добавить газу, недолет… так командир не дал. Отказ – значит отказ: тяги нет! Рассчитывай!
Остается метров пятьдесят. Командир давно прикрыл юбки капота, чтобы двигатель не переохладился. Он оценивает мой расчет, а сам готовит двигатель к уходу на второй круг. Прекрасный двигатель АШ-62 имеет существенный недостаток: у него, у остывшего, неважная приемистость, и если чуть резче дать газку, может захлебнуться. Поэтому нас с младых ногтей учили: двигай сектор газа не за рукоятку, а за сам рычаг, тогда даже при желании резко сунуть – сделать это будет труднее.
Но я ничего этого не вижу, я целюсь в точку касания. Как быстро набегает земля, как мелькают под колесами бревна… Вот, вот – между этими двумя упасть, а в конце чуть дать педаль и отвернуть от того, дальнего…
И в самый момент, когда я уже сжимаюсь в ожидании толчка, Иван Петрович плавно, за рычаг, упираясь большим пальцем в рукоятку, добавляет обороты двигателю. Самолет нехотя прекращает снижение, я ничего не понимаю – я в образе! Точка касания!
– Ладно, уходим! – Русяев тянет штурвал на себя. – Давай, давай, набирай…
Когда я прихожу в себя, на прежней высоте, комэска делает краткий разбор:
– Площадку подобрал – так себе. Надо было сразу глянуть – слева была чистая и большая. Шары на лоб… Никакой осмотрительности. Летишь – постоянно подбирай площадки. Постоянно! Все время оценивай, прикидывай, активно лети! Ты не пассажир, ты – командир воздушного судна. Предвидь ситуацию, упреди! И не теряйся… Слабак!
Сейчас бы мне тот Ан-2. Купить бы в личное пользование… «Бревна мелькают…» Да он летит – как в замедленном кино… Выспался бы, пока он дотянет до намеченной площадки… Одно слово: аэроплан… чудесная, прекрасная машина!