Страница:
Взлетали с Геной Зотовым в Стрелке, там, где, как я считаю, Енисей в Ангару впадает. Дело было весной, уже подтаивало, но снегу еще хватало, на лыжах летали. Двенадцать пассажиров сидело за спиной, командир дал газ, самолет быстро набрал скорость, оторвался и пошел в набор в сторону деревни. Избы быстро приближались и уходили под крыло; вот и первый разво…
И тут двигатель застрочил, застрелял, захлопал… Скорость начала падать. Командир отдал штурвал от себя, и машина повисла в пятидесяти метрах над улицей; заборы быстро уносились под крыльями. Сердце ухнуло и остановилось.
Скорость зависла на 130 и норовила уменьшиться. Закрылки создавали лишнее сопротивление, и тяги отказывающего двигателя не хватало на горизонтальный полет. Побелевшими пальцами сжимая штурвал, командир по миллиметру снижал машину, чтобы хоть удержать скорость. Улица, очень узкая улица, тянулась под нами, вся заметенная старыми сугробами, с санной колеей посередине.
«Сначала снесем заборы… крылья оторвет… может, правее, на огороды?… нет, там поскотина из хороших жердей, да и за антенны зацепим, а там и за крыши… сразу правее надо было…» – мысли метались под шапкой, приподнявшейся на дыбом стоящих волосах.
– Закрылки… – выдавил Гена, – закрылки… импульсами… – Одной рукой он крутил штурвал, другой дожимал сектор газа. – Качай альвейером!
«Так что же важнее: качать бензин или убирать закрылки?»
Я нагнулся между сидений, схватил левой рукой рукоятку ручного насоса и стал быстро качать топливо. От этого работа двигателя не изменилась: он как стрелял, так и продолжал стрелять, и при каждом выстреле самолет тряс головой так, что казалось, вот-вот двигатель отвалится.
«Нет, не топливо», – успел подумать я, глянул вперед и испугался: антенны на крышах мелькали уже под самыми крыльями, вот-вот лыжей зацепим.
Надо было уменьшать лобовое сопротивление: двигатель все-таки тянул, вдвое слабее, но – тянул, а закрылки тормозили. Но закрылки же создавали и дополнительную подъемную силу, и как только я стал бы их убирать, так, без разгона скорости, мы бы срубили и антенны, и коньки крыш.
Я держал палец на кнопке уборки закрылков.
– Подтяни чуть! – крикнул я командиру, – самую чуточку!
Гена понял, кивнул головой и самую малость взял штурвал на себя. Самолет прекратил снижение, и я на секунду нажал кнопку уборки закрылков. Стрелка на указателе переместилась на пару градусов вверх. Самолет чуть просел, но скорость увеличилась на пару километров в час. Командир утвердительно кивнул головой:
– Еще…
Я снова на секунду нажал кнопку. Скорость возросла до 140. Командир держал высоту, костяшки на кулаках побелели.
Крыши неслись под ногами, и хотелось поджать ноги, поднять их повыше, прямо в унтах… Я вспомнил рассказ Вити Сумкина, как он садился на вынужденную с отказавшим двигателем: перед ударом уперся унтами в приборную доску… все приборы выдавил, но цел же остался!
Так, импульсами, я постепенно убрал закрылки, скорость остановилась на 150, и капитан плавненько, блинчиком, стал подворачивать вправо, переводя самолет в полет по кругу. Дома кончились, впереди торчали верхушки мелколесья, высота была 50, самолет тряс головой и стрелял, и строчил… Струйки пота текли по спине, хотелось почесать. Мы вцепились в штурвалы; командир все потихоньку подворачивал, а я педалями удерживал шарик указателя скольжения в центре, а рукой дожимал и дожимал сектор газа до упора: может, хоть пару лошадиных сил выдавить…
Машина развернулась на 180 градусов; за деревьями мелькала сбоку площадка, откуда мы взлетели. Долго, осень долго тянулись километры до третьего разворота; так же, потихоньку, блинчиком, мы развернулись на полосу, дотянули почти до торца, и на последних метрах командир выпустил снова закрылки. Машина плюхнулась в снег, и только после этого Гена убрал газ.
Пассажиры как всегда ничего не поняли, и когда выключился двигатель, стали задавать вопросы. Командир лайнера, отстегнув ремни и бессильно уронив руки на колени, лениво повернул голову и сказал, что лететь нельзя, маленькая неисправность. Сейчас вызовем другой самолет.
Следом за пассажирами вышли мы из самолета. Так-то все ничего, но левая нога тряслась под коленкой. Вот тогда я физически понял, как это – поджилки трясутся.
Прилетела на другом самолете бригада, привезла деталь. Вот как раз из-за того, что некоторые резко давали газ, происходили хлопки в карбюратор. А там воздушная заслонка, та самая, что на любом карбюраторе сверху стоит – хрупкая. Вот она до поры держалась, а на взлете трещина пошла – и отвалилась заслонка, упала на сетку и перекрыла кислород двигателю. Очень богатая смесь, тряска, стрельба… Это ходячий дефект; техники быстро заменили широкую, величиной с хорошую книгу, заслонку, обгоняли двигатель, записали в журнал, и после переговоров с руководством нам разрешили перелететь на базу.
Это ж я еще тогда вторым пилотом был, не нес ответственности: рядом был опытный дядя. А Русяев уже приучал меня к личной ответственности за исход полета… и как же она только давит! Как, казалось бы, простая ситуация, продавливаемая через узкие рамки ответственности, сужает и угол зрения, и широту мышления.
Спасает только практика. Пока не выработается профессиональный интерес, пока не овладеешь способами ремесла, пока не научишься выделять приоритеты в сложной ситуации – ты как в шорах. Но постепенно, из повторения в повторение, приходит привычка: не пугаться, не метаться, а делать то, к чему уже подготовлен.
Поэтому, вслед за дедушкой Марксом, только и остается повторить: теория без практики – мертва. В авиации это видно как нигде. И я определил приоритет в своей летной деятельности: стать практиком.
Ты мне хоть сто формул напиши, приведи теоретические доказательства, сплети сеть аргументов – а я скажу: нет, так на практике не бывает. Сядем на землю, выключимся – вот тогда доказывай и обосновывай. И в споре выяснится, почему на практике так не бывает.
Вот в этом – отличие опытного, бывалого летчика от молодого и зеленого. Да и только ли летчика. И в этом, кстати, отличие летчика от симмера. Симмер изучает теорию и претворяет свои знания в виртуальный полет на флайт-симуляторе. У него, как правило, очень хороший теоретический багаж. Шлиман был дилетант, но он обладал знаниями, которых не было ни у одного практика-археолога. И Трою раскопал таки дилетант! Так что у симмеров есть все предпосылки стать, в конце концов, пилотами. Единственно, им не хватает практического опыта – и просто полета, и попадания в различные ситуации в полете. Зато у них наработаны рефлексы пилота, которые при первоначальном обучении на реальном самолете гораздо труднее даются человеку с улицы.
Опыт придает человеку уверенности. Опыт попадания в ситуации дает осознание того, что, во-первых, таковые случаются редко, а во-вторых… столько раз попадал – и выкручивался; выкручусь и в следующий. Всего не предусмотришь.
Летая на легком самолете, я постоянно прикидывал, годится ли та или иная площадка по пути для вынужденной посадки. Делалось это вроде как играючи: я сам был заинтересован в тренировке глазомера, мне было «жутко интересно». На более тяжелых самолетах, особенно при полетах в облаках, я исповедовал психологию капитана Смита: машина надежная, вероятность непосредственной опасности невелика, опыт есть.
Летая на Ту-154 над горами, днем, я было тоже пытался прикинуть, как же практически реализовать рекомендации Руководства по летной эксплуатации при, допустим, пожаре на борту: необходимо приступить к экстренному снижению и за четыре минуты, не более (при «более» – самолет уже сгорит), найти подходящую для посадки стотонного лайнера площадку, построить маневр, погасить скорость и приземлиться так, чтобы еще было кого эвакуировать из обломков машины.
И пришел к неутешительному выводу. Подобрать пригодную для приземления на скорости 250 площадку в горах – невозможно. И на равнине – проблематично. Процент неудачи и там и там близок к 100. Ну, в горах – все 110, а на равнине – 90.
Я видел кинокадры авиакатастроф. Когда самолет подходит к земле, казалось бы, плавно, и вдруг начинает разрушаться, загорается, и огненный ком медленно и плавно катится по земле. И вдруг из этого кома, стремительно вращаясь, вылетает многотонный фрагмент… Это ж какая сила удара от простого касания о неровность!
Нет, постоянно думать в полете о том, что что-то может случиться, искать по маршруту площадки… тут по Сибири аэродромов-то не густо…
Это ж какие нервы надо иметь. И постепенно острота восприятия опасности, предположения и прикидки растворились в буднях сотен и сотен полетов. Поистине, летчику не только не нужна, а просто вредна богатая фантазия. Самое лучшее отношение к опасности в полете: «Будет день – будет пища».
На схемах взлета и захода на посадку всех аэродромов обязательно присутствуют площадки для экстренной посадки «в случае чего» на взлете. Они отмечены, указаны их размеры, курсы предполагаемой посадки, направление на них и удаление от центра аэродрома; на схеме рядом с ними написано: «поле».
Я езжу мимо такого «поля» на работу уже 30 лет. Да, на Ан-2 там сядешь. На Ан-24 сядешь, но плавные изгибы рельефа, несущиеся под колесами со скоростью 200 км/час, сотрясут самолет так, как если бы он сел на гигантскую стиральную доску. На тяжелом лайнере колеса вообще к черту отлетят, и легший на землю фюзеляж разрушится, но предварительно позвоночники у людей переломятся от перегрузок.
Нет, ну, теоретически, поле пригодно. А практически его пересекает две дороги на насыпях, и арык глубиной метра два. И высоковольток натыкано. И нефтепровод под поверхностью земли.
Я и говорю молодым летчикам: боже упаси вас моститься туда на вынужденную.
Кроме того: при низкой облачности – как, по каким приборам ты будешь то поле искать, как будешь строить маневр?
А что советует практика?
Практика говорит: ну сколько было фактов посадок тяжелых лайнеров на грунт вне аэродрома? Да единицы. Вероятность очень мала. Стоит ли об этом так уж задумываться.
Практика советует: «в случае чего» – только на родную полосу. Там тебя ждут. Туда ты садился тысячу раз. Там есть все для спасения. Значит, все силы при подготовке к полету экипаж должен направить на то, чтобы «в случае чего» извернуться и как можно скорее попасть на полосу. Относительно полосы прорабатываются все варианты, опираясь на опыт и здравый смысл. Чертежи и схемы аварийных площадок делал нелетающий человек, не способный учесть все небесные факторы. А взлетать – экипажу. А решать – капитану. Или мертвая схема и смерть – или остаться в живых, спасти людей… и, может, понести за это суровое наказание – за попрание святынь.
А святыня одна: человеческая жизнь.
В принципе и на автостраду можно сесть. Только вот потом юристы начнут скрупулезно подсчитывать и разложат на весах Фемиды количество жертв стремления капитана нанести «меньший вред». Понятно, деваться некуда, поле непригодно, но если самолет сгребет на автостраде пару автобусов… Вот тогда дотошный прокурор спросит: а почему ты не воспользовался официально утвержденной площадкой для вынужденной посадки? Да, ты спас своих пассажиров. Зато погубил чужих. А может, посадка на ту площадку обошлась бы с меньшими жертвами?
Вот цена твоих нашивок на погонах, Капитан. И на принятие решения судьба отпускает тебе секунды. Так пусть же тот опыт, что в свое время, нарушая летные правила, вколачивал в тебя Учитель, Летчик от Бога Иван Русяев, осмыслят твои ученики. Тут не надо теорий, и не помогут тут компьютерные знания. Это вопросы нравственные.
Роды
Форточка
И тут двигатель застрочил, застрелял, захлопал… Скорость начала падать. Командир отдал штурвал от себя, и машина повисла в пятидесяти метрах над улицей; заборы быстро уносились под крыльями. Сердце ухнуло и остановилось.
Скорость зависла на 130 и норовила уменьшиться. Закрылки создавали лишнее сопротивление, и тяги отказывающего двигателя не хватало на горизонтальный полет. Побелевшими пальцами сжимая штурвал, командир по миллиметру снижал машину, чтобы хоть удержать скорость. Улица, очень узкая улица, тянулась под нами, вся заметенная старыми сугробами, с санной колеей посередине.
«Сначала снесем заборы… крылья оторвет… может, правее, на огороды?… нет, там поскотина из хороших жердей, да и за антенны зацепим, а там и за крыши… сразу правее надо было…» – мысли метались под шапкой, приподнявшейся на дыбом стоящих волосах.
– Закрылки… – выдавил Гена, – закрылки… импульсами… – Одной рукой он крутил штурвал, другой дожимал сектор газа. – Качай альвейером!
«Так что же важнее: качать бензин или убирать закрылки?»
Я нагнулся между сидений, схватил левой рукой рукоятку ручного насоса и стал быстро качать топливо. От этого работа двигателя не изменилась: он как стрелял, так и продолжал стрелять, и при каждом выстреле самолет тряс головой так, что казалось, вот-вот двигатель отвалится.
«Нет, не топливо», – успел подумать я, глянул вперед и испугался: антенны на крышах мелькали уже под самыми крыльями, вот-вот лыжей зацепим.
Надо было уменьшать лобовое сопротивление: двигатель все-таки тянул, вдвое слабее, но – тянул, а закрылки тормозили. Но закрылки же создавали и дополнительную подъемную силу, и как только я стал бы их убирать, так, без разгона скорости, мы бы срубили и антенны, и коньки крыш.
Я держал палец на кнопке уборки закрылков.
– Подтяни чуть! – крикнул я командиру, – самую чуточку!
Гена понял, кивнул головой и самую малость взял штурвал на себя. Самолет прекратил снижение, и я на секунду нажал кнопку уборки закрылков. Стрелка на указателе переместилась на пару градусов вверх. Самолет чуть просел, но скорость увеличилась на пару километров в час. Командир утвердительно кивнул головой:
– Еще…
Я снова на секунду нажал кнопку. Скорость возросла до 140. Командир держал высоту, костяшки на кулаках побелели.
Крыши неслись под ногами, и хотелось поджать ноги, поднять их повыше, прямо в унтах… Я вспомнил рассказ Вити Сумкина, как он садился на вынужденную с отказавшим двигателем: перед ударом уперся унтами в приборную доску… все приборы выдавил, но цел же остался!
Так, импульсами, я постепенно убрал закрылки, скорость остановилась на 150, и капитан плавненько, блинчиком, стал подворачивать вправо, переводя самолет в полет по кругу. Дома кончились, впереди торчали верхушки мелколесья, высота была 50, самолет тряс головой и стрелял, и строчил… Струйки пота текли по спине, хотелось почесать. Мы вцепились в штурвалы; командир все потихоньку подворачивал, а я педалями удерживал шарик указателя скольжения в центре, а рукой дожимал и дожимал сектор газа до упора: может, хоть пару лошадиных сил выдавить…
Машина развернулась на 180 градусов; за деревьями мелькала сбоку площадка, откуда мы взлетели. Долго, осень долго тянулись километры до третьего разворота; так же, потихоньку, блинчиком, мы развернулись на полосу, дотянули почти до торца, и на последних метрах командир выпустил снова закрылки. Машина плюхнулась в снег, и только после этого Гена убрал газ.
Пассажиры как всегда ничего не поняли, и когда выключился двигатель, стали задавать вопросы. Командир лайнера, отстегнув ремни и бессильно уронив руки на колени, лениво повернул голову и сказал, что лететь нельзя, маленькая неисправность. Сейчас вызовем другой самолет.
Следом за пассажирами вышли мы из самолета. Так-то все ничего, но левая нога тряслась под коленкой. Вот тогда я физически понял, как это – поджилки трясутся.
Прилетела на другом самолете бригада, привезла деталь. Вот как раз из-за того, что некоторые резко давали газ, происходили хлопки в карбюратор. А там воздушная заслонка, та самая, что на любом карбюраторе сверху стоит – хрупкая. Вот она до поры держалась, а на взлете трещина пошла – и отвалилась заслонка, упала на сетку и перекрыла кислород двигателю. Очень богатая смесь, тряска, стрельба… Это ходячий дефект; техники быстро заменили широкую, величиной с хорошую книгу, заслонку, обгоняли двигатель, записали в журнал, и после переговоров с руководством нам разрешили перелететь на базу.
Это ж я еще тогда вторым пилотом был, не нес ответственности: рядом был опытный дядя. А Русяев уже приучал меня к личной ответственности за исход полета… и как же она только давит! Как, казалось бы, простая ситуация, продавливаемая через узкие рамки ответственности, сужает и угол зрения, и широту мышления.
Спасает только практика. Пока не выработается профессиональный интерес, пока не овладеешь способами ремесла, пока не научишься выделять приоритеты в сложной ситуации – ты как в шорах. Но постепенно, из повторения в повторение, приходит привычка: не пугаться, не метаться, а делать то, к чему уже подготовлен.
Поэтому, вслед за дедушкой Марксом, только и остается повторить: теория без практики – мертва. В авиации это видно как нигде. И я определил приоритет в своей летной деятельности: стать практиком.
Ты мне хоть сто формул напиши, приведи теоретические доказательства, сплети сеть аргументов – а я скажу: нет, так на практике не бывает. Сядем на землю, выключимся – вот тогда доказывай и обосновывай. И в споре выяснится, почему на практике так не бывает.
Вот в этом – отличие опытного, бывалого летчика от молодого и зеленого. Да и только ли летчика. И в этом, кстати, отличие летчика от симмера. Симмер изучает теорию и претворяет свои знания в виртуальный полет на флайт-симуляторе. У него, как правило, очень хороший теоретический багаж. Шлиман был дилетант, но он обладал знаниями, которых не было ни у одного практика-археолога. И Трою раскопал таки дилетант! Так что у симмеров есть все предпосылки стать, в конце концов, пилотами. Единственно, им не хватает практического опыта – и просто полета, и попадания в различные ситуации в полете. Зато у них наработаны рефлексы пилота, которые при первоначальном обучении на реальном самолете гораздо труднее даются человеку с улицы.
Опыт придает человеку уверенности. Опыт попадания в ситуации дает осознание того, что, во-первых, таковые случаются редко, а во-вторых… столько раз попадал – и выкручивался; выкручусь и в следующий. Всего не предусмотришь.
Летая на легком самолете, я постоянно прикидывал, годится ли та или иная площадка по пути для вынужденной посадки. Делалось это вроде как играючи: я сам был заинтересован в тренировке глазомера, мне было «жутко интересно». На более тяжелых самолетах, особенно при полетах в облаках, я исповедовал психологию капитана Смита: машина надежная, вероятность непосредственной опасности невелика, опыт есть.
Летая на Ту-154 над горами, днем, я было тоже пытался прикинуть, как же практически реализовать рекомендации Руководства по летной эксплуатации при, допустим, пожаре на борту: необходимо приступить к экстренному снижению и за четыре минуты, не более (при «более» – самолет уже сгорит), найти подходящую для посадки стотонного лайнера площадку, построить маневр, погасить скорость и приземлиться так, чтобы еще было кого эвакуировать из обломков машины.
И пришел к неутешительному выводу. Подобрать пригодную для приземления на скорости 250 площадку в горах – невозможно. И на равнине – проблематично. Процент неудачи и там и там близок к 100. Ну, в горах – все 110, а на равнине – 90.
Я видел кинокадры авиакатастроф. Когда самолет подходит к земле, казалось бы, плавно, и вдруг начинает разрушаться, загорается, и огненный ком медленно и плавно катится по земле. И вдруг из этого кома, стремительно вращаясь, вылетает многотонный фрагмент… Это ж какая сила удара от простого касания о неровность!
Нет, постоянно думать в полете о том, что что-то может случиться, искать по маршруту площадки… тут по Сибири аэродромов-то не густо…
Это ж какие нервы надо иметь. И постепенно острота восприятия опасности, предположения и прикидки растворились в буднях сотен и сотен полетов. Поистине, летчику не только не нужна, а просто вредна богатая фантазия. Самое лучшее отношение к опасности в полете: «Будет день – будет пища».
На схемах взлета и захода на посадку всех аэродромов обязательно присутствуют площадки для экстренной посадки «в случае чего» на взлете. Они отмечены, указаны их размеры, курсы предполагаемой посадки, направление на них и удаление от центра аэродрома; на схеме рядом с ними написано: «поле».
Я езжу мимо такого «поля» на работу уже 30 лет. Да, на Ан-2 там сядешь. На Ан-24 сядешь, но плавные изгибы рельефа, несущиеся под колесами со скоростью 200 км/час, сотрясут самолет так, как если бы он сел на гигантскую стиральную доску. На тяжелом лайнере колеса вообще к черту отлетят, и легший на землю фюзеляж разрушится, но предварительно позвоночники у людей переломятся от перегрузок.
Нет, ну, теоретически, поле пригодно. А практически его пересекает две дороги на насыпях, и арык глубиной метра два. И высоковольток натыкано. И нефтепровод под поверхностью земли.
Я и говорю молодым летчикам: боже упаси вас моститься туда на вынужденную.
Кроме того: при низкой облачности – как, по каким приборам ты будешь то поле искать, как будешь строить маневр?
А что советует практика?
Практика говорит: ну сколько было фактов посадок тяжелых лайнеров на грунт вне аэродрома? Да единицы. Вероятность очень мала. Стоит ли об этом так уж задумываться.
Практика советует: «в случае чего» – только на родную полосу. Там тебя ждут. Туда ты садился тысячу раз. Там есть все для спасения. Значит, все силы при подготовке к полету экипаж должен направить на то, чтобы «в случае чего» извернуться и как можно скорее попасть на полосу. Относительно полосы прорабатываются все варианты, опираясь на опыт и здравый смысл. Чертежи и схемы аварийных площадок делал нелетающий человек, не способный учесть все небесные факторы. А взлетать – экипажу. А решать – капитану. Или мертвая схема и смерть – или остаться в живых, спасти людей… и, может, понести за это суровое наказание – за попрание святынь.
А святыня одна: человеческая жизнь.
В принципе и на автостраду можно сесть. Только вот потом юристы начнут скрупулезно подсчитывать и разложат на весах Фемиды количество жертв стремления капитана нанести «меньший вред». Понятно, деваться некуда, поле непригодно, но если самолет сгребет на автостраде пару автобусов… Вот тогда дотошный прокурор спросит: а почему ты не воспользовался официально утвержденной площадкой для вынужденной посадки? Да, ты спас своих пассажиров. Зато погубил чужих. А может, посадка на ту площадку обошлась бы с меньшими жертвами?
Вот цена твоих нашивок на погонах, Капитан. И на принятие решения судьба отпускает тебе секунды. Так пусть же тот опыт, что в свое время, нарушая летные правила, вколачивал в тебя Учитель, Летчик от Бога Иван Русяев, осмыслят твои ученики. Тут не надо теорий, и не помогут тут компьютерные знания. Это вопросы нравственные.
Роды
Сибирь потихоньку цивилизуется. Как ни сурова жизнь в глубинке, но, не дай Бог, случится с человеком беда, все-таки есть шанс вывезти и оказать медицинскую помощь. Организована система санитарной авиации, и самолеты с вертолетами, а нынче – только вертолеты, дежурят днем и ночью по срочным санзаданиям. Это – Государственный заказ и надежный источник дохода авиакомпаний, которые борются за этот самый тендер, потому что, хоть и с запозданием – а живые деньги.
В пору моей молодости дешевле было летать на Ан-2, и каждая деревня обустраивала и содержала площадку для полетов, правда, только днем: в темное время суток на одномоторном самолете над тайгой летать было бессмысленно. А днем, при видимости 1000 метров, значит, был смысл: разрешалось. Честно скажу: разницы не вижу.
Что такое видимость километр в воздухе? Это – под крылом, только под крылом, в смутной мгле от осадков, выплывают и тут же уходят в белый мрак темные силуэты деревьев, и так – минуту, десять, полчаса, час… Выскочит по пути край болота, и экипаж вглядывается, ищет знакомые изгибы: ага… вроде «штаны»… или «Змей Горыныч»… Срочный перерасчет путевой скорости, поправка… так… речка ожидалась через три минуты – теперь, значит, через пять… Да не прозевать бы тонкую ниточку заметенной снегом речки, да не перепутать бы с лесовозной дорогой. А нет того болота – значит, уклонились на километр вбок – и не увидишь уже, хотя, может, и рядом, в пределах трассы. Дергаться нельзя, надо дождаться следующего ориентира и уточнить путь по нему.
По минимуму 100/1000 метров допускались летать только самые опытные, талантливые капитаны, вроде Русяева, Строкина, Муратова. Им от Бога было дано чуять маршрут, определять место самолета по неуловимым для других признакам, используя скудные средства самолетовождения. И добирались, находили площадку, определяли ветер, строили «вокруг пятки» посадочный маневр и вываливались из снежной круговерти прямо над торцом.
А возле дымящей избушки – заиндевелая лошадь, запряженная в розвальни с кучей соломы, а из избушки выскакивают люди в шубах и рукавицах, с остатней уже надеждой на лице… «Господи, прорвался самолет, Господи, спаси и помилуй… укрепи руку летчика, последняя надежда…» Выносят на носилках закутанное тело… исстрадавшееся лицо, провалившиеся глаза… ищут мой взгляд… «Спаси…»
Да нас на руках готовы были носить… Что такое Летчик на Севере!
Сейчас летчикам легче в каком плане: хоть не мучаешься в полете с этой ориентировкой. Разрешено летать на вертолетах ночью, у каждого экипажа приемник спутниковой навигации, он выведет на место. Ми-8 МТВ – машина серьезная, воздушное судно первого класса, на иных и радиолокатор стоит, а значит, в условиях грозовой деятельности можно летать, и система ДИСС есть, определяющая скорость и направление ветра в полете… техника!
И вот эта техника доставила врача на место. Но старые площадки заброшены, а до новых у местной администрации руки не доходят, да и денег нет. Приходится вертолетчикам подбирать посадочную площадку с воздуха. Хорошо, если днем, а как ночью? Они и ночью умудряются подбирать, и садятся, и делают дело. Ночью в темноте подбор запрещен, нужно освещение – а где ж его взять. Летчик берет на себя…
Есть в наших документах пункт, разрешающий ради спасения человеческой жизни отступать от правил полетов. Ответственность при этом берет на себя руководитель предприятия. Он – берет. А куда денешься: спасение людей – кусок хлеба для авиакомпании. Он берет ответственность, надеясь, что ездовые псы не подведут, справятся.
Так в надзорных же органах растет тревога: что ж это, почти каждый полет идет с нарушением правил. Наломают же дров! А нам сверху скажут: а куда же вы смотрели?
А «сверху» всех сидят избранники народа. Они говорят: не должно быть в демократической стране такого пункта правил, который бы отменял правила, пусть даже и ради спасения жизни, – это незаконно. Отменить!
А отменить – значит, ночью спасать людей нельзя, если делать все по правилам. А по правилам необходимо, чтобы в каждом поселке была площадка. А кому она нужна? Вам, авиаторам, надо – вот и езжайте, агитируйте местную администрацию, чтоб обустроила и содержала площадки, да чтоб по сертификационным требованиям на каждой площадке было стационарное освещение, да метеонаблюдатель, да сторож…
Этими сертификационными требованиями душится любое дело. В погоне, как бы поусерднее вылизать задницу той Европе, прикрываясь то правами человека, то общепринятыми стандартами, мы, со свиным рылом, в нищете и неустроенности своей, машем шашкой… «Мы вам – сертификационные правила, а вы уж там как хотите извернитесь».
Если это – Государственная политика срочной медицинской помощи населению труднодоступных районов… то я – Сент-Экзюпери.
Изворачиваются авиакомпании, едва сводящие концы с концами: во всех расходах авиакомпании доля стоимости авиатоплива переваливает уже за 60 процентов. Это, кстати, тоже Государственная политика. Изворачиваются экипажи, ездовые псы: таков наш хлеб.
Да плюнь, бросай ходить по лезвию ножа. Делай все по правилам.
Я не могу плюнуть в глаза, молящие: «Спаси!…». Не могу!
Мне приходилось вывозить из глухих деревушек больных сифилисом и туберкулезом детишек – целые семьи; и изодранных медведем в тайге охотников; и пьяницу, отлежавшего в угарном сне руку до омертвения… ох, стонал… То аппендицит, то перелом, то отравление, то ребенок что-то вдохнул… синий…
Но уж очень запомнился случай на праздник.
Дежурили мы в Мотыгино, аккурат на Первое Мая, и поступила команда срочно лететь в Орджоникидзе: женщина рожает. Этих Орджоникидзе в те времена по стране было, «ну как на Ангаре – Брюхановых: чуть ли не каждый второй…» На карте-то написано не Орджоникидзе, а… уже не вспомню, то ли просто Бык, то ли Потаскуйский Бык, то ли Новый Бык. Там была площадка. А роженицу еще должны были привезти с того берега, из другой деревушки. Лету минут двадцать от взлета до посадки.
Мы дали команду, чтоб передали по телефону, что вылетаем, пусть ее поскорее везут. Быстренько загрузили фельдшерицу с ее баульчиком, запустились, вырулили по начавшим подтаивать лужам, развернулись, взлетели, заломили вираж на восток и помчались.
У меня у самого полгода тому назад родилась дочка, в декабре, в пятидесятиградусный мороз. Хорошо я запомнил ту ночь, тот страх и волнение, быстрые сборы, сомнения: а не рано ли… а точно ли… Никакой «скорой помощи», пешком два километра, с остановками, с приседаниями, со страхом за молодую жену, с мокрой спиной, среди сонного, застывшего в инее Енисейска… Роды – это всегда тревоги и молитвы.
Час мы ждали в том Орджоникидзе машину с другого берега. Весна уже крепко взялась за Ангару: снег осел, потемнел и, хоть сверкал еще, но это уже были льдинки, торчащие наклонно вокруг каждого темного пятнышка параллельно лучам полуденного солнца. В кабине было жарко, сидели, сняв шубы. По площадке бежали ручьи в сторону Ангары; вытаивали камешки. Еще пара таких солнечных дней – и надо переходить на колеса, благо, что грунт в здешних местах каменистый и распутицы не бывает.
Поднимался ветер с запада, по небу позли мелкие тревожные облачка: подходил холодный фронт. Как бы не угодить под смену ветра – да поперек полосы… Да и тревога за роженицу: как там она, держится? На чем добираются? Не застряли ли случайно по дороге?
На Ангаре уже посинел лед. А вдруг – подвижка? А вдруг… Я знал, как страшны северные реки, когда взламывает лед.
Сидели, курили, тревожились.
Наконец вдали послышался рев мотора и из-под берега натужно вылез огромный грузовик. Подпрыгивая на каждой колдобине, он подполз к площадке. Вихрастый водитель выскочил из кабины, забежал с другой стороны, открыл дверцу; наша фельдшерица метнулась на помощь. Сверху, из кузова выпрыгнул молодой бледный парнишка, помог спуститься через борт дебелой тетке.
«Мамаша и… брат? Муж?» – подумал я, и мы со вторым пилотом стали стелить на полу теплый стеганый чехол от двигателя, чтоб роженице было удобнее лежать.
А она, бедная, и спуститься со ступеньки уже не могла. Заплаканное красное лицо с искусанными губами… молоденькая, двадцати-то лет, наверное, еще нет… Она только судорожно хваталась руками за огромный живот и тихо стонала… резало по сердцу.
Кое-как дотащили ее до самолета, помогли преодолеть ступеньку подножки. Я прошел в кабину и в открытую форточку услышал, как шофер говорил второму пилоту:
– Лежала, дуреха, на сохранении у райионе (он так и произнес по-енисейски «у райионе»), так вздумалось на праздники слетать погостить. Погостила… Живую бы довезти… другой день орет… – Помолчал и добавил сочувственно: – А как угадаешь…
– От винта!
Перед взлетом я оглянулся в салон. Боковые железные сиденья были откинуты, будущая мать лежала на чехлах, мокрой, растрепанной головой ко мне, тетя-фельдшер что-то делала над ней, раскрытый баул стоял под рукой; мамаша, такая же краснолицая и зареванная, причитала над доченькой, у стоявшего рядом на коленях мужа тряслась челюсть.
Господи… Скорей… Скорей! Я дал полный газ. Самолет сорвался с места, через пять секунд мы были в воздухе, и началась свистопляска.
Ветер подхватил нас сразу над верхушками по-весеннему коричневатых берез и стал швырять машину в воздушные ямы. Скорости плясали, стрелка прыгала где-то у цифры 200; мы не успевали исправить левый крен, как машину бросало в правый… Ветер в лоб, машина висела над едва перемещающейся под нами тайгой. Пришлось снизиться туда, где встречный ветер потише, к самым верхушкам, и, вцепившись руками в штурвалы, мы старались только удержать направление на Мотыгино.
Бедное неродившееся еще дитя рвалось наружу; схватки корежили измученное тело молодой женщины, и мы все дружно молились, чтоб она выдержала… уж хоть до приземления. Сквозь рев мотора иногда доносился пронзительный крик; мы судорожно оглядывались: нет, держится еще… Будущий папаша плакал… Какое-то отчаяние бессилия повисло между нами; взгляды из салона жгли мне спину. Я лихорадочно вспоминал: «режим максимальной скорости… нет… наивыгоднейший… нет…»
А… какие там, к черту, режимы – и врубил взлетный. Двигатель звенел. Ну, пятнадцать минут-то железо выдержит…
Скорость стала 220, но это – относительно воздуха. Встречный ветер отбирал по меньшей мере 70. По расчету выходило, сядем через двенадцать минут.
Вышли на связь. Попросили скорую прямо к борту. Я еще раз оглянулся: бледное лицо фельдшерицы с круглыми глазами… Махнула рукой: давай, давай скорее!
Видать, плохо дело.
Штурвал рвало из рук, пальцы онемели. Самолет то подбрасывало вверх и он вроде бы даже как-то на секунду приостанавливался, то подсасывало вниз, к мелькающим под лыжами бурым ветвям берез и растопырившим лапы соснам. На секунду все успокаивалось, самолет, завывая мотором и неестественно задрав хвост от непривычно большой скорости, шпарил над берегом Ангары; потом снова бросок вверх…
Эти минуты запоминаются. Тревога, боль за человека, сочувствие, сознание ответственности заполняют всего тебя. Какая там гордость покорителя стихий. Какое там сознание своей необходимости и значимости. Я сидел, сжавшись в комок, и только молился: чтоб двигатель выдержал и чтоб выдержала роженица. И даже не было полного понятия, что женщина рожает – нет, просто на глазах моих страдал, умирал Человек, а я не успевал! Я считал тягучие секунды.
Вон уже видно ниточку полосы. Вон уже ветер треплет черное полотнище посадочного «Т». Уже диспетчер дал разрешение на посадку. И тут меня дернули за руку. Фельдшерица крикнула на ухо:
– Передай, срочно! Пусть водитель готовит кислород! Кислород! – Она как-то безнадежно махнула рукой. – Может… еще успеем…
– Кислород! Срочно кислород! Сбегайте кто-нибудь к водителю! – крикнул я в эфир, довыпуская закрылки.
– Отправил, – коротко ответил диспетчер, – ясно, понято! – Это было его любимое выражение.
Торец… Я сдернул газ, лыжи зашипели по снежной жиже. В углу перрона у фургончика «скорой» ждал водитель с кислородной подушкой в руках…
Едва машина рванула с территории порта, как тут же остановилась. Порыв ветра на секунду утих, и мы услышали… крик ребенка…
Новый человек родился на Земле.
В пору моей молодости дешевле было летать на Ан-2, и каждая деревня обустраивала и содержала площадку для полетов, правда, только днем: в темное время суток на одномоторном самолете над тайгой летать было бессмысленно. А днем, при видимости 1000 метров, значит, был смысл: разрешалось. Честно скажу: разницы не вижу.
Что такое видимость километр в воздухе? Это – под крылом, только под крылом, в смутной мгле от осадков, выплывают и тут же уходят в белый мрак темные силуэты деревьев, и так – минуту, десять, полчаса, час… Выскочит по пути край болота, и экипаж вглядывается, ищет знакомые изгибы: ага… вроде «штаны»… или «Змей Горыныч»… Срочный перерасчет путевой скорости, поправка… так… речка ожидалась через три минуты – теперь, значит, через пять… Да не прозевать бы тонкую ниточку заметенной снегом речки, да не перепутать бы с лесовозной дорогой. А нет того болота – значит, уклонились на километр вбок – и не увидишь уже, хотя, может, и рядом, в пределах трассы. Дергаться нельзя, надо дождаться следующего ориентира и уточнить путь по нему.
По минимуму 100/1000 метров допускались летать только самые опытные, талантливые капитаны, вроде Русяева, Строкина, Муратова. Им от Бога было дано чуять маршрут, определять место самолета по неуловимым для других признакам, используя скудные средства самолетовождения. И добирались, находили площадку, определяли ветер, строили «вокруг пятки» посадочный маневр и вываливались из снежной круговерти прямо над торцом.
А возле дымящей избушки – заиндевелая лошадь, запряженная в розвальни с кучей соломы, а из избушки выскакивают люди в шубах и рукавицах, с остатней уже надеждой на лице… «Господи, прорвался самолет, Господи, спаси и помилуй… укрепи руку летчика, последняя надежда…» Выносят на носилках закутанное тело… исстрадавшееся лицо, провалившиеся глаза… ищут мой взгляд… «Спаси…»
Да нас на руках готовы были носить… Что такое Летчик на Севере!
Сейчас летчикам легче в каком плане: хоть не мучаешься в полете с этой ориентировкой. Разрешено летать на вертолетах ночью, у каждого экипажа приемник спутниковой навигации, он выведет на место. Ми-8 МТВ – машина серьезная, воздушное судно первого класса, на иных и радиолокатор стоит, а значит, в условиях грозовой деятельности можно летать, и система ДИСС есть, определяющая скорость и направление ветра в полете… техника!
И вот эта техника доставила врача на место. Но старые площадки заброшены, а до новых у местной администрации руки не доходят, да и денег нет. Приходится вертолетчикам подбирать посадочную площадку с воздуха. Хорошо, если днем, а как ночью? Они и ночью умудряются подбирать, и садятся, и делают дело. Ночью в темноте подбор запрещен, нужно освещение – а где ж его взять. Летчик берет на себя…
Есть в наших документах пункт, разрешающий ради спасения человеческой жизни отступать от правил полетов. Ответственность при этом берет на себя руководитель предприятия. Он – берет. А куда денешься: спасение людей – кусок хлеба для авиакомпании. Он берет ответственность, надеясь, что ездовые псы не подведут, справятся.
Так в надзорных же органах растет тревога: что ж это, почти каждый полет идет с нарушением правил. Наломают же дров! А нам сверху скажут: а куда же вы смотрели?
А «сверху» всех сидят избранники народа. Они говорят: не должно быть в демократической стране такого пункта правил, который бы отменял правила, пусть даже и ради спасения жизни, – это незаконно. Отменить!
А отменить – значит, ночью спасать людей нельзя, если делать все по правилам. А по правилам необходимо, чтобы в каждом поселке была площадка. А кому она нужна? Вам, авиаторам, надо – вот и езжайте, агитируйте местную администрацию, чтоб обустроила и содержала площадки, да чтоб по сертификационным требованиям на каждой площадке было стационарное освещение, да метеонаблюдатель, да сторож…
Этими сертификационными требованиями душится любое дело. В погоне, как бы поусерднее вылизать задницу той Европе, прикрываясь то правами человека, то общепринятыми стандартами, мы, со свиным рылом, в нищете и неустроенности своей, машем шашкой… «Мы вам – сертификационные правила, а вы уж там как хотите извернитесь».
Если это – Государственная политика срочной медицинской помощи населению труднодоступных районов… то я – Сент-Экзюпери.
Изворачиваются авиакомпании, едва сводящие концы с концами: во всех расходах авиакомпании доля стоимости авиатоплива переваливает уже за 60 процентов. Это, кстати, тоже Государственная политика. Изворачиваются экипажи, ездовые псы: таков наш хлеб.
Да плюнь, бросай ходить по лезвию ножа. Делай все по правилам.
Я не могу плюнуть в глаза, молящие: «Спаси!…». Не могу!
Мне приходилось вывозить из глухих деревушек больных сифилисом и туберкулезом детишек – целые семьи; и изодранных медведем в тайге охотников; и пьяницу, отлежавшего в угарном сне руку до омертвения… ох, стонал… То аппендицит, то перелом, то отравление, то ребенок что-то вдохнул… синий…
Но уж очень запомнился случай на праздник.
Дежурили мы в Мотыгино, аккурат на Первое Мая, и поступила команда срочно лететь в Орджоникидзе: женщина рожает. Этих Орджоникидзе в те времена по стране было, «ну как на Ангаре – Брюхановых: чуть ли не каждый второй…» На карте-то написано не Орджоникидзе, а… уже не вспомню, то ли просто Бык, то ли Потаскуйский Бык, то ли Новый Бык. Там была площадка. А роженицу еще должны были привезти с того берега, из другой деревушки. Лету минут двадцать от взлета до посадки.
Мы дали команду, чтоб передали по телефону, что вылетаем, пусть ее поскорее везут. Быстренько загрузили фельдшерицу с ее баульчиком, запустились, вырулили по начавшим подтаивать лужам, развернулись, взлетели, заломили вираж на восток и помчались.
У меня у самого полгода тому назад родилась дочка, в декабре, в пятидесятиградусный мороз. Хорошо я запомнил ту ночь, тот страх и волнение, быстрые сборы, сомнения: а не рано ли… а точно ли… Никакой «скорой помощи», пешком два километра, с остановками, с приседаниями, со страхом за молодую жену, с мокрой спиной, среди сонного, застывшего в инее Енисейска… Роды – это всегда тревоги и молитвы.
Час мы ждали в том Орджоникидзе машину с другого берега. Весна уже крепко взялась за Ангару: снег осел, потемнел и, хоть сверкал еще, но это уже были льдинки, торчащие наклонно вокруг каждого темного пятнышка параллельно лучам полуденного солнца. В кабине было жарко, сидели, сняв шубы. По площадке бежали ручьи в сторону Ангары; вытаивали камешки. Еще пара таких солнечных дней – и надо переходить на колеса, благо, что грунт в здешних местах каменистый и распутицы не бывает.
Поднимался ветер с запада, по небу позли мелкие тревожные облачка: подходил холодный фронт. Как бы не угодить под смену ветра – да поперек полосы… Да и тревога за роженицу: как там она, держится? На чем добираются? Не застряли ли случайно по дороге?
На Ангаре уже посинел лед. А вдруг – подвижка? А вдруг… Я знал, как страшны северные реки, когда взламывает лед.
Сидели, курили, тревожились.
Наконец вдали послышался рев мотора и из-под берега натужно вылез огромный грузовик. Подпрыгивая на каждой колдобине, он подполз к площадке. Вихрастый водитель выскочил из кабины, забежал с другой стороны, открыл дверцу; наша фельдшерица метнулась на помощь. Сверху, из кузова выпрыгнул молодой бледный парнишка, помог спуститься через борт дебелой тетке.
«Мамаша и… брат? Муж?» – подумал я, и мы со вторым пилотом стали стелить на полу теплый стеганый чехол от двигателя, чтоб роженице было удобнее лежать.
А она, бедная, и спуститься со ступеньки уже не могла. Заплаканное красное лицо с искусанными губами… молоденькая, двадцати-то лет, наверное, еще нет… Она только судорожно хваталась руками за огромный живот и тихо стонала… резало по сердцу.
Кое-как дотащили ее до самолета, помогли преодолеть ступеньку подножки. Я прошел в кабину и в открытую форточку услышал, как шофер говорил второму пилоту:
– Лежала, дуреха, на сохранении у райионе (он так и произнес по-енисейски «у райионе»), так вздумалось на праздники слетать погостить. Погостила… Живую бы довезти… другой день орет… – Помолчал и добавил сочувственно: – А как угадаешь…
– От винта!
Перед взлетом я оглянулся в салон. Боковые железные сиденья были откинуты, будущая мать лежала на чехлах, мокрой, растрепанной головой ко мне, тетя-фельдшер что-то делала над ней, раскрытый баул стоял под рукой; мамаша, такая же краснолицая и зареванная, причитала над доченькой, у стоявшего рядом на коленях мужа тряслась челюсть.
Господи… Скорей… Скорей! Я дал полный газ. Самолет сорвался с места, через пять секунд мы были в воздухе, и началась свистопляска.
Ветер подхватил нас сразу над верхушками по-весеннему коричневатых берез и стал швырять машину в воздушные ямы. Скорости плясали, стрелка прыгала где-то у цифры 200; мы не успевали исправить левый крен, как машину бросало в правый… Ветер в лоб, машина висела над едва перемещающейся под нами тайгой. Пришлось снизиться туда, где встречный ветер потише, к самым верхушкам, и, вцепившись руками в штурвалы, мы старались только удержать направление на Мотыгино.
Бедное неродившееся еще дитя рвалось наружу; схватки корежили измученное тело молодой женщины, и мы все дружно молились, чтоб она выдержала… уж хоть до приземления. Сквозь рев мотора иногда доносился пронзительный крик; мы судорожно оглядывались: нет, держится еще… Будущий папаша плакал… Какое-то отчаяние бессилия повисло между нами; взгляды из салона жгли мне спину. Я лихорадочно вспоминал: «режим максимальной скорости… нет… наивыгоднейший… нет…»
А… какие там, к черту, режимы – и врубил взлетный. Двигатель звенел. Ну, пятнадцать минут-то железо выдержит…
Скорость стала 220, но это – относительно воздуха. Встречный ветер отбирал по меньшей мере 70. По расчету выходило, сядем через двенадцать минут.
Вышли на связь. Попросили скорую прямо к борту. Я еще раз оглянулся: бледное лицо фельдшерицы с круглыми глазами… Махнула рукой: давай, давай скорее!
Видать, плохо дело.
Штурвал рвало из рук, пальцы онемели. Самолет то подбрасывало вверх и он вроде бы даже как-то на секунду приостанавливался, то подсасывало вниз, к мелькающим под лыжами бурым ветвям берез и растопырившим лапы соснам. На секунду все успокаивалось, самолет, завывая мотором и неестественно задрав хвост от непривычно большой скорости, шпарил над берегом Ангары; потом снова бросок вверх…
Эти минуты запоминаются. Тревога, боль за человека, сочувствие, сознание ответственности заполняют всего тебя. Какая там гордость покорителя стихий. Какое там сознание своей необходимости и значимости. Я сидел, сжавшись в комок, и только молился: чтоб двигатель выдержал и чтоб выдержала роженица. И даже не было полного понятия, что женщина рожает – нет, просто на глазах моих страдал, умирал Человек, а я не успевал! Я считал тягучие секунды.
Вон уже видно ниточку полосы. Вон уже ветер треплет черное полотнище посадочного «Т». Уже диспетчер дал разрешение на посадку. И тут меня дернули за руку. Фельдшерица крикнула на ухо:
– Передай, срочно! Пусть водитель готовит кислород! Кислород! – Она как-то безнадежно махнула рукой. – Может… еще успеем…
– Кислород! Срочно кислород! Сбегайте кто-нибудь к водителю! – крикнул я в эфир, довыпуская закрылки.
– Отправил, – коротко ответил диспетчер, – ясно, понято! – Это было его любимое выражение.
Торец… Я сдернул газ, лыжи зашипели по снежной жиже. В углу перрона у фургончика «скорой» ждал водитель с кислородной подушкой в руках…
Едва машина рванула с территории порта, как тут же остановилась. Порыв ветра на секунду утих, и мы услышали… крик ребенка…
Новый человек родился на Земле.
Форточка
Комфорт в пилотской кабине Ан-2 весьма относительный. Конечно, появившись в 1948 году, этот транспортный самолет, с закрытой кабиной, на Севере, представлялся неизбалованному летному составу роскошным лайнером. После По-2 или Р-5, на которых пилот сидел чуть не верхом, едва прикрытый целлулоидным козырьком от встречного ледяного потока, оно и понятно. А тут – отапливаемая кабина! Авиагоризонты! Радиокомпас! Обогреваемые лобовые стекла! Две радиостанции: для ближней и дальней связи… нет, ребята, говаривали старики, вы не представляете, чем обладаете, что за волшебная машина у вас в руках… эх, нам бы ее в 30-е годы…
А в 67-м, когда я стал летать над енисейской тайгой, Ан-2 уже приелся и стал привычным первоначальным самолетом, на котором летали все. К тому времени вовсю пахали небо на местных линиях рвущие перепонки «сверхзвуковые» Ан-24, появились и невиданные реактивные свистящие Як-40; уходили с арены заслуженные Ли-2, и уже поговаривали о конце эксплуатации недавнего флагмана союзных линий Ил-14. Солидный Ту-104 был несбыточной мечтой, но попасть на Ту-124 или Ту-134 было вполне реально. В нашем управлении устойчиво утвердился надежный лайнер Ил-18, способный с полной загрузкой ходить без посадки на Москву и Магадан. Авиация бурно развивалась, везде была, как говорят пилоты, «струя» на переучивание, и нигде толковый летчик не засиживался; летная карьера делалась быстро… только не пей и не спорь с замполитом.
А в 67-м, когда я стал летать над енисейской тайгой, Ан-2 уже приелся и стал привычным первоначальным самолетом, на котором летали все. К тому времени вовсю пахали небо на местных линиях рвущие перепонки «сверхзвуковые» Ан-24, появились и невиданные реактивные свистящие Як-40; уходили с арены заслуженные Ли-2, и уже поговаривали о конце эксплуатации недавнего флагмана союзных линий Ил-14. Солидный Ту-104 был несбыточной мечтой, но попасть на Ту-124 или Ту-134 было вполне реально. В нашем управлении устойчиво утвердился надежный лайнер Ил-18, способный с полной загрузкой ходить без посадки на Москву и Магадан. Авиация бурно развивалась, везде была, как говорят пилоты, «струя» на переучивание, и нигде толковый летчик не засиживался; летная карьера делалась быстро… только не пей и не спорь с замполитом.