Московские патриоты гордились своей частной академией художеств, аккуратно
посещали ее в дни всяких торжественных юбилеев, вернисажей, чествований
маститых профессоров, но денег на приличное содержание училища не давали.
Тогдашний московский патриотизм щедростью не отличался, отечественные
таланты поощряли ничего не стоящими речами на банкетах, на Третьякова
смотрели как на выродка: все-таки суконный фабрикант занимался пустяками,
приобретая за тысячи рублей картины. Профессора школы знали о бедственном
положении многих учеников, но помочь могли мало.
Однако к весне 1881 года ученические работы Левитана настолько
выделились, а бедность его так бросалась в глаза, препятствуя дальнейшему
развитию молодого художника, что школа сама решила поддержать талант. С
наступлением лета юноше предложили поехать на Волгу писать этюды. Казенный
кошт почти обеспечивал. Художник довольствовался малым. Он узнал о
неожиданном поощрении в минуту почти безнадежного отчаяния, измученный
голодовками, недомоганиями. Левитан выбивался из сил, пришла тоска, уныние,
разочарование. Меланхолия владела им по нескольку дней, мучительная, с
ночными кошмарами, художник просыпался от удушья, порой думал о
самоубийстве. Своевременная поддержка школы подняла дух юноши.
Левитан давно мечтал о поездке на Волгу, прочел о великой реке,
кажется, все, что отыскал в Москве. Художник любил подмосковные места, они
пробудили в нем столько вдохновения. Но наскучивает знакомое. В подмосковных
местах мало воды, совсем нет огромной водной дали, бесконечного неба над
ней, которое всегда представляется над большими водами и выше и легче. Все
это было на Волге, -- и она снилась юноше. Он хотел видеть русский простор,
богатырскую реку, желтые пески и отмели, что тянутся из губернии в губернию,
поперек всей страны, словно залежи никем не подбираемого червонного золота.
Почти накануне отъезда слегла сестра, так бурно и подчас неловко
любившая своего Исаака. Врачи нашли у нее чахотку. Художник, не колеблясь,
отменил поездку, забросил все свои дела, перевез на дачу в Останкино больную
и горячо принялся ухаживать за ней. Едва она просыпалась среди ночи,
разбуженная своим кашлем, брат уже поднимал голову и быстро вставал.
"Волжские" деньги пошли на лечение. Порой Левитан испытывал беспокойство:
надо было осенью держать ответ перед школой.
Молодость победила болезнь. Сестра проболела с месяц и начала
поправляться. Она радовалась освобождению брата больше, чем своему
выздоровлению. Они рассорились в первый же день, как только она опустила
ноги с кровати и, покачиваясь, прошлась по комнате.
-- Довольно тебе лодырничать, Исаак, -- сказала она укоризненно, -- я
уже в твоей помощи не нуждаюсь и не хочу заедать твой век.
Она была совсем еще слаба. Наперекор сестре Левитан просидел дома
несколько дней. Он понял, что приносил вред. Сестра принадлежала к
непокладистым натурам. Она раздражалась.
Левитан начал наверстывать утраченное время. Он нашел хороший выход,
чтобы отчитаться перед школой. Поездка на Волгу не удалась. Но почему
художник не мог изменить своих планов? Разве деньги ему были даны только на
этюды волжских видов? А если он встретил в Останкине все, что ему
недоставало? Тревоги рассеялись. Даже маленькая возможность не заботиться о
хлебе удесятерила его энергию. Творчество природы никогда не оскудевает. В
знакомых-перезнакомых останкинских рощах Левитан снова отыскал неисчерпаемую
сокровищницу мотивов. С того дня, в который жадно схватил кисть, он до
осеннего позднего листопада не выпускал ее из рук. Сделал он так много, как
еще ни в одно лето до этого. Свежие этюды загромождали дачу.
К большому удовольствию выздоровевшей сестры он сам предложил ей
продать в Москве
два-три из них, которых было не жалко. Сестра поехала и вернулась с
торжеством, сияющая, нагруженная покупками, в новой соломенной шляпе, с
флаконом духов для Исаака. Он очень любил резеду. Этюды купили знакомые.
Неугомонная сестра художника еще до согласия хозяев развесила этюды на
столе, возле двух приобретенных раньше, и громко, захлебываясь, сказала:
-- Вы посмотрите -- какая красота! Как они кстати вам! Как они украшают
комнату! У вас уже будет пять, в то время как в Третьяковской галерее только
одна картина! Исаак не захотел отдать Третьякову. Он подумал сначала о вас,
о своих добрых знакомых. С тем меня и послал -- показать вам наши новенькие
этюдики. Боже мой, какие картины он будет скоро делать, какие картины! Если
я хорошо продам, я увезу ему от Аванцо большой рулон дрезденского полотна,
Исаак разрежет его, сажень так, сажень вот сюда, -- она развела руками, -- и
подобьет на подрамничек, и кисточка его распишет холстинку так, как никому и
не снилось.
Левятан встречал осень довольный, бодрый, с мозолями на пальцах --
кисти оставили на них следы. В то останкинское лето он работал удивительно
легко, все ему удавалось, художник разрешал в несколько дней живописные
задачи, на преодоление которых в другое время требовался бы месяц. Так
бывает в молодости, когда избыток сил, когда они переполняют художника,
рвутся наружу, он черпает в себе щедро, горстями, еще не умея отобрать самое
необходимое и безупречное. Левитан как бы расплескивался, не знал удержу,
стремился скорее освободиться от нахлынувших творческих впечатлений. Потом
он привередливо осудил большинство тогдашних своих этюдов, найдя в них много
горячности, даже страсти и мало той вдохновенной точности и скупости,
технической умелости, без которых нельзя передать подлинное впечатление,
пережитое мастером. Левитан давал его приблизительно, бегло, на ходу, не
отделывая, не выделяя основного и решающего. Огромная работа в это
останкинское лето принесла большую пользу художнику, техника его возросла,
манера стала смелее, шире, глубже, он в несколько недель научился, как за
год, учитель -- природа - вполне заменила учителя Саврасова.
Левитан работал много как художник. Но еще оставалось свободное время,
когда нельзя писать. Художник ненавидел всякое безделье. Левитан и сестра
записались в библиотеку, чтобы книг привозить из Москвы на двоих. За лето он
перечитал множество иностранных и главным образом русских поэтов, с которыми
еще не успел познакомиться раньше. Память служила ему покорно. Почти без
всяких усилий, на лету, Левитан усваивал сотни строк. Он иногда путал
автора, но стихи знал наизусть, безошибочно. Художник любил декламировать их
в полном уединении.
В глухих зарослях леса взлетала птица, заяц пересекал полянку, станицы
журавлей встречал художник весной, провожал осенью В лугах кричали перепела:
"пить-пойдем", "пить-пойдем". Над озером, треща крыльями, со свистом
проносились утки. Из зеленых осок выплывал грудастый селезень. Левитан
подолгу замирал возле тетеревиных токов, прячась за деревьями. Лесная
голубка ворковала где-то над головой юноши. И был сух под ним игольчатый
настил, выступала смола из коры дерева, растопленная жарким полуденным
солнцем, благоухало все вокруг цветами, пчелиным медом.
Левитан понемногу пристрастился к охоте. К нему пристала кем-то
брошенная в лесу молодая собака. Он выучил ее охотничьим премудростям, о
которых вычитал в книгах. На книжном развале у Китайской стены дешево купил
потрепанную знаменитую старую книгу Аксакова "Записки ружейного охотника".
Левитан бывал в подмосковном Абрамцеве, где был написан пятьдесят лет тому
назад этот труд, теперь многому научивший художника -- начинающего охотника.
Левитан читал книгу с таким же упоением, как любимые стихи Пушкина,
Лермонтова, Тютчева, Гете и Гейне. Старик Аксаков бродил в абрамцевских
рощах, обдумывая страницу за страницей. Здесь же ходил Левитан, думая об
отошедшем давно Аксакове. И оба они любили охоту, старый и молодой,
оспаривая друг у друга первенство в увлечении и страсти к ней. Левитан
чувствовал какую-то особую близость к книге Аксакова. Она была как бы его
собственной, родной, понятной от корки до корки, согретой знакомым огнем,
затепленным в душе художника и профессией его и долгими блужданиями в
непуганых местах, населенных птицей и зверем.
Останкинские этюды, сделанные взамен волжских, были разнообразны,
вполне покрыли этюды с волжскими далями, песками, плотами, -- и обе стороны
остались довольны.
Левитан пробыл в Школе живописи, ваяния и зодчества семь лет, получил
установленные школьными правилами серебряные медали за рисунок и этюд,
окончил успешно натурный класс. Больше ему нечего было здесь делать. Но для
получения звания классного художника он обязан был еще написать картину на
любой сюжет и тему по своему свободному выбору. Московская частная академия
художеств гордилась этими своими порядками перед петербургской императорской
Академией, где кончающие ученики связывались по рукам и ногам, исполняя
картины только на заданные темы и сюжеты.
В начале зимы Левитан пересмотрел все свои останкинские этюды. Каждому
из холстов была отдана частица души, делались только те мотивы, которые
чем-то волновали. Надо выбрать лучший. Это оказалось трудным. Даже когда
художник все ненужные поставил к стенке лицом и только отобранный постоянно
держал перед глазами, то и тогда не покидали сомнения -- удачен ли выбор,
этот ли самый интересный и годный.
Левитан начал писать картину вяло, морщась, внутренне не чувствуя в ней
надобности. Он бы и не взялся за нее для себя. Заставляла необходимость.
Обязательная картина подвигалась туго. Но постепенно всякое принуждение в
работе исчезло, художник увлекся и кончал ее с жаром. Он изобразил сжатое
осеннее поле со сложенными на нем снопами хлеба. Ненастный, облачный день
хмуро повис над этой сельской житницей.
Левитан полюбил свою вещь. Ему казалось, что он далеко шагнул вперед,
избавился от многих вольных и невольных влияний товарищей -- братьев Сергея
и Константина Коровиных, Светославского, самого Алексея Кондратьевнча
Саврасова. Кому из художников не дорого свое, выношенное, найденное, не
повторенное с чужого голоса, и Левитан чувствовал себя удовлетворенным и
чуть-чуть гордым. Спокойный и уверенный в предстоящей ему победе, художник с
некоторым приятным тщеславием подумывал о том впечатлении, какое он
произведет на школьный совет профессоров и на всех товарищей по мастерской.
Левитан решил, однако, картину никому не показывать, пока ее не посмотрит
самый близкий человек, мастер, учитель.
Алексей Кондратьевич Саврасов все реже и реже бывал в своей мастерской
на Мясницкой. Прямодушный, резкий, вспыльчивый, беспокойная, ищущая натура,
новатор русского пейзажа, знаменитый академик и несчастный запивоха, не
умевший побороть пагубной своей страсти к водке, Саврасов был в тягость
более уравновешенным и добродетельным профессорам. Отсутствие его радовало
саврасовских недругов. Они давно уже желали его отставки. Они охотно выгнали
бы его, смело расправились бы со всяким другим, но неловко и конфузно было
поднять руку на прославленного художника. Всеми тайными и закулисными
способами они побуждали Саврасова самого уйти из школы, без всякого
скандала, мирно, по-обыкновенному и заурядному. Он посмеивался и шага этого
из упорства не делал.
Тяжелую запойную болезнь Алексея Кондратьевича с болью ощущала его
обширная мастерская. Она аккуратно собиралась в назначенные дни и работала
без руководителя. Все чаще и чаще распространялись по школе дурные и
тревожные слухи о гибели Алексея Кондратьевича. Правда и ложь сливались. И
никто бы не мог разделить их. Саврасов после долгого перерыва в занятиях
вдруг вбегал в мастерскую, горячий, торопливый, шумел, кричал, хотел
наверстать сразу, с размаху упущенное. К концу дня Алексей Кондратьевич
остывал, задумчивый, чужой всем, устало бродил по мастерской между
мольбертами, что-то бормотал себе под нос, разводил руками, не замечая
большой толпы притихших и жалеющих учителя учеников.
Однажды школу ошеломила грустная новость о Саврасове. Один из учеников
его мастерской зашел на Сухаревский рынок. У прилавка торговца лубками,
старыми книгами и рамками стоял, еле держась на ногах, без шапки,
полураздетый Алексей Кондратьевич. Он продавал две небольшие картины,
написанные красной, белой и черной красками. Букинист вертел их в руках,
что-то отыскивая в правом уголке холстов.
-- Вот! -- резко сказал Саврасов и ткнул пальцем. -- Я всегда
подписываю сухаревский хлам двумя буквами.
-- Правильно, -- ответил торгаш, -- вижу. Подписано А. С. Покупатель
нынче придирчивый. Нипочем не возьмет анонима. Для вас хлам-с, для нас
художество-с...
-- Давайте скорее деньги, -- перебил Саврасов, -- я опоздаю купить
водки, скоро запрут капернаумы.
Он, ежась от холода, хмурясь, следил за худой, костлявой рукой
букиниста. Рука вынула зеленую бумажку, пальцы быстро отсчитали рубль
серебром и медью. Художник покраснел, взъерошил волосы и громко крикнул:
-- Ка-а-к, только по два рубля за штуку?
-- Такая цена-с сегодня, -- сухо ответил торгаш и засмеялся: -- У нас,
Алексей Кондратьевич, на Сухаревке своя биржа.
-- Шесть рублей давай, -- потребовал Саврасов. -- Я с тобой
уславливался по три рубля за экземпляр. Почему до сих пор платил, а теперь
прижимаешь, виду моему обездоленному рад?
Сухаревец притворился рассерженным.
-- Дороже не надо-с, -- протянул он, -- предложите в другую лавочку.
Люди ведь торгуют разные. Одним деньги девать некуда, другим приходится
скупиться, лишних нет.
Саврасов постоял, молча загреб с тарелки, не глядя, деньги и, не
прощаясь, быстро зашагал прочь. Букинист снял картуз и раскланялся как ни в
чем не бывало.
Случилось это незадолго до окончания Левитаном картины.на звание
классного художника. Кое-кто в школе смеялся над Саврасовым, остальные
жалели учителя. Левитан несколько дней неотвязно думал о погибающем мастере,
плохо работал, горевал о судьбе не первого и не последнего русского
художника, упавшего в пути.
У Левитана был дагерротип Саврасова, подаренный ему в одно из посещений
квартиры пейзажиста. В хорошую, радостную минуту жизни снимался Саврасов,
молодой, сильный, цветущий. Ничто не обещало тяжелой, плачевной развязки. В
эти дни печальных слухов о Саврасове подарок его стал как-то особенно нужен
и дорог. Левитан поставил дагерротип на рабочий мольберт.
В метельный ноябрьский вечер, когда можно было застать Алексея
Кондратьевича дома, Левитан позвонил у знакомой двери. Он не бывал здесь
полгода. Кусок картона, прибитый к двери двумя гвоздиками со светлыми
шляпками, какие употребляют для обивки мебели, очень изменился с тех пор. В
квадрате, обведенном синей широкой каемкой, была тщательная надпись,
сделанная красной тушью:

    Академик


    Алексей Кондратьевич Саврасов



Теперь косо, на одном гвоздике, болтался лишь клочок бумаги. Слово
"академик" было вычеркнуто резким движением черного твердого карандаша,
который сломался, пробороздил поверхность и в ямке оставил крошку острого
графита. Поверх замаранных чернилами имени и отчества во всю длину их
Саврасов размашисто написал углем: А л е ш к а. Левитан узнал почерк Алексея
Кондратьевича, и сердце ученика больно сжалось. На звонок вышла незнакомая
женщина, неприязненно осмотрела посетителя, пустила в квартиру, усадила, а
потом сказала, что хозяин не ночевал дома уже трое суток. Потом женщина
быстро-быстро замигала, зажала рот рукой и отвернулась. Левитан что-то
забормотал несвязное, смутился своими словами и не. знал, куда ему деваться.
Женщина вдруг поднялась и сказала:
-- Наведайтесь к нам завтра. Он редко пропадает на три дня...
Левитан поторопился на лестницу.
И во второй и в третий раз не застал Левитан Алексея Кондратьевича. И
женщина раздраженно выкрикнула, стоя в полураскрытой двери:
-- Квартира академика Саврасова это такое место, где он реже и меньше
всего бывает! Ищите его по трактирам и трущобам, если уж он так необходим.
Наверно, тоже знаете трактиры "Низок", "Колокола"... Там всегда пьянствуют
художники. И старые и молодые.
Она хлопнула дверью, снова высунулась и добавила со злобой:
-- Нынче он, кажется, облюбовал трактир "Перепутье" в Петровском парке.
Это далеко, люди кругом незнакомые, родные не явятся и не помешают.
Левитан принялся за самостоятельные поиски. Женщина знала трактиров
меньше, чем их существовало на самом деле. Художник каждый свободный вечер
обходил их десятами, забегал и днем в разное время. Саврасова знали повсюду,
удивлялись, что он давно не был, и не могли указать, где загулявший
академик.
Левитан почти ежедневно поднимался в мансарду Ивана Кузьмича
Кондратьева. На хлипкой двери висел огромный замок, какими запирают хлебные
амбары. Небольшая связка румяных баранок на мочале прикрывала замок, а на
земле возле двери стояла нераскупоренная, красноголовая сотка водки. Кто-то
явился сюда с выпивкой и закуской, не застал хозяина и оставил свои пожитки.
Может быть, это был сам Алексей Кондратьевич. Левитан снова и снова
осторожно ступал по темной лестнице к мансарде. Баранки сохли и чернели от
пыли -- никто не трогал, никого не было.
В конце второй недели замок сняли. Иван Кузьмич не удивился появлению
Левитана и понял, кого тот искал.
-- А Пуссен, плюс Шишкин, плюс Саврасов, -- пошутил Кондратьев. --
Маэстро разыскиваете? Тю-тю, не найти. Гуляки праздные, мы попили довольно
-- пятнадцать дней зарю встречали шумно... -- Иван Кузьмич забыл стихи и
выругался. -- А, черт, какая стала скверная память! Впрочем, она мне и не
нужна... Я могу читать по тетради...
Поэт Никольского рынка еще не совсем вытрезвился, находился в игривом
настроении и рад был случаю побалагурить с неожиданным гостем.
-- Не имею полномочий открывать пристанище моего знаменитого друга, --
произнес он, -- могу сказать только одно: выпито было зело... Уж мы с
Алексеем Кондратьевичем питухи опытные. Саврасов на пари с одним кутящим
барином выпил бутылку коньяку через соломинку. Барина мы повстречали в
кабачке на Балчуге. Рожа такая неприятная у помещика, круглая, тарелкой,
толстые уши стоят по-ослиному, нос с ноготок, глаза по кедровому орешку...
Амбиции зато целый кошель. Ну, его Саврасов на обе лопатки и уложил, дурака.
Всю ночь нас угощал и удивлялся крепости Алексея Кондратьевича.
Иван Кузьмич по крайней мере час мучил Левитана, делясь с ним
причудливыми приключениями, какие происходили с бедным Саврасовым в
несчастные дни его запоя. Наконец Кондратьев достал из-под кровати
стеклянную банку с мочеными яблоками и, надкусив одно, предложил Левитану
другое:
-- За величиной не гонитесь. Маленькое меньше растет, скорее созревает
-- значит оно желтее, спелее - и вообще аппетитнее.
Только сейчас художник сказал, зачем он искал Алексея Кондратьевича.
-- Интересно посмотреть, -- произнес с любопытством Иван Кузьмич, -- а
вдруг вы из художников художник? Правда, едва ли... Нет, отчего же, --
сейчас же поправился он, -- это я сам себя оспариваю. Один глаз у меня на
восток, другой под шесток, как говорится в народной поговорке. Вас всегда
Алексей Кондратьевич одобряет. Похвалу Саврасова получить не легко. Значит,
шагнете вы широко, если... если не сопьетесь...
Левитану была приятна похвала Саврасова, даже переданная этими
полупьяными устами.
-- Даю слово пить в меру, -- ответил Левитан улыбаясь.
-- То-то! -- воскликнул Иван Кузьмич. -- Вы поняли мое предостережение.
Берегитесь этой сорокаградусной заразы. Гадость, гнусь, смерть... Ни один
художник на свете не создавал в пьяном виде хороших произведений.-- Он
помолчал, подмигнул лукавым глазом, и с усмешкой продолжал: -- Разве мы с
Саврасовым? -- Кондратьев глубоко задумался. -- Да Вы написали картину...
Вам нужен Алексей Кондратьевич. Хорошо, я скажу, где он. Но с условием --
никому ни ry-гу. Особенно домашним Саврасова. Они сразу придут, будут звать
домой, заплачут. Алексей Кондратьевич и сам разревется. Тогда он смирный,
послушный, его можно вести за руку, как маленькое дите... Саврасов у Сергея
Ивановича Грибкова на вытрезвлении.
-- Это кто такой?
Иван Кузьмич сел на кровати, осуждающе развел руками и горячо
заговорил:
-- Воистину замечательных людей не знают в России! Да он же бывший
ученик
школы на Мясницкой. Грибков из Касимова на Оке. Мещанин был, бедняк.
Школу окончил с бубнами и литаврами. Славу ему все сулили. А пришлось
держать собственную живописную мастерскую, церкви расписывать, дом купил у
Калужских ворот. Домина большой, о двух этажах. Полон всякой нищеты --
прачек, мастеровых. Никто Грибкову денег за квартиры не платит, а он никогда
не спросит сам. Так и живут, посмеиваясь над добрым хозяином-чудаком.
В мастерской Сергея Ивановича шестеро мальчуганов-учеников. Они трут
краску, на побегушках у мастеров, все делают по хозяйству. Это днем. А
вечером Грибков ставит им натурщика. Никому не доверяет мальчишек. Руководит
сам работой. Каждый вечер пишут натуры. По праздникам Сергей Иванович для
учеников и мастеров вечеринки устраивает. Чай, пряники, орехи. Водку и пиво
не допускает. Сергей Иванович в дружбе с художниками -- Невревым,
Шмельковым, Пукиревым, Саврасовым... Алексей Кондратьевич вытрезвляется там.
Левитан услышал грустные вещи о Саврасове. В последний запой Алексей
Кондратьевич явился в грибковскую мастерскую в рубище. Когда нигде больше не
давали в долг, а буфетчикам в трактирах, для которых он рисовал все, что
закажут, за водку и закуску, надоело художество, он пропил с себя костюм и
остался в одном нижнем, еле прикрытом какой-то рванью. Холод и голод привели
его в гостеприимное и дружеское пристанище к Калужским воротам. Сергей
Иванович обнял старого товарища и повел его в комнаты. Грибков поклонялся
его таланту, и появление Саврасова в таком виде как бы накаляло давнишние
чувства. Алексей Кондратьевич молча, покорно, ни на кого не глядя,
подчинялся всему, что с ним делали. Грибков кликал ученика-мальчика и
отправлял гостя в баню. Провожатый тащил под мышкой тяжелый узел с бельем и
платьем Сергея Ивановича. Подстриженный, нарядный, возвращался Алексей
Кондратьевич и начинал новую, трезвую жизнь.
Грибков не энал, как скрасить саврасовскую скуку после запоя, кормил
художника на убой, укладывал на пухлые перины, развлекал вечеринками с
гармонией и гитарами, вкладывал ему в руки кисть, стараясь увлечь работой --
этим могучим испытанным средством от всякой человеческой тоски. Но
пристально смотрел умоляющий косой взгляд Саврасова на своего восхищенного
почитателя, прося его лишь глоток водки. Сергей Иванович был неумолим.
Алексея Кондратьевича опаивали баварским квасом, кислыми щами, содовой,
зельтерской.
Левитан разыскал дом Грибкова. Художника ввели в столовую. Алексей
Кондратьевич пил кислый багровый клюквенный морс, до которого был большим
охотником. Грибков делал его как-то особенно, никому из домашних не доверяя
ответственного производства. На столе стояли два пузатых огромных графина с
этим вытрезвительным напитком. Саврасов неловко зашевелился на своем стуле,
перестав есть и пить, недовольный, что убежище его было открыто. Левитан это
понял и застеснялся. Он поторопился объяснить Алексею Кондратьевичу причину
своего появления. Саврасов опросил у Грибкова:
-- Можно ему принести картину сюда?
-- В любой день и час, -- ответил Грибков. Алексей Кондратьевич
повернулся к Левитану и сказал:
-- Кстати, не один я буду смотреть картину. Пусть она пройдет через
грибковскую
мастерскую.
-- Много чести, много чести, -- довольный, зашумел хозяин, -- мы ведь
со святыми угодниками возимся. Пейзаж у нас только условный. Горочки,
деревца чахлые, зелень скупая... Где уж нам учеников Алексея Кондратьевича
контролировать, мы богомазы...
Саврасов зажал уши и сказал Левитану:
-- Не верь ему. Сам оканчивал курс в Школе живописи на Мясницкой,
позднее премию получил за картину "Ссора Ивана Ивановича с Иваном
Никифоровичем". У меня и памяти нет, а вещь эту до сих пор помню. Шумела.
Завистники ее обступали гурьбой в помалкивали.
Грибков безнадежно махнул рукой и с болью сказал:
-- Что вспоминать времена plusquam регfektum (давно прошедшие). Прошли
без следов всяких.
-- Для кого как, -- не согласился Алексей Кондратъевич. -- А Общество
любителей художества забыл? Кто там за исторические картины сорвал несколько
первых премий? Ох ты, богомаз хитрый!
На другой день Левитан принес свою картину. В кабинете Сергея Ивановича
за зеленым ломберным столиком играли в винт Саврасов, хозяин и двое каких-то
незнакомых людей. Грибков нарочно затевал игру, чтобы проиграть Саврасову,
иначе бы он не взял помощи. Алексей Кондратьевич недолго посмотрел картину,
взял мелок, которым записывал выигрыши и проигрыши на сукне, и на исподе
левитановского пейзажа написал: " Больш . серебр. медаль".
-- Одобряю вполне и категорически, -- сказал Грибков, -- ученик того
стоит.
Вдруг один из винтеров, самый старый, сухонький, с маленькими живыми
серыми в крапинках глазками, резко проговорил:
-- А я нахожу, что картина немного вымучена...
Грибков нашел в картине столько достоинств, что Левитан со страхом
поглядывал на Саврасова. Сергей Иванович кричал об учениках, побеждающих