своих учителей, приводил в пример Жуковского и Пушкина, ссылался на
"жизнеописания" Вазари и закончил:
-- Алексей Кондратьевия был бы счастлив покориться своему ученику,
произойди такая история. Кто любит воем сердцем искусство, тот иначе и
рассуждать не смеет. Без этого искусство развиваться не может. В искусстве
было бы тогда лишь количество, а не качество. Неужели вы думаете, что позади
нас все уже сделано великими художниками, а впереди остались одни подражания
и доделки. Не согласен. Я приветствую каждого юнца, который будет в силах
поколотить стариков. Полушки не дам за подражателя. Это -- дым от сгоревшего
полена.
Саврасов рассеянно рисовал на зеленом сукне елочку, пушистую, осыпанную
снегом. Алексей Кондратьевич едва ли слышал и половину яростного спора.
-- Ну, давайте же играть в винт, -- вдруг произнес Саврасов, -- я
чувствую себя в ударе и хочу обыграть вас всех. Особенно содержателя рулетки
Монте-Карло у Калужских ворот Грибкова...
Он взял снова лавитановский "Осенний день над сжатым полем", повернул
оборотной стороной и поставил мелком жирную точку после слова "медаль".
Грибков захлопал в ладоши.
-- Вот это точность! -- воскликнул он. -- Забытую точку всегда надо
ставить!
Левитан понес свое произведение домой окрыленный, бодрый, горячий. Он
всю дорогу боялся стереть мел на обороте картины и часто осматривал -- цела
ли была дорогая подпись учителя.
Утро следующего дня началось с разочарований. Левитан принес свою вещь
в школу. В профессорской был один Перов. Он оглядел Левитана, пейзаж, прочел
саврасовскую резолюцию и удивленно спросил:
-- Это... кто же расписался? Не узнаю почерка... А, Саврасов Алексей
Кондратьевич! Сразу не сообразил. Ну что же... Оставьте... Скоро соберутся
остальные профессора... Я покажу.
Левитан торопливо пошел к двери.
-- Слушайте, Левитан, -- позвал Василий Григорьевич. -- Разве Алексей
Кондратьевич был в мастерской? По-моему, Саврасов исчез месяца полтора
назад.
-- Я видел его вчера, -- ответил Левитан.
-- Он... в полном здравии? Он работает дома? Он не говорил, когда
пожалует на занятия? Вы его любимый ученик и...
Вопросы задавал Перов таким тоном, что Левитан с тоской почувствовал,
как Саврасова не любили в профессорской.
-- Я не знаю, -- вяло ответил Левитан, -- я не спрашивал. Да и неудобно
мне у Алексея Кондратьевича спрашивать о том, что меня не касается.
Перов поймал летучий неприязненный взгляд ученика. Василий Григорьевич
был обидчив. До сих пор он ценил Левитана и свое нерасположение к Саврасову
не переносил на юношу. Но сейчас чувства этого саврасовокого любимца
проявились столь открыто, что Перов не сладил с собой и на злой укоряющий
взгляд молодого человека ответил таким же. Левитан вышел.
Перед концом занятий художник подошел к профессору Прянишникову. Тот
сразу тяжело вздохнул и сказал:
-- Да, да, я видел, но только мельком. Первое впечатление неважное...
Впрочем, иногда это и обманывает, надо привыкнуть к вещи, вглядеться в нее,
тогда вдруг побеждает одно хорошее. Это мое личное мнение. Я не знаю, как
другие думают. Я часто остаюсь особняком...
Левитан слушал. Все это было неправдой. Прянишников лгал, смотрел
куда-то вдоль коридора, кому-то замахал рукой, обрадовался случаю и убежал.
Левитан проходил мимо профессорской. Из нее выглянул Евграф Сорокин и
спрятался.
Через неделю поздно вечером Левитан подошел к дому Грибкова. Оттуда
доносилась музыка. Это Сергей Иванович развлекал своих мастеров и учеников.
Художник вскарабкался к высокому окну и заглянул внутрь помещения. Алексей
Кондратьевич сидел в глубоком кресле рядом с Грибковым и наблюдал за
танцующими. Саврасов был весь внимание, весел, светел и радостен. Грибков
косил на него лукавый, умный свой глаз, и по лицу устроителя танцев
скользило полное удовлетворение: он доставил хорошие минуты не только своим
иконописным помощникам, а и почетному, дорогому, несчастному гостю, удачно
проходившему искус вытрезвления.
Левитан протискался к учителю. Саврасов, бегло окинув подходившего
взглядом, равнодушно сказал:
-- Картину "Сжатое поле" не признали достойной медали...
-- Откуда вы знаете? -- удивленно вырвалось у Левитана.
-- Не трудно догадаться, -- угрюмо проворчал Алексей Кондратьевич. --
Саврасова хотят заставить подать в отставку...
-- А Саврасов сам ни за что не подаст, -- хмуро и резко выпалил
Грибков. -- История старая: всегда и повсюду выживали из всех учреждений
казенной России людей выдающихся. У них горб, мундир на них надет
неправильно, пуговица пришита не на том месте...
-- Одну картину не признали, другую будете писать? -- недружелюбно
спросил юношу Саврасов, -- чин классного художника нужен? Без чинов в России
не проживешь?
Левитан вспыхнул, гордо посмотрел на учителя и ответил:
-- Нет, вы не угадали, Алексей Кондратьевич. Если бы меня даже имели
право заставить это сделать, им бы не удалось.
Алексей Кондратьевич заулыбался, усадил Левитана рядом с собой, вынул
из кармана горсть орехов и пересыпал их в карман ученика. Казалось, мир и
согласие охватили встревоженную было душу Саврасова. Левитан заметил, что
зато Грибков находился далеко не в прежнем беззаботном расположении духа.
Часов в одиннадцать ужинали в столовой. Грибков наклонился к уху Левитана и
шепнул:
-- Никогда, молодой человек, не приходите дурным вестником на праздник.
Вы очень взволновали Алексея Кондратьевича.
Левитан низко наклонил голову к тарелке. Он неуклюже резал на ней
телятину, нож соскочил, и по чистой, добротной, белее сахара льняной
скатерти с мелкими розанчиками широко расплескался рыжий соус.
-- Подливка у нас к телятине злая, -- сказал Грибков со смехом, -- а
еще злее прачка Федосья. Федосья за свой долгий век на практике удачно
испробовала много домашних средств против всяких пятен на белье. В прошлую
пасху разговелись, пошли в кабинет курить, все оставили как было. А у меня
есть кот, зовем -- отец Питирим. Очень на одного знакомого архиерея походит.
Кот на пасхальный стол вскочил и набезобразничал. Вся скатерть стала
разноцветная. Федосья шутя справилась. Принесла не скатерть, а пелену
снежную.
Сергей Иванович несколько раз добродушно с Левитаном чокнулся --
словом, ужин продолжался без всякой заминки. Алексей Кондратьевич захотел
видеть отца Питирима, и шустрая девушка принесла огромное, белое, с длинной
шерстью, точно у полярной лайки, ленивое, зевающее существо. Саврасов взял
его на колени. Отец Питирим ткнулся мордочкой в серую жилетку Алексея
Кондратьевича, свернулся пушистой, густой муфтой и начал мурлыкать.
Почему-то это так умилило Саврасова, что на глазах у него появились слезы, и
он судорожно погладил кота.
-- Отец Питирим, -- крикнул Грибков, -- сделай головкой, ну, сделай
головкой.
Кот поднялся, разумно посмотрел на хозяина и стал обеими своими пышными
щеками тереться о жилетку Саврасова.
Кота хотели подержать все гости, и он переходил из рук в руки. Саврасов
следил за движением животного, нетерпеливо дожидаясь, когда оно снова
попадет к нему. Левитан заметил, что Грибков всячески поощрял интерес
Саврасова к животному, рассказывал про него десятки его смешных и вредных
проделок.
Алексей Кондратьевич слушал одним ухом, рассеянно и механически гладил
отца Питирима, савраеовские кудлатые брови угрюмо нависли над злыми глазами.
Вдруг Саврасов волнующимся голосом сказал:
-- Сергей Иванович, дай мне одну рюмку водки...
Грибков быстро и злобно взглянул на Левитана, которому под этим
взглядом стало нестерпимо неловко, досадно и обидно за себя.
-- Одну... не больше... Не дашь? -- в голосе Саврасова слышалась
угроза. -- Устав в монастыре у Калужских ворот не позволяет?
Щеки Грибкова зарозовели. Он подсел к Саврасову, попытался его отвлечь,
заигрывая с котом. Но Алексей Кондратьевич раздраженно спихнул отца Питирима
с колен. Тогда в свою очередь Грибков резко и твердо сказал:
-- Я в своей квартире водки не держу. Левитан почти дрожал от
возбуждения, ожидая, что Саврасов встанет и уйдет. А он неожиданно посмотрел
робко, повертел в руках винную ягоду, откусил от нее и медленно, вяло,
скучая, принялся жевать.
После ужина танцы продолжались. Левитан собрался уходить. Грибков
холодно простился с ним и сказал:
-- Вот что вы наделали, видите? Сегодня ночью или завтра, в самом
лучшем случае на днях, Алексей Кондратьевич незаметно исчезнет. Впредь
обдумывайте свои поступки, когда имеете дело с больными людьми. И надо было
вам торопиться с вашей... неудачной картиной!.. Ляпнули Саврасову, что на
него плюют в школе. Пусть бы он сам об этом узнал. -- И Грибков почти
крякнул на Левитана: -- Вы же еще раз напомнили, что Саврасов погибает! Он и
без вас об этом думает! Никогда больше не ходите ко мне, длинный язык!
Левитан побрел понурый, виноватый, с ненавистью к своей школе.
Пока Левитан был у Грибкова, на улице совсем развезло. Дул необычный
для зимы южный ветер, бурно таяло, точно в весенние темные ночи, когда
пролетают из полуденных краев первые косяки птиц. Снегу почти не осталось,
повсюду журчала и сочилась вода.
Левитан невольно подумал, что стояла любимая саврасовокая погода, она
когда-то возбуждала в нем бодрость и силы, Алексей Кондратьевич мог загнуть
голову к небу и наивно поверить в возвращение улетевших птиц. Юноша шагал по
лужам, ступил в глубокую колдобинку, окатил водой проходившую мимо старуху,
не обернулся на бранный вопль ее; пронесшийся лихач забрызгал с ног до
головы самого Левитана, -- он ничего не видел, не замечал...
Саврасов покинул Школу живописи, ваяния и зодчества через год. К
отсутствию его привыкли раньше. Алексей Кондратьевич почти не бывал на
занятиях или приходил ненадолго, мрачный, под хмельком, с трясущимися
руками, несчастный, -- бывший знаменитый Саврасов.
В тот день, в который узнали об уходе пейзажиста, саврасовская
мастерская не могла работать, ученики взволнованно делились своими
чувствами, и не было ни одного ученика, кто бы бросил камнем вслед учителю.
Левитан вспомнил все добро и внимание, какими баловал его Алексей
Кондратьевич в течение нескольких дружных, незабвенных лет.
Николай и Антон Павловичи Чеховы, навестившие Левитана, застали его
злого, в хандре и лени. Он валялся на растерзанной постели. Его оставила
аккуратность, какою он славился. На полу был сор, разбросаны были кисти,
книги. Левитан не находил сразу слов для ответа, мрачно задумывался. Братья
переглянулись и долго старались развеселить его. Но юноша не поддался на все
веселые и беззаботные шутки.
В память своего учителя, а также из личной обиды и упрямства Левитан
решил не представлять в школу новой картины взамен забракованной.
Совет терпеливо ждал, уверенный, что никто не минует пути, по которому
до сих пор шли все воспитанники частной московской академии художеств. Но
этого не случилось. Прошло три года. Ожидаемая советам картина не
появлялась, зато появились другие; о них писали, говорили в обществе, росла
известность Левитана. Молодого художника приняли передвижники на свою
очередную выставку. Его "Вечер на пашне" повесили рядом с картинами школьных
профессоров -- передвижников. Всесильное тогда товарищество художников
признало нового собрата. Для Левитана это признание было важно и дорого. За
"Вечером на пашне" последовала картина "Последний снег". Этот весенний мотив
-- остатки снега в рощицах, на склонах пригорков, на задворках --
принадлежал не Левитану, был заимствован им у Константина Коровина, но был
ближе душе Левитана, повторен им много раз и по-левитановски опоэтизирован.
Молодой художник начал говорить самостоятельным голосом.
Саврасовской мастерской повезло. На смену славному основателю ее пришел
талантливый художник Василий Дмитриевич Поленов. Пять лет назад он написал
картины: "Московский дворик" и "Бабушкин сад". Они восхитили современников,
открыв им родную, близкую, интимную красоту чисто русского пейзажа. До
Поленова никто так не видел, никто не изображал русских задворок и
захолустья такими свежими, яркими, нежными красками, никто о таким теплым
чувством не любовался обыденным и заурядным и тем не менее поэтическим.
Левитан не мог не понять, что в школу пришел достойный руководитель
пейзажной мастерской, понятный и близкий ему своим творчеством, сильный и
своеобразный колорист, каким не был Саврасов. Левитану было чему поучиться у
Поленова. Прежде всего увидеть мир многокрасочным, сверкающим, как бы вечно
молодым и вечно зеленым, чего еще не почувствовал молодой художник. Только
из-за Поленова Левитан откладывал свой окончательный разрыв со школой. Он
работал в мастерской Поленова с увлечением, невольно подпадая под влияние
даровитого колориста.
Левитан пробыл при Поленове в школе около двух лет. Положение художника
было неопределенным, неясным -- не то он ученик, не то посторонний школе.
Наконец совет устал ждать и разочаровался когда-либо получить требуемую по
уставу картину от Левитана. В 1886 году Исааку Ильичу Левитану предложили:
"За непосещение классов оставить училище и взять диплом неклассного
художника". Левитан спросил, что это значит, и ему ответили в канцелярии:
-- Вы имеете право быть только учителем рисования и чистописания.
Исаак Ильич засмеялся и на память взял диплом.

    САВВИНА СЛОБОДА



Под Звенигородом леса, заливные луга, пригорки, а с них открываются
зеленые, кудрявые, красивые дали. Место это было известно издавна.
Звенигород стерег древнюю Москву от пришлых недругов и завоевателей. Здесь
звонили тревожно и часто в сторожевой колокол. При первых призывных ударах
его ратные люди седлали коней, и быстрые всадники мчались к Москве, оповещая
ее о приближении полчищ татар, поляков, продажных русских самозванцев. Страж
Москвы делал свое нужное и полезное дело. Но место это служило и мирным
целям. Его облюбовал и открыл еще царь Алексей Михайлович, отец Петра
Великого, страстный и пламенный охотник. Лет через полтораста после него
звенигородские края назвали русской Швейцарией, и сюда летом стали наезжать
художники для работы на открытом воздухе. Это были первые русские
пленэристы. Тысячи художников тысячи раз любовались причудливой игрой красок
в природе, которые зажигало и тушило живописное солнце, но все-таки
следовали традиции, когда-то установленной.
Пейзажист семидесятых годов Каменев поселился под Звенигородом, в
Саввиной слободе. Она расположена в глубокой зеленой лощине возле древнего
Савво-Сторожевского монастыря. Построенный на высокой горе, весь белый,
простенький, добротной архитектуры, выступающий из густых зарослей деревьев
и кустарника по крутым склонам, монастырь был когда-то летней резиденцией
царя охотника. Его недаром тянуло сюда. Эта царская подмосковная была очень
красива.
Каменев приехал на лошадях. Весеннее бездорожье измучило его. В пути
лопнула оглобля при трудном подъеме на обледенелую гору. Застряли среди
безлюдного поля между двумя деревнями и простояли полдня, пока куда-то
ускакал верхом ямщик за новой оглоблей. Он возвратился с ней, был пьян и
еле-еле приладил ее к месту. Над Саввиной слободой стояла шумная, журчащая,
рокочущая ночь -- таяли снега, дорогу распустило, иода хлюпала под колесами,
из кромешной тьмы над головой струилась нудная дождевая пыль. Дождь начался,
едва выбрались из Москвы на Звенигородский большак. Каменев вылез из телеги
мрачный. Грязная изба, которую сняла для него за неделю раньше жена, еще
больше расстроила его. Под низким черным потолком было неуютно, нище,
промозгло. Каменев подумал, что такие бывают на скорую руку построенные из
сырых бревен окотничьи сторожки в лесу.
-- Двенадцатый век... -- пробормотал Каменев, -- пещерные люди жили
немного хуже. Равнодушные дьяволы... Как бы ни жить, им все равно...
Россия...
Усталый от дорожной тряски, он спал беспробудно, долго, наконец открыл
глаза и увидел жену в беленьком нарядном фартуке, хлопотавшую около
огромного самовара. Каменев зажмурился -- так сверкало ослепительно, все в
лучах, тысячами зайчиков, это начищенное медное чудовище. Красный кирпичный
порошок высокой грудкой лежал на тусклом, в протеках, маленьком подносе. Его
еще не успели привести в порядок. Оказывается, все на свете можно изменить.
Пылающий на солнце самовар, горящие стекла в избе, даже грудка простого
красного порошка из кирпича расцветили убогое жилье художника. Вещи, милые
вещи, они живут около нас и помогают принимать жизнь проще, теплее,
радостнее. Каменев вскочил бодрый, нетерпеливый. Скоро он выбежал на улицу
и, потрясенный, замер на месте. Художник был очень чувствительным. Глаза его
увлажнились слезами.
-- Ах, черт, никак не научусь сдерживаться, -- прошептал Каменев,
быстро вытирая лицо ладонями, -- но ведь нет ничего удивительнее природы...
И действительно, казалось странным, что мир вышел из вчерашней
непроглядной ночи таким ясным и светлым, весь дождь пролился, небо
отражалось в лужах на дороге, в них плыли, покачиваясь, белые пушистые
облачка, пролетали птицы, легким дыханием ветра несло перышко, уроненное
только что протопавшим белоснежным гусем. Солнце зажгло огонь на всем
стеклянном и металлическом. Миллионами искр сверкали стремительные полые
воды извилистой Москвы-реки, гремучие ручьи малых и больших притоков, синие
блюда весенних озер по оврагам, бочаги в черных полях. Вдали мерцало, как
золотой уголь, яблоко на шпиле какой-то усадьбы, белой, с колоннадой, с
зеленой крышей. Над Саввиной слободой летали голуби. Вдруг они делали острый
поворот, как будто опрокидываясь на одно крыло. Тогда внезапно вся стая
вспыхивала на солнце, становясь пурпурной. Каменев стоял улыбающийся,
наивный и добрый.
Скоро у слободской околицы он водрузил широкий из парусины зонт, сел на
складной стул и стал писать этюд монастырского пригорка. Около художника
собрались саввинские ребята, притихшие бабы, мужики: такого еще не бывало в
слободе. Но кто-то решил, что Каменев писал картину по монастырскому заказу.
Художника больше не тревожили. Зонт ежедневно передвигался с места на место.
Его видели над обрывом, у болота, на пыльной летней дороге, на задворках, у
стогов. Каменев утратил свое имя. Слобода прозвала художника "белым грибом".
Поклонник пленэра так полюбил Саввину слободу, что остался в ней навсегда.
Немного раньше несколько французских художников в поисках естественного
освещения при писании своих вещей обосновались в местечке Барбизон близ
Фонтенбло. Белые зонты их, как каменевские в России, наблюдали в полях
любопытные крестьяне Франции. Судьбы Каменева и французских пейзажистов в
силу многих вещей были не схожи. Каменев спился в Саввиной слободе.
Мужик, избу которого художник превратил в свою мастерскую, редко возил
в Москву к Дациаро пейзажи своего опустившегося постояльца. Магазин Дациаро
за дешевку скупал произведения талантливого, но беззащитного и беспомощного
человека. Французские пейзажисты, работавшие в Барбизоне, вскоре прогремели
на весь мир. Они получили прозвище барбизонцев и пленэристов. Барбизонцы
открыли простую истину; ее чувствовали многие, но последнего слова до
французов не сказали. Барбизонцы завоевали Париж, а с ним и мир. На полотнах
барбизонцев появился настоящий национальный французский пейзаж, подлинная,
неприкрашенная, мягкая, нежная и очаровательная природа Франции. И сразу
стала приторна, еще более неестественна живопись, выходившая только из
мастерских, не видавшая подлинного света, воздуха, солнца. Барбизонцы
открыли людям глаза на условность, искусственность эффектов и приемов старой
академической живописи, на фальшивую
черноту цвета в ней, какого в природе никто никогда не видел, так как
его просто нет. Местечко Барбизон приобрело всеобщую известность, стало
нарицательным. В каждой стране нашли свой Барбизон. Вслед за Каменевым в
Саввиной слободе перебывало много художников, местечко считалось уже
художественным поселком, русским Барбизоном.
Исаак Ильич Левитан в ученические годы часто бывал в частных картинных
галереях Д. П. Боткина, С. М. Третьякова и К. А. Солдатенкова, собиравших
западноевропейское искусство. Левитана главным образом привлекали пейзажи
великих барбизонцев. Левитан, не отрываясь, смотрел на Коро, самого великого
из барбизонцев. Он прочел все, что было на русском языке о Коро, пожалел,
что не знал хорошо по-французски, запомнил недоступную ему пока книгу Руже
Милле о жизни великого мастера. Левитан с жадностью расспрашивал В. Д.
Поленова, бывавшего за границей, о Париже и особо о Коро. Поленов с улыбкой
повторил несколько раз все, что ему было известно о главе барбизонцев.
Коро вспоминал и Саврасов. Коро стал любовью Левитана. Юноша с тайным
удовлетворением уподоблял себя Коро. Они оба любили природу не просто, как
любят многие, почти все люди, а с экстазом, упоением, наслаждением.
Сокольники, Останкино, Измайловский зверинец, Салтыковка, да и все
подмосковные, где жил, мечтал, работал юноша, казались ему своим родным
Барбизоном.
В Саввиной слободе несколько лет подряд провели Коровины. Они так
торопились из Москвы на этюды, что, кажется, в день окончания занятий
отправлялись в деревню прямо из школы на Мясницкой. Возвращались Коровины
загорелые, возмужавшие, обветренные, восхищенные летним своим
местопребыванием. Левитан с завистью слушал бесконечные восторженные
восклицания своих более счастливых товарищей: они могли ежегодно выезжать на
этюды. Пока Левитану оставалось только мечтать о такой соблазнительной
жизни. Талантливые братья привозили много новых, оригинальных по мотивам,
сильных по ярким краскам произведений. Левитан видел, как была разнообразна,
красива, богата природа под Звенигородом. В Саввиной слободе Константин
Коровин первый из русских пейзажистов подсмотрел замечательный весенний
мотив -- остатки снега на задворках. Много художников повторило коровинский
мотив. Левитан больше других.
Наконец Исаак Ильич собрался в русский Барбизон. Исключение Левитана из
школы ускорило осуществление давнишней мечты. Он начинал самостоятельную, ни
от кого не зависимую художественную работу. Ранней весной 1884 года вместе с
художником В. В. Переплетчиковым он снял избу в Саввиной слободе.
И почти повторилось то, что произошло много лет назад с пейзажистом
Каменевым. Новые обитатели прибыли в слободу также ночью. Недовольный Исаак
Ильич долго ворочался, прежде чем заснул. Переплетчиков утешал его. Левитан
старался превозмочь себя, боясь приступа своей тяжелой меланхолии.
Он встал прежде Первплетчикова, осторожно, на цыпочках, вышел, чтобы не
разбудить товарища; болела голова, подымалась внутри тоска, цепкая и
беспощадная. И все вдруг прошло.
День занимался не особенно благоприятный, облачный, с запада шла
угрюмая, почти черная туча очень странной формы, вся в острых зубцах, с
высокими башням, с флюгерами на них. Она походила на гигантскую крепостную
стену, плывшую над землей. Под тучей виднелась колеблющаяся серая муть,
точно вдали была снежная пурга, или шел весенний прыгучий дождь. На пути
солнца лежали поля причудливых белых облаков. Солнце то пряталось за
неплотной пеленой, пронизывая ее и делая кремовой, то выкатывалось на
свободную голубую воду лазури, отделяющую одну облачную цепь от другой.
Солнце светило урывками, и на земле менялись освещение, краски, предметы.
Левитан залюбовался рассыпанными по взгорью слободскими избами, как мог
любоваться только художник, пейзажист, восторженный поэт открывшимся ему
видением. Солнце как бы играло над Саввиной слободой, сейчас погружая ее в
полусумерки, но через минуту она полыхала стеклянными рамами, розовыми
соломенными крышами, цветными крылечками, наличниками. Дубовая роща около
Савво-Сторожевского монастыря, черная, могучая, густая, была еще не одета.
Сосновый бор, примыкавший к ней, всегда юный, зеленый, казался пока богаче.
И там все менялось от движения солнца.
У старожила Саввиной слободы пейзажиста Каменева был запой.
Мужик-хозяин возил в Москву картины постояльца. Каменева грабил Дациаро,
обсчитывал хозяин, откладывая себе от продажи за провоз сколько хотел,
остальное пропивали вместе. Левитан пришел познакомиться со старым
пейзажистом. Седое, кудлатое, толстое, бородатое, в дырявом халате существо
недружелюбно выглянуло в полуоткрытую дверь. Исаак Ильич объяснил цель
своего прихода. Каменев помолчал, оглядел с ног до головы гостя, вдруг
как-то криво и нехорошо усмехнулся, а вслед за этим дверь медленно, нарочно
медленно, стала закрываться, и ее заложили на крюк. Левитан с удивлением
замер на месте, взялся было за скобу, хотел постучать -- и раздумал
настаивать на знакомстве. Тем более это казалось лишним, что у самой двери
слышался шорох, там стояли и легонько посмеивались.
Изба Исаака Ильича наполнилась свежими этюдами. Они прибывали быстро.
Художник писал с рассвета до самой темноты. Прошло месяца полтора. Однажды
наконец Каменев вылез со своим зонтом в полдень, наткнулся в овраге на
Левитана, удивился поклону незнакомого художника, прошел мимо, издали
оглянулся и вдруг снял соломенную шляпу. Исаак Ильич весело засмеялся на