Впрочем, я обедал с доном Гаэтано не каждый день и всегда избегал ужинов с ним и его семьей, которая показалась мне похожей на многоголовую гидру. Мне хватило одного визита в его дом. Он жил в одной из тех ужасных неаполитанских квартир, которые располагались в подвальном помещении и назывались bassi. Его парализованная жена, многие годы прикованная к огромной железной кровати, обладала очарованием герцогини, но была облачена в засаленные одежды нищенки. В одном углу, перед репродукцией любимой по всей Италии «Мадонны Помпеи», стояла на коленях старая беззубая бабушка. Насколько мне позволяли мои скудные познания в неаполитанском диалекте, она молилась о том, чтобы после смерти Бог отправил ее в рай. Потом появилась красивая семейная пара. Женщина была похожа на греческую богиню плодородия, что совершенно не удивило меня, поскольку в прошлом Неаполь имел тесные связи с Грецией. К ее белоснежной груди прильнул голый малыш, а за ее правую руку держались двое детей, примерно трех и пяти лет, которые вовсе не были похожи на классических младенцев с картин итальянских художников. При виде мужчины, стоявшего рядом с ней, учащенно забилось бы сердце любой американской миллионерши со Среднего Запада, любой английской гувернантки, готовой потратить все свои сбережения за одну ночь блаженства, и у одинокой королевы немецкой промышленности, которая, ни минуты не колеблясь, последовала бы за ним в этот подвал. Пеппино, как звали это божество, был любимым сыном дона Гаэтано. Жену Пеппино, или, лучше сказать, мать его детей, звали Мариеттой. Оба поздоровались со мной с той самоуверенностью, которой, в отличие от немецких ученых, обладает всякий, даже самый грязный, неаполитанский мальчишка, а Пеппино сразу же затеял со мной долгий разговор. Он говорил на смеси немецкого и английского и считал себя светским человеком. Его отец с гордостью объявил мне, что его сын – раджионьер, это непереводимое слово обозначает профессию, включающую в себя весь круг мужских обязанностей в области торговли. В настоящее время Пеппино служил раджионьером у герцогини, очень богатой, очень эксцентричной, и он заверил меня, что ему не составит труда добыть мне приглашение на один из ее ночных приемов, которые прославились на весь Неаполь.
   Я вежливо отклонил этот необычный способ проникновения в ночную жизнь неаполитанской аристократии. Пеппино обиделся, и его обращение со мной стало заметно более холодным, но атмосфера сразу же разрядилась, как только на столе появилась огромная супница с дымящимся рыбным супом, который отдаленно напоминает французский буйабес.
   Вечер прошел очень оживленно. Из задних комнат появилось еще несколько детей или внуков, а аромат, исходивший от многочисленных рыбных голов, хвостов и пряностей, плававших в супнице, словно Средиземноморский флот на смотре, отвлек бабушку от запаха восковых свечей, горевших перед «Мадонной Помпеи». Дон Гаэтано трогательно ухаживал за своей парализованной женой и, прежде чем выпить свой первый бокал ишийского вина, произнес в мою честь речь, в которой произвел меня в бароны и профессора. Когда подали эспрессо, я дал одному из мальчиков денег и велел ему купить пирог, называвшийся «Маргарита», в честь итальянской королевы-матери, и завоевавший, благодаря этому, всеобщее признание.
   Наконец, после настойчивых предложений посидеть еще, от которых я отбивался целый час, мне удалось уйти. Пеппино королевским жестом протянул мне руку и заверил, что мы скоро встретимся снова. Вскоре я понял: он думал в тот момент о своей богатой и эксцентричной герцогине.
   Вскоре он появился в Гранд-архиве и принес с собой надушенную карточку с черной каймой, приглашавшую меня на прием в городском особняке герцогини Розальба в ближайшую пятницу в полночь. Мне не оставалось ничего иного, как выразить свою благодарность и принять приглашение. Зная о тайной власти, которой обладали неаполитанские герцогини, особенно когда им служили такие раджионьеры, как Пеппино, я не осмелился отказаться во второй раз.
   Палаццо, в котором я появился ровно в полночь в ту пятницу, было таким же большим, мрачным и унылым, как и дом Бенедетто Кроче. Вход в него украшали величественные бюсты двух римских императоров, а во дворе посетителей встречала огромная скульптурная лошадиная голова. Пеппино, ждавший меня у подножия взмывавшей ввысь лестницы, которая была выполнена в стиле барокко и вела в покои герцогини, прошептал, чтобы я ничему не удивлялся. Наверху меня приветствовал низким поклоном горбатый карлик. Он был с головы до ног одет в черный шелк и носил придворные туфли с пряжками. Интересно, куда я попал – на прием к герцогине или в цирк? Оба моих предположения были верными. Я беспомощно оглянулся по сторонам, ища взглядом Пеппино, но он исчез и не появлялся до самого моего ухода. Карлик провел меня через анфиладу полутемных комнат с расписанными потолками. В углах посверкивали канделябры высотой в рост человека, уставленные толстыми свечами. Их мерцающий свет падал на ужасные сцены пыток, созданные воображением неаполитанских художников эпохи барокко. Свет постепенно становился все более ярким, пока я, наконец, не оказался в гостиной, стены которой были затянуты желтым шелком в стиле королевы Марии-Каролины Неаполитанской, дочери Марии-Терезии, чей портрет, во всем ее габсбургском величии, висел на стене. Остатки моей самоуверенности испарились без следа. Передо мной на чем-то, похожем на диван, сидела хозяйка дома, одетая как аббатиса эпохи Контрреформации, принадлежавшая к дворянскому сословию. У ее ног, глупо улыбаясь, съежились две уродливые, бесформенные карлицы. Комнатная собачка неизвестной мне породы, с серебристой шелковистой шерстью, принялась злобно лаять на меня. Мне показалось, что я сплю и все это мне снится. На черноволосой голове хозяйки возвышался, словно птица на насесте, белый, слегка подкрахмаленный апостольник, образуя вокруг ее длинной тонкой шеи что-то вроде испанского плоского воротника. Ее черный костюм представлял собой нечто среднее между вечерним парижским платьем и одеянием монахини, а единственным украшением была огромная черная жемчужина на ее левой руке. Молодой рот герцогини растянулся в дружеской улыбке. Это был одновременно красивый и нечеловеческий рот. Только позже, когда я узнал герцогиню получше, я понял, почему у нее был такой рот и что означал ее испанский маскарад.
   Позади герцогини, безмолвно и неподвижно, стоял еще один Пеппино, который, однако, вряд ли пришелся бы по вкусу американской миллионерше или жене индустриального магната. Он охранял свою хозяйку, похожий на угрюмого пастуха буйволов в Кампанье, которого по какому-то капризу перенесли в гостиную. Его костюм безукоризненного покроя не мог скрыть мощного рельефа мышц, и я бы не хотел встретиться с ним темной ночью. У стен стояли молодые аристократы, несколько иностранцев, по внешнему виду – англичан, и два красочных монсеньора, костюмы которых идеально сочетались с одеянием аббатисы, сидевшей на диване. Герцогиня представила меня гостям, сделав широкий жест рукой; было тихо произнесено несколько имен, и я обменялся с приглашенными на вечер поклонами. Других женщин, кроме донны Розальбы и карлиц, в комнате не было, не видно было также ни закусок, ни вина. Я стал ждать, что будет дальше.
   Гостиная медленно заполнялась. Появилось еще несколько господ, которые напоминали телохранителей испанского наместника, а также еще один монсеньор и небольшая группа армейских офицеров. Во всех случаях ритуал приветствия был один и тот же.
   Я умирал от скуки. Никто не заговаривал со мной, да и другие гости обменялись от силы двумя-тремя словами. Это была оргия полнейшего безразличия, которая напоминала мне описание приемов при мадридском дворе – а Неаполь долго находился под властью испанцев.
   Наконец появился карлик-церемониймейстер. Он поклонился донне Розальбе, которая милостиво поднялась и жестом велела гостям следовать за ней. Открылась большая двухстворчатая дверь, и мы оказались на пороге позолоченного зала, в котором, вероятно, проводились балы в ту пору, когда Мария-Каролина, в сопровождении своей фаворитки леди Гамильтон и лорда Нельсона, оказывала герцогине честь своим визитом. В задней части зала была установлена сцена с прекрасными старыми декорациями, превращая его в театр. После столь долгого стояния мы с наслаждением опустились в тяжелые барочные кресла. Карлицы исчезли, но я вскоре увидел их и других, похожих на них уродов на сцене. Один из монсеньоров оказался так добр, что взял на себя труд объяснить нам, что мы удостоились чести увидеть уникальный спектакль в исполнении карликов ее превосходительства герцогини.
   В Риме правил Муссолини, в Германии человек по имени Гитлер собирался захватить власть, а здесь, в Неаполе, при свете свечей, перед аудиторией, подобранной по непонятно какому принципу, разворачивалось действие, изображавшее жизнь забытого мира. Пьесу играли горбатые, уродливые люди, которых обидела судьба, разодетые в красочные костюмы XVII века.
   Это была пьеса со сложным, полным интриг сюжетом, из серии так называемых Comedias de capa у espado, или «Комедий плаща и шпаги», принадлежащих перу плодовитого драматурга Лопе де Вега. Карлики вполне могли исполнять ее для испанских королей, которые всегда находили удовольствие в гротескных движениях фигур этих несчастных созданий. Общее впечатление было как от картин Веласкеса, а костюмы, должно быть, были взяты из сокровищниц Прадо или Эскуриала. Донна Розальба восседала в своем черно-белом костюме, словно вдовствующая королева, мать одного из многочисленных испанских Филиппов.
   Все представление с его встречами и расставаниями, ссорами и примирениями, вознагражденной в конце концов добродетелью и счастливым концом продолжалось ровно два часа. Оно окончилось в три часа утра, когда все зрители привыкли сладко спать в своей постели. Впрочем, артисты все равно будут спать весь день, священники и офицеры могут отложить выполнение своих обязанностей по отношению к Богу и королю, а англичане так хорошо выспались во время спектакля, что теперь были бодры и веселы. Дома я давно бы уже крепко спал, но здесь приходилось держаться, и я был очень рад, когда карлики вновь появились, неся на подносах крошечные чашечки с кофе, фиалковые конфеты и ликеры самых ярких цветов. Эти ликеры оказались такими ужасными на вкус, что англичане, привыкшие к джину и виски, не могли не скривиться.
   Герцогиня, свежая как маргаритка, болтала со всеми по очереди. Она отдала в мое полное распоряжение архивы своей семьи и великодушно пригласила посетить ее будущие ночные представления. Я и вправду много раз приходил на вечера к донне Розальбе. У нее всегда был приготовлен сюрприз для гостей. Однажды нам показали старинные неаполитанские танцы, которые исполняла, вероятно, последняя труппа танцоров со склонов Везувия, а угрюмый пастух донны Розальбы с кошачьей грацией пантеры танцевал вместе с ними тарантеллу. Одна престарелая княгиня – а на этот раз на вечер были приглашены и женщины – шепотом просветила меня, какую роль на самом деле играет в жизни этот юноша. Она упомянула даму по имени донна Джулия, и до меня постепенно дошло, что она имеет в виду любимую дочь императора Августа. Пребывая в полной уверенности, что я хорошо знаю любовные похождения этой дамы, она украсила свой рассказ пикантными подробностями о пристрастии «второй донны Джулии» – нашей хозяйки – к тавернам моряков и другим заведениям, которые любят посещать неаполитанские пролетарии, но отнюдь не дамы высшего света. Во время одного из таких походов один ревнивый донжуан из народа порезал ей бритвой горло, желая, в соответствии с укоренившейся традицией, обезобразить ее навсегда. Докторам удалось спасти ей жизнь, но она уже больше никогда не сможет носить декольте. Но эта история тем не менее, прошептала старая дама, не заставила герцогиню прекратить свои ночные вылазки. Только теперь ее всегда сопровождает крепкий малый, принадлежащий к тому типу мужчин, который ей больше всего нравится.
   Слушая рассказ княгини, я начал понимать, откуда у донны Розальбы такой рот. Историк во мне был восхищен этим примером возрождения имперского духа семьи Джулии. Наши отношения стали более тесными, хотя она и не догадывалась, что мне все известно, и качество подаваемого на ее вечерах спиртного, под моим руководством, значительно улучшилось.
   Донна Розальба могла жить и умереть только в Неаполе. Она погибла, как и предсказывали ей звезды, под обломками бедной портовой таверны, которая была разрушена во время налета авиации союзников в годы Второй мировой войны. Вполне возможно, что роковую бомбу сбросил со своего самолета один из тех английских херувимчиков, которые пользовались ее гостеприимством, но все это произойдет в далеком будущем. А мое пребывание в Неаполе подходило к концу. Оно завершилось в конце весны 1934 года, и конец его был отмечен еще одной типичной для Неаполя встречей, значение которой я в то время еще не осознал.
   Я устроил себе прощальный ужин в хорошо известной траттории синьора д’Анджело, знаменитого в прошлом исполнителя народных песен, который заслужил одобрение самого Карузо. Его ресторан стоял на Вомеро, высоко над городом, и из его окон открывался прекрасный вид на голубое море и сверкающий берег острова Капри вдали. Это было прекрасное зрелище, очень подходящее для прощания, но моему тихому наслаждению этим видом не суждено было продолжаться долго. За соседний столик уселась компания мужчин средних лет, поднявшая ужасный гвалт. Все пятеро были примерно одного и того же телосложения, иными словами, коротконогие и толстые – в них можно было безошибочно узнать неаполитанцев. За ними вошел шофер с огромными пакетами, которые были поспешно унесены услужливым синьором д’Анджело. Компания приветствовала всех присутствующих и получила в ответ уважительные поклоны.
   Пожалев меня – ибо какой неаполитанец, привыкший всегда находиться в гуще людей, не пожалеет одинокого человека? – они пригласили меня за свой столик. Компания заказала огромные порции антипасты, за которыми последовали не менее впечатляющие блюда со спагетти и макаронами, лазаньей и каннелони. Потом, гордо поглаживая свои животы, они заявили, что все эти чудеса производятся на их фабриках – хозяин гостиницы подобострастно называл их королями спагетти. Они любили хорошо поесть, терпеть не могли англичан, но, к счастью для меня, обожали немцев. Мои слова о том, что я работал в Гранд-архиве, произвели на них огромное впечатление, а вот о Бенедетто Кроче они не слышали ничего. Я благоразумно воздержался от упоминания имени донны Розальбы, поскольку они наверняка кое-что знали о ее похождениях.
   Наконец, поглотив несколько блюд рыбы, содержимое которых плавало в великолепных на вкус соусах, мы добрались до десерта, состоявшего из моцареллы с запахом свеженадоенного молока и эспрессо, и они стали расспрашивать меня о моей жизни в Риме, поинтересовавшись, не встречался ли я с его превосходительством доном Артуро. Когда я ответил, что нет, их изумлению не было предела. Они о чем-то пошептались, и синьор д’Анджело был снова отправлен на кухню. Он принес высокую бутылку, полную золотистой жидкости. Это был, как мне сказали, «Стрега» из Беневенто, любимый напиток дона Артуро.
   Я так и не понял, кто такой этот таинственный дон Артуро, но я знал, что Беневенто – это тихий, провинциальный городок в Кампанье, знаменитый своей величественной триумфальной аркой, построенной императором Траяном, а также тем, что рыцарственный Манфред, незаконный сын Фридриха II Гогенштауфена, потерял здесь свою жизнь и корону во время ожесточенной битвы с анжуйцами. Мои друзья провозгласили тост за меня и отсутствующего дона Артуро. Когда мы прощались, они спросили, где я живу, и аккуратно записали мой адрес. Они пообещали прислать мне рекомендательное письмо для дона Артуро и настоятельно советовали воспользоваться им, добавив: «Non si sa mai!»[4] Я покинул королей спагетти, одновременно благодарный и заинтригованный.
   На следующий день в мой маленький отель была доставлена большая коробка, полная спагетти, макарон и прочего подобного добра, а с ней – запечатанный конверт, на котором был написан адрес: «Его превосходительству дону Артуро Боккини, сенатору королевства, начальнику полиции».
   Владелец отеля, где я жил, и весь его персонал, относившиеся ко мне до этого с холодной вежливостью, за ночь совсем преобразились – до такой степени, что я спокойно мог бы уехать, не заплатив по счету. Я внимательно прочитал адрес и улыбнулся. До этого я ни разу не сталкивался с полицией, не говоря уже о руководителях этого учреждения. Перед тем как уехать, я расспросил дона Гаэтано об авторах письма. Он пришел в восторг, увидев его, и сообщил мне, что они поставляют свою продукцию во все казармы и министерства Италии, а также на все военные корабли и во все тюрьмы, – и тогда я понял, почему они были в таких близких отношениях с доном Артуро. Вспомнив их девиз: «Non si sa mai!», я решил по возвращении в Рим передать ему это письмо. В любом случае его превосходительство, скорее всего, откажется принять меня.
   Но я ошибся. Его превосходительство много раз принимал меня у себя. И если бы я мог судить только по нему одному, то мое отношение к полиции осталось бы благожелательным. К сожалению, в других странах были иные полицейские службы и другие руководители полиции, к которым я не испытывал никакой симпатии.

Глава 3
Контакты

   В Риме хозяином положения был по-прежнему Муссолини. Его имперские амбиции сосредоточивались в ту пору на Абиссинской империи, и до 1936 года Италия не проявляла никакого стремления сблизиться с Третьим рейхом. Наоборот, в салонах и на улицах Рима все чаще и чаще стал появляться элегантный австрийский аристократ принц Штаремберг, облаченный в необычную форму, придуманную и сшитую для него ведущим венским портным, и в берет, украшенный изысканным тетеревиным пером. Он бегал по министерствам, а его умная мать, величественная женщина в черной мантилье и кружевной вуали, посещала все службы в Ватикане, большие и малые. Независимость была по-прежнему козырной картой Австрии, и канцлер Дольфус был дуче гораздо ближе, чем немецкий канцлер Гитлер.
   Приход Гитлера к власти 30 января 1933 года вызвал в немецкой колонии в Риме и среди немцев, живущих в Италии, гораздо больший переполох, чем среди итальянцев. Спокойная жизнь для немецких институтов в Риме и молодых немецких студентов закончилась.
   Куртиус все реже и реже раскрывал двери своих салонов, хотя он остался верен своим еврейским друзьям, к которым сохранил теплую, не омраченную ничем привязанность. Поклонник Микеланджело Штайнман предпочел общению с нацистами швейцарское гостеприимство. Мнения молодежи разделились. Многие из студентов с самого начала не скрывали своей неприязни, а лучше сказать, горячей ненависти к Гитлеру и его режиму. Главным среди них был Теодор Моммзен, внук историка, работавший в Прусском историческом институте. Я долго обсуждал с ним вопрос, как мне лучше поступить. Уже в 1933 году Моммзен принял твердое решение при первой же возможности эмигрировать в Америку. И хотя американцы вполне могли спутать внука с его знаменитым дедом, имя Теодора Моммзена было достаточно известно, чтобы обеспечить ему хорошее место в одном из многочисленных американских университетов. У меня же такого имени не было. Я был уверен, что там еще помнят старого императора Франца-Иосифа, – хотя, вполне возможно, что его начали забывать, – но имена Лоссова, Книллинга, Шренк-Нотцинга и других великих людей времен моей молодости не произведут никакого впечатления. Моммзен мягко заметил, что многие молодые люди начинали свою карьеру по другую сторону Атлантики в качестве посудомойщиков или барменов и заканчивали профессорами, но меня такая перспектива не прельщала.
   Устав от бесконечных дискуссий с посетителями немецких институтов в Риме, с которыми я так весело и беззаботно проводил время до моей поездки в Парму и Неаполь, я обратил свои взоры на учреждение, чья главная задача заключалась в том, чтобы указать мне и многим другим немцам, жившим в Италии, цель и направить нас на верный путь, а именно на немецкое посольство, располагавшееся на Квиринале. Некоторое время его занимал бывший Государственный секретарь в правительстве Штреземана, господин фон Шуберт, чьи виноградники, росшие по берегам Рейна, производили гораздо более приятное впечатление, чем их владелец. После его отставки в доме на Квиринале поселились господин и госпожа фон Хассель. Как и его предшественник, новый посол был профессиональным дипломатом. Он выглядел великолепно и знал это. Римские дамы с удовольствием останавливали взор на его аристократической внешности, а он с неменьшим удовольствием отвечал на эти взгляды. Он любил читать лекции, посвященные политике, которые охотно посещались публикой и делали жизнь римского общества более насыщенной. Он относился к Муссолини и фашистам с холодным скептицизмом, но свои чувства по отношению к Адольфу Гитлеру и национал-социализму держал при себе.
   Отношение посла к фашизму разделяла его жена, дочь адмирала фон Тирпица, который вместе с князем Бюловом был одним из самых опасных и агрессивных советников кайзера Вильгельма II. Хотя фрау фон Хассель, вне всякого сомнения, была настоящей светской дамой, ей крупно не повезло – она заняла место фрау фон Шуберт, урожденной графини Харрах, которая была гранд-дамой до мозга костей. Фрау фон Хассель идеально подходила на роль жены прусского обер-президента, но Рим, к несчастью для нее, не был столицей Пруссии. Она даже не старалась скрыть свое отвращение и презрение к посетителям из Новой Германии, что конечно же никак не соответствовало представлению о том, какой должна быть настоящая жена дипломата.
   Ее муж отличался гораздо большими дипломатическими способностями. Он умел с большим тактом поставить на место нацистов, обращавшихся в его посольство, забывая о том, – как выяснилось, это было весьма глупо с его стороны, – что в нацистской партии состояли не только пьяницы и мелкие буржуа. Но не это было главным. Самое важное, что он скоро начал приходить на приемы в форме оберфюрера NSKK (Национал-социалистического автомобильного корпуса). Он носил фуражку набекрень, и слова «Хайль Гитлер!» легко слетали с его губ, хотя тон, которым он их произносил, был слегка насмешлив. Когда однажды я спросил его, что должен теперь делать немец с академическим образованием, он с усталым видом пожал плечами и успокаивающе произнес: «Chacun a son gout».[5]
   Мне вряд ли пригодился бы совет этого оракула, если бы не представился случай увидеть вскоре после этого его практическое воплощение. Однажды мы с друзьями сидели на главной площади небольшого, но прославленного своими виноградниками городка Фраскати, в который раз обсуждая наше положение, как вдруг мимо нас проехала открытая машина посла. В ней сидел господин фон Хассель, одетый в форму оберфюрера NSKK, а рядом с ним, облаченный в черное, восседал молодой генерал СС. Один из моих друзей узнал его и возбужденно прошептал нам, что это Гейдрих. Тогда еще это имя было мало кому известно, но, по крайней мере, мы узнали, кому посол демонстрировал красоты Фраскати. Посол и генерал были поглощены оживленной беседой. Так что и вправду каждый мог делать «все, что захочет».
   После этого случая я раздумал мыть посуду в Америке. Я решил последовать примеру главного немца в Италии и подал заявление о приеме в партию. Я сделал это без особой радости, но и без тайной надежды улучшить за счет этого свое положение. Я не собирался становиться партийным работником, поскольку мог бы прожить и без партийного билета, а мое сотрудничество с кардиналом и его семьей не являлось подходящей рекомендацией. Но перед тем как вступить в партию, я решил нанести еще один визит отцу Такки-Вентури, использовав в качестве предлога для этого исследование жизни Александра Фарнезе. Как человек, много сделавший для примирения фашизма и церкви, а также как один из инициаторов Латеранского договора 1929 года, он обладал всем необходимым опытом, чтобы посоветовать мне, как установить контакт с диктаторским режимом.