Испытав внутренний трепет, невольно подтянулись и образовали строй прибывшие на пополнение штрафники. Замерев, с тревожным ожиданием наблюдали за показавшимся молодцевато шагавшим командиром. Что же это за чудище такое, одно упоминание которого способно парализовывать людей страхом?
   Грозным комбатом оказался невысокий сухощавый майор в ладно пригнанной офицерской шинели, новенькой фуражке с зеленым верхом и хромовых, до блеска начищенных сапогах. Уже по тому, как он шел, четко, выверенно, слегка пружиня стать, как был неотразимо, безукоризненно подтянут, собран и совершенно при этом естествен, непринужден, нисколько не заботясь и не прибегая к усилиям, чтобы сохранять эту внутренне присущую ему простоту и легкость, – уже в одном только этом чудилось немало разительного и обещающего. Показным лоском, выхоленностью Павла смутить было трудно: затрудняясь порой постичь причинно-следственные связи, он тем не менее обладал тонким чутьем на всякого рода искусственность и двоедушие.
   Комбату он поверил. Поверил сразу и бесповоротно, уяснив как-то подспудно и вдруг, что его вылощенность – не фиглярская показуха, а определенный стиль жизни, где оселком является строгая обязательность и основательность, причем именно тот стиль и те достоинства, которые наиболее почитались самим Павлом и которых ему, к вящему сожалению, недоставало.
   Остановившись в нескольких шагах перед строем, майор жестко прищурился, заложил руки за спину. Поодаль за спиной переводил дух раскрасневшийся от быстрой ходьбы, едва поспевавший за ним начальник конвоя, придерживавший обеими руками толстую брезентовую сумку с личными делами штрафников.
   Все напряженно ждали, когда заговорит и что скажет комбат, но он молчал, холодно переводя взгляд с одного лица на другое. И от этого сурового молчания многим становилось не по себе. Майор, казалось, просвечивал каждого насквозь, безжалостно проникал в самые потаенные уголки душ, бесстрастно доставая и перебирая все, что там было запрятано заповедного и неприкосновенного.
   Непостижимо, но, встретившись с его непреклонно-волевым, проницательным взглядом, Павел внезапно испытал такое, ставшее уже понемногу притупляться, мучительное чувство стыда и унижения, которое впервые пережил на тюремном дворе, когда, забывшись, вдруг услышал за спиной злой осадистый оклик: «Не верти головой, сволочь!» – и вслед за тем получил раздраженный тычок стволом под ребра. Тогда враждебный выпад конвоира буквально низверг и подавил его. С трудом соотнося свое «я» с кошмаром случившегося, он до того момента все же не представлял себя в такой степени падшим и отверженным, какая открылась ему в недружелюбном акте солдата-охранника. Трагедия хоть и произошла и была реальностью, но в сознании еще не утвердилась, не успела. Не было на нем и жалких рубищ уголовника, которые придадут ей законченные формы и размеры, их еще только предстояло надеть.
   А пока, применяясь к ним умозрительно, он видел себя таким, каким предстояло стать, с какой-то чужой отстраненностью силясь признать и сопротивляясь допустить, точно ли это он, точно ли это дано ему. И сам поэтому существовал как бы в двух измерениях – старом и новом. Но больше в старом, в своем безупречном прошлом, продолжая пользоваться прежними мерками и считая себя хоть и тяжко виновным, но человеком.
   В действительности, оказывается, его представления нуждались в поправках. Для конвоировавшего его солдата, как и для всех, с кем разделила его незримая черта, двух измерений не существовало, было лишь одно – настоящее. И в этом настоящем ему соответствовало лишь одно обозначение – «Сволочь!», мерзкое, презренное существо.
   И вот то казнящее ощущение всплыло вновь, причинило боль. Все в Павле топорщилось, протестовало против того жуткого, несправедливого положения, в котором очутился он, в прошлом боевой командир и коммунист, против того незримо существовавшего знака равенства, который ставил его на одну доску с подонками общества. Но…
   Закончив своеобразный смотр прибывшего пополнения, майор едва уловимо, загадочно усмехнулся и, так и не произнеся ни единого слова, удалился, знаком приказав начальнику конвоя приступать к приему-передаче штрафников. Странное поведение комбата вызвало между тем различные толки и предположения. Единодушными были лишь уголовники. Старый волк Маня Клоп сразу вздыбил шерсть и сделал стойку.
   – Энкавэдэшник, падла! – просипел он. – Как рентгеном жгет, гад. Видал я таких – знаю…
   – Через шкуру сверлит, начальничек! Как удав на лягушек, смотрел, – согласился Тихарь, с ожесточением сплевывая под ноги.
   – У этой суки на восемь-восемь не проедешь. Будь спок – ухайдачит за милую душу. Зверюга! – мрачно подтвердил и Карзубый, нервно передергивая плечами.
   – Что, кери, не нравится? Жареным запахло? – ехидно пособолезновал Шведов. – Думали, командиром штрафбата вам воспитателя из института благородных девиц назначат? А тут, как говорится, в самый цвет угадано. Такой вам, тюремной… сволочи, спуску не даст, как наведет шмон – живо дурью маяться перестанете.
   – Шмон наводить пора и без комбата, – подал голос Павел. – Чтобы прочистить мозги и пообломать кое-кому рога, многого вовсе не требуется! – закончил он с той значительностью в голосе, которая одновременно определяет и серьезность намерений, и объект направленности.
   Маня Клоп метнул в него злобный, полный бешеной ненависти взгляд, хищно ощерил беззубый, в черных цинготных провалах рот, предупредил хрипло:
   – Что-то очень ты разговорчивым становишься, вояка! Мне это не нравится. Смотри, как бы раньше времени до дубового бушлата не договорился. Запросто схлопотать можешь…
   – Дубовым бушлатом ты лучше Борю Рыжего постращай или Казакина. Меня не надо – пустой номер. Это во-первых. А во-вторых, советую учитывать: мы больше не в камере, а в армии. Здесь ваши шутки не пройдут. Туго соображаешь – растолкуем, не хочешь понимать добром – заставим худом!..
* * *
   Появились расторопный черноусый старшина-сверхсрочник и двое сержантов, очевидно писари. Сержанты направились к начальнику конвоя, а старшина приблизился к шеренге штрафников, задорно, по-свойски подмигнул:
   – Значит, восемьдесят три гаврика, у всех от пяти до десяти лет сроку, и у всех ни за что. По ошибке в штрафной направлены! Так, что ли, орелики?!
   – А и ты умный какой! – немедленно раздался в ответ грубый уязвляющий голос Салова. – Може, завидуешь, взаймы попросить хочешь? Може, надоело тебе тут с бабами воевать да морду отъедать? Так ты попроси, я тебе свой срок отдам, все восемь не пожалею. У кого хошь попроси – каждый не… откажет. Мы не жадные…
   Старшина, точно поперхнувшись, проглотил наигранно-благодушную улыбочку и сразу проникся начальственной строгостью. Выделив взглядом цыгана, недобро сощурился на него, беря на заметку, но от препирательств воздержался. Показав своим видом, что при случае Салову это зачтется, отошел в сторонку и, пока сержанты проводили сверку документов и перекличку, безучастно наблюдал за ними издали. Через полчаса, когда процедура приема была закончена и штрафники поступили под его начало, повел их в глубь территории, в солдатскую баню.
   Оказавшись за полосатым журавлем шлагбаума, Шведов, «сделав ручкой» дежурному лейтенанту, дурашливо пропел:
 
Цыганский табор покидаю,
Довольно мне в разгулье жить.
Что в новой жизни ждет меня, не знаю.
О прожитом зачем тужить!
 
   Махтуров не выдержал, вспылил:
   – Послушай, Шведов, уймись! По-человечески прошу. Вот уже где твое паясничанье! – Николай выразительно приставил большой палец к горлу. – И что за человек такой невозможный: мелет и мелет что ни попадя. Как только язык не устает!..
   – А ты легче, Коля, легче! Не так близко к сердцу. И сладкого чтоб понемножку, и горького не до слез…
   В просторном предбаннике, рассчитанном на сотню человек, предстояло сначала выстоять очередь к парикмахеру, расположившемуся со своим стулом посреди помещения, затем сдать свою одежду в дезкамеру, также по очереди получить в ковшичек жидкого мыла, раздобыть шайку и только после этого помыться. Не один раз перекурить успеешь, пока до моечного отделения доберешься.
   Махтуров и Колычев оказались в середине стихийно возникшего неорганизованного потока людей, принужденных к маетному, терпеливому ожиданию. Подвигаясь неспешным чередом вперед, Павел засмотрелся на то, как бесследно исчезают в бездонной пасти «вошебойки» нанизанные на железные кольца вороха отслужившей одежды, и, спохватившись, поймал себя на неслышно отслоившейся мысли о том, что жизнь иногда неисповедимо возвращает человека к тому, что казалось ему навсегда пройденным и безнадежно канувшим. До мельчайших подробностей представился в памяти его зоревой день, день зачисления в военное училище. Явственно ощутилось то сладкое, поднывающее волнение и почти священный трепет, с которыми он переступал порог солдатского предбанника и которые не покидали его вплоть до самого счастливейшего из мгновений, когда, скинув с себя штатское, он облачился во все курсантское.
   Совершив пробег длиной в семь лет, круг замкнулся: снова предбанник, снова предстоит начинать все сначала, с той лишь разницей, что за плечами хоть и тягостный, но солидный опыт прошлого. Ну что ж, если не дано иного, он готов попробовать вновь.
   Дальнейший ход рассуждений Павла был прерван рванувшимся под потолок истошным воплем грузного мужиковатого солдата-дезинфектора:
   – Ворюги проклятые! Нелюди! Отдайте хлеб с салом, сволочуги, или поприбиваю всех на месте! – Красный, распаренный теплом камеры, ошалело вращая белками глаз, он, выскочив из кладовой, неистовствуя, вломился в гущу штрафников, свирепо расшвыривая всех, кто попадался под руку.
   Расступившись, штрафники, кто с опасливым недоумением, кто равнодушно, а кто со злорадным любопытством, наблюдали за мечущимся в шальном, угарном исступлении дезинфектором, ждали развязки.
   – Убью скотину! – ревел тот, набрасываясь на ухмылявшегося хлипкого Семерика и тиская его квадратными лапищами с такой яростью, что у того от боли перекривило лицо.
   – Отцепись, гад! Ты че, с дурдома, что ль, или отроду чеканутый? – извиваясь в грубых безжалостных руках разъяренного солдата, шипел Семерик. – Я те че, ты меня видел? Я у тебя в будке был? У меня где твой хлеб? Куда я его дену?
   Защищаясь, Семерик отчаянно взывал принять во внимание свою совершенную наготу – невозможно-де ему, голому, утаить ворованное. Но очевидность его доводов с трудом доходила до ослепленного вспышкой гнева дезинфектора. Наконец, что-то замедленно сообразив, он сразу обмяк, став вялым и безразличным. Оттолкнув Семерика, обреченно передохнул и грузно, сгорбившись, прошагал к своей двери в камеру. Загляни он в тот момент случайно в моечное отделение, то увидел бы, как, затравленно торопясь, ломают руками горбушку хлеба и по-звериному рвут зубами застарелый кусок сала, пустив его по кругу, Маня Клоп, Тихарь, Гайер и Башкан.
   Не успело улечься волнение от одного ЧП, как случилось новое.
   – Где же табак-то?
   Закончив стрижку, парикмахер, сутулый, подточенный нездоровьем солдат, обшарил все свои карманы, но кисета с махоркой не обнаружил. Растерянно потоптавшись на месте, он еще нагнулся, поискал рукой под стулом, но тщетно. Лицо его, сохранявшее до того усталое, но спокойное выражение, стало беспомощным, по-детски обиженным.
   – Ребята, ну что вы, в самом деле? Ну хоть на одну закрутку оставьте, товарищи! – заискивающе упрашивает он штрафников, но в следующий момент, осознав несбыточность своих надежд, разражается визгливой матерной бранью.
   Немного успокоившись, вновь делает слезную попытку:
   – Ну, ребята, не ироды же вы в самом деле? Люди ведь. Отдайте хоть кису. На кой ляд она вам, пустая-то? А мне память. Дочка его вышивала, когда повестку из военкомата принесли. Аннушка. На что он вам нужен?..
   – Ты, батя, если потерял память своей Дуньки, то высылай ей срочную ксиву, пусть она тебе новую сотворит. А на честных людей нахалку не шей. Нехорошо.
   Нахально выставляясь, Яффа под одобрительные смешки своих прихлебателей свертывал толстенную, «семейную», козью ножку.
   – Отдайте, ребята!..
   Стало невыносимо больно и стыдно за обворованного и унижавшегося перед кучкой уголовников человека, за всех, кто был свидетелем этой постыдной сцены и тоже праздновал труса. Сдерживая закипавшую злость, Павел приблизился к Махтурову.
   – Сколько можно терпеть, Коля? Не пора ли всю эту сволочь в чувство приводить? Давай врежем по разу между глаз – живо черное от белого отличать научатся!
   Махтуров, пригнув голову, насупился:
   – Врезать – не проблема. А доказательства у нас есть?
   – Какие еще, к черту, доказательства! И так все ясно, как в белый день!..
   – Ясно-то ясно, да не совсем! Кто видел, что это Яффа кисет увел или к дезинфектору лазил? Никто. А тронь его – себе же хуже может выйти. Сейчас всей сворой кинутся заявлять, что это мы украли, а на них сваливаем.
   Оправдывайся потом, что ты не верблюд. Сам знаешь, в этом деле их толкачом в ступе не поймаешь, а я вовсе не уверен, что здесь нас вообще захотят слушать. Для командования батальона что мы, что они – один хрен…
   – Но проучить-то гадов надо?
   – Проучить обязательно надо. Согласен. Только без горячки, наверняка, чтобы не увернулись…
   В душе Павел не мог не признать правоту друга, но что-то мешало ему согласиться с ним полностью, и он, едва удержавшись от резкого слова, первым толкнул дверь в моечное отделение.
* * *
   – Подходи – подешевело! Гони водку – получай обмотку пятьдесят затертого размера!..
   – А и кому усы – меняю на трусы! – рокотал цыганский бас.
   В предбаннике стояли шум, гам и неразбериха.
   Комплекты вещевого довольствия выдавались штрафникам без учета размеров. Шинель, обувь, белье нередко оказывались то великим, то малым, приходилось обмениваться на ходу. Старшина претензий не принимал: «Некогда. Сами между себя разберетесь!»
   – Ну и видик у нас, братцы-ленинградцы! – оглядывая товарищей, не скрывал своего разочарования Шведов. – В таком обличье разве что улицы подметать, да и то ночами. Днем, пожалуй, лошади шарахаться будут.
   – А ты думал, тебе генеральский мундир за твои художества положен, да еще, может, с геройской звездой? – с неожиданной для себя резкостью возразил Павел. – Нет, гражданин Шведов, – уколол он нажимом на слово «гражданин», – придется малость подождать. Пока что мы все того… Как отмываться вот, думать надо.
   – Губошлеп ты, в сущности, Шведов, хоть и лейтенант в прошлом. О красивой форме, как дореволюционная мещанка о тряпках, загрустил. А того не вспомнил, что ни партийного, ни комсомольского билета возле сердца не осталось. Или тебе расстаться с ними так же легко, как съездить патрульных по физиономии? – с присущей прямотой рубанул Махтуров, намекая на то, что Шведов был осужден за драку с задержавшим его патрулем. – А о форме замолчи. Наша она, советская. Гордиться ею надо, а нам тем более. Колычев правильно сказал – роба ассенизаторская нам сейчас больше всего подходит, а не форма. Форму еще заслужить надо.
   – Да что я такого сказал, что вы все утыкаете? – вскипел выведенный из себя Шведов. – Шуток не понимаете? Думаете, глупее я паровоза, не понимаю, что к чему?!
   – Раз понимаешь – не трепли чего не следует. Шуткам тоже место и время знать надо.
   – Знаешь что, Коля, сказал бы я тебе пару ласковых, да боюсь, не поймешь. До того вы с Колычевым прямые и правильные – аж скулы ломит. Не люди, а уставы ходячие.
   – По-твоему, значит, быть прямым и правильным предосудительно?
   – Прямым, но не прямолинейным до абсурда. В тебе ведь тонкости – в телеграфном столбе кривизны больше. Ну, виноват я, знаю. Неужели теперь носиться со своей виной как с писаной торбой и кричать о ней на каждом углу? Извини, не могу. Характер, понимаешь, не тот…
   – Тебя никто и не заставляет!
   – Зато ты попрекаешь. Что ни слово, то укор или поучение.
   – Хорош, братва! Рви стоп-краны, – гася неприязненную вспышку, вмешался Павел. – Все мы здесь виноватые – лишний раз делить нечего. Главное, чтоб в будущем в норму все пришло. А ты, Шведов, в самом деле – укороти язык. Мозги у тебя не набекрень, так пусть он их не опережает…
   Договорить им не дали: от порога раздалась команда выходить во двор и строиться в колонну по четыре. Спустя несколько минут неполная сотня штрафников нестройно прошагала по торной дорожке, уводившей сквозь редкий соснячок в юго-западную часть лагеря, где были оборудованы землянки под жилье.
   По пути миновали второй КПП, рядом с которым, сразу за колючим ограждением, приютился в укромном закутке нешумный, но буднично-хлопотливый базарчик Голодные глаза жадно обыскали торговые ряды, выделили расставленные на земле крынки с молоком, сложенные горкой румянистые теруны – большие лепешки, искусно выпекаемые пензяками из тертого с кожурой картофеля, мешочки с ядовитым самосадом, миски с солеными огурцами и помидорами. И каждый, вероятно, в этот момент испытал один и тот же искус, потому что все очень уж углубились в себя, остерегаясь прямо смотреть на соседа. И только Салов, проводив базарчик в последний раз завистливым, тоскующим взглядом, шумно вздохнул, не то всерьез озлясь, не то делано печалясь:
   – А и гляди, начальнички-то какие нам попали фартовые. Битые мужики, ничего не забыли: ни обмотки, ни мешки. А того не подумали, что они к пустому желудку как нищему легавый. Счас бы на тот толчок да попастись от вольного.
   На его замечание никто не ответил. Оно лишь придало штрафникам невысказанной, самоедской горечи и желчи.
   Вскоре по обе стороны дорожки возникли за деревьями и потянулись вереницей штабеля заготовленных бревен, навесы для лошадей, различные подсобные и складские помещения. Затем показались и жилые землянки.
* * *
   Штрафников провели в дальний конец лагеря и определили в одну из четырех землянок, находившихся несколько на отшибе, в самом углу. В отличие от остальных, таких же приземистых, наполовину врытых в землю, эти четыре были обнесены колючей проволокой, хотя никем не охранялись.
   Внутри помещение оказалось темноватым, поскольку окошек в стенах не делали, но достаточно просторным и удобным. По обе стороны широкого прохода тянулись земляные нары с деревянными подголовниками и щедро накиданной соломой вместо тюфяков. Слева и справа от входа стояли бачки с питьевой водой и пирамиды для оружия. Две железные бочки, приспособленные под печки, посвечивали раскаленными боками.
   Бывалые солдаты, торопясь «забить» лучшие места – поближе к огоньку! – не мешкая полезли на нары, стали набивать вещмешки соломой – чем не подушка? Их примеру последовали и остальные. И только дружки Мани Клопа, не переносящие света, сговорчиво подались в дальний, теряющийся в потемках угол и сразу затеяли там какую-то шумную, подозрительную возню.
   Вглядевшись в тот угол повнимательней, Шведов изумленно присвистнул, толкнул в бок Кускова.
   – Вот дают, ловкачи! Глянь, Андрюха, что выделывают.
   Приподнявшись заинтересованно на локте, Павел напряг зрение и явственно различил стоявшего на коленях Гайера. Сбросив шинель и гимнастерку, уголовник торопливо стаскивал с себя нательную рубаху. Затем еще одну и еще. Таким же образом появилась на свет лишняя пара кальсон.
   Павел с трудом верил собственным глазам, ведь стоял в очереди вслед за Гайером и ничего подозрительного не заметил. Неужели тот смог стащить белье на глазах у целой сотни людей?
   Между тем Карзубый, сграбастав рубахи и кальсоны, засунул их за пазуху и опрометью выскочил из землянки наружу. А когда через некоторое время вернулся, прошмыгнув в угол, следом по проходу распространился дразнящий запах вареного картофеля. «На толчок сбегал!» – догадался Павел, почувствовав против воли некоторую зависть к умению блатняков извлекать выгоду из любого положения.
   Усевшись в кружок, «хевра», как величали себя уголовники, предалась шумному чванливому пиршеству. В центре, подогнув ноги по-воровски, важно восседал Маня Клоп, а по правую его руку – обласканный виновник торжества Гайер. Разыгрывая спектакль, рецидивисты умышленно громко чавкали, похвалялись блатной смекалкой и ловкостью, наперебой превозносили воровские заслуги Гайера.
   – Я о тебе еще от Химика слух имел. Он о тебе на пересылке толковищу вел. Ты, говорил, Гайера не знаешь – чистодел, каких мало. У любого, мол, шкарята на ходу поблочит, – покровительственно признавал Клоп.
   – Это еще что! – умилялся Семерик. – Ты бы видел, Клоп, как он в камере у одного фрея «сидор» по соннику увел, прямо с подголовы!
   – А я его еще и по воле знаю! – похвалился Башкан, запивая кусок аппетитного, круто посоленного ржаного хлеба водой из жестяной кружки.
   Мельком оглядев штрафников, Павел был неприятно поражен тем, с какой ищущей готовностью оказаться в кругу уголовников – только помани горбушкой хлеба – наблюдали за «хеврой» Туманов и некоторые другие. Уловка Мани Клопа и его дружков не хитрая, но верная, испытанная: когда рассудок приглушен воплями брюха, легче совратить, одурачить неокрепшую, неустойчивую душу ловкими бреднями о заманчивых благах воровской жизни. Глядишь, и попадет кто, вроде Бори Рыжего, в расставленные сети.
   «Твари поганые! Знают, когда и на какую мозоль надавить, специально души травят!» – все больше и больше озлобляясь против ворья, думал Павел, устраиваясь на нарах так, чтобы не слышать противного чавканья, доносившегося из чуждого угла.
   Рядом ворочался и тяжело вздыхал о чем-то напряженно размышлявший Махтуров.
   – Знаешь, Паш, наверно, я давеча был не прав, – наконец раздумчиво, как бы освобождаясь от мучившей его тяжести, произнес он. – Никак нельзя нас с этой поганью уравнивать. Равная у нас только возможность искупить вину.
   – Пожалуй…
   Мучил голод. Из воровского закутка по-прежнему слышались намеренно громкие дифирамбы в честь чистодела – ширмача Гайера. Остальные штрафники подавленно молчали.

Глава вторая

   Ночью с ротной кухни пропали мясо и комбижир. На завтрак повар с повозочным привезли бачки с пустым супом.
   Получив положенный черпак похлебки, Туманов поставил котелок на нары, с обиженной миной поскреб ложкой по дну.
   – Не бойсь – не сломается! – деловито, будто и не иронизировал вовсе, утвердил степенный калмыковатый Костя Баев.
   – Ну и харч! Что там был, что здесь – одна чертовина! Чтоб им всем повылазило!
   – Неужто норма такая армейская, ребяты?
   – Забыли повара съестнуху в котел бросить, что ли? Жмоты! У самого морда – только что не лопается. Кирпичи сушить можно!
   – Глянь, глянь! И ухом не ведет, паразит такой! Будто его не касается!.. – поднялись отовсюду недовольные, возмущенные голоса штрафников.
   – Норма как норма. И мы здесь ни при чем, – невозмутимо раздавая черпаки, парировал повар. – Если б не сперли мясо с жирами, был бы и вам добрый суп, как всем людям.
   – Вот и кормили бы своей бурдой тех, кто спер. Мыто при чем?
   – Вы же, сволочи, и сперли.
   – Но-но! Кто это вы? Ты видел?
   – Окромя вас, некому. Ни разу еще ничего не пропадало, пока вас на нашу голову не пригнали. Жулье!..
   – Конечно! Если штрафники – значит, поливай грязью, да? Вали валом – опосля разберем?..
   Но как ни шумели, как ни ворчали, а с похлебкой в один присест расправились. Не отказались бы и от добавки, да не положено. Потянулись к бачкам с питьевой водой – котелки ополаскивать. И лишь тогда разобрались, что «хевра» все еще усиленно чавкает в своем углу и опять, подначивая, во всеуслышание умением жить похваляется. Неспроста напоказ выставляются, наверняка нечисто дело. Взяло штрафников за живое.
   – Да что же это такое делается-то? – вскипел обычно отмалчивавшийся, покладистый «указник» Сикирин, слесарь-сборщик с авиационного завода. – Ведь точно они стащили! Сто человек голодными оставили, негодяи! К стенке таких надо без всякой жалости! Выродки!..
   – Но-но, батя! – раздался в ответ сытый ленивый возглас короткошеего Башкана, кичившегося своим умением повергать в драке противников ударами головой в живот. – Ты для того и создан, чтобы быдлой работной быть и на заводе вкалывать, а жрать за тебя, по нашенским законам, нам полагается. И перья не поднимай – вырву! Скажу, что так и было…
   – Сам ты быдло! Ворюга!..
   Перестали штрафники котелками греметь. Кто в проходе стоял, кто на нарах сидел – повернули головы в сторону Сикирина и Башкана, насторожились. До всех дошло – вот он, край. Не может так больше продолжаться, чтобы кучка подонков безнаказанно над целой сотней людей изгалялась. Давно в душах протест вынашивали, но открыто выразить в одиночку опасались: многих впервые на пересыльном пункте только увидели. Что за люди, кто друг, кто враг, кто грудью за тебя пойдет, а кто струсит – не поймешь. Время, чтобы узнать, требуется, а пока таились один от другого, приглядывались. Сикирин первым позорное малодушие преодолел. Призывом для всех его возмущенный голос прозвучал.
   Единым махом выметнулся в проход Павел. Еще не сознавая ясно, что предпримет в следующий момент, двинулся в угол к уголовникам, тяжелея с каждым шагом телом и сжав кулаки. Боковым зрением успел заметить, как сорвались с нар следом за ним Махтуров и Шведов, застыл в выжидающей позе готовый кинуться на выручку десантник Кусков.