Лишь однажды он оторвался от своих дум, пристально вгляделся в работавших солдат. Здесь и открылась истинная причина усердия, проявленного уголовниками вначале. Лопаты и ломы они разобрали первыми, но не для того, чтобы стать застрельщиками в работе. Мигом сориентировались, приметили самых трудолюбивых и незаметно попристроились рядом. Стоит такой ухмыляющийся Яффа, опершись на черенок, и наблюдает, как сосед Сикирин за двоих совком наворачивает. Заметит, что младший лейтенант искоса озираться начнет, ковырнет лопатой раз-другой, выбросит для вида горсть земли и опять не шевелится. А неподалеку Тихарь около Баева той же тактикой пробивается: с утра потихоньку, а к вечеру не спеша.
   Раскусил воровскую уловку младший лейтенант, рассвирепел. Согнал всех «сачков» в одно место, определил задание и сам с чурбаном поближе пересел. Для острастки свиданием с комбатом пригрозил. Подействовало. Хоть и бестолково в основном толчились: руки не тем концом вставлены, но к обеду пар со спины у всех пошел.
   День выдался смурый, неприветливый. Сверху нет-нет да и присыпало сухим колючим снежком. Точно в полдень с ротной кухни подоспела подвода с термосами. Спасаясь от ветра, Павел, Махтуров и Сикирин спустились с котелками в отрытый наполовину котлован.
   – Притомились, ребяты? – участливо спросил Сикирин, приметив, как Павел, смущаясь и стыдясь – отвык! – рассматривает свои стертые покрасневшие ладони.
   – Есть малость.
   – Примечаю, лопаты вам не в диковинку. Не чураетесь рабочего пота отведать…
   – А чего нам его бояться? Силенкой бог не обидел, да и дело в прошлом привычное. Николай вон бог войны, а я – царица полей. Чего-чего, а земельки покидать довелось.
   – Сродни ты мне как бы, Колычев. Как гляну на тебя – душа осекается. Ну прямо Митька мой, и все тут, чуток постарше только будешь. Бывает же так.
   – Значит, бывает.
   – Как же ты-то в штрафной угодил, Григорий Дмитрич? – полюбопытствовал, перебив, Махтуров. – Мужик ты вроде дельный, степенный. Если не секрет, конечно?
   – Какой уж тут секрет, – горько покачал головой Сикирин, и Павел всем существом своим ощутил, что и с этим человеком жизнь обошлась не менее сурово и круто. – Сплоховал под старость лет. Сестра у меня в деревне, колхозница. Сыновей на фронт забрали, а картошки полон погреб. Ну, и написала она мне, мол, приезжай, забери, а то, не ровен час, пропадет. Сладился я аккурат с одним шофером – он из тех мест дрова для заводу возил, поехали. А на обратном пути она возьми, горемычная, да и сломайся. Сорок три километра пешком пер, а от прогула и суда не уберегся… Э-ээ! Да чего уж там вспоминать! Известно! Если зубами не уцепил – губами не удержишь. Давай, ребята, налегай на котелки, набивай брюхо, не то остывать начинает!..
   К вечеру наломали спины, устали с непривычки. В землянку возвращались без привычных шуток и разговоров. После ужина сразу повалились на нары. Павел провалился в черноту, едва приклонился к жесткому изголовью.
* * *
   На третий или четвертый день перед строем роты на утренней поверке вместо Дьякона появился щеголеватый старший лейтенант спортивного склада с золотой коронкой, поблескивавшей под верхней губой. Представился не без позерства:
   – Временно исполняющий обязанности командира второй роты старший лейтенант Чиженко. Прошу любить и жаловать, а на взыскания не обижаться.
   – Гусь! – подал реплику Карзубый.
   Чиженко не обиделся.
   – Гусь, да к тому же такой, что с любой свиньей уживусь, – подкупающе улыбнувшись, подтвердил он.
   Штрафники оценили ответ, сдержанно рокотнули.
   – Такой нам подходит!
   – Вот и отлично. Взаимопонимание, значит, обеспечено…
   В первый же вечер после работы новоявленный командир роты побывал в землянке у штрафников, обстоятельно, не упуская мелочей, ознакомился с их бытом, походя раздал солдатам всю махорку из кисета. А наутро в помещении появились и карбидные фонари, и свежие газеты, и даже бумага для писем. Ничего не упустил из виду ротный. Перед обедом стали регулярно зачитывать сводки Совинформбюро.
   Восприятие у штрафников особое, обостренное. Доброе слово им долго помнится, а искреннее участие и расположение – тем более. Хоть и дисциплину с них жесткую новый ротный требовал, и в работе спуску не давал, а потянулись к нему душой люди. Безошибочным чутьем своим определили: не подличает Чиженко, не притворяется – по-настоящему людей в них уважает.
   Новый ротный распределил штрафников по взводам. И к этому мероприятию продуманно подошел. Сначала костяки отделений из фронтовиков сформировал, следя за тем, чтобы поровну их везде оказалось, затем по нескольку человек из необученных к ним добавил и напоследок уголовников по двое-трое, как довески к хлебной норме, распределил.
   Павел остался доволен: в один взвод с Махтуровым попал. Вместе с ними – Шведов, Кусков, Бачунский, Сикирин, Яковенко, Туманов с Илюшиным. Ребята неплохие. Лучшего, пожалуй, и желать не стоило. Бачунский по этому поводу образно высказался:
   – Ничего ковчежек получился. Ною и то бог худший ассортимент подсунул: семь пар чистых и семь пар нечистых, а нам всего троица досталась. – Он имел в виду Карзубого, Тихаря и Яффу, тоже зачисленных во второй взвод. – Жить можно.
   – А эта сволота чем лучше? – кивнул на Кабакина Шведов.
   Кабакин, видный из себя тридцатитрехлетний солдат с благородной внешностью воспитанного интеллигента, вызывал у всех без исключения не меньшее отвращение, чем уголовники. Жалкий откровенный трус, призванный в армию летом 1942 года, он прочно осел на пересыльном пункте. Всякий раз, как только маршевая рота выстраивалась на поверку перед отправкой на фронт, у рядового Кабакина непостижимым образом обнаруживались в нижнем белье насекомые, и он беспрепятственно возвращался сначала в санпропускник, а затем в казарму, где, таясь от посторонних глаз, прикармливал в припрятанном спичечном коробке позаимствованных напрокат вшей.
   Кабакина презирали даже уголовники. Изощряясь в издевках, они загоняли его на ночлег под нары, в угол с парашей, заставляли пресмыкаться. Одержимый животным страхом за свою жизнь, Кабакин сносил все, повиновался с отвратительной лакейской угодливостью.
   – Да-а, подарочек…
   С приходом Чиженко изменился и распорядок дня. С утра штрафники направлялись на строительные работы, а после обеда, как правило, изучали оружие, прорабатывали уставы. Отзанимавшись положенные два часа, шли на плац «рубать» строевую или в поле на тактические занятия.
   Выпадали дни, когда полевые учения проводились от темна до темна. Возвращались вконец измотанные, в тяжелых, набравшихся водой шинелях и мокрых от пота гимнастерках. Наука воевать требовала полной самоотдачи. Но зато даже те, кто впервые надел военную форму, стали теперь походить на настоящих солдат. И выправку строевую обрели, и сноровки набрались.
   «Хевра» тоже вроде присмирела, ничем особым себя не проявляла. В текучке армейских будней о блатняках совсем думать перестали. И напрасно. Витька Туманов, безалаберная, неприкаянная душа, вдруг выбрыкнул. И парнишка-то вроде открытый, бесхитростный, для товарищей последнего сухаря не пожалеет, и с виду тоже сама простота: худющий, тонкошеий, черты лица остренькие, воробьиные, и, как воробьиные яйца крапинками, веснушками мелкими усыпан, а поди ж ты, с характером оказался, чуть что не по нему – удила в зубы и вразнос.
   К судимости своей легко отнесся: «Война все спишет. Мне бы только до фронта добраться – оправдаюсь!» – а на Шведова за насмешку пустячную обиду смертную затаил, а заодно и все его ближайшее окружение – Колычева, Махтурова, Кускова – к обидчикам пристегнул. Ничего умней не придумал, как в отместку к Карзубому прислониться.
   После того как каждому взводу в землянке определенное место было отведено, очутились они на нарах рядом. Насторожиться бы Павлу следовало, а он их соседство чистой случайностью посчитал, не усмотрел опасного…
* * *
   В один из дней штрафники всей ротой отрабатывали в поле тактическое занятие по теме «Стрелковая рота в обороне». Занятие полезное и интересное, тем более что учиться этому Павлу пришлось в основном на фронте. В училище преимущественно наступали.
   С утра повзводно возводили на лесной поляне рубеж обороны. Руководитель занятия капитан Молоканов придерживался в обучении известного суворовского принципа и условностей не терпел. Окопы и ходы сообщения отрывали в полный профиль, по всем правилам оборудовали пулеметные гнезда и сектора обстрела для противотанковых ружей. Насыпали брустверы и замаскировывали их снегом.
   Капитан Молоканов, припадая на левую ногу, поспевал из конца в конец, определяя позиции пулеметчиков и бронебойщиков, немногословно и толково излагал суть своих соображений и доводы, требуя исправлять ошибки и устранять недоделки. Павел, с пристрастием наблюдавший за его действиями, попытался мысленно представить, как развернул бы оборону он, окажись на месте Молоканова, и вынужден был ревниво признать, что в некоторых деталях капитан предвосхищал возможный оборот событий на участке значительно точней и глубже.
   За полдень, когда рубеж обороны был готов полностью, Молоканов поднял роту в атаку на близлежащий взгорок. По сигналу ракеты штрафники вымахнули на бруствер и, вскинув наперевес лопаты, устремились на условного противника.
   – Вперед! Урра-а!
   Капитан с ракетницей в руке трусил сзади.
   – Ложись!
   Чертыхаясь, попадали на раскисшую, хлюпавшую землю. Ползли, озлобляясь на то, что вместо отдыха после окончания занятия придется долго сушить и чистить обмундирование.
   – Рота! Отставить! Повторить сначала!
   Недоумевая, потянулись опять в окопы.
   – Что это такое?! – пробегая вдоль линии траншеи, возмущенно кричал капитан. – Это не рота в атаку бежит, а колхозное стадо к водопою несется. Сплошное удовольствие для вражеских пулеметчиков! Рассредоточиться! Цепью! Вперед! Марш!
   Снова, отводя душу боевым кличем, бежали по вязкой целине, скользя и путаясь в полах шинели, но теперь не скопом, как в первый раз, а широким фронтом.
   – Ложись! По-пластунски – вперед! – догонял сзади неумолимый голос Молоканова. – По-пластунски, а не на карачках!..
   Падали и ползли снова, обливаясь потом, с ожесточением продирая тела по липкой весенней грязи.
   – Рота! Короткими перебежками – вперед!
   И так бессчетно раз, пока наконец не истощился запас вводных, круто менявших обстановку, и контратака на взгорок не прошла так, как хотелось руководителю занятий. А там – новое дело! Вместо законного перекура, в предвкушении которого были особо старательно преодолены последние метры до позиций противника, – атака в обратном направлении, на оставленный оборонительный рубеж. И опять – что за блажь такая?! – половину пути животами исполосили. Благо хоть без полной выкладки.
   В полусотне метров от окопов залегли, прижатые к земле встречным пулеметным огнем.
   – Гранаты к бою! По огневым точкам врага – огонь!
   Вымещая злость, забросали пулеметные гнезда деревянными болванками, напоминавшими по форме гранаты.
   – В штыки готовсь!.. Вперед!
   Ворвались в траншею, «разметали» единым порывом врага, и дух вон. Теперь-то уж, кажется, все. Но не тут-то было.
   Молоканов неутомим:
   – Немцы по фронту! Приготовиться к отражению атаки!
   «Да будет ли конец? Сколько можно измываться?» Штрафники начали поглядывать на Молоканова кто с тоской и унынием, а кто и с нескрываемой злобой. Но капитан и не думал униматься.
   – На правом фланге у пулемета кончились патроны. Участок простреливается. Подносчики… – Указующий палец наугад упирается в обессилевших Сикирина, Покровского и Салова. – Цинки в руки. Ползком!..
   Воспользовавшись тем, что Молоканов отвлекся, отдавая приказание «подносчикам», Тихарь, который находился в опасной близости от него, потихонечку попятился и, улучив момент, предусмотрительно юркнул на дно окопа. Но его маневр не ускользнул от внимания капитана.
   – Фамилия?
   – Порядников.
   – Солдат Порядников, обрыв на проводе в двухстах метрах. На восстановление связи, ползком, туда и обратно, – марш!
   Измотал Молоканов штрафников донельзя, на выжатые мочалки стали похожи. Словно боялся, что не успеет, и торопился за одно занятие вложить в них все, что знал и считал необходимым передать.
   Когда с наступлением сумерек дал отбой и разрешил развести костер, никто шагу не ступил, чтобы хвои лежалой насобирать. Сам первую охапку принес.
   Рассевшись вокруг огня, кто на чем смог, на валежнике и лопатах, опустошенно смотрели на желтый язык пламени, вяло, размагниченно курили. И почему-то совсем не досадовали, не кляли, как час назад, своего мучителя. Не хотелось. Выдохлась обида, вся вышла. Может, огонь так умиротворяюще на людей действовал, а может, подспудно правоту Молоканова чувствовали: для их же пользы старался.
   Капитан тоже задумчиво курил, углубившись далеко в собственные мысли. Потом встрепенулся, обвел штрафников сочувственным, все понимающим взглядом.
   – Наверно, клянете меня на чем свет стоит, скотина, мол, бесчувственная, и так далее?
   Штрафники отмолчались.
   – Ничего. Зато потом спасибо скажете. Дорогой ценой за этот опыт заплачено.
   «Определенно, фронтовик, – уверился Павел, – и не здесь, на учебных полях, а где-нибудь в донских степях или под Сталинградом горькой юшки нахлебался…»
* * *
   – Колычев? Слышишь! Да очнись ты, жлобина!..
   Кто-то бесцеремонно тряс его за плечо, пытаясь добудиться. С усилием переборов сонную одурь, Павел приподнялся на нарах, встряхнулся.
   – Ты Колычев?
   – Я.
   – Собирайся, в хозчасть вызывают! Писаря на тебя карточку затеряли, помпохоз им разгон устроил, сказал, чтобы немедленно новую заполнили. Давай двигай за мной, живо!
   Поминая в душе недобрым словом растяп-писарей, Павел вышел вслед за расторопным, не в меру разговорчивым посыльным, мешавшим ему своей неумолчной болтовней сосредоточиться. По его представлению, было часов около одиннадцати. Лагерь спал, окутанный вязкой сумеречной наволочью, сквозь которую чуть виднелся стылый, суземистый диск луны. Под ногами крошился звонкий молодой ледок.
   Миновав часового, безмолвно замершего под грибком, поднялись по крыльцу в помещение штаба, пошли по длинному коридору. Остановившись против нужной двери, посыльный выразительно ткнул в нее пальцем и удалился.
   Переступив порог комнаты, Павел пронялся знобким холодком. Это была не канцелярия. В тесной, тонувшей в полумраке комнатушке стоял всего один стол с придвинутым к нему стулом. На столе горела лампа под матерчатым абажуром. Причем абажур был повернут таким образом, что свет падал в лицо входившего и почти полностью скрывал того человека, который сидел за ним.
   Сообразив, что находится в кабинете начальника особого отдела, Павел по-военному вытянулся, одернул полы шинели, успев заметить, что сидевший за столом человек переменил позу, выставив на освещенный край стола тяжелые руки, перекатывавшие в пальцах остроотточенный карандаш.
   – Присаживайся, Колычев. – Голос звучал буднично, приветливо, словно приглашение исходило от человека, проникнутого приятельскими симпатиями, искавшего и наконец обретшего возможность близкого, доверительного общения. – Закуришь? – Правая рука нырнула в приоткрытый ящик стола, предложила начатую пачку «Беломора».
   Опустившись на стул, Павел взял папиросу, выигрывая время, долго разминал. Догадываясь о его состоянии, собеседник не спешил, закурил сам, с наслаждением затянулся.
   – О причине вызова, вероятно, догадываешься? – Подняв глаза и приглядевшись, Павел различил на говорившем офицерскую гимнастерку без знаков отличия.
   – Предположительно.
   – Тем лучше. – Пальцы вновь завладели карандашом. – Хочу с тобой как хотя и с бывшим, но командиром и коммунистом поговорить. С делом твоим знаком – знаю. А вот что ты сам по этому поводу думаешь, чем сегодня совесть твоя живет – из бумаг, как ты понимаешь, не выяснишь… – Подчеркнув тоном последних слов значимость сказанного, выжидательно смолк.
   Павел напряженно потупился. Его всегда охватывали непреодолимое смущение и неловкость, когда нужно было вслух подтверждать то, что и без того представлялось незыблемым и очевидным. Но может, он не так понял и особист добивается подтверждения вовсе не на прямой вопрос, а на скрытый, подтекстовый, который от него ускользнул?
   Пауза затягивалась.
   Не дождавшись ответа и истолковав молчание по-своему, особист, явно разочарованный, откинулся на спинку стула и, сбросив щелчком карандаш в ящик стола, сказал с расстановкой, как бы сожалея:
   – Вижу, не понял ты меня, Колычев. Я ведь не на допрос тебя вызвал. Показаний не требую и протокола не веду. Просто хочу побеседовать – как советский человек с советским. Если тебе такой разговор неприятен – можем закончить. Я не настаиваю…
   Несмотря на то, что лицо собеседника пряталось в полутьме, Павел почувствовал, как отчужденно холодны и неприязненны стали смотревшие на него глаза.
   – Извините. Вы не так меня поняли. Я готов выполнить все, что от меня потребуется. – Собеседник выпустил изо рта струйку дыма, заговорил твердо, решительно:
   – Политграмоту тебе читать не собираюсь. Но то, что считаю сказать необходимым, скажу. Ты вот не захотел прямо ответить на мой первый вопрос. Что ж, ответ для меня ясен и без слов, в противном случае не стал бы тратить на тебя время. Но рядом с тобой, Колычев, ходят еще десятки людей, чьи замыслы мы можем определить лишь весьма приблизительно. Среди этих десятков обязательно найдутся подонки и отщепенцы из недобитых классовых врагов, кто затаился до поры до времени и ждет только удобного случая, чтобы ударить в спину. Все те, кто своими действиями так или иначе наносит ущерб обществу – все эти блатняки, паникеры, трусы, дезертиры и мошенники, – наши внутренние враги. Своевременно обезвредить всю эту мразь, способную потенциально на прямую измену Родине, вырвать с корнем ядовитые жала – не только моя непосредственная обязанность как начальника особого отдела, но и долг каждого честного советского человека, гражданина и патриота…
   Павел дрогнул, поднял голову:
   – В случае необходимости нашел бы дорогу в этот кабинет и без вызова!
   – Вот это признание я от тебя, Колычев, и ожидал услышать. – Голос начальника особого отдела обрел первоначальную мягкость и дружелюбность. Он удовлетворенно прихлопнул рукой по крышке стола, подался вперед, отрешаясь от сомнений: – А поначалу подумалось, ошибся я в тебе, бывший офицер, – и, взглянув на мрачно потупившегося Павла, заключил ободряюще: – Бывший, но, надеюсь, и будущий тоже.
   – Для чего же направлять всю эту мерзость в штрафбат, если заранее известно, что вреда больше принесут, чем пользы? Где же логика? Не пойму я что-то.
   Собеседник усмехнулся:
   – Логика непростая, верно. Таких, как Маня Клоп или Карзубый, может, и зря из тюрем повыпустили. Этих вряд ли перекуешь – закоренели. Но выносить окончательный приговор всей компании все же нельзя. И среди блатняков найдется немало таких, кто одурачен, затянут воровской средой. Отдели их от Клопов и прочей накипи – хорошими солдатами могут стать. Я знаю немало примеров, когда штрафной батальон стал для заблудших дорогой к честной жизни. И потом, нельзя сбрасывать со счетов такой фактор, как национальное самосознание, патриотизм. Да-да, патриотизм, как это ни парадоксально. Ведь на путь прямой измены Родине, даже из самых завзятых, становятся единицы. Поэтому, не имея серьезных оснований, я не берусь категорически утверждать, на чьей стороне завтра будет тот же Клоп или Карзубый. В этом деле одинаково опасны как предельное недоверие, так и излишнее самообольщение. Мы должны знать точно, кто есть кто. Может быть, ты как раз и располагаешь какими-то достаточно определенными соображениями?
   – Боюсь, что мои соображения основываются пока главным образом на эмоциях, а не на фактах. Непредубежденным мне сейчас быть трудно, да и, честно говоря, не ставил я перед собой такой задачи…
   – Понимаю. Потому и пригласил тебя, чтобы помозговать вместе. Честь и нечисть с тобой одними дорожками ходит пока, из одного котла питается. Присмотрись. Объективно для нас опасность представляют как те, кто замыслил подлое предательство, так и те, кто ворует с общей кухни продукты. Серединки нет: кто не с нами – тот против нас. Последние подлежат безжалостному уничтожению. Вот так, Колычев, добренькими в ущерб Родине мы сейчас быть не можем. – Говоривший поднялся со стула, давая понять, что разговор исчерпан, протянул для рукопожатия жесткую сухую ладонь: – Вероятно, встречаемся не в последний раз?
   – Я все понял. Разрешите идти?
   – Надеюсь, предупреждать о том, чтобы наш разговор остался в тайне, не следует?
   – Разумеется.
   – Иди.
* * *
   Из кабинета начальника особого отдела Павел вышел в состоянии радостного, приподнятого возбуждения. Самолюбие, обласканное уберегаемым в сознании голосом собеседника, все время произносившего «мы должны», «наша задача», как будто и не существовало между ними незримой, но существенной грани, торжествовало. «Нет, Коля! – мысленно горячо оспаривал он друга, пробираясь вытаявшей тропинкой и вспоминая прошлый разговор с Махтуровым в предбаннике. – Есть и в штрафном люди, которые и захотят понять, и поймут нас правильно».
   Небо прояснило. Стало морознее и светлее. Приглушенный бревенчатой стеной, глухо тарахтел движок штабной электростанции. На вышках мирно перекликались часовые. И вдруг спокойную, отстоявшуюся тишину лагеря разорвали истошные мечущиеся вопли, крики и брань. Впереди, около соседних землянок, в которых разместили партию новобранцев, прибывшую накануне вечером, колыхалась колобродящая толпа, похоже, шла драка.
   Когда Павел подоспел к месту происшествия, суматоха несколько поулеглась, но люди, выскочившие из землянок на шум и крики, не расходились, потревоженно гудели и толчились по всему пространству. Протиснувшись к центру, Павел содрогнулся, увидев на земле бездыханное тело, истерзанное, обезображенное до неузнаваемости. Судя по солдатским брюкам и гимнастерке, убитый относился к штрафникам: новобранцы прибыли поздно, обмундировать их не успели. Колычев отметил это сразу.
   – Кто? – коротко спросил он, почувствовав рядом Махтурова.
   – Кажется, Гайер, – выдвигаясь из-за спины, сквозь зубы отозвался Махтуров. – Гайер, – спустя минуту мрачно подтвердил он, склонясь над телом и чиркнув спичкой.
   На обнаженной груди высветилась знакомая двухцветная наколка: кокетливая женская головка с распущенными русалочьими волосами, бутылка водки и шестерка треф, увенчанные изломистой корявой надписью, служившей, должно быть, откровением: «Что нас губит». Но вопреки ей в игривом прищуре красавицы теперь мнилась лукавая, ироническая ухмылка: уголовника сгубила воровская судьба, а отнюдь не три поименованных порока.
   – Туда и дорога, что искал, то и нашел, – непримиримо выдохнул Махтуров. – Всю щеку парню располосовал и глаз повредил, гад… До конца дней без фронта кривым оставил. А все из-за чего? Из-за куска хлеба. Хоть бы голодным, сволочь, был…
   – Ребята сказывают, не один он к ним шастал – с напарником. Кабы еще одного смертоубийства не приключилось, – высказал опасение прислушивавшийся к разговору Сикирин.
   – А где остальные?
   – Сразу и разбежались кто куды, попрятались. Испугались, как бы всем заодно башки не поотрывали…
   Вскоре по обрывочным сведениям составилась полная картина случившегося.
   Новобранцы, которым не смогли приготовить баню, расположились на ночлег, не выставив по беспечности или неведению дневальных. Этим незамедлительно и воспользовались уголовники, польстившиеся на содержимое их дорожных мешков и чемоданов. Выждав определенный час, Гайер с сообщником ночными татями скользнули внутрь помещения, на ощупь, ловко и бесшумно стали тащить сложенные в проходе домотканые торбы, узлы и самодельные баулы. Юркнув с добычей в кустарник, сразу за землянкой, с жадной торопливостью вспарывали ножами ткань, отрывали от крышек висячие замки.
   Улов оказался более чем скромным: два кусочка сала, краюха зачерствелого ржаного хлеба и несколько вареных картофелин. Большего трудно было и ожидать. К месту прибытия у новобранцев из припасов почти ничего не остается. Но Гайер был упрям. Смехотворная для признанного чистодела добыча заедала его самолюбие, и он решился на второй «скок».
   Обшарили весь проход, выудили еще два самодельных фанерных чемодана, но и этого показалось мало. Запрятав чемоданы в штабеля досок, вернулись снова. Гайер пошел на крайность, стал резать мешки под головами спящих.
   Вспугнуло ли что его или спящий неловко повернулся, осталось неизвестным, только задел он лезвием лицо человека. Охваченный ужасом, из отчаяния перед тем, что должно было неминуемо произойти в следующую минуту, – полоснул еще…
   Дикий вопль, прокатившийся по землянке, сорвал с нар полусонных людей. В суматохе сообщнику Гайера удалось выскочить за дверь и раствориться в ночи…
   Гайера же схватили. Самосуд разъяренных людей был скорым и страшным. Измесили, растоптали ногами, превратив в кровавое месиво…