– Получку в кооперативе получили, – делились догадками в другом месте. – Ничо, у них животина выучена. Точно к воротам довезет.
   – Ишшо бы, всю жизнь с ею упражняются.
   Афоня уже расписывался. Климов протолкался и взял
   его за локоть. Афоня обернулся. Лихое курносое лицо под кепкой подмигивало и лукавило:
   – Айда под башню, там потолкуем.
   Афоня нырнул кому-то под руки и исчез в толкотне гуляющих. Климов прошел по аллее, завернул за кусты и вышел к башне. Там на камне уже сидел Афоня.
   – Афоня, – сказал Климов, – такие у нас, брат, дела, что нужна помощь: кто такой Кот? Кто в его шайке, где они обитают? – Он тоже присел на камень,
   Солнышко пригревало, сытный запах навевал дрему, ярко раскрашенные «царьки» планировали и взлетали вокруг них. Афоня задумался. Веснушчатое курносое лицо стало взрослым и угрюмым.
   – Хошь верь, хошь нет, – сказал он, – а про энтих что знаю – одна липа. Ни в личность не видел, ни о делах ничего… – Он огляделся. – Слушки о них страшные идут. Это верно. Кот этот, о нем даже в блате говорить страх. Имя! Одно знаю, – вдруг заторопился он, – Куцего Кот прижал. Это вот как на духу. Тот пьяный сам проболтался. Говорит: «Каждая сука будет грозить!» Я говорю: «Тебе? Да где они такие найдутся?» А он говорит: «Нашлись уже. Слыхал про Кота?» Я говорю: «Слыхал». Тот-то и зубами аж заскрипел. «Никому, – говорит, – в жисть не спускал, а тут…»
   – А из-за чего?
   – Так я понял, что Куцый хотел одного танцора поучить. Оттянул на него на танцах… Это на Куцего-то! Одна девочка им обоим понравилась… Короче говоря, какой-то Красавец. И тут явился в Горны Кот и говорит: «С Красавца брать хочешь?» Куцый говорит: «Возьму». – «Гляди, – говорит Кот, – решай как знаешь, только голову береги». Куцый было рыпнулся, а Кот говорит: «Красавец – мой человек, усек?» – и ушел. Ну, Куцый, конечно, усек. Маруху уступил! – Афоня звонко расхохатался: – Не, ты понял, а? Куцый какому-то Красавцу маруху уступил? Конец света!
   – А на каких танцах они сцепились?
   – У Кленгеля небось, где ж еще!
   – Слушай, Афоня, – сказал Климов, помолчав, – я еще вот о чем: опять ты работу забросил, опять со шпаной дружбу свел, забыл, куда такая дорожка ведет?
   Оживление на курносом лице паренька пропало.
   – Так я ж для пользы дела, – сказал он, отводя глаза, – вам вот могу помочь.
   – Брось, – сказал Климов, – работать надо, парень. Иначе жизни не будет.
   – Да неохота! – закричал вдруг Афоня визгливо. – Неохота, понял? Я, может, эти станки в гробу видал! Не могу я завод выдерживать: гром, лязг, железо! Воротит меня!
   – Там главная жизнь страны…
   – Пущай, – перебил Афоня, – какая хошь там жисть: главная, подчиненная – не могу я там, пойми ты, Климов! И ребята хорошие, а в глаза им смотреть не могу! Работать там не буду! Уволюсь. Вот!
   – Ладно, – в раздумье сказал Климов, – работу мы тебе, может быть, подыщем другую, раз эту так нервно воспринимаешь. А когда с блатом порвешь?
   Афоня молчал. Ногой в драном тапке ковырял замусоренную землю.
   – Скажу, – не выдержал наконец он. – Вот вы все обо мне хлопочете: на работу устраиваете, слова всякие говорите… Да как же я с ними развяжусь? Это ж два дня до финаря. Ты думал, они что? Безглазые? Они знаешь как все секут? «Что-то непонятно, – говорят, – кореш, парни сидят, а ты гуляешь?» – Он вскочил. – Идтить надо. Спасибо вам. Только больше не заботьтесь. Афоня сам дорогу найдет.
 
   В помещении бригады сидел Гонтарь. Белая рубаха-апаш открывала бронзовую мощную шею. Он смотрел в окно и не глядя попадал бумажными комками в корзину для бумаг.
   – Отрабатываешь гранатометание? – спросил Климов, садясь за свой стол.
   – Ни дня без боевой подготовки! – провозгласил Гонтарь и тут же перешел на серьезный тон: – Пока ты там разгуливал, дела в бригаде такие: первое, Брагин сгинул. Жена клянется-божится: знать не знает, ведать не ведает, что с ним. Но по разным признакам, главным образом по душевному покою всех служащих, ясно, что исчез по собственной инициативе, а не по чужому сглазу. Да и дела у него веселые, направо поедешь – пулю найдешь, налево – к нам завернешь, домзак близко. Решил, видно, по искать третьей дороги.
   Дальше, наши парни из второй бригады сообщают об активной и не совсем понятной в свете материалов вашего допроса деятельности мадемуазель Клембовской: бродит по самым подозрительным притонам и пытается завязать знакомство с блатными.
   Климов еще только обдумывал эти новости, как явился похмыкивающий в усы Потапыч.
   – Приказ висит, – сказал он с некоторым удивлением, отставляя руку с дымящейся трубкой, – и кандидату в вожди товарищу Селезневу черным по белому прописан выговор за грубость и бестактность, несовместимую с работой следователя рабоче-крестьянского угрозыска.
   – Я, братцы, Селезнева не люблю, – сказал, улыбаясь чему-то своему, Гонтарь. – Но скажу, что в этом случае почти на его стороне. С чего это нам церемониться с нэпманами?
   – При чем здесь это? – у Потапыча раздулись усы. – Селезнев грубил Клембовской – какая она нэпманша? Студентка, будущий врач. И отец был врач, и какой! Он и в старые времена бедняков лечил бесплатно… Это во-первых, а во-вторых, не понимаю., что они, из воздуха взялись, нэпманы? Им же разрешили таковыми стать! И почему вы, сударь мой, забываете, что без их появления вы, может быть, валялись бы по госпиталям, а кое-кто был бы и в могиле. Голодуха, она ведь страшнее холеры.
   – Понял! – сказал, не сгоняя с лица привычной улыбки, Гонтарь. – Кое в чем убедительно, папаша. Но вот как ты меня научишь их любить, когда я три года убивал на фронте их защитников и сам дважды валялся по лазаретам от их буржуйских свинцовых подарков? И как мне ты прикажешь к ним относиться, когда я возвращаюсь с фронта героем, я, в прошлом телеграфист Гонтарь, а теперь комвзвода Красной Армии. Я победил! Встречайте меня с оркестрами! А что я вижу, победивши толстопузых во всероссийском масштабе? Я вижу, что вокруг меня швыряют деньгами – они! На работу берут, а то и не берут – они! Самые удачливые – они! Уж не за их ли удачу я дрался?
   – Я у тебя одну только логику сознаю, – сказал задумчиво, затягиваясь, Потапыч, – логику неудачника. Временно ты неудачник, Гонтарь. И это тебя тревожит. И правильно тревожит, потому что крепость любого строя и устойчивость любого государства в конечном итоге определяется тем, удачниками или неудачниками осознает себя самая активная часть населения. А у нее, как я вижу, иной взгляд на вещи, чем у тебя. Но скажи мне, а чего лично ты, собственно бы, хотел? Высокого поста? Зажитка? Капитала?
   – Я? – переспросил Гонтарь. – Философ ты, как я погляжу, папаша. Хотел бы я семьи, вот чего, – он вдруг стал серьезен, – сына бы я хотел. Чтоб на руках его носить, нянчить, французской борьбе учить и верности революции. Вот чего бы я хотел. А семьи я завести пока не могу, потому что на нашу получку можно только голубей кормить, и то не каждое утро.
   Они замолчали.
   Гонтарь что-то яростно насвистывал за своим столом. Лицо у него было расстроенное. Обычная улыбка куда-то пропала.
   – Стас не заходил? – спросил Климов.
   – Заходил, – кивнул Гонтарь, с радостью отвлекаясь от своих мыслей. – Поговорили. Что-то, Витя, не нравится мне Стас.
   – А что такое? – удивился Климов.
   – Понимаешь, цветы эти… Конечно, хорошо… Но какое-то это болезненное. Мы сегодня толковали. Я говорю: «Ты, Стас, предмет увлечения нашел какой-то стариковский. Я понимаю, красивое дело цветы, но ты ж молодой – девушки нужны, любовь». Он так, знаешь, горько улыбается. «Любовь, – говорит, – дело тяжелое. Неохота увязать. Кто, – говорит, – меня полюбит, такого хлюпика? Это тебе, – говорит, – о любви самое время думать. А у меня, кроме мировой революции, невесты нет и не предвидится».
   – Странный он бывает, – сказал Климов, вспоминая Стаса, – от женщин действительно бежит, как Клемансо от красного флага. Не верит в себя, самоед несчастный. Но вообще, Мишка, он, знаешь, по-моему, живет в ожидании случая. Готовит себя к геройской смерти за дело пролетариата.
   – Все к этому себя готовим, – неожиданно серьезно сказал Гонтарь. – Только подвиги в армии совершают. А мы с такой мразью имеем дело, что, как тут ни рискуй, какой там подвиг…
   – Я вот о чем все время думаю, – сказал Климов. – Есть ли все-таки в человеке какая-нибудь преступная наследственность? Или врет все Ломброзо? Смотришь на блатных – сколько из них могло бы людьми оказаться, если б не война, не голод, не гибель матери, да мало ли что другое. В человеческих условиях были бы людьми.
   – Эх, – сказал Гонтарь, – я про Клембовскую-то зря так, конечно, говорил. Хорошая девчонка. И красивая. Что-то есть в лице… Благородство, что ли. Она, по-моему, с бывшей нашей секретаршей Шевич дружит… Попадись мне Кот или кто-нибудь из его шайки, разорвал бы.
   Климов встал. Его занимало другое – надо попытаться найти этого Красавца у Кленгеля.
   – Осиянный решением, – сказал, поглядывая на негр и улыбаясь, Гонтарь, – небось опять наполеоновский замысел идешь исполнять?
   Климов улыбнулся, пожал Гонтарю руку и вышел. Хорошие у них все-таки ребята в бригаде.

Глава III

   Уже издалека было слышно, как тоскует саксофон, подхватывает, уносит в высокие нежные дали труба, и страстно рушится сладостным свершением ударник. В танцзале «Экстаз», как именовалось заведение Кленгеля, играл джаз – новейшее и современнейшее музыкальное достижение эпохи.
   Здесь, на темной глуховатой улице, где теснились низенькие аккуратные домики с такими же тихими и аккуратными их обитателями – чиновничьими семействами, на узкой, поросшей пыреем между булыжниками мостовой, стиснутой щербатыми гнилыми заборами и переполненной запахами сена, навоза и псины улочке, в единственном на ней белом трехэтажном угловом здании, ревел и задыхался в топоте и рыках джаза танцзал «Экстаз». Летели ввысь и ухали оттуда вместе с синкопами сердца посетителей. Каждый день Кленгель собирал в своем заведении не менее шестисот человек. Не было девчонки в городе, не мечтавшей побывать в «Экстазе». Там театр самолюбий, выставка туалетов и физического совершенства.
   При входе мышиный костюмчик и непрезентабельный вид Климова были оценены швейцаром и администратором, и, не тревожимый их вниманием, предназначенным для совсем иных лиц, он двинулся дальше, оглядываясь на стук дверей на первом этаже – здесь, видимо, был ресторан с отдельными номерами. Впрочем, Филин и Гонтарь утверждали, что номера в подвале. По их сведениям, там было все – и буфеты, и музыка – только иная, цыганская, и женщины, от которых кружилась голова. Но это все было для тузов, для коммерсантов, и то не из средних. Утверждали, что к Клен гелю наезжали даже из Москвы люди, чековые книжки которых неплохо выглядели бы даже в Америке.
   А вообще, это был длинный, хорошо освещенный коридор с зеркалами вдоль степ и дверьми между зеркалами, а между зеркалами и дверьми, с одной стороны, и посетителем – с другой, стояли два саженных человека в ливреях и молча смотрели На входящих. Обладатели обычных танцевальных билетов при взгляде на их лица теряли всякое любопытство и поднимались по лестнице выше, где на втором и третьем этажах было их царство – царство рядовых танцоров, правда сдобренное довольно густо толстосумами, которые, прежде чем двинуться в номера, заряжались здесь необходимым настроением и желаниями.
   На втором этаже были буфеты. Около зеркал пудрились и причесывались женщины, и, едва посмотрев на них, Климов увидел около вертлявой, без умолку болтающей особы тяжелую фигуру Филина, его сдавленную галстуком багровую шею.
   – Витька! – заорал Филин. – Поди-ка, представлю!
   У Климова тягостно сжалось сердце. Во-первых, Филин был пьян в публичном месте, а это было противопоказано Сотруднику розыска. Во-вторых, он собирался знакомить его с женщиной, а по требованию Клейна в публичных местах они должны были не замечать друг друга. Но Филин уже вел, вернее волок, свою остроносую птаху с галочьим лицом, в блузке с галстуком и коротенькой юбке.
   – Таська, – сказал он, отдуваясь, – вот, знакомься. Витя, сослуживец. Свой в доску. Одним словом, че-ла-эк…
   – Сослуживец Ивана? – пропела подруга Филина, вытянув вперед лисий подбородок и жеманно улыбаясь, не раздвигая губ.
   – Виктор, – сказал Климов, пожимая ее влажную узкую ладонь. – Сослуживец? А где он, кстати, служит? Ни разу мне так и не сказал.
   Филин размяк, заулыбался, стал подмигивать, демонстрируя всем своим видом, что все понял и что все в порядке – не подведет. Шустрая подружка презрительно окинула его взглядом, приложила палец к губам.
   – Все знаем, все понимаем, никому ни звука.
   – Как вас зовут? – спросил Климов.
   – Анастасия, – пропела птаха. – Витенька, запомните это имя. Надо будет – услужу.
   Климов посмотрел в ее острое личико с прищуренными серыми глазками, еще раз тряхнул ей руку и удалился.
   Танцы шли на третьем этаже. Климов поднялся туда. Джаз свирепствовал. Аргентинское танго струилось в стоячем душном воздухе. У самого входа одышливый толстяк в перстнях уговаривал высокую красавицу:
   – Малютка, пользуйтесь случаем. У нас мало времени. Мы все заложники у большевиков. Скоро час расплаты. Надо спешить жить.
   Пожилые толстячки с жирными пальцами, унизанными перстнями, кидаясь приглашать на танец, резвостью соперничали с юными краскомами в шуршащих ремнях; каникулярные студенты конкурировали с совслужащими, уволакивая в буфет смеющихся своих девчонок, чтоб вытрясти там с купеческой лихостью последние бумажки из нищих карманов.
   Оркестр грянул тустеп. Выстроилась длинная линия пар и понеслась по навощенному паркету. Мотив был вызывающий и дразнящий.
   Что он знал о Красавце? Кот не берет к себе в банду слабаков – у пего рецидивисты, владеющие и пистолетом, и финкой. Ладно, будем смотреть на лица. У бандюги-налетчика есть свое характерное выражение лица: на нем прежде всего начертана наглость. Налетчик – парень нахрапистый. На этом качестве основывается вся его профессия.
   Вот этот длинный, с придавленным носом, смотрит на девчонку рядом с ним, как коршун… Да, впрочем, тут, только поглядеть, коршунов хватает! А вот этот, тоже рослый, тоже на лице наглость и вызов, лицо алчное, толстая шея подперта манишкой, во фраке – фу-ты нуты! – прямо старые времена! Ну погоди, дорогой, мы тебе еще покажем, что времена новые… И еще один – тоже остроносые ботинки, тоже наглость на морде и пошиб низменный – ей-богу, этот вполне мог бы быть Красавцем. И рядом такая девчонка, а он над ней как волк облизывает губы. Эх, девчонка, где у тебя глаза?..
   И вдруг, когда они проносились мимо, Климов глазам своим не поверил. Так вот оно что-о! Так вот оно что! Таня, Танюшка! И с кем?!
   Да, это была Таня, любовь. Бывшая секретарша их управления. Тонкая, с нежно-смуглым овальным лицом, с начесанной на лоб темной челкой, большеглазая, затаенная в себе двадцатилетняя девчонка, возле которой вечно толпились парни из всех бригад. Но никому не повезло, и только ему, Климову, дважды удалось по нескольку часов смотреть в эти утянутые к вискам печально-понимающие, добрые, но и безжалостные своей добротой глаза. Нет, и Климов был третий лишний. Да он это и знал с самого начала.
   Одесские джазники совсем сошли с ума, они не могли ни одного танца играть в одном темпе, они гнали всю кавалькаду по залу, как будто это уходила из-под выстрелов разбитая конница.
   А он все искал этого чуть ссутуленного парня с завитой пшеничной укладкой и рядом с ним тонкую, с печально опущенными плечами, потухшими глазами, ту, единственную…
   Кто-то, подойдя, стал рядом. Голос Стаса, перекрывая оркестр, сказал:
   – Ты чего тут?
   – По делу, – сказал он, не оглядываясь.
   – Ну?
   – Один из шайки Кота здесь.
   – Кто такой?
   – Красавец. Кроме клички, ни примет, ни зацепок.
   – Поищем… В следующий раз придешь разговаривать во второй буфет, присядешь ко мне за столик…
   – Да ладно, конспираторы… Филина видел?
   – Видел. Он за это погорит.
   Тустеп кончился. Толпа повалила к дверям. Стас исчез. Климов смотрел, как мимо него проталкивались пары. Полагалось после такой скачки смачивать горло в буфете. На эстраде суетился маэстро и за что-то разносил своих джазников.
   Они проходили, краскомы в новеньких френчах, молодые, сияющие, нэпманы с их красавицами, студенты с их простоволосыми, коротко стриженными девчонками, но где же…
   И вдруг увидел, как пшеничная укладка, выделяясь над остальными головами, двинулась к дверям. И вот они прошли. Какой измученный у нее вид, как белы ее щеки; где она, смугло-здоровая бледность тех времен, когда она сидела в приемной у Клейна; где дальний внезапный свет ее глаз? Словно повинуясь упорству его взгляда, ресницы ее затрепетали, она повела плечиками под блузкой и искоса взглянула на него, как-то виновато, как-то обреченно и умоляюще. Узнала – и тогда холодная, никогда раньше не виданная им надменность распрямила ее спину, она резко отвела глаза и прошла мимо него, далекая и недоступная, уже с увлечением слушая, что говорит ей рослый человек лет тридцати в коричневом костюме и желтых «шимми».
   …Собрание, на котором все и произошло, до сих пор стояло перед его глазами во всех подробностях. Клейн как раз выступал по вопросу об утере революционной бдительности и зачитал циркуляр из Центророзыска о более решительной проверке кадров. Едва он кончил, как на сцену выскочил Селезнев и попросил слова. Он был сдержан, и только жесты, которых он не мог удержать, своей торопливостью указывали на его волнение и предчувствие торжества.
   – Верные слова говорили, товарищ начальник, – сказал он, обращаясь к Клейну, – беспощадно надо пресекать! – Он остановился и вздохнул, чтобы сдержать ярость. Желваки явственно проступили на скулах, и лицо его с русой челочкой на лбу все напряглось. – Мировая революция не за горами, товарищи, – продолжал он, – и нам тут нянчиться некогда. Гражданка Шевич! – он посмотрел в зал, где в самом конце его, неподалеку от Климова, сидела, подперев кулачком подбородок, Таня, и она растерянно встала с добро-непонимающим, изредка появлявшимся на ее милом, смешливом лице выражением. – Пусть пройдет сюда! – уже не ей, а кому-то приказал Селезнев, и весь зал обернулся и смотрел на Таню, которая шла, чуть наклонив голову, с тем же непонимающим, но уже тревожным лицом. – Пройдите к столу! – сказал Селезнев, и Климов с инстинктивной враждебностью и ожиданием какой-то неприятности посмотрел в президиум, где молчаливо следили за Селезневым и Клыч, и начальник второй бригады, и сам Клейн. Он почувствовал, что, как весь зал, как Таня, как и он сам, руководство тоже терроризировано активностью Селезнева и тоже, готовясь к чему-то неприятному, ожидает разгадки всей этой сцены. – Я прошу, не откладывая, решить, как мы поступим с гражданкой Шевич, – медленно и весомо сказал Селезнев, – скрывшей свое дворянское происхождение и благодаря этому пробравшейся в розыск.
   Таня, высоко вскинув голову, стояла прямая, оцепенелая и смотрела в зал. И зал на нее смотрел. Ее все знали и любили. Она второй год уже работала с ними. Все привыкли видеть ее тонкую, спешащую по коридорам фигурку, привыкли к стуку ее машинки, к ее смеющемуся юному лицу, к ее доброте, к возможности занять у нее на обед и даже забыть потом о долге (а ведь она жила скудно, это все знали). Так уж ведется, что доброта всегда оплачивает чужую наглость. Она была с ними, переживала их потери и победы, была даже раз на операции, и Клейн ее потом отчитывал за безрассудство… И вот она стояла перед ними уже в другом качестве, уже как враг, и, хотя Селезнев ничего еще не пояснил, всем было ясно, что за жестокостью этого невысокого человека с запавшими, горячечно светящимися глазами стоит какое-то знание.
   – Кто по происхождению ваш отец, гражданка Шевич? – в ошеломляющей тишине спросил Селезневу а Таня, не отвечая, все так же смотрела в зал, и на белом лице ее проступало выражение горькой и отрешенной усмешки. – Ваш отец дворянин, – четко проскандировал Селезнев, – а в анкете, написанной вашей рукой, сказано, что отца своего вы не знали, но что он был трудового происхождения. Так или не так?
   – Так, – сказала Таня, – я его не знала, он умер, когда мне было два года.
   – Откуда у вас эти сведения, товарищ Селезнев? – официально спросил Клыч.
   Клейн сидел рядом с ним, бледный и спокойный.
   – Я допрашивал по делу Мальцева ее тетку – проходила как свидетель, – обстоятельно и уже не волнуясь, пояснил Селезнев, – она прямо сказала, что хоть сейчас и портниха, но сама дворянского происхождения. Даже, понимаешь, гордость этим проявляла. Тогда я вспомнил и спросил про самого Шевича, отца этой гражданки. Ну, и, конечно, он тоже дворянин. И теперь я обращаюсь к президиуму с просьбой проголосовать: может ли оставаться в нашем учреждении классово чуждый элемент?
   Все молчали, а Таня все стояла впереди президиума и смотрела перед собой. Уже не в зал, а только перед собой.
   – Прошу проголосовать! – настойчиво сказал Селезнев.
   Клейн встал.
   – Кто за то, чтобы гражданку Шевич вычистить из наших рядов как классово чуждый элемент?
   Таня оглянулась на него с таким детским ужасом, что у Климова все оборвалось внутри. Вот так, должно быть, смотрела Красная Шапочка, когда вместо бабушки вдруг волк…
   – Товарищи, – сказал Селезнев, яростно обводя глазами ряды, – сейчас не время миндальничать. Скрыла одно, потом скроет другое. Мы – розыск, и мы не имеем права, – он почти кричал, – не имеем права терять бдительность!
   Таня стала спускаться по ступенькам, не ожидая, пока проголосуют.
   – Кто за? – спросил Клейн и посмотрел в зал. И Селезнев тоже смотрел в зал. И Клыч.
   Большинство подняло руки. И тогда, чуть замедленно, поднял руку Клейн. И только Клыч в президиуме не поднял руки.
   – Кто против? – спросил Клейн, а Таня уже выходила.
   Климов кинулся за ней, начал говорить что-то, она только взглянула – и он осекся, только повела плечом – и он отстал. А ведь тогда, на вечеринке, он поцеловал ее. Поцеловал, вобрал в себя трепет ее близкого тела, вдохнул ее запах, нежный, юный девичий запах…
   Теперь это все не имело значения. Теперь для нее он был один из тех, из непонявших, из бывших друзей, в одно мгновенье, из-за одного слова ставших врагами…
 
   …Стас дернул его за руку, и он очнулся. – Учудим штуку, – шептал, глядя на танцующих, Стас, – выгорит – можем выйти на Красавца.
   – Нарушаешь конспирацию, – с трудом возвращаясь в действительность, проговорил Климов.
   – Плевать, – Стас проследил загоревшимися глазами за вытекающей в двери публикой. – Во втором буфете сидит Куцый. Пьян в лоскуты. Если ему польстить, он должен про Кота что-нибудь брякнуть. Не любит шпана конкуренции, а рядом с Котом он – дохлая крыса. Точно говорю, надо попробовать его на эту наживку, а?
   Климов встряхнулся. Дело есть дело. План был хорош. Особенно с учетом того, что говорил ему днем Афоня.
   – А как подсесть?
   – Нас тут один тип подсадит.
   Климов согласился.
   Издалека улыбался золотыми зубами незнакомый разодетый парень. Стас шепнул ему пару слов, и тот закивал головой.
   Во втором буфете стоял галдеж, перекрыть который можно было лишь из трехдюймовки. Один столик был почти свободен. За ним сидел низкорослый крепыш с русым чубчиком и пьяно смотрел перед собой. За Куцым шло подозрение в трех убийствах, но доказать ничего было нельзя, и розыск ждал своего часа. Новый знакомый Стаса кинулся к буфету, волчком ввернулся в толпу, окриком закрыл какому-то возмущенному студенту рот. И через минуту вел уже Стаса и Климова к столу, за которым сидел Куцый.
   Климов повернул голову влево – неведомая сила заставила его сделать это, – за столом в компании нескольких мужчин и девиц сидела Таня. Ее партнер расставлял по столу бутылки, около вертелся официант с салфетками, вилками и ложками. Во втором буфете трудно было дождаться официанта, действовали в основном сами посетители, и, если официант оказывался у столика, это была большая честь, свидетельствующая либо о высоком положении кого-то из сидевших, либо о немалом его капитале.
   Стас подтолкнул Климова к столу. Он сел, продолжая чувствовать Танин напряженный и какой-то вызывающий взгляд.
   – Куцый, – говорил сверлящим голосом знакомый Стаса, – знакомься: свои ребята. По одному делу мокрели год назад.
   – Водка есть? – спросил Куцый, с трудом раздирая веки. Серые глаза его не глядели, в них плавала дымка. Тоска и тупость были во взгляде Куцего.
   – Куцый, – сказал златозубый, – ты готов? Или для смазки?
   – Для смазки, – промычал Куцый, и слюна повисла в углах рта.
   – Принес, – златозубый разлил по рюмкам.
   Куцый выпил и уронил голову на руки.
   Златозубый угодливо заулыбался обоим:
   – Перебрал братуха!
   Куцый поднял голову, разлепил веки и сказал трезвым голосом:
   – Брысь!
   Златозубый секунду всматривался в него и вдруг исчез.
   – Дело ко мне? – спросил Куцый. Взгляд у него был дымчатый, но слюна у рта исчезла.
   Климов сосредоточился. Взгляд от столика слева тревожил его, но он уже мог соображать.
   – Куцый, – сказал он, – Кот пришил нашего человека. Хотим взять за него.
   Куцый отвел взгляд и опять упал головой в локти. Стас и Климов молча ждали. Похоже, он был все же пьян. Куцый опять выпрямился, глаза его были трезвы.
   – Вы? – спросил он. – Хипесники, вы хотите взять с Кота! Не заставляйте меня улыбаться.