Юлий Файбышенко
Розовый куст

   В Горны я попал случайно. Бродил по знакомому с детства Заторжью, обошел кладбище со старыми, не поддающимися времени отполированными цоколями купеческих памятников, вышел за ограду, спустился по Заварной и вдруг увидел пруды, поросшие ряской, наглухо замкнутые с двух сторон высокими заборами, на которых, навалясь, дремали яблоневые ветви. Буйно зеленел на противоположном берегу травянистый бугор. По стежке я выбрался туда, огляделся. Со всех сторон подступали к укрытой невдалеке за насыпью железнодорожной линии кварталы пятиэтажных типовых зданий. Горны лежали внизу, обойденные новыми микрорайонами, но пока не тронутые. Дома там стояли вразброд, как попало. У некоторых не было даже заборов. А там, где они и были, за их дощатой неприступностью крылись отнюдь не сады и оранжереи. В Горнах всегда жили люди пришлые, не собиравшиеся оседать здесь надолго, и теперь, когда новостройки обкладывали поселок, как победоносные армии ветхую крепость, еще яснее была его обреченность. Но прямо на взгорке, за которым они и начинались, собственно, эти самые Горны, ударил мне в глаза вешним розовым цветением могучий куст шиповника. Я стоял перед ним, удивляясь его нездешности и рокочущей под ветром ветвистой мощи, сумасбродству самого его красочного явления на скудной и угрюмой земле Горнов. Откуда он? Какой ветер развеял в этих местах розовое семя? Неужели дикая воля природы закинула сюда крохотное зернышко, давшее потом такие цепкие рослые всходы?
   Нет, оказалось – куст этот посажен здесь человеком. Давно. Почти полвека назад. Тогда он был розой. Но годы шли, умер человек, присматривавший за ним до самой своей смерти, и вот теперь цветет в Горнах шиповник. Но шиповник – это всего лишь одичавшая роза. А лет прошло много, было с чего ему одичать.
   Вот она, эта история.

Глава I

   Рабочий день в бригаде по особо тяжким преступлениям заканчивался. Ветер заносил в открытое окно томительный запах сирени. За оградой угрозыска в соседних садах шумели яблони. Кроны, опушенные белым цветением, делали их похожими на гимназисток в форменных фартуках. Закат порой проливался на них, и белые их наряды начинали лиловеть в наступающих сумерках:
   – В карты, что ли сыграем? – спросил Селезнев. Он осмотрел остальных и ни в ком не нашел поддержки.
   – В азартные игры не играю, – сказал Стае, поднимая свою взъерошенную кудрявую голову, – и тебе не советую.
   – Это почему же? – насмешливо полюбопытствовал Селезнев.
   – Как партийцу, – сказал Стае.
   – Ах, какие ужасти! – захохотал Селезнев. – Яйца курицу учат!
   Климов хотел было срезать Селезнева, сказав, что тот давно напоминает ему каплуна, но дверь распахнулась, и дежурный завопил:
   – Особо тяжкие! На выезд!
   Они кинулись вниз.
   Дежурный, топоча по ступеням подкованными сапогами, на ходу крикливо излагал:
   – Позвонила и орет: «Скорее! Скорее! Скорее!» Я говорю:
   «Что случилось?» А она: «Скорее! Скорее!» Я говорю: «Адрес давай!» А она опять: «Скорее!» В общем, у парка, Белоусовский проезд, дом два. Особнячок такой…
   – Погоди, – сказал Климов, останавливаясь, – да там же доктор живет, Клембовский.
   – Вот оттуда и звонили…
   «Фиат» у шофера Коли долго фырчал, пыхал дымом, но не заводился. Поочередно крутили ручку. Климов уже хотел бежать за извозчиком, но мотор вдруг зарычал, и они вскочили в машину. Через ворота на Тургеневскую, затем по Базарной, разгоняя кур и собак, прыгая по булыжникам выщербленной мостовой, пугая старух на завалинках. Затем поворот на улицу Свободы, дальше по Алексеевской, и на углу перед первыми кустами парка встали у двухэтажного особнячка с приветливым палисадником.
   – Климов, за понятыми! – приказал Селезнев, а сам со Стасом помчался на второй этаж.
   На первом жил ювелир Шварц. Открыла бледная горничная, семейство стояло в столбняке, с выпученными глазами. Старик Шварц в расстегнутой визитке сидел в кресле, прикладывая платок ко лбу.
   – Гражданин Шварц и вы! – сказал Климов, ткнув ладонью в горничную. – Попрошу быть понятыми.
   – Это они ко мне приходили! – объявил Шварц и уставился перед собой.
   – А вы кто такой? – вдруг закричала его жена, толстая, набеленная женщина с громадными глазами, опухшими от слез.
   Климов показал им удостоверение.
   – Угрозыск, – сказал он, – и давайте, граждане, без паники. Не к вам они приходили, а к доктору. Они в таких делах не ошибаются.
   – Скажите, – сказал вдруг растерянно, по-старчески завертев головой, Шварц, – можно здесь выставить охрану? Я заплачу!
   – Мы вас и так охраняем, – сказал Климов. – Пройдемте, граждане наверх.
   – Вы нас охраняете? – закричал Шварц, с внезапной прыткостью вскакивая на ноги. – Да вы рады, что нас укокошат! Вы рады! Вы их даже не ловите! Они же убивают нэпманов! А кто для вас нэпман? Это наживка на удочке! Вы не согласны? Когда убивают рабочих, вы казните! А когда нэпманов, то все равно что червяка! Нэпман для вас не человек! Тогда для чего вы нас разрешили?
   – Мы вас всех защищаем, – ответил Климов. – Пошли наверх, папаша. Наши ждут!
   Наверху в комнатах все было перевернуто. Стеллажи, опоясывающие коридор и другие комнаты, были частью выворочены, книги свалены в груду, диваны взрезаны, письменный стол в кабинете зиял пустотами нутра. Ящики вынуты и брошены тут же. Зубоврачебное кресло и бормашина в кабинете сдвинуты с места.
   В кухне, прислонившись к стене виском, застыла светловолосая девушка. Молча, огромными глазами, в которых еще плавал неугасший ужас, смотрела она на двигавшихся вокруг людей. Это была дочь Клембовских.
   – Климов! – крикнул из комнат Селезнев. – Сюда!
   Он толкнул дверь и вошел в одну из комнат. Стас и Селезнев стояли над трупами. Убитых было четверо. Они лежали лицом вниз, затылки были у всех размозжены чем-то тяжелым. Пол и стены сплошь были забрызганы кровью.
   – Веди понятых! – приказал Селезнев и, кивнув Стасу, стал приподымать трупы для опознания.
   Шварц и горничная вошли. Старик, скорчившись и открыв рот, не мог оторвать глаз от убитых.
   – Это кто? – спрашивал Селезнев, морщась и поворачивая голову рослого мужчины с искаженным криком лицом. Мужчина был в жилете и выпущенной из-под него ситцевой рубахе, сапог на босых ногах не было. Почти раздеты были и остальные.
   – Кто это, спрашиваю? – уже с раздражением вы крикнул Селезнев и отпустил голову. Она звонко ударила в паркет пола. Все вздрогнули.
   – Дворник… – пробормотал Шварц. – А я все думаю, почему Кузьма с субботы не заходил…
   Горничная, мутно-белая, стояла, раскачиваясь всем телом, и вдруг медленно начала оседать на пол. Климов едва успел подхватить ее.
   – Воды! – сказал он.
   – С-сатана! – ощерился Селезнев. – Какая тут вода! Оттащи ее на кухню. Там отдышится.
   Климов отнес горничную в кухню, положил там на стол. Дочь Клембовских, оторвавшись от стены, подошла, всмотрелась в лежащую, потом принесла воды, набрала в рот и брызнула ей в лицо. Веки у горничной затрепетали.
 
   Климов вышел.
   Инструктор по научной части сметал на свои бумажки слой пыли в коридоре. Фотоаппарат и тренога стояли в углу.
   – Сняли, Потапыч? – спросил Климов.
   – Увековечил, – Потапыч обернулся и дунул себе в усы. Оба конца вскинулись и осели. – Почерк знакомый.
   – Те, что на хуторе поработали? – спросил Климов.
   – Они. – Потапыч снял и, внимательно оглядев, вытер пенсне. – Очень беспощадно работают. Нет, это не здешние.
   Наши кодекса боятся. По возможности не убивают. Это залетные.
   – Вы мне дело говорите! – гаркнул Селезнев за дверью. – Что лепечете? Я говорю: вы что, шума не слышали?
   Чуть слышно зашелестел голос старого Шварца.
   – На понятых кричит, на арестованных кричит! – поудивлялся как бы про себя Потапыч. – Нет, господа красные сыщики, не одобряю я ваши методы.
   Климов заглянул на кухню. Дочь Клембовских сидела за столом и пристально разглядывала что-то на противоположной стене. Казалось, она даже не осознает случившегося. Солнце плавило золото ее волос. Коричневые зрачки медленно коснулись Климова и вновь бездумно отвлеклись к прежней точке.
 
   Приехал эксперт судебной медицины. С ним оставались Стас и Селезнев. Им предстояло опросить соседей. Климов и Потапыч могли возвращаться в управление.
   – Красотку эту прихватите! – приказал Селезнев, указывая подбородком на кухню. – Климов, сними допрос.
   Климов растерянно кивнул. Было совершенно непонятно, как снимать допрос с человека в таком состоянии. Он вошел на кухню. Девушка сидела в той же позе, что и раньше. Худые локти были уперты в стол, глаза высматривали что-то на противоположной стене.
   – Гражданка, – беспомощно затоптался рядом с ней Климов, – вам надо… В общем, поедете с нами.
   Девушка с усилием вслушалась в его слова, казалось, она осваивает незнакомую чужеземную речь.
   – Тут… недалеко, – мучился Климов, оглядываясь назад, – машина ждет.
   В этот миг на кухню бочком скользнул Потапыч, оттер Климова и, не говоря ни слова, взял девушку за локоть и повлек ее к двери. Клембовская прошла, взглянув на Климова с немой и бессмысленной покорностью.
   Пока ехали, не обменялись друг с другом ни единым словом. В подотделе Климов наконец взял себя в руки. Жалость жалостью, а дело делом.
   – Ваша фамилия, имя, отчество?
   – Клембовская Виктория Дмитриевна, – пробормотала девушка. Взгляд у нее стал осмысленнее. – Вы их найдете?
   Глаза ее сузились. В них появилась странная, почти сумасшедшая настойчивость, от которой Климову стало не по себе.
   – Вы вот поможете, – сказал он, не выдерживая силы ее взгляда, – думаю, поймаем. – Воротничок был хоть выжми. Он пересилил себя. – Где вы работаете?
   – Учусь, – она опустила ресницы, и что-то в лице ее сразу построжело, – в Москве на медицинском факультете.
   – Расскажите, как вы обнаружили… – он все время подыскивал слова, – как вы…
   Она подняла веки. Глаза ее опять ушли куда-то. На виске пульсировала жилка.
   – Открыла дверь, – она задохнулась, секунду помолчала, но справилась с собой. – Открыла дверь… Никто не встречает… Вошла в папин кабинет. – Бдительный Потапыч подскочил со стаканом воды. Она пила, зубы лязгали о стекло.
   – Отдохните пока, – сказал Климов, злясь на Селезнева за скоропалительность этого допроса. В конце концов, допросить можно было бы и через час.
   В полном молчании они просидели минут пятнадцать. Входил и уходил Потапыч. Ветер из открытого окна подобрался к золотым волосам Клембовской и затрепал над узким лбом тонкие, светящиеся пряди. Сквозь окно доносились шумы двора. Переговаривались возчики, ржала лошадь, фыркал мотор «фиата». Протарахтели колеса, процокали копыта. Раздался голос Селезнева, и через минуту он уже входил в подотдел, стягивая на ходу кепку с круглой головы. Он сдвинул Климова со стула, сел на его место, прочитал протокол и взглянул на Клембов-скую.
   – Замок открывали, легко поддался?
   – Как всегда, – ответила она.
   – Из вещей что унесено?
   – Не знаю, – она посмотрела на него с досадой, – кажется, ковры, верхняя одежда… Не интересовалась…
   – Ясно, – с полуусмешкой на непонятно ожесточившемся лице пробормотал Селезнев, – не до низменных материй, так сказать.
   Клембовская вскинула ресницы. Зрачки ее сфокусировались на переносице Селезнева. Все лицо ее враждебно напряглось.
   – Золотишко-то водилось у папаши? – небрежно
   оглядывал ее Селезнев.
   – Золотишко? – переспросила она. Неотрывные ее глаза что-то выискивали на селезневском лице. Климову показалось, что на минуту сквозь враждебность на лицах обоих проступило нечто вроде взаимопонимания, Клембовская зло улыбнулась: – Золотишко отец давно сдал…
   – Уважал наши законы, – хмыкнул Селезнев, – золотишко сдал, а все нэпманы города его золотыми коронками сверкают!
   Климов изумленно смотрел на Селезнева: что он делает? О чем он спрашивает?
   Хлопнула дверь, вошел начальник управления Клейн.
   – Здравствуйте, товаричи!
   – Здравствуйте, – Селезнев кивнул на Клембовскую, – вот по делу об убийстве на Белоусовском, два.
   – Клембовская Виктория Дмитриевна? – спросил Клейн, присаживаясь сбоку на стул. – Соболезную, мадемуазель.
   Клембовская перевела на него тяжелый взгляд, установила что-то для себя и опять всмотрелась в Селезнева. Клейн в секунду оценил ситуацию.
   – Устроим перерив, – сказал он, четко, как всегда, выговаривая русские слова, – вы можете отдохнуть, мадемуазель, потом продольжим. – Ряд русских звуков не давался Клейну.
   – Вы в самом деле заинтересованы узнать что-нибудь кроме того, не утаил ли отец от государства золото? – Клембовская встала. Голос у нее был напряжен, как струна.
   – Гражданка, – тоже встал Клейн, – мы же хотим помочь вам!
   – Я обойдусь! – уже от двери отрезала она. – Как-нибудь выясню все и без рабоче-крестьянского розыска. – Дверь за ней хлопнула.
   – Бур-жуйская дочка! – сквозь зубы просипел Селезнев. – В восемнадцатом мы таких на принудработы гоняли, а теперь я что, нанялся им прислуживать?
   – Товарич Селезнев, – жестко взглянул на него Клейн, – ви дольжпи научиться отбрасивать все личное при допросах. Объявляю вам виговор. Он будет в приказе.
   – Объявляйте, – набычился Селезнев, – но я им не дешевка, чтобы перед нэпманами на задних лапках прыгать!
   – У нее семью перебили! – почти крикнул возмущенный Климов. – А ты…
   – Жалостливые стали! – Селезнев с презрением оглядел Климова. – Погодите, дожалеетесь. Они вам революцию живо в отхожее место переделают!
   – Внимание, – перебил Клейн, – к этой теме есче вернемся. Сейчас о деле: убийство на Белоусовском, два, редкое по жестокости. Таких преступников ми упустить не имеем права. Пока у нас нет следов. Однако план есть. – Он оглядел всех прищуренным взглядом. – Ми давно готовили чистку гнилых углов. Теперь она назрела. Привлечем части ЧОНа и пехотни курси. Бьем сразу по сами опасни место – по Горни. Затем переключаемся на беженски бараки у Воронежски тракт. После них очередь притонов на Рубцовской.
   Климов и остальные слушали его молча. Клейн умел мыслить широко и точно. Это был высокий черноволосый австриец, с черной щеточкой усов под изящным носом, с умными серыми глазами на худом интеллигентном лице,
   В пятнадцатом под Перемышлем во время отражения кавалерийской атаки лейтенант Клейн был взят в плен русскими драгунами и оказался в туркестанских лагерях для военнопленных. Революционная пропаганда прорывалась сквозь проволочные загрождения и тесовые стены бараков. В начале восемнадцатого года вооруженные русские рабочие распахнули ворота лагерей для военнопленных. И многие тогда связали свою судьбу с русской революцией.
   Тяжелое, опасное настало время. Почти два года шагал теперь уже коммунист Клейн по выжженной, встречавшей пулей и казачьим гиком земле фронтов. Дрался под Иркутском и Омском, под Царицыном и Лозовой. На русскую землю падала кровь дважды раненного в боях за революцию австрийского студента и бывшего лейтенанта.
   В девятнадцатом его вызвали в отдел по работе с военнопленными.
   – Принято решение отправить на родину часть наших товарищей, – сказал ему пожилой человек в кепи австрийского солдата. – Согласны ли вы вернуться, чтобы и там продолжать борьбу?
   Клейн кивнул. Виски его вдруг обдало жаром волнения.
   – Я согласен, – сказал он.
   В конце девятнадцатого он вернулся на родину. Его высокую тонкую фигуру видели на венских заводах, глухой его голос слышали на митингах в Линце, Зальцбурге и Вене. Потом перешел границу соседей Венгрии. Через год за ним захлопнулись ворота будапештской тюрьмы.
   В двадцать первом товарищи выручили Клейна. Он бежал.
   А через несколько недель страна, ставшая его второй родиной, вновь приняла его к себе. С тех пор прошло два года, и вот теперь он снова пошел туда, где было жарко, – бороться с бандитами. Он руководил губернским розыском. Слово его ценилось дорого. Розыск при нем повел широкое наступление на местную уголовную братию. Но бороться было трудно. Город лежал на пути с юга к Москве. Залетные бандюги появились здесь нежданно, как чума в средние века. После них оставались трупы и чудовищные слухи. Но Клейн осторожно и уверенно вел свою игру. Он походил на шахматиста, когда, склонив голову, как это было сейчас, излагал свои тщательно продуманные планы.
   – Самое важное – информация, – заканчивал свое сообщение начальник, – кто-то знает про убийство. Знает и его участников. На Горни знают многие. Раскидиваем бредень. Загребем один голавль – неплохо, выудим карась – хорошо. – Он замолчал, потом оглядел всех повеселевшими глазами и чуть улыбнулся.
   – А поведет на операцию вас Степан Спиридонович. Наконец и он с нами. Это есть мой сюрпиз… Сбор в одиннадцать. Все.
 
   В одиннадцать на тускло освещенном дворе губрозыска собралось полтора десятка сотрудников. Вечер обдавал холодным ветром. Большинство было в шинелях. От конюшни до ворот в линию стояли пять фаэтонов. У забора переговаривались возчики. Парни из бригады по особо тяжким поджидали своего начальника и глухо поминали Горны.
   Когда-то, несколько веков тому назад, была там Гончарная слобода. Еще и сейчас виднелись на этих местах развалины каменных горнов, на которых обжигали когда-то глину. От них и получила слободка свое название. Теперь это была вольная слободка Горны – приют налетчиков и воров.
   Вечерами выползали оттуда волчьи стаи. К рассвету сходились с добычей, делили ее у костров, пили, расшибали тьму гармонями и гитарой. По утрам по канавам и скверам города подбирали трупы обобранных до нитки людей. В прошлом году впервые дошли у властей руки до Горнов. Чоновцы и курсанты, окружив их со всех сторон, с боем ворвались в поселок. После стрельбы и повальных обысков увели с собой несколько десятков захваченных бандитов, унесли пять тел убитых и восемь раненых товарищей.
   Но слишком удобно разлеглись они, Горны, – на самой границе города, железной дороги и степи. Было куда идти на дело, было куда удрать при опасности – рядом Москва, в другой стороне дорога на юг. И опять полнились Горны махровым цветом уголовной бражки.
   Об этом и толковали ребята из бригады по особо тяжким, когда наконец появился и начальник.
   Клыч, плотный, широкоплечий человек в кожаной куртке, поглаживая короткие светлые усы, объяснял что-то возчикам. Клыча в бригаде любили. Он умел быть своим, оставаясь нри этом начальником. В схватке первый, он не лез на глаза начальству, держал слово и резал правду-матку всем и всегда, не думая о последствиях. Он был моряк, на английских и русских торговых посудинах обошел моря и океаны, повидал мир, побывал в передрягах и умел их встречать, не теряя соленого матросского юмора и твердого своего нрава. Перед этим за месяц Клыч был ранен в перестрелке. Брали банду Ванюши. Ванюша отстреливался до конца, банду взяли, а частью перебили, и только помощник атамана Тюха удрал. Он и ранил Клыча.
   Стае, Селезнев и Климов топтались в углу двора. Дул западный ветер. Селезнев был в штатском. Остальные в шинелях и суконных шлемах. Подошел Гонтарь, огромный парень с улыбчивым лицом, на котором сапожком выдавался крупный нос.
   – «Прага», – голосом конферансье объявил он. – Арбат, два, телефон один шесть – три девяносто пять. Ежедневно. Новая грандиозная программа. Гражданин Афонин: обозрение Москвы, А. Рассказова, Рене Кет Арман, Фокстрот. Шимми. Николаева, Горский, Орлов.
   – Протокол, а ну попридержи язык! – крикнул Селезнев.
   Клыч, стоя под фонарем, поманил их рукой. Всей группой окружили его. Он осмотрел собравшихся.
   – Братишки, – сказал он, разглаживая короткие усы, – чистить Горны сегодня не пойдем. – Он помолчал, небольшие глаза его зло блеснули под густыми светлыми бровями. – На Горнах, – он приостановился и снова оглядел каждого, – на Горнах нас ждут.
   Все молча смотрели на него. Возчики позади причмокивали языком. Хрупали лошади.
   – Как так? – вырвалось у Климова.
   – Так! – сказал Клыч. – Объявлено в шесть вечера. После убийства Клембовских. А к вечеру на Горнах уже ждали.
   Все остолбенело пялились на начальника.
   – Что это означает, мне вам толковать ни к чему, – глухо сказал Клыч, – или среди нас есть шпанка, которая все доносит своим. Или… со стороны кого-то допущена неосторожность. Поэтому маршрут у нас иной. Будем проверять чайную и бывшие беженские бараки на Воронежском тракте. Там тоже шпаны что грязи. Не промахнемся. Кто у нас в штатском?
   Вперед протолкались Селезнев и еще двое.
   – Поедете со мной, – приказал Клыч, – в первом фаэтоне. Остальные – разберись по тройкам и по местам!
   Толкаясь и переругиваясь, разместились в фаэтонах. Со скрипом открылись ворота, и возки с цоканьем выкатили в ночной, тускло освещенн ый город. В передних колясках были места, но особо тяжкие не пожелали разделяться. Вчетвером они теснились на сиденьях, и, полузадушенный огромный тушей Гонтаря, Стас делал тщетные попытки выкарабкаться из-под него.
   – Все люди как люди, – рассуждал широкоплечий Филин, ворочаясь между Гонтарем и Климовым, – отработали смену и дрыхнут или там любовью занимаются, одних дундуков этих – сыскарей – в любую погоду и в любой час на операцию гонят.
   – Тебя что, на аркане в розыск тащили? – придушенным голосом возмутился из темноты Стае.
   – Да вишь ты, – сплюнул куда-то во тьму Филин, – оно вроде и добровольно, только дюже накладно. – Он помолчал, потом хрипло рассмеялся: – А вообще служба заметная. Раньше был кто? Ванька Филин, и все. Только и шуму что хулиган. А теперь по Заторжью идешь, только что собаки не здоровкаются. Хозяин мастерских Гуляев Семка шапку ломит: Ивану Семенычу! А раньше, как после армии я к нему устроился, так чуть не за шкирку таскал…
   – Темный ты, Филин, как дупло, – выбрался наконец из-под Гонтаря Стае, – на нашей службе каждый должен понимать идею. А тебе только галуны да нашивки подай! Знал бы, с какими мыслями к нам идешь, перед коллегией вопрос поставил бы: отчислить.
   – Бона! – обиделся Филин. – А в деле я не показался? От пули прятался? И Ванюша не от моего нагана в пыль зарылся? Плох Филин, плох, что толковать…
   – В деле тебя проверили, – уже менее уверенно заговорил Стае, – тут ничего не скажешь… Только вот мысли твои… каша у тебя в голове, Иван.
   – Гримасы фортуны, – прорезал цокот и тарахтение экипажа высокий голос Гонтаря, – взять вот меня. О чем мечтал на фронте? Не поверите: устроиться в цирк и стать чемпионом по французской борьбе. Демобилизовали, а в цирке на пробу выпустили на меня самого Кожемякина. Крах карьеры. Где, думаю, подойдут мои физические совершенства? Пошел в розыск.
   – А вот меня ячейка послала, – с обвинительной ноткой в голосе сказал Стае, – стал бы я со всякой мразью возиться. А ребята говорят: уголовщина, бандитизм сейчас – один из самых трудных фронтов республики, я и пошел. А ты, Климов?
   Стас и Климов уже около двух месяцев жили на одной квартире, но Климов был так немногословен, что Стае, где только мог, стремился вызвать его на разговор.
   Луна выползла и осветила улицы. Ночь, полная звезд и городских щекочущих запахов, смутным ожиданием будоражила души. Под скрип колес в тесноте, но не в обиде уютно было разговаривать, вдыхая крепкий шинельный и табачный дух друзей.
   – Ехал я с польского фронта, – заговорил Климов, – ехал с другом, бывшим моим комроты. Приехали в Москву, у меня план верный: университет. Как-никак бывшее реальное за спиной. Кончал, правда, его уже как школу имени Карла Либкнехта, но это не мешало, наоборот, помогало. Короче, приехали. Поселились на Воздвиженке, у его родственников. Ему еще до Самары ехать. Жена его там ждала и девочка. Голод страшный, да и родственники косятся: из армии голяком… Пошли на Сухаревку закладывать или продать мой польский офицерский ремень – трофей – и его часы. Именные были часы, с монограммой. Народу на Сухаревке погибель.
   – Кипень! – встрял Филин. – Палец не просунуть.
   – Раскидало нас, – продолжал Климов, – гляжу вокруг: нету друга. Ходил-ходил, затосковал. Через час с лишком гляжу: у палаток столпотворение. Бегу туда, продираюсь сквозь толпу: труп. А лежит мой комроты голый, как перед медицинской комиссией.
   Климов замолчал. Дробно стучали копыта. Выезжали на Первогильдейную, за ней лежал Воронежский тракт.
   – Шесть лет человек на фронтах отбухал, – с трудом сдерживая дрожь губ, говорил Климов, – ранен был несчетно, выжил, девчонку на свет произвел. И умер ни за понюх… Часы его с монограммой кому-то понравились…
   Климов перевел дыхание.
   – Вот тогда и решил: буду уничтожать эту мразь! – Он глубоко, до кашля, затянулся. – Эгоизм, братцы, много проявлений имеет, не знаю, избавится ли человечество когда-нибудь от него…
   – При социализме избавимся, – вновь подал голос Стас, – при социализме человек будет заботиться прежде всего о других, а не только о себе.
   – Не знаю, – сказал Климов. – Хорошо бы, если так… Но думаю, страшнее эгоизма, чем уголовщина, нет! Убить человека, чтобы денежки его в тот же вечер спустить в притоне, – нет, ребята, такую сволочь вывести, и помереть не жалко. Считаю, служба наша – вполне на уровне. Полезная она людям.
   Все молчали под дребезжание фаэтона.
   Отстали последние домики. Впереди забелела полоса тракта. Что-то черное и извилистое змеилось по шоссе. Долетел звук мерного солдатского шага.