– Нет, ты, дед, все-таки договоришься когда-нибудь, – прищуренно вонзился в него Селезнев серыми клинками глаз. – Все, что ты тут несешь, – сплошное буржуазное разложение. И я как марксист…
   – Вы, друг мой, весьма самоуверенный и нетерпимый человек, – спокойно сказал Потапыч, – вы уже не способны выслушивать изложение чьих-либо мыслей. И потом: откуда такая самонадеянность – «я марксист»? Выучить десять цитат из Маркса и потому уже считать себя умнее других? Согласитесь, образованному человеку это несколько смешно.
   – Я вот соберусь как-нибудь и позвоню в ГПУ, – безмятежно сказал Селезнев, – и попрошу знакомых ребят порыться в твоей анкете. Похоже, там кое-что интересное для них отыщется.
   – Селезнев, – спросил Потапыч, закуривая трубку, – скажи, что бы ты делал, если бы тебя и таких вот, как ты, перестали бояться? Твоя жизненная функция, на мой взгляд, была бы исчерпана, ты предстанешь голым для посторонних взглядов, и тогда окажется, что ты лишь свирепое ничтожество, которое способно в этой жизни делать лишь одну работу: пугать!
   Климов не выдержал и торжествующе захохотал, Стас слушал задумчиво, и как-то непонятно было: одобрял он Потапыча или осуждал.
   – Что ж, – сказал, вставая и распрямляясь во весь свой далеко не гвардейский рост, Селезнев. – Я ведь не так уж рвался, ты вынудил меня к этому, старик. – Он пошел к телефону, но тот в этот миг прорвался звонком.
   Селезнев снял трубку и тут же закричал:
   – Тревога! Товарищ начальник, машина ждет!
   Клыч кинулся из-за своей перегородки к дверям, на ходу доставая из кармана галифе кольт.
   – Селезнев на месте. Принимает сообщения. Остальные – за мной!
   Они с грохотом пронеслись по коридору, ураганом слетели по лестнице. «Фиат» уже тарахтел во дворе. Трое сотрудников из других бригад теснились на задних сиденьях. Стас и Климов еще потеснили их. Клыч вскочил на подножку.
   – Жми!
   Мотор взревел. Вахтер отскочил с дороги, ринулся навстречу ветер. Авто пронеслось мимо толпы у цирка, прогрохотало по мосту, распугивая игравших в лапту ребятишек, пролетело по улицам Сосновой слободки. Уже слышны были хлопки выстрелов. Выехали на поросшую травой площадку у старой часовни, и шофер затормозил. В пыли между двумя рядами глухих заборов лежало тело женщины, в нескольких шагах от нее катался и корчился мужчина, третий все время приподнимался, упираясь рукой в землю, и падал вновь. Прижавшись вплотную к доскам забора, какой-то человек в штатском стрелял в другой конец тупика, а оттуда, изредка высовываясь, отвечал ему второй.
   Человек у забора, обернувшись на звук мотора, замахал рукой.
   – Товарищи, за ним!
   – Гонтарь! – крикнул Стас, узнав того, кто катался в пыли.
   Они с Климовым выпрыгнули через борта, не ожидая, пока распахнутся дверцы. И, едва выпрыгнув, услышали треск выстрелов. Они дружно кувыркнулись в пыль, вырвали из карманов пистолеты и приподняли головы. Бандит, высунувшись из-за угла, прицельно бил в сидевших в машине. Оттуда ему ответило сразу несколько пистолетов. Тогда, отпрянув за угол, бандит еще раз выстрелил, и тот раненый, который все время пытался встать, вскрикнул и упал.
   – Гони! – услышал он команду, и «фиат» ринулся к тупичку. Все сидящие в нем стреляли наперебой. «Фиат» почти врезался в забор, с него спрыгнуло четверо. Один – на заднем сиденье – не поднялся. Голова его лежала на коже заднего валика. Клыч и остальные исчезли за забором. Климов и Стас кинулись к раненым. Женщина лежала, запрокинув голову в канаву. Климов бегло осмотрел ее. Это была Клембовская. Она дышала. Золото волос потемнело от крови. Климов разорвал носовой платок, положил ее голову на колени и стал перевязывать. От угла возвратился Клыч. Остальные копошились в машине возле оставшегося на сиденье. Клыч подошел к третьему, упавшему в пыль лицом, перевернул его и сел перед ним на колени. Клембовская что-то пробормотала. Климов приложил ухо к ее губам:
   – Пи-ить!
   – Сейчас, – сказал он, – погоди минутку.
   Он снял с коленей ее голову и вновь положил на траву, затем бросился к Стасу. В руках того бился огромный Гонтарь, ладонями он хватался за живот, раскрывал горячие глаза, на животе его, присыпанном пылью, сверкала черная густая влага.
   – Ма-а-ма! – мычал Гонтарь костенеющим языком, и глаза его были полны ужаса и неистовой жажды жизни. – Ма-а-ма-а!
   Всех их положили в машину, где уже вытянулся на заднем сиденье мертвый сотрудник из второй бригады Ленька Ухачсв. Климов и Клыч встали на подножки, Стас и два других сотрудника остались опрашивать население и выяснять подробности. Машина взревела и мягко тронулась.
 
   В помещении бригады все сидели по своим столам и молчали. Только Селезнев злобно ругался между затяжками. Слышно было, как ходит за перегородкой Клыч, изредка сквозь простенок слышался тягостный, как мычанье, стон.
   Через час после возвращения опергруппы в бригаду пришел Клейн. За ним – невысокий парнишка с рукой на перевязи. Климов узнал в нем того парня, что перестреливался с бандитом, когда они примчались к часовне.
   – Товаричи! – сказал Клейн, дождавшись, когда вышел и сел на стул Клыч. – Мы несем потери. Это тяжело. Замечательни люди били Миша Гонтарь и Леня Ухачев из второй бригады. Храбри, честни и верни своему дольгу товаричи. Война окончилась для всех, но не для ГПУ и не для нас. – Он оглядел сидящих. Все они бледны. У Клыча на лбу испарина. Клейн потер висок, закрыл веки. – Товаричи, Миша Гонтарь умер. – Он встал, встали все. Минуту помолчали. Потом Клейн продолжал: – Товаричи, сотрудник угрозыска не имеет права относиться к смерти товарича или собственной как к чему-то из ряда вон виходящему. Ми на войне, а на ней стреляют. И убивают. Перехожу к делу. Важни подробности. Гольцев, сообчайте.
   – Я сменщиком с Гонтарем ходил, – сказал парень с перевязанной рукой. – Как раз Клембовская в дом одна вошла и не выходит. Я и позвони Гонтарю: Миш, мол, смени. Его очередь подходила. Ну, он на извозчике и приехал. Только я ему сдал, значит, смену, глядь, она выходит и идет себе. Ну, я задержался. Дальше. Смотрим, из тупика выходят двое. Она мимо нас, они навстречу. Один на другую сторону перешел – такой дохленький, рыженький, а второй идет встречь Клембовской и, как она поравнялась, чем-то ей ка-ак рубанет по затылку. Я-то еще губами шлепал, а Гонтарь как кинется. Тот-то хотел, видно, уже лежащей ей добавить, но Гонтарь его раз – и сломал. Тот упал, а второй с той стороны бежит, и я бегу. Он в меня трах – я и остановился, а он к Гонтарю. Тот еще только руку в карман, а этот почти в упор ему в живот. Я раз стреляю – мимо, второй – мимо, а он ширк – за тупичок, оттуда в меня и бьет, главное, зараза, до чего точно. Мишка катается там, Клембовская лежит. Гляжу, тот, дружок энтого, стал вставать – я в него. Упал. Тут постовой откуда-то взялся. Я кричу: давай, мол, браток, беги звони в розыск, я пока отобьюсь. Минут через пять вы… Вот…
   – Наделал этот рыжий делов, – сказал Селезнев. – Значит, тебя в руку, Гонтаря совсем, Ухача из второй бригады совсем, Клембовскую ранил…
   – Товаричи, – сказал Клейн. – Сейчас ваша бригада становится оперативки группой. Ночевать будете здесь. Пока у нас только неудачи. Но вот удача – человек, которого взяли рядом с Клембовской. Он дважды ранен, но в сознании. Говорить отказался. По тому, как его напарник питался вивести его из игры, заключаю, что он теперь становится чрезвычайно опасним для них. Вполне возможно, что он не из их шайки, а биль нанят для убийства Клембовской. Но знать о них он кое-что дольжен. Так что первий успех, пусть и добитый тяжелой ценой, у нас есть. Какие предложения?
   – Надо было дом тот обыскать, откуда Клембовская вышла, – сказал Клыч. – Теперь как бы поздно не было.
   – Селезнев, возьмите двух людей из второй бригады. Ви проводите! – кивнул Клейн раненому. – Действительно, странная связь: почему они покушались на Клембовскую именно у этого дома? Идите, товаричи.
   Селезнев и раненый ушли.
   – Клембовская ранена неопасно, – сказал Клейн. – Завтра уже сможет говорить… Очень странная комбинация, очень странная… Зачем она им понадобилась? Впрочем, я подозреваю зачем.
   – Когда Мишу хоронить будем? – спросил Клыч.
   Клейн посмотрел на него, опустил голову.
   – Через два дня, Степан Спиридонович.
   Все помолчали.
   – Все, – Клейн встал и вышел.
   Клыч ушел за перегородку. Опять нависло молчание. В конце рабочего дня приехал Селезнев.
   – Убита, – сказал он входя, – тяжелым предметом в висок Прасковья Моисеевна Кубрикова, торговка.
   Клыч вышел из-за перегородки, усы топорщились, глаза блестели.
   – Бешеная собака, – сказал он. – Братишки, жизни надо не пожалеть, но такую гадину уничтожить.
   – Ему все равно вышки не миновать, – сказал Селезнев, садясь. – Вот и стреляет, режет.
   – Чего он эту-то? – спросил Стас. – От нечего делать, что ли?
   – Разгадка у Клембовской, – сказал Клыч. – Предполагаю, дело в ней. И вообще… Не вмешивайся эта деваха, неизвестно, как и куда нас бы увело, а сейчас, по всему видно, дело тянет к концу. Скоро будет ему амба!
   – Коту?! – усмехнулся Селезнев. – Возьми его вначале.
   – Возьмем, – сказал Клыч и обвел всех запавшими, горячечно блестящими глазами. – Не знаю, кто останется жив, но этого дикого Кота мы возьмем, братишки. И по всей форме представим правосудию. Вот тогда я посмотрю, как он повертится, сволочуга.
   – Сначала надо взять, – сказал Селезнев, – а потом хлестаться.
   – Ребята, у нас три часа свободного времени, – не обращал внимания на слова Селезнева, распорядился Клыч. – В девять быть здесь как штык.
   Стас и Климов, накинув пиджаки, пошли к дверям.

Глава V

   Солнце уже садилось, за куполом цирка медленно проливались алые струи заката. Народ схлынул, улицы в этот предвечерний час были пустынны, лишь у рюмочной толкалось несколько фигур в лохмотьях, выпрашивая у редких прохожих по тысчонке на выпивку.
   Климов, как пленку в фильме, не отрываясь, прокручивал одни и те же кадры: пыльный пустырь между глухими заборами, Клембовскую, уронившую голову в канаву, катающегося в пыли Гонтаря… Он жил вокруг, город, ходил в цирк на борьбу, работал, торговал, заседал, а где-то рядом, неуловимый и страшный, как бешеный волх, готовый укусить, и укусить насмерть, бродил Кот.
   – Мать у Гонтаря где? – спросил он Стаса.
   – В Курске, кажется, – ответил Стас.
   Они брели без видимой цели, куда-то к мосту, к своей слободке. Но домой обоим не хотелось, да и что было делать там, дома?
   – В семь у меня ячейка, – сказал Стас, – объединенная: партийно-комсомольская. Ты что будешь делать?
   – Не знаю, – сказал Климов. – Потолкаюсь где-нибудь.
   С грохотом и звоном процокала конка. С крыши свистели беспризорные,
   – Ты на фронте сколько был? – спросил Стас.
   Они теперь спускались к реке по узкой стежке, со всех сторон поросшей лопухами и крапивой.
   – Год, – сказал Климов.
   – Страшно на фронте? – спросил Стас.
   Вечерняя свежесть реки обдула их, заставила поежиться в легких пиджачках.
   – На фронте и страшно и не страшно, – пояснил Климов. – Там, Стас, всегда почти на людях. Перед атакой, верно, страшно. А потом, когда побежали, заорали, даже не страшно, а так – безумеешь. Орешь, стреляешь, бежишь, рядом тоже орут, бегут, стреляют. Все как в тумане, ворвались в окопы – вроде была драка, орудовал штыком, но вспомнить трудно. Иногда про другого вспомнишь, а про себя ничего. Да, вообще говоря, редко до рукопашной доходит. Там в каждом бою бывает момент такой: одна сторона вдруг понимает, что не удержит. И знаешь что: понимают сразу – и командиры, и солдаты. И наоборот, иногда все ревет вокруг, кажется, все, хана, а почему-то вдруг чувствуешь: наша берет. И точно. Глядь, огонь ослаб, мелькают спины, вот тогда даешь! И наша победа!
   Они помолчали. Шелестела трава под ветром. Чуть слышно плескала волна. Тьма окружала их, враждебная тьма, и в ее бездонной жути негромко и словно бы о них самих пел с той стороны реки дальний и звучный голос: «Вы-хо-жу-у оди-ин я на до-ро-о-гу…»
   – Помереть не страшно, – сказал Стас. – Нет, честно, я не боюсь. Страшно только, что умер, и все. Никакой памяти о тебе. Сгинул. Был – и нет. Ну, ты там вспомнишь, может, еще кто-то, а потом и вы забудете…
   Климов улыбнулся в темноте. Чудак он, Стае, милый, родной чудак.
   – Вот хотел я быть художником, – опять заговорил после паузы Стас, – не вышло. Нет таланта. После художника, Витя, остается красота. Настоящая красота, так что сердце дрожит и плачет. Если, конечно, был у него талант. А у меня нет. И вот цветы… Все равно вся красота мира ничего прекраснее цветов не изобрела. Я бы после смерти каждому не памятник ставил, а цветы на могилу сажал. И каждому свои – по заслугам и по характеру. Одному лютики – за тихость и простоту, другому тюльпаны – за гордость и решительность, третьему – розы. Это за чистоту и вообще за все, за служение идее, людям… Потому что розы – сама красота, Витя… И знаешь, если бы я вывел такой сорт роз, чтобы он не нуждался в цветниках и оранжереях, а рос всюду и не боялся наших морозов, вот, честное тебе комсомольское, я бы помереть мог спокойно…
   «И дыша, вздымалась ти-хо гру-удь!» – пел голос на той стороне.
   Темнело. Усиливался ветер. С неожиданно жалобной интонацией закричала в прибрежных кустах какая-то птаха.
   – Ну а мне на могилу что бы ты посадил? – спросил, усмехаясь, Климов.
   – Да ну, Витя, на какую могилу!
   – Ну а все-таки?
   – Тюльпаны, – нерешительно пробормотал Стас, – или гладиолусы там…
   – Нет уж, – сказал Климов, – если такое случится, ты уж надо мной лютики посади. Ну хотя бы за тихость и Простоту.
   Они помолчали.
   – В семь ячейка, – встал Стас. – Партийно-комсомольское объединенное заседание.
   – Встретимся в розыске, – сказал Климов.
   Стас ушел, а он лег на влажноватую еще, не совсем росяную траву и стал смотреть в небо. Оно было звездным, темным, безмерным. «А я, – думал Климов, – что после себя оставляю? Вот мы, сыщики, ловим бандюг. Это, конечно, правильная профессия, но почему же я иногда становлюсь перед чем-то, словно башкой о столб ударился, словно я только делаю вид, что совершаю полезное и нужное дело, а сам понимаю, что этого дела мало для оправдания моей жизни на земле? Но что же еще я тогда должен сделать?.. И вообще, откуда сегодня эти мысли у меня, у Стаса? Это, видно, из-за Мишки…»
   Кто-то зашуршал позади. Он скосил глаза вбок, но не пошевелился. Затем рядом с ним появилась тоненькая фигурка и села на камень, где только что сидел Стас. Он смотрел на нее внимательно и отрешенно. Это оказалась девчонка лет пятнадцати. На ней было черное платье, продранное под локтем так сильно, что когда она поворачивалась, то в прорехе явственно мелькало белое тело. Она несколько раз нервно оглянулась на него, в глазах ее было возбуждение и страх. Так они провели вместе и далеко друг от друга минут десять.
   – Деньги-то есть, дядь? – спросил глуховато-звонкий девчоночный голос. Лохматая голова повернулась к нему, опять испугом и возбуждением блеснули темные глаза.
   – А что? – спросил он.
   – А то… пойдем за два «лимона».
   Он привстал. Она искоса взглянула на него и отвернулась, ожидая.
   – Одна живешь? – спросил он, чувствуя такую жестокую горечь, что слова с трудом проходили через гортань.
   – Сама живу, – сказала она и повела худенькими плечами. – Не бойсь, никто с тебя не спросит… Пойдем, что ли?
   Он опять упал на траву и опять всмотрелся в звездное небо. Шел шестой год революции, а голодная девочка становилась проституткой, чтобы хотя бы прожить.
   – Как зовут тебя? – спросил он.
   – Манькой, – сказала она. – Идешь или как?
   Он сунул руку в карман, вытащил краюху хлеба – неприкосновенный запас.
   – Возьми, Маня, – он протянул ей хлеб.
   Она всмотрелась, схватила, стала жадно есть.
   Он лежал, думал: «А если со мной что случится? Неужели Таня пойдет по рукам? Конечно, та взрослее, ей уже двадцать. И все же». Он опять увидел, как беспомощно повисла тогда она на руке у завитого гиганта. Нет, Мишкина смерть требовала другого отношения к жизни. Самолюбие? Но до него ли сейчас? У него нет более близкого человека, чем Таня, и он пожертвует своей гордостью и всем, что потребуется, но уведет ее из того мира, куда ее столкнуло чье-то равнодушие и тупое пристрастие к форме.
   Он резко вскочил. Девчонка вздрогнула и согнулась, обхватив колени.
   – Маня, – сказал он. – Я тебя в приют отведу.
   – Не пойду! – Она, не оглядываясь, наотрез закрутила головой.
   «Таня, – думал он. – На этот раз я все-таки поговорю с тобой, чего бы мне это не стоило».
   – Ладно, – сказал он. – Живи как хочешь. Но вот что, – он нагнулся и положил руку на дрогнувшее худенькое плечо. – Меня зовут Климов, и, когда тебе станет плохо, позвони по телефону двадцать – двадцать два… Позвонишь?
   Она, не оглядываясь, кивнула. Он пошел вверх по откосу.
   – Эй! – крикнул сзади девичий голос. – А как звать?
   – Так и скажи: Климова к телефону.

Глава VI

   В «Экстазе» громыхал фокстрот. Ребята из джаза выделывали черт знает что: высоко пели трубы, низко стлались баритоны саксофонов, убийственно выстреливали очереди ударника. В танцзале наверху толпа бешено топотала на одном месте, потому что сдвинуться в толкучке было некуда. Климов, протискиваясь между пустыми стульями у стен и танцующими, всматривался в колышущуюся толкотню голов. Узнать и найти здесь Таню было почти невозможно. Тогда он стал искать пшеничную укладку. Рослых мужчин здесь было немало, но тип в коричневом костюме выделился бы даже среди рослых. Нет, и его не было видно. «Но разве Таня обязательно с ним?» От этой мысли Климов весь похолодел. «Неужели темноглазая тоненькая чистая девочка могла пойти по рукам? По этим потным, алчным, бесстыдным рукам?»
 
Старушка не спеша, —
 
   пел на эстраде маленький толстый человек в чусучевом костюме с пестрым широким галстуком, —
 
Дорожку перешла.
Ее остановил миль-ци-о-нер!
 
   Навстречу Климову пробирался невысокий паренек в дешевом костюме с пышным галстуком. Они столкнулись, вплотную с ними отчаянно работали ногами танцоры. Климов узнал парня, это был свой, из третьей бригады.
   – Слушай, друг, – он потянул парня за лацкан. – Ты тут Шевич не видал?
   Парень дисциплинированно делал вид, что незнаком с ним, и пытался пролезть мимо.
   – Да ты не дури, – раздраженно сказал Климов. – Я тебя по службе спрашиваю.
   Тот сразу вскинул глаза:
   – По службе? Другое дело. Шевич? Это что у Клейна была, а потом вычистили?
   – Эта самая.
   – Была на танцах. Потом вниз ушла.
   – Одна?
   – Был с ней какой-то. Здоровенный. Волосы прикудрявлены.
   – Вниз ушла?
   – В номера.
   Климов повернулся и, расталкивая танцующих, кинулся к выходу из зала.
   На первом этаже в длинном коридоре, по стенам которого стояли трюмо, отчего каждый проходивший двоился в отражениях, переминались два типа в позументах. Климов подошел к ним, они сомкнулись перед ним, образовав непроходимый заслон из ливрей и мощных торсов. Климов взглянул в разбойно-почтительные лица, вынул удостоверение.
   – Розыск! – сказал он.
   Позументы дрогнули и расступились. Климов почти бегом бросился по коридору, отражаясь во всех зеркалах сразу. При повороте вниз на лестницу он увидел, как один из вышибал тянет какой-то шнур на одном из трюмо, услышал отдаленный звук звонка внизу и понял, что обитателей номеров предупредили о его появлении. Торопиться смысла не было. Он медленно спускался по застеленной ковровой винтовой лестнице и думал о том, как отыскать Таню в этом лабиринте тайных удовольствий и нэпмановских секретов. Лестница кончилась, начинался коридор.
   Где-то за тонкой стенкой всхлипнула женщина. Климов вдруг почувствовал такую усталость, что сразу решил уйти. Он повернулся, и в тот же миг прямо перед ним распахнулась дверь, и человек в коричневом костюме с решительным клювоносым лицом, с мелко завитыми светлыми волосами встал в дверях. Он смотрел прямо на Климова, и Климов узнал его.
   – Таня здесь? – спросил он, подавшись навстречу завитому.
   – А! – сказал, узнавая его, завитой. – Таня? А что вам до нее?
   – Пусть войдет! – раздался позади знакомый голос.
   – Ну что ж, заходите! – сказал завитой и посторонился.
   Климов шагнул в душный, настоянный на аромате духов и цветов полумрак номера. Высокая настольная лампа царствовала над столом, уставленным шампанским. На цветных диванах и креслах вокруг стола сидело пятеро. Две женщины – одна блондинка, другая южанка со смелым и нежным одновременно лицом, с влажно мерцающими большими глазами. Рядом с ней юноша в студенческой тужурке старых времен, смотревший на Климова со смешанным выражением интереса и неприязни, могучий толстяк с седой шевелюрой, и в углу Таня. На лоб ей косо падала прядь, блузка тесно охватывала маленькую грудь и прямые плечи. Она смотрела на Климова спокойно и казалась такой чужой, что усталость, сменившаяся было волнением, теперь опять вернулась.
   – Меня ищешь? – спросила Таня.
   Завитой прошел мимо Климова, подставил ему стул и сел за стол рядом с Таней.
   – Поговорить хотел, – сказал Климов.
   – Говори, – сказала она.
   – Здесь? – спросил он.
   – Да, – сказала она. – Кого нам с тобой стесняться?
   – Уйдем? – попросил он, опуская глаза под настойчивым ее взглядом, в котором уже замелькали искры вражды и гнева.
   – Куда же? – спросила она с непонятным интересом. – Куда же ты меня хочешь увести?
   Он сел на стул и посмотрел на студента, потом на толстяка. Те слушали и разглядывали его с холодным любопытством.
   – Выпьете с нами? – спросил завитой и разлил всем шампанское.
   – Таня, – сказал Климов. Ему вдруг стало все равно, слушают его эти пятеро или нет. – Ты пойми, – сказал он, – я не мог тогда. Убийцу брали…
   – Прежде всего долг и общественные обязанности! – засмеялась Таня звенящим смехом. – Товарищ Климов и товарищ Шевич. Хватит! Я хотела быть вам товарищем, вы меня выкинули как собаку. Теперь я не хочу быть товарищем, слышишь? – Она смотрела на него своими темными, гневно сияющими глазами. – Я хочу быть женщиной! Любимой! Ты можешь меня ею сделать?
   Климов вдруг улыбнулся. Она очень еще юная. Вот когда злится, это особенно ясно.
   – Чему это вы? – спросила Таня, и в голосе было удивление.
   – Любимая, – сказал он, – уйдем отсюда!
   – Общество вы, Танечка, выбрали себе весьма низкопробное, – издевательски пояснил толстяк. – Утонченный вкус советского сыщика возмущен вашим выбором.
   – Ничего, – сказала Таня, опять поднимая голос до звенящей высоты. – Потерпит. Так ты говоришь: любимая? А на что ты мог бы решиться ради меня?
   Он снова внимательно вгляделся в ее бледность. В сухой блеск глаз и вдруг понял, как ей трудно живется. Надо было бы многое объяснить, но он не мог, не хватало слов.
   – Вы гость, – сказал завитой резким тоном, – и прошу вас быть как дома. Выпьем?
   Климов взглянул на него и снова перевел глаза на Таню. Там, за стенами этого дома, бродила Маня и тысячи голодных, а эти сидели здесь в тепле и уюте, играли в любовь, пили и еще обижались, что их смеют не понимать. И Таня среди них, среди этих…
   Таня вздрогнула и обхватила плечи руками вперекрест.
   – Так зачем ты пришел? – спросила она. – Просить меня отсюда уйти? Я здесь с друзьями, мне некуда уходить. Я однажды уже пробовала уйти из своего круга и расплатилась за это. Что еще ты можешь сказать? Вот Константин, – она показала ладонью на завитого, – ради меня обворовывает свое акционерное товарищество! – Завитой, как лошадь, дернул головой, но смолчал. – Вот Дашкевич ради Этери промотал все свои миллиарды, а что можешь сделать ты для любимой женщины?
   – Увести ее отсюда, – сказал он. – Только это!
   – Не в твоих силах! – крикнула она. – Потому что, если бы ты и смог это сделать, завтра бы опять нашлась причина – общественная, государственная, какая угодно, – и меня бы для тебя не стало! Потому что для таких, как ты, Клейн и все остальные из вашей компании, я не существую. И совершенно непонятно, как ты решился прийти сюда, чтобы заняться столь личным делом, как выяснение наших отношений!
   «Уже обучили своей логике», – он, наливаясь тяжелой яростью, оглядел остальных. Завитой косил на него испуганным глазом, ерзал на стуле. Другие ждали его ответа, мужчины – с неприязненными усмешками, женщины – с каким-то жалостливым любопытством.
   – Значит, для доказательства моих слов я еще ни чегоне украл? – спросил он, поворачивая голову и с едкой злостью оглядывая Таню. – Подскажи где. У меня опыта мало, до этого больше ловил тех, кто крадет…
   Наступила тишина. Завитой замер на стуле. Танино лицо полыхнуло краской. Она закрыла глаза, ссутулилась, потом вновь взглянула на него. В глазах были гнев и беспомощность. Сейчас она опять что-нибудь скажет, и уже ничего невозможно будет поправить. Он встал.