Страница:
— Так ты шутковать вздумала! — закричал он и бросился к стряпухе, но она ускользнула за корчагу.
Разозленный, он с размаху ухватился за стол и опрокинул его.
— Принарядилась, приманивала его! — зловеще заговорил он, надвигаясь на Дуняшу.
Пятясь к двери, она упрашивала его:
— Уймись, Ларионушка! Ну что ты надумал, постыдись!
Ничего не помня в буйной ревности, он настиг Рыжанку у порога и схватил за руку.
— Сдурел! Истин бог, сдурел! — уговаривала она.
— Я тебе покажу, как сдурел! Сердечная ты моя! — хрипел он, наседая на девушку, переходя от грубости к ласке.
— Не дамся! — закричала девка. — Не смей! — В ее окрике прозвучало столько достоинства и решительности, что Ларион на миг опешил, но затем, совсем потеряв голову, обхватил Дуняшу, и они, поскользнувшись, повалились на подостланную хвою.
— Ратуйте, братики! — испуганно закричала она.
Он очумело взглянул на стряпуху и выпустил ее. В разорванном сарафане, раскрасневшаяся, заплаканная, она выбежала из шалаша в ту минуту, когда к ним подходил артельный Гордей.
Застав в шалаше Лариона, он понял все.
— Так! Николи не ждал от тебя, парень, напасти! — сурово сказал он. — Всю артель надумал опоганить! Ну, милый человек, коли так, забирай котомку да марш в Тагил! Там и расскажи господину Любимову, за что я тебя отослал.
Ларион стоял, потупив голову, не проронив ни слова.
К вечеру он собрал котомку и ушел из лесного табора.
7
Разозленный, он с размаху ухватился за стол и опрокинул его.
— Принарядилась, приманивала его! — зловеще заговорил он, надвигаясь на Дуняшу.
Пятясь к двери, она упрашивала его:
— Уймись, Ларионушка! Ну что ты надумал, постыдись!
Ничего не помня в буйной ревности, он настиг Рыжанку у порога и схватил за руку.
— Сдурел! Истин бог, сдурел! — уговаривала она.
— Я тебе покажу, как сдурел! Сердечная ты моя! — хрипел он, наседая на девушку, переходя от грубости к ласке.
— Не дамся! — закричала девка. — Не смей! — В ее окрике прозвучало столько достоинства и решительности, что Ларион на миг опешил, но затем, совсем потеряв голову, обхватил Дуняшу, и они, поскользнувшись, повалились на подостланную хвою.
— Ратуйте, братики! — испуганно закричала она.
Он очумело взглянул на стряпуху и выпустил ее. В разорванном сарафане, раскрасневшаяся, заплаканная, она выбежала из шалаша в ту минуту, когда к ним подходил артельный Гордей.
Застав в шалаше Лариона, он понял все.
— Так! Николи не ждал от тебя, парень, напасти! — сурово сказал он. — Всю артель надумал опоганить! Ну, милый человек, коли так, забирай котомку да марш в Тагил! Там и расскажи господину Любимову, за что я тебя отослал.
Ларион стоял, потупив голову, не проронив ни слова.
К вечеру он собрал котомку и ушел из лесного табора.
7
Черепанов вышел на плотину. Широкая, массивная, она могуче перегородила Тагилку, скованную льдом. В ларях пахло свежим смолистым тесом, еще белела стружка, но все было готово к приему вешних вод. Однако на душе плотинного таилась и росла тревога. Никогда, по рассказам стариков, не выпадало на Камне столько снега, как в минувшую зиму. В каждом горном ущелье, в любой овражине, в глухих лесных падях и на обширных болотинах скопилась и дремала огромная сила, которая могла разом пробудиться и устремиться вниз, к плотине, и тогда — берегись!
В свежем воздухе все сильнее и сильнее чувствовалось приближение весны. Хотя под ногами по утрам еще поскрипывал морозный снег, но уже по-иному дышалось, по-иному бродила в теле человека кровь, отчетливее слышались над прудом стуки топора, звон пилы и дыхание завода.
Тревожное ожидание оправдалось: в конце апреля сразу пришла дружная, теплая и многоводная весна. На глазах заноздревател, пожухлел снег и рождались из-под него быстрые говорливые ручьи. Задымился под ярким солнцем лес, тысячи золотых бликов легли на елани, и вспенились горные потоки. Чернолесье наполнилось криком дроздов, встречающих весну. Над озерами закричали лебеди, гуси, закрякали утки, перекликались чибисы. Ослепительно заблестели стволы берез. Над горами ярко светило солнце, подолгу не сходило с неба, а на смену ему рано выплывала полная луна, и тогда голоса и шорохи в лесу становились звонче. На ранней заре глухари на токах заводили свою весеннюю песню, на которую слетались темно-рыжие подруги, и под сенью сосен, в синеватой мгле рассвета, шло великое любовное ликование.
Далекие контуры гор стали синими на фоне белесого неба. У закрайков пруда появились огромные полыньи, засинел лед. И в одно утро, когда еще серые сумерки наполняли избу, а на востоке робким отсветом забрезжила заря, Ефим услышал странный треск; потом раздался гул, и, сразу подхваченный тревогой, плотинный вскочил и бросился к пруду. Там со скрежетом и гулом лопались и налезали одна на другую огромные льдины. Под ними кипнем-кипела и пенилась водоворотом стихия. Льдины яростно лезли на плотину и бессильно отступали перед ней. Вода быстро прибывала с гор, и уже огромные низины и заливные луга превратились в безбрежное озеро. По освобожденной воде неслись опрокинутые потоком деревья, бревна, старый лесной хлам.
Несмотря на раннюю пору, на плотине, словно муравейник, копошились толпы работных, женок и ребят. Берега покрылись народом, который все прибывал и прибывал, торопясь не пропустить ледоход. Старые и малые с возбужденными лицами следили за бурным водопольем. Откуда только бралась такая страшная и всесокрушающая сила! Только вчера на пруду синели спокойные льды да у закрайков поблескивала талая вода, а сегодня все кругом клокотало, кипело. Потемневшая злая вода ломала толстые зеленоватые льдины, теснила их, сшибала одну об одну, крушила и поднимала стоймя. Вчера еще скованная, сегодня она внезапно обрела необыкновенную буйную силу и сейчас то кипела и кружилась водоворотами на просторе, то бросалась на плотину, стараясь ее опрокинуть, размыть и снести. Еще более злобные струи кружились в срубе вешняка: вода ударяла с бега в тесовые запоры и отступала, чтобы через минуту с новой силой кинуться на приступ. Деревянные сооружения плотины дрожали от напора разъяренной стихии.
Среди брызг, обдуваемые ветром, коренастые мужики, навалясь всем телом на тяжелый кованый ухват, старались поднять тесовые затворы вешняка. Со вздувшимися жилами они напружинились в страшном напряжении, но затвор не поддавался. С гор налетела снежная туча, и мокрые липкие хлопья закружились над плотиной. В этой белесой мути еще мрачнее и страшнее казались взбешенные водные валы, которые с шумом кидались на земляную насыпь, еще более беспомощными и жалкими казались бородатые крепыши, стремившиеся сдвинуть ухват.
— Эй, братцы, еще разик, еще раз-з! — в такт своим яростным усилиям подбадривали они друг друга криком.
Завидя Черепанова, работные бросились к мастеру:
— Что наробил, леший! Гляди-ка, затвор вешняка отказал!
Они злобились, враждебно сжигая взглядами плотинного. Неприятный холодок побежал по спине Ефима.
«Что случилось? Только чае тому назад все было тихо, и вдруг!..» Расталкивая толпу, мастер устремился к вешняку. Там, в темном омуте, бесновалась и бросалась на затвор запертая вода. Черепанова сразу охватило ветром, обдало брызгами, но он бесстрашно спустился по лесенке вниз. Напрягая зрение, плотинный смотрел в мутную воду, стараясь проникнуть вглубь…
Народ стих, все напряженно следили за мастером и ждали. А вода все прибывала.
Она шла с гор шумными потоками. Тагилка вздулась, из покорной и тихой стала большой и бурной рекой. Она вливала свои быстрые воды в пруд, который на глазах разливался и волновался необозримым морем. Изломанные льды сильными струями выкидывало на гребень плотины. Вода размывала насыпь, проникая в каждую трещинку. Не находя выхода, она бушевала у земляного вала, подбираясь к его вершине, захлестывая людей.
— Ух, страхи какие! — испуганно отступила заводская женка и заголосила вдруг: — Братики мои, да что же теперь будет? Прорвет плотину, и поселки затопнут, милые вы мои! — кричала она, закрывая лицо фартуком.
— Замолчи ты! — прикрикнули на вопленицу в толпе. Женка стихла и спряталась за спины подружек.
— Ну что там, Ефим? — закричали плотинному мужики-ухватчики.
Мастер по пояс погрузился в холодную воду, волны били ему прямо в лицо. Он поднял потемневшие от гнева глаза и прохрипел:
— Заклинило затвор! Спасайте плотину! Наращивай!
— Женки! — закричал звонкий девичий голос. — Айда за мной! Вон они, рогожные кули! Айда!
Раскрасневшаяся Дуняша кинулась к плотинному.
— Вылазь! — закричала она. — Вылазь, сгибнешь!
— Уйди! — угрюмо отозвался Ефим и попросил: — Мужики, давай канат!
Ухватчики обвязали его веревкой, дали в руки топор.
— С удачей! — подбодрили мужики, но мастер не отозвался. Мокрый и злой, он стал опускаться в вешняк, где клокотала и билась вспененная струя.
А вода подбиралась ближе, просачивалась сквозь землю, тонкими змейками проникала сквозь толщу вала. Она размывала рытвины, и по ним коварно устремлялись бурные потоки, которые смывали огромные глыбы и, пенясь, неслись по долине к заводу. Люди хватали рогожные мешки, набитые песком, и, взвалив их на плечи, торопливо несли к промоинам. Мокрые, обрызганные грязью заводские женки, обливаясь потом, волочили кули. Брань и крики повисли над плотиной. Высокая, сильная Рыжанка покрикивала на женщин:
— Живее, живее, женки!
И сама первой кинулась к прорыву…
Грязь хлюпала под ногами, ветер бросал в лицо хлопья липкого снега, руки посинели от стужи, но женщины упорно отстаивали высокую насыпь. Они даже не оглянулись на крикливого управителя, который внезапно появился на плотине. Надутый, обряженный в темно-синий суконный кафтан, он налетел на Дуняшку:
— Где плотинный?
Она подняла глаза, и в них блеснули слезы:
— Нет мастера! Спустился в вешняк. Человек погибнуть может!
Вместе с управителем она поспешила к вешняку, где топтались унылые ухватчики.
— Куда подевали Ефимку? Что наробили, хваты? — угрожающе закричал Любимов. Его большое студенистое тело заколыхалось. Он размахивал толстой палкой и грозил: — Упустили, упустили, ироды! Жди беды! Вот как почну колошматить!
Он и в самом деле готов был налететь на ватагу ухватников, но в эту минуту по толпе прошел гул.
— Гляди, вон он! Слава тебе господи! — голосисто закричал кто-то среди мужиков.
Толпа облегченно вздохнула:
— Выбрался из беды! Гляди, какой молодец!
Из вешняка, где все содрогалось от напора разъяренной стихии, с топором в руке показался плотинный. Вода ручьями стекала с него. Посиневший, осунувшийся, он медленно поднялся по лесенке из ларя. Десятки рук подхватили его. Еле держась на ногах, плотинный выкрикнул:
— Братцы, двигай ухват!
Три десятка мужиков навалились на железный брус и с уханьем стали жать. У бородатого дядьки от натуги лопнула бечевка на портянке, и мокрая холстина свалилась в грязь. Ее мигом затоптали. Казалось, от напряжения трещат спины: секунду не поддавался брус, потом медленно-медленно пополз вниз, поднимая за собою затвор. Сразу забурлило, зарокотало, — вода с шумом рванулась в вешняк.
— Тронулась! Тронулась! — разноголосо закричали в толпе, но все мгновенно покрылось гудящим ревом прорвавшейся стихии.
— Эх, пошла, забушевала! Заревела!
Как сотни белогривых взбешенных коней, пенясь и бросаясь ввысь, мчались седые волнистые струи.
Ефим не помнил, как подбежала к нему Дуняша, вся истерзанная, мокрая, с потемневшим лицом, — но в эту минуту она показалась ему еще милее и краше. Они схватили друг друга за руки, глядели в глаза и понимали, что у них обоих на сердце. Кругом шумели мужики. В ларе с ревом бились и вздымались каскады.
Тяжко дыша, мастерко показал девушке на беснующийся водоворот и сказал:
— Слышишь? Какая силища! Все потрясает!
— Но человек сильнее всего, Ефимушка! — жарко прошептала она, крепко сжимая его руку. В глазах девушки все еще стояли слезинки. — Ефимушка, соколик, поборол! Ох, и страшно было! — радостно сказала она и теснее прижалась к нему.
К ним медленной походкой приблизился управитель. Он сердито посмотрел на плотинного и не сдержался:
— Ну, твое счастье, что так обернулось! Демидов спустил бы с тебя шкуру, хоть ты и в дорогой цене ходишь!
Мастер ни словом не обмолвился. Он крепче сжал руку Дуняши и увел ее с плотины.
Хорошо зажили Ефим с Дуняшей! Мастерко вместе с женкой срубили из крепкого смолистого леса избу. Имелась при ней пристроечка, в которой Черепанов разместил свои инструменты и верстак. Все свободные часы он по-прежнему занимался механикой. Рыжанка оказалась тихой, покладистой подругой. Старательная, работящая, она была под стать степенному и умному Ефиму. Трудились они дружно, счастливо. Уралко о них говорил:
— Хорошо работают хлопотунки! Как два резвых конька, бегут в счастливую жизнь!
В 1803 году у Черепанова родился сын Миронка, и еще полнее зажила дружная семья.
К этому времени Ефима назначили плотинным Выйского завода, который расположился тут же, рядом с горой Высокой. Все механические работы перешли к мастеру. Француз Ферри покинул демидовский завод. Так и не сделал он обещанных преобразований!
Рассказывая об этом, Уралко укоризненно покачал головой:
— Эх, жизнь-маята! Со своего русского работного последний медный крест снимают, из рук краюшку отбирают, а французу за длинный нос да хвастливые речи тысячи отвалили! Вот она, русская стезя-дорожка!
Но Ферри не только накопленные тысячи увез из Нижнего Тагила, но и семейные строгановские драгоценности прихватил.
Однажды Николай Никитич неожиданно вспомнил:
— Что-то давно не вижу твоих дивных самоцветов. Потешила бы взор мой!
— Ах, Николенька! — вспыхнув вся, воскликнула жена. — Если бы ты знал, что за несчастье выпало…
Она смешалась, опустила глаза, но Демидов взял ее за подбородок, поднял смущенное лицо.
— Выходит, сей выдумщик французишка похитил наши богатства? — догадываясь о беде, строго спросил он.
— Нет, нет, не похитил! — запротестовала она. — Он камень жизни отыскивал, опыты делал, и вот я решилась доверить…
— Хитер гусь! — сердито вымолвил Николай Никитич. — Камень жизни, камень мудрецов — уловка для дураков и простофилей. Не ведал я, что ты настолько доверчива! — с досадой сказал Демидов и покинул комнаты супруги. Он срочно вызвал управителя Любимова и наказал ему:
— Отрядить десять самых надежных и проворных молодцов, нагнать французишку и отобрать строгановские драгоценности!
Демидовская удалая ватажка три дня гналась по следу Ферри на резвых конях. На четвертое утро она нагнала возок француза на большой Казанской дороге. Невзирая на вопли и стенания Ферри, демидовцы тщательно обшарили все сундучки, укладки, вспороли дорожную шубу, но самоцветов не нашли.
— Где ты упрятал камушки-самоцветы? — пристали они к французу.
— Сплавил! Неудачный сплав! — неразборчиво пробормотал перепуганный Ферри, запахнулся скорее в шубу и завалился в возок. — Езжай, кони! — тонким голоском закричал он вознице, и тройка помчалась дальше.
Удальцы постояли-постояли на дороге, подумали, посмотрели вслед тройке и решили:
— Чисто сробил, шельма! Раз сплавил, выходит, ищи карася в море! Ловок, сукин сын! — обругали они француза и ни с чем вернулись в Нижний Тагил.
Черепанов в эту пору думал о паровых машинах. Он добыл в конторе старые, обветшалые чертежи, но они не помогли делу. Тогда он решил пойти к Любимову и упросить его разрешить постройку паровичка; управитель, внимательно выслушав его, заметил:
— Не ко времени задумано. Едет в Катеринбурх великий аглицкий механикус Меджер. Намерен он строить завод паровых двигателей. Вот и будем ждать, что из того выйдет!
Опечаленный Ефим вернулся домой.
«Опять не верят русским мастеровым, а ждут милости от иноземца!» — обиженно думал он.
Евдокия понимала муку мужа и старалась его успокоить:
— Не кручинься, Ефимушка, потерпи, пока дозреет яблоко, тогда и сорвешь его! Будет это! Придет и для русских ясен-светел день, обогреет и обласкает душу солнышко!
Она ласково смотрела на мужа, ластилась, и спокойная речь ее гасила горечь на душе Черепанова. Как последние вспышки его душевного негодования, были с горячностью сказанные им слова:
— Любо твое слово, Дуняша! Но в народе так сказывается: пока заря займется, роса очи выест! — Он горько улыбнулся ей…
Завод паровых двигателей иноземец Меджер так и не построил. Он поднял много шуму в горном управлении, неимоверно хвастался своими обширными планами, а за дело пока не принимался. Скоро на большаке его коляску остановила ватага известного в округе разбойника Мартьяныча и убила надменного Меджера кистенем…
Узнав об этом, управитель сказал Ефиму:
— Зря человек погиб, хотя и пустомеля был. Разбойник Мартьяныч думает купцов да бар перевести, а того не ведает, что ему самому придется болтаться на веревочке. Разбойнику один конец: петля да топор палача.
Плотинный молча выслушал Любимова, а сам подумал:
«Не разбойникам купцов да бар перевести! Разбой да грабежи — не народное дело. Верно Дуняша молвила: займется грозовая туча, да ударит гром, и омоет ливень всю землю, снесет всю нечисть и пакость, коростой покрывшие наше тело! Встанет народ!»
Он не одобрил поступка Мартьяныча и поэтому после раздумья ответил управителю:
— Разбойник — разбойник и есть! Поделом вору и мука будет!..
После полудня в домик Черепанова прибрел дед Уралко. Белый как лунь, он шел, опираясь на палку, часто останавливаясь. Войдя в горницу, он с тихим торжественным видом сел на широкую скамью под окном.
Подле печи гремела ухватами Дуняша. Ефим за верстаком ладил свое. Миронка-непоседа то вбегал в избу, то исчезал.
Дед прислушался к знакомым шорохам, улыбнулся.
— Все стараетесь, хлопотунки!
— Стараемся, милый, — добродушно отозвался Ефим. — Да толку мало!
— А уж так положено: сколько ни роби на бар, а честь одна! Они-то умеют нашу силушку выматывать. От деда еще своего слышал, что не только Демиды, но и Походяшин медный завод свой на костях выстроил. На костях и домну задули. Золото кровью мыли, и сказ про это среди народа ходит. Эх-хе-хе…
Уралко опустил голову, задумался. Евдокия озабоченно взглянула на его пожелтевшее лицо и спросила сердечно:
— Ты что-то сегодня осунулся. Не заболел ли часом, дедушка?
— Здоровьишком хвастать не могу. Чую, последние дни доживаю. Одолело меня прошлое, все вспоминаю свою жизнь, и сколь длинна была она, а радости и дня не отыскал! Одно времечко и манило счастьем, когда в наших местах проходил Емельян Иванович…
— Так ты, милый, и Пугачева помнишь? — оживленно спросил Черепанов.
— Еще бы не помнить! — светло улыбаясь, отозвался старик. — Истинный правдолюбец был, да только рабочая наша правда не по сердцу барам. Ну, и покрушил он мирских захребетников немало! Самого графа Панина припугнул до холодного пота. А ты, слышь-ко, послушай, я пропою про это!
Уралко прокашлялся и слабым дребезжащим голосом пропел:
— Вот оно каково было! Думаю я, Ефимушка, по совести, не сгиб наш батюшка Емельян Иванович. Придет еще времечко, возвернется он в наши края и отплатит за наши муки! Народ ноне пошел посмелей да поумней нашего. Только бы искорку бросить на соломку — глядишь, пожар разгорится на всю Расею!
— Да вы потише. Помолчите! — предостерегающе сказала. Евдокия. — Демидовские лиходеи услышат — невесть что подумают!
— Это верно, — согласился Ефим и сказал жене: — Дуняша, спроворь нам поесть!
— Садись, давно все готово! — позвала она и покрыла стол чистой скатертью.
— Ну, садись, садись, дедка, поешь с нами! — Мастерко усадил Уралку в красный угол, и хозяйка поставила перед ним горячие щи.
— Хлебайте, работнички! — приветливо предложила она.
— Я-то уж не работничек. Отробился! — печально отозвался дед и взял ложку.
Ели молча, неторопливо. После насыщения мастерко утер бороду, помолился в угол и сказал учтиво старику:
— Ну, мне, добрый человек, на плотину пора. Не обессудь!..
Он без шапки, в синей полинялой рубашке вышел из горницы, оставив дверь распахнутой.
Уралко снова потихоньку перебрался к окну, от сытости вздремнул. Неслышно ступая, молодка ушла под навес, где принялась доить прибредшую с поля коровенку.
Вечер стал тих и ясен. Солнышко укрылось за лесистые горы, но небеса были озолочены, прозрачны. Дедка внезапно пробудился и, облокотившись, смотрел в оконце. Лицо обдувала прохлада. Старик не видел, но слышал, что творится вокруг. Вот под окном пропела, отходя ко сну, птичка, под навесом частый звонкий дождик бьет в ведерко. Пахнет парным молоком. Прошелестел ветер в листьях и умолк. Глубокая тишина водворилась в избушке. Только Миронка чего-то сопит, над чем-то старается, возясь у отцовского верстака.
— Солнышко-то закатилось? — неожиданно спросил мальчишку старик. Голос его прозвучал слабо, умиротворенно.
— Закатилось, дедушка! — отозвался Миронка.
В небесах угасал закат, через улицу поползла густая тень от застывших берез.
— Иди-ка сюда, милок! — позвал Миронку дед.
Мальчуган подошел к старику. Уралко обнял его и сжимал все крепче и крепче. Миронка испуганно взглянул на старика: что с ним? В эту минуту на горячую щеку ребенка упала стариковская слеза.
— Дедушка, никак ты плачешь? — встревоженно спросил он. — Что с тобой?
— Ничего, милок. Ничего… Мне хорошо, совсем хорошо! — прошептал старик.
Мимо оконца прошла Евдокия, поставила на скамейку ведерко с молоком и поманила буренку в хлев. Ее мягкий, приятный голос уговаривал:
— Иди, иди, буренушка! Иди, иди, наша кормилица. Гляди, травка-то какая мягкая да сочная!
Она ласково звала животное, и голос ее слышался в избушке.
Птичка угомонилась на ветке. Закат погас, в небе заблестела первая звездочка. В углах избы стали сгущаться тени.
Рука старика, которая так крепко обнимала Миронку, вдруг обмякла, разжалась и бессильно упала.
— Живите! — еле слышно прошептал старик и поник головой.
— Дедушка! — закричал Миронка. — Очнись, дедушка! — затормошил он его.
Но Уралко упал головой на подоконник и стал недвижим. Мальчуган заглянул в лицо старика. Оно было тихое, ласковое, на губах играла улыбка.
— Мамка! — выбежав из горницы, закричал Миронка. — Мамка, никак дед помер!
Все сделали так, как завещал Уралко: плотинный мастер сам сладил добротную, из пахучего соснового леса домовину; женка его обрядила старика в последний путь. Никто не видел и не знал: в правую горсть Уралки Ефим вложил кусочек руды…
Старые горщики — бородатые кряжистые уральцы — подняли на плечи гроб и понесли на старое тагильское кладбище. Со всех концов завода — с Гальянки, из Ключей и Новоселков — сотни работных людей шли за гробом, и каждый нашел доброе слово, чтобы помянуть старика.
Седенький попик на кладбище пропел литию. Горщики поклонились праху Уралки:
— Прощай, добрый человек! Прощай, наш труженик!
И каждый из них бросил в темную яму по три горсти родной земли…
«Что же ждет меня впереди?» — часто думал Черепанов, и сама жизнь на демидовском заводе давала ответ. Среди крепостных и работных имелось немало талантливых самородков, мысль которых была устремлена на то, чтобы облегчить своими изобретениями подневольный каторжный труд. Увы, Демидовы о другом думали! Человеческий труд для них не имел цены. Вон на Гальянке в покосившейся избушке жил старый слесарь Егор Жепинский. Казалось, его судьба лучше сложилась, чем у Черепанова: слесарь не состоял в крепостных, а работал на заводе по вольному найму; в давние годы изобрел он катальную машину. Она оказалась лучше и выгодней иностранной, Шталмеровой. Старому хозяину Никите Акинфиевичу выдумка заводского мастера понравилась, и он даже написал в контору Нижнетагильского завода поощрительное письмо, в котором, между прочим, милостиво обещал:
«Ежели он постарается для сортового железа машину привести в хорошее действие, то моею милостью оставлен не будет».
Но вскоре свое обещание Демидов забыл: зачем ему была машина, когда прокатку быстро оставили и железо шло на продажу прямо из-под молотов? Так заводчику было выгоднее.
Егор не успокоился на этом. Его пытливый ум беспрестанно работал все в том же направлении. Вскоре он изобрел новую машину — для резания железа. Приказчик Селезень отписал об этом со всеми подробностями владельцу в Санкт-Петербург. Никита Акинфиевич велел подсчитать расходы и нашел, что труд рабочих дешевле. По его велению санкт-петербургская контора отписала в Тагил: «Постройка оной будет коштовата[20], для чего оную не делать!»
В долгие зимние вечера, сидя у камелька, седой и немощный Жепинский обо всем рассказал плотинному, а у самого по щекам катились бессильные слезы. Ефима тянуло в заброшенную хибарку, к одинокому мастеру. Оба они мечтали и раздумывали о том, как им облегчить человеческий труд.
— Как дальше жить, когда душа угомониться не может, а руки тянутся к замысловатостям? — глядя слепнущими глазами на раскаленные угольки, жаловался слесарь. — Поглядишь кругом, люди надрываются в тяжком труде. Не щадят тут ни больных, ни стариков, ни слабых ребяток, ни женок — до последнего часа иные носят тяжести, а сами вот-вот родить должны… А что делать, когда думка бродит, ищет своего пути-дорожки, просится в жизнь. И вот пришлось на забавы пуститься. Им, хозяевам, это потешно! — Егор тяжело опустил голову с густыми седыми волосами, подстриженными по-кержацки, и замолчал.
— И я вот своему барину Свистунову ладил заводных лошадок! — угрюмо признался Ефим. — Игрушки! Потеха на час!
— Вот-вот! — оживился слесарь. — Именно, на час потеха! Покойничек наш Никита Акинфиевич страсть любил диковинки! Сделал я ему часы с особым звоном и чтобы месяц и день показывали; отписали об этом в столицу. Демидов живо отозвался, запросил о цене. Ну, думаю, была не была, давай двести рублей и бери выдумку! А сам себе прикидываю: жаден барин, не раскошелится на такие деньжищи! Ан нет! Отвалил все двести и повелел часы срочно со всей бережливостью по санному пути доставить в Санкт-Петербург. Вот и суди, братец: за машины для завода и гроша ломаного не дали, а за потеху для барской души — сполна двести! Ну и ну!..
В свежем воздухе все сильнее и сильнее чувствовалось приближение весны. Хотя под ногами по утрам еще поскрипывал морозный снег, но уже по-иному дышалось, по-иному бродила в теле человека кровь, отчетливее слышались над прудом стуки топора, звон пилы и дыхание завода.
Тревожное ожидание оправдалось: в конце апреля сразу пришла дружная, теплая и многоводная весна. На глазах заноздревател, пожухлел снег и рождались из-под него быстрые говорливые ручьи. Задымился под ярким солнцем лес, тысячи золотых бликов легли на елани, и вспенились горные потоки. Чернолесье наполнилось криком дроздов, встречающих весну. Над озерами закричали лебеди, гуси, закрякали утки, перекликались чибисы. Ослепительно заблестели стволы берез. Над горами ярко светило солнце, подолгу не сходило с неба, а на смену ему рано выплывала полная луна, и тогда голоса и шорохи в лесу становились звонче. На ранней заре глухари на токах заводили свою весеннюю песню, на которую слетались темно-рыжие подруги, и под сенью сосен, в синеватой мгле рассвета, шло великое любовное ликование.
Далекие контуры гор стали синими на фоне белесого неба. У закрайков пруда появились огромные полыньи, засинел лед. И в одно утро, когда еще серые сумерки наполняли избу, а на востоке робким отсветом забрезжила заря, Ефим услышал странный треск; потом раздался гул, и, сразу подхваченный тревогой, плотинный вскочил и бросился к пруду. Там со скрежетом и гулом лопались и налезали одна на другую огромные льдины. Под ними кипнем-кипела и пенилась водоворотом стихия. Льдины яростно лезли на плотину и бессильно отступали перед ней. Вода быстро прибывала с гор, и уже огромные низины и заливные луга превратились в безбрежное озеро. По освобожденной воде неслись опрокинутые потоком деревья, бревна, старый лесной хлам.
Несмотря на раннюю пору, на плотине, словно муравейник, копошились толпы работных, женок и ребят. Берега покрылись народом, который все прибывал и прибывал, торопясь не пропустить ледоход. Старые и малые с возбужденными лицами следили за бурным водопольем. Откуда только бралась такая страшная и всесокрушающая сила! Только вчера на пруду синели спокойные льды да у закрайков поблескивала талая вода, а сегодня все кругом клокотало, кипело. Потемневшая злая вода ломала толстые зеленоватые льдины, теснила их, сшибала одну об одну, крушила и поднимала стоймя. Вчера еще скованная, сегодня она внезапно обрела необыкновенную буйную силу и сейчас то кипела и кружилась водоворотами на просторе, то бросалась на плотину, стараясь ее опрокинуть, размыть и снести. Еще более злобные струи кружились в срубе вешняка: вода ударяла с бега в тесовые запоры и отступала, чтобы через минуту с новой силой кинуться на приступ. Деревянные сооружения плотины дрожали от напора разъяренной стихии.
Среди брызг, обдуваемые ветром, коренастые мужики, навалясь всем телом на тяжелый кованый ухват, старались поднять тесовые затворы вешняка. Со вздувшимися жилами они напружинились в страшном напряжении, но затвор не поддавался. С гор налетела снежная туча, и мокрые липкие хлопья закружились над плотиной. В этой белесой мути еще мрачнее и страшнее казались взбешенные водные валы, которые с шумом кидались на земляную насыпь, еще более беспомощными и жалкими казались бородатые крепыши, стремившиеся сдвинуть ухват.
— Эй, братцы, еще разик, еще раз-з! — в такт своим яростным усилиям подбадривали они друг друга криком.
Завидя Черепанова, работные бросились к мастеру:
— Что наробил, леший! Гляди-ка, затвор вешняка отказал!
Они злобились, враждебно сжигая взглядами плотинного. Неприятный холодок побежал по спине Ефима.
«Что случилось? Только чае тому назад все было тихо, и вдруг!..» Расталкивая толпу, мастер устремился к вешняку. Там, в темном омуте, бесновалась и бросалась на затвор запертая вода. Черепанова сразу охватило ветром, обдало брызгами, но он бесстрашно спустился по лесенке вниз. Напрягая зрение, плотинный смотрел в мутную воду, стараясь проникнуть вглубь…
Народ стих, все напряженно следили за мастером и ждали. А вода все прибывала.
Она шла с гор шумными потоками. Тагилка вздулась, из покорной и тихой стала большой и бурной рекой. Она вливала свои быстрые воды в пруд, который на глазах разливался и волновался необозримым морем. Изломанные льды сильными струями выкидывало на гребень плотины. Вода размывала насыпь, проникая в каждую трещинку. Не находя выхода, она бушевала у земляного вала, подбираясь к его вершине, захлестывая людей.
— Ух, страхи какие! — испуганно отступила заводская женка и заголосила вдруг: — Братики мои, да что же теперь будет? Прорвет плотину, и поселки затопнут, милые вы мои! — кричала она, закрывая лицо фартуком.
— Замолчи ты! — прикрикнули на вопленицу в толпе. Женка стихла и спряталась за спины подружек.
— Ну что там, Ефим? — закричали плотинному мужики-ухватчики.
Мастер по пояс погрузился в холодную воду, волны били ему прямо в лицо. Он поднял потемневшие от гнева глаза и прохрипел:
— Заклинило затвор! Спасайте плотину! Наращивай!
— Женки! — закричал звонкий девичий голос. — Айда за мной! Вон они, рогожные кули! Айда!
Раскрасневшаяся Дуняша кинулась к плотинному.
— Вылазь! — закричала она. — Вылазь, сгибнешь!
— Уйди! — угрюмо отозвался Ефим и попросил: — Мужики, давай канат!
Ухватчики обвязали его веревкой, дали в руки топор.
— С удачей! — подбодрили мужики, но мастер не отозвался. Мокрый и злой, он стал опускаться в вешняк, где клокотала и билась вспененная струя.
А вода подбиралась ближе, просачивалась сквозь землю, тонкими змейками проникала сквозь толщу вала. Она размывала рытвины, и по ним коварно устремлялись бурные потоки, которые смывали огромные глыбы и, пенясь, неслись по долине к заводу. Люди хватали рогожные мешки, набитые песком, и, взвалив их на плечи, торопливо несли к промоинам. Мокрые, обрызганные грязью заводские женки, обливаясь потом, волочили кули. Брань и крики повисли над плотиной. Высокая, сильная Рыжанка покрикивала на женщин:
— Живее, живее, женки!
И сама первой кинулась к прорыву…
Грязь хлюпала под ногами, ветер бросал в лицо хлопья липкого снега, руки посинели от стужи, но женщины упорно отстаивали высокую насыпь. Они даже не оглянулись на крикливого управителя, который внезапно появился на плотине. Надутый, обряженный в темно-синий суконный кафтан, он налетел на Дуняшку:
— Где плотинный?
Она подняла глаза, и в них блеснули слезы:
— Нет мастера! Спустился в вешняк. Человек погибнуть может!
Вместе с управителем она поспешила к вешняку, где топтались унылые ухватчики.
— Куда подевали Ефимку? Что наробили, хваты? — угрожающе закричал Любимов. Его большое студенистое тело заколыхалось. Он размахивал толстой палкой и грозил: — Упустили, упустили, ироды! Жди беды! Вот как почну колошматить!
Он и в самом деле готов был налететь на ватагу ухватников, но в эту минуту по толпе прошел гул.
— Гляди, вон он! Слава тебе господи! — голосисто закричал кто-то среди мужиков.
Толпа облегченно вздохнула:
— Выбрался из беды! Гляди, какой молодец!
Из вешняка, где все содрогалось от напора разъяренной стихии, с топором в руке показался плотинный. Вода ручьями стекала с него. Посиневший, осунувшийся, он медленно поднялся по лесенке из ларя. Десятки рук подхватили его. Еле держась на ногах, плотинный выкрикнул:
— Братцы, двигай ухват!
Три десятка мужиков навалились на железный брус и с уханьем стали жать. У бородатого дядьки от натуги лопнула бечевка на портянке, и мокрая холстина свалилась в грязь. Ее мигом затоптали. Казалось, от напряжения трещат спины: секунду не поддавался брус, потом медленно-медленно пополз вниз, поднимая за собою затвор. Сразу забурлило, зарокотало, — вода с шумом рванулась в вешняк.
— Тронулась! Тронулась! — разноголосо закричали в толпе, но все мгновенно покрылось гудящим ревом прорвавшейся стихии.
— Эх, пошла, забушевала! Заревела!
Как сотни белогривых взбешенных коней, пенясь и бросаясь ввысь, мчались седые волнистые струи.
Ефим не помнил, как подбежала к нему Дуняша, вся истерзанная, мокрая, с потемневшим лицом, — но в эту минуту она показалась ему еще милее и краше. Они схватили друг друга за руки, глядели в глаза и понимали, что у них обоих на сердце. Кругом шумели мужики. В ларе с ревом бились и вздымались каскады.
Тяжко дыша, мастерко показал девушке на беснующийся водоворот и сказал:
— Слышишь? Какая силища! Все потрясает!
— Но человек сильнее всего, Ефимушка! — жарко прошептала она, крепко сжимая его руку. В глазах девушки все еще стояли слезинки. — Ефимушка, соколик, поборол! Ох, и страшно было! — радостно сказала она и теснее прижалась к нему.
К ним медленной походкой приблизился управитель. Он сердито посмотрел на плотинного и не сдержался:
— Ну, твое счастье, что так обернулось! Демидов спустил бы с тебя шкуру, хоть ты и в дорогой цене ходишь!
Мастер ни словом не обмолвился. Он крепче сжал руку Дуняши и увел ее с плотины.
Хорошо зажили Ефим с Дуняшей! Мастерко вместе с женкой срубили из крепкого смолистого леса избу. Имелась при ней пристроечка, в которой Черепанов разместил свои инструменты и верстак. Все свободные часы он по-прежнему занимался механикой. Рыжанка оказалась тихой, покладистой подругой. Старательная, работящая, она была под стать степенному и умному Ефиму. Трудились они дружно, счастливо. Уралко о них говорил:
— Хорошо работают хлопотунки! Как два резвых конька, бегут в счастливую жизнь!
В 1803 году у Черепанова родился сын Миронка, и еще полнее зажила дружная семья.
К этому времени Ефима назначили плотинным Выйского завода, который расположился тут же, рядом с горой Высокой. Все механические работы перешли к мастеру. Француз Ферри покинул демидовский завод. Так и не сделал он обещанных преобразований!
Рассказывая об этом, Уралко укоризненно покачал головой:
— Эх, жизнь-маята! Со своего русского работного последний медный крест снимают, из рук краюшку отбирают, а французу за длинный нос да хвастливые речи тысячи отвалили! Вот она, русская стезя-дорожка!
Но Ферри не только накопленные тысячи увез из Нижнего Тагила, но и семейные строгановские драгоценности прихватил.
Однажды Николай Никитич неожиданно вспомнил:
— Что-то давно не вижу твоих дивных самоцветов. Потешила бы взор мой!
— Ах, Николенька! — вспыхнув вся, воскликнула жена. — Если бы ты знал, что за несчастье выпало…
Она смешалась, опустила глаза, но Демидов взял ее за подбородок, поднял смущенное лицо.
— Выходит, сей выдумщик французишка похитил наши богатства? — догадываясь о беде, строго спросил он.
— Нет, нет, не похитил! — запротестовала она. — Он камень жизни отыскивал, опыты делал, и вот я решилась доверить…
— Хитер гусь! — сердито вымолвил Николай Никитич. — Камень жизни, камень мудрецов — уловка для дураков и простофилей. Не ведал я, что ты настолько доверчива! — с досадой сказал Демидов и покинул комнаты супруги. Он срочно вызвал управителя Любимова и наказал ему:
— Отрядить десять самых надежных и проворных молодцов, нагнать французишку и отобрать строгановские драгоценности!
Демидовская удалая ватажка три дня гналась по следу Ферри на резвых конях. На четвертое утро она нагнала возок француза на большой Казанской дороге. Невзирая на вопли и стенания Ферри, демидовцы тщательно обшарили все сундучки, укладки, вспороли дорожную шубу, но самоцветов не нашли.
— Где ты упрятал камушки-самоцветы? — пристали они к французу.
— Сплавил! Неудачный сплав! — неразборчиво пробормотал перепуганный Ферри, запахнулся скорее в шубу и завалился в возок. — Езжай, кони! — тонким голоском закричал он вознице, и тройка помчалась дальше.
Удальцы постояли-постояли на дороге, подумали, посмотрели вслед тройке и решили:
— Чисто сробил, шельма! Раз сплавил, выходит, ищи карася в море! Ловок, сукин сын! — обругали они француза и ни с чем вернулись в Нижний Тагил.
Черепанов в эту пору думал о паровых машинах. Он добыл в конторе старые, обветшалые чертежи, но они не помогли делу. Тогда он решил пойти к Любимову и упросить его разрешить постройку паровичка; управитель, внимательно выслушав его, заметил:
— Не ко времени задумано. Едет в Катеринбурх великий аглицкий механикус Меджер. Намерен он строить завод паровых двигателей. Вот и будем ждать, что из того выйдет!
Опечаленный Ефим вернулся домой.
«Опять не верят русским мастеровым, а ждут милости от иноземца!» — обиженно думал он.
Евдокия понимала муку мужа и старалась его успокоить:
— Не кручинься, Ефимушка, потерпи, пока дозреет яблоко, тогда и сорвешь его! Будет это! Придет и для русских ясен-светел день, обогреет и обласкает душу солнышко!
Она ласково смотрела на мужа, ластилась, и спокойная речь ее гасила горечь на душе Черепанова. Как последние вспышки его душевного негодования, были с горячностью сказанные им слова:
— Любо твое слово, Дуняша! Но в народе так сказывается: пока заря займется, роса очи выест! — Он горько улыбнулся ей…
Завод паровых двигателей иноземец Меджер так и не построил. Он поднял много шуму в горном управлении, неимоверно хвастался своими обширными планами, а за дело пока не принимался. Скоро на большаке его коляску остановила ватага известного в округе разбойника Мартьяныча и убила надменного Меджера кистенем…
Узнав об этом, управитель сказал Ефиму:
— Зря человек погиб, хотя и пустомеля был. Разбойник Мартьяныч думает купцов да бар перевести, а того не ведает, что ему самому придется болтаться на веревочке. Разбойнику один конец: петля да топор палача.
Плотинный молча выслушал Любимова, а сам подумал:
«Не разбойникам купцов да бар перевести! Разбой да грабежи — не народное дело. Верно Дуняша молвила: займется грозовая туча, да ударит гром, и омоет ливень всю землю, снесет всю нечисть и пакость, коростой покрывшие наше тело! Встанет народ!»
Он не одобрил поступка Мартьяныча и поэтому после раздумья ответил управителю:
— Разбойник — разбойник и есть! Поделом вору и мука будет!..
После полудня в домик Черепанова прибрел дед Уралко. Белый как лунь, он шел, опираясь на палку, часто останавливаясь. Войдя в горницу, он с тихим торжественным видом сел на широкую скамью под окном.
Подле печи гремела ухватами Дуняша. Ефим за верстаком ладил свое. Миронка-непоседа то вбегал в избу, то исчезал.
Дед прислушался к знакомым шорохам, улыбнулся.
— Все стараетесь, хлопотунки!
— Стараемся, милый, — добродушно отозвался Ефим. — Да толку мало!
— А уж так положено: сколько ни роби на бар, а честь одна! Они-то умеют нашу силушку выматывать. От деда еще своего слышал, что не только Демиды, но и Походяшин медный завод свой на костях выстроил. На костях и домну задули. Золото кровью мыли, и сказ про это среди народа ходит. Эх-хе-хе…
Уралко опустил голову, задумался. Евдокия озабоченно взглянула на его пожелтевшее лицо и спросила сердечно:
— Ты что-то сегодня осунулся. Не заболел ли часом, дедушка?
— Здоровьишком хвастать не могу. Чую, последние дни доживаю. Одолело меня прошлое, все вспоминаю свою жизнь, и сколь длинна была она, а радости и дня не отыскал! Одно времечко и манило счастьем, когда в наших местах проходил Емельян Иванович…
— Так ты, милый, и Пугачева помнишь? — оживленно спросил Черепанов.
— Еще бы не помнить! — светло улыбаясь, отозвался старик. — Истинный правдолюбец был, да только рабочая наша правда не по сердцу барам. Ну, и покрушил он мирских захребетников немало! Самого графа Панина припугнул до холодного пота. А ты, слышь-ко, послушай, я пропою про это!
Уралко прокашлялся и слабым дребезжащим голосом пропел:
Старик смолк, провел ладошкой по сивой бороде и сказал:
Судил тут граф Панин нашего Пугачева:
«Скажи, скажи, Пугаченька, Емельян Иванович,
Много ли перевешал князей и бояр?» —
«Перевешал вашей братии семьсот семи тысяч.
Спасибо тебе, Панин, что ты не попался:
Я бы чину-то прибавил, спину-то поправил,
На твою бы на шею веровинны вожжи,
За твою-то бы услугу повыше подвесил…»
— Вот оно каково было! Думаю я, Ефимушка, по совести, не сгиб наш батюшка Емельян Иванович. Придет еще времечко, возвернется он в наши края и отплатит за наши муки! Народ ноне пошел посмелей да поумней нашего. Только бы искорку бросить на соломку — глядишь, пожар разгорится на всю Расею!
— Да вы потише. Помолчите! — предостерегающе сказала. Евдокия. — Демидовские лиходеи услышат — невесть что подумают!
— Это верно, — согласился Ефим и сказал жене: — Дуняша, спроворь нам поесть!
— Садись, давно все готово! — позвала она и покрыла стол чистой скатертью.
— Ну, садись, садись, дедка, поешь с нами! — Мастерко усадил Уралку в красный угол, и хозяйка поставила перед ним горячие щи.
— Хлебайте, работнички! — приветливо предложила она.
— Я-то уж не работничек. Отробился! — печально отозвался дед и взял ложку.
Ели молча, неторопливо. После насыщения мастерко утер бороду, помолился в угол и сказал учтиво старику:
— Ну, мне, добрый человек, на плотину пора. Не обессудь!..
Он без шапки, в синей полинялой рубашке вышел из горницы, оставив дверь распахнутой.
Уралко снова потихоньку перебрался к окну, от сытости вздремнул. Неслышно ступая, молодка ушла под навес, где принялась доить прибредшую с поля коровенку.
Вечер стал тих и ясен. Солнышко укрылось за лесистые горы, но небеса были озолочены, прозрачны. Дедка внезапно пробудился и, облокотившись, смотрел в оконце. Лицо обдувала прохлада. Старик не видел, но слышал, что творится вокруг. Вот под окном пропела, отходя ко сну, птичка, под навесом частый звонкий дождик бьет в ведерко. Пахнет парным молоком. Прошелестел ветер в листьях и умолк. Глубокая тишина водворилась в избушке. Только Миронка чего-то сопит, над чем-то старается, возясь у отцовского верстака.
— Солнышко-то закатилось? — неожиданно спросил мальчишку старик. Голос его прозвучал слабо, умиротворенно.
— Закатилось, дедушка! — отозвался Миронка.
В небесах угасал закат, через улицу поползла густая тень от застывших берез.
— Иди-ка сюда, милок! — позвал Миронку дед.
Мальчуган подошел к старику. Уралко обнял его и сжимал все крепче и крепче. Миронка испуганно взглянул на старика: что с ним? В эту минуту на горячую щеку ребенка упала стариковская слеза.
— Дедушка, никак ты плачешь? — встревоженно спросил он. — Что с тобой?
— Ничего, милок. Ничего… Мне хорошо, совсем хорошо! — прошептал старик.
Мимо оконца прошла Евдокия, поставила на скамейку ведерко с молоком и поманила буренку в хлев. Ее мягкий, приятный голос уговаривал:
— Иди, иди, буренушка! Иди, иди, наша кормилица. Гляди, травка-то какая мягкая да сочная!
Она ласково звала животное, и голос ее слышался в избушке.
Птичка угомонилась на ветке. Закат погас, в небе заблестела первая звездочка. В углах избы стали сгущаться тени.
Рука старика, которая так крепко обнимала Миронку, вдруг обмякла, разжалась и бессильно упала.
— Живите! — еле слышно прошептал старик и поник головой.
— Дедушка! — закричал Миронка. — Очнись, дедушка! — затормошил он его.
Но Уралко упал головой на подоконник и стал недвижим. Мальчуган заглянул в лицо старика. Оно было тихое, ласковое, на губах играла улыбка.
— Мамка! — выбежав из горницы, закричал Миронка. — Мамка, никак дед помер!
Все сделали так, как завещал Уралко: плотинный мастер сам сладил добротную, из пахучего соснового леса домовину; женка его обрядила старика в последний путь. Никто не видел и не знал: в правую горсть Уралки Ефим вложил кусочек руды…
Старые горщики — бородатые кряжистые уральцы — подняли на плечи гроб и понесли на старое тагильское кладбище. Со всех концов завода — с Гальянки, из Ключей и Новоселков — сотни работных людей шли за гробом, и каждый нашел доброе слово, чтобы помянуть старика.
Седенький попик на кладбище пропел литию. Горщики поклонились праху Уралки:
— Прощай, добрый человек! Прощай, наш труженик!
И каждый из них бросил в темную яму по три горсти родной земли…
«Что же ждет меня впереди?» — часто думал Черепанов, и сама жизнь на демидовском заводе давала ответ. Среди крепостных и работных имелось немало талантливых самородков, мысль которых была устремлена на то, чтобы облегчить своими изобретениями подневольный каторжный труд. Увы, Демидовы о другом думали! Человеческий труд для них не имел цены. Вон на Гальянке в покосившейся избушке жил старый слесарь Егор Жепинский. Казалось, его судьба лучше сложилась, чем у Черепанова: слесарь не состоял в крепостных, а работал на заводе по вольному найму; в давние годы изобрел он катальную машину. Она оказалась лучше и выгодней иностранной, Шталмеровой. Старому хозяину Никите Акинфиевичу выдумка заводского мастера понравилась, и он даже написал в контору Нижнетагильского завода поощрительное письмо, в котором, между прочим, милостиво обещал:
«Ежели он постарается для сортового железа машину привести в хорошее действие, то моею милостью оставлен не будет».
Но вскоре свое обещание Демидов забыл: зачем ему была машина, когда прокатку быстро оставили и железо шло на продажу прямо из-под молотов? Так заводчику было выгоднее.
Егор не успокоился на этом. Его пытливый ум беспрестанно работал все в том же направлении. Вскоре он изобрел новую машину — для резания железа. Приказчик Селезень отписал об этом со всеми подробностями владельцу в Санкт-Петербург. Никита Акинфиевич велел подсчитать расходы и нашел, что труд рабочих дешевле. По его велению санкт-петербургская контора отписала в Тагил: «Постройка оной будет коштовата[20], для чего оную не делать!»
В долгие зимние вечера, сидя у камелька, седой и немощный Жепинский обо всем рассказал плотинному, а у самого по щекам катились бессильные слезы. Ефима тянуло в заброшенную хибарку, к одинокому мастеру. Оба они мечтали и раздумывали о том, как им облегчить человеческий труд.
— Как дальше жить, когда душа угомониться не может, а руки тянутся к замысловатостям? — глядя слепнущими глазами на раскаленные угольки, жаловался слесарь. — Поглядишь кругом, люди надрываются в тяжком труде. Не щадят тут ни больных, ни стариков, ни слабых ребяток, ни женок — до последнего часа иные носят тяжести, а сами вот-вот родить должны… А что делать, когда думка бродит, ищет своего пути-дорожки, просится в жизнь. И вот пришлось на забавы пуститься. Им, хозяевам, это потешно! — Егор тяжело опустил голову с густыми седыми волосами, подстриженными по-кержацки, и замолчал.
— И я вот своему барину Свистунову ладил заводных лошадок! — угрюмо признался Ефим. — Игрушки! Потеха на час!
— Вот-вот! — оживился слесарь. — Именно, на час потеха! Покойничек наш Никита Акинфиевич страсть любил диковинки! Сделал я ему часы с особым звоном и чтобы месяц и день показывали; отписали об этом в столицу. Демидов живо отозвался, запросил о цене. Ну, думаю, была не была, давай двести рублей и бери выдумку! А сам себе прикидываю: жаден барин, не раскошелится на такие деньжищи! Ан нет! Отвалил все двести и повелел часы срочно со всей бережливостью по санному пути доставить в Санкт-Петербург. Вот и суди, братец: за машины для завода и гроша ломаного не дали, а за потеху для барской души — сполна двести! Ну и ну!..