Страница:
Председатель суда свирепо обежал взором пленников. Они стояли, подняв головы, открыто глядя на своих врагов. Ни один из русских не побледнел. Они казались сплавленными из одного куска металла. Каждый из опрошенных отвечал дерзко, смело.
Взгляд Лауэра остановился на мальчугане. Генерал задал вопрос, и шляхтич угодливо перевел:
— Ведь ты вместе с ними был? Ты можешь остаться живым, если скажешь, кто из них главный поджигатель. Если будешь молчать, то тебя ждет смерть!
Подросток встрепенулся, глаза его сверкнули. В эту минуту он был особенно прекрасен. С горящим ненавистью взглядом гневно выкрикнул французу:
— Смерти не страшусь! Тут все честные русские люди! Каины, захотели сделать меня подлецом!
Французский генерал густо покраснел, выслушав переводчика.
— От тебя одно требуют: скажи, коханый мой, они тебя учили так дерзко говорить? — с деланной лаской спросил шляхтич.
— Одному меня учили — любить свою землю! Так этому и матушка наставляла!
Ефим залюбовался юнцом. Он выдвинулся вперед и сказал генералу:
— Ну что к мальцу пристали! Ребенок. Лучше меня казните, а его не трожьте, Ему жить надо!
Поляк немедленно перевел слова уральца. Главный судья спросил через шляхтича:
— Кто ты такой, откуда?
— Я демидовский механик. Позавчера только прибыл сюда и не знаю, за что меня схватили.
Судьи переглянулись. Лауэр поднял перст.
— Демидофф! О, слышаль Демидофф!..
Генерал встал, крикнул конвойным, и те, подталкивая пленников в спины, увели их из зала.
— Приговор сочинят. Заранее, братцы, уже решили! — сказал поручик. — Душа моя радуется за всех, а за Гришеньку особо. Ловко отбрил французишку.
— Инако и быть не могло! — непререкаемо сказал дед. Оборотясь к Черепанову, ободрил его: — Ну что голову повесил? Не мы первые, не мы последние за Русь умирать будем. Таков наш народ: не предаст, не загубит своей души подлой изменой!
Они расселись прямо на полу в пустом, холодном зале, в котором были выбиты стекла. С упругой силой дул ветер и шевелил оборванными обоями. Ефим пожаловался Ворчунку:
— Родные так и не узнают, что со мной!
— Слов нет, тяжко! Но ты, голубь, крепись! Виду не показывай, что тяжко. И мне, ух, как больно, сердце разрывается, и жить-то хочется, но что ж — так положено! Верю я, милок, не повергнут нашу Россию. Изгонит она супостата, зацветет земля, и будут знать русские люди, что в этом цветении и наша доля есть! — Он говорил ласково, задушевно, и Черепанову сильно полюбился этот маленький, щуплый, но сильный духом крепостной. С ним и страдать легче.
Вскоре вышел сержант, прокричал конвойным команду, и пленных снова ввели в зал.
Судьи сидели мрачно, как черные нахохлившиеся вороны перед ненастьем. Лауэр брезгливо поджал губы и немерцающим взглядом смотрел на пленников. Переводчик выдвинулся вперед и зачитал приговор.
Десять человек, в том числе Ворчунок, мальчонка и поручик, приговаривались к расстрелу. Ефим Черепанов и старик за недостаточностью улик приговаривались к тюремному заключению. Мастерко приуныл. Грустно взглянул он на товарищей. Ни один из них не склонил головы, не побледнел.
— Попрощаться с друзьями можно? — выкрикнул Ворчунок и, не ожидая разрешения, бросился к Ефиму: — Ну, прости, братец, не поминай лихом. Ну-ну, оставь это! — сердито посмотрел он на тагильца, заметив в его глазах блеснувшую слезу.
Председатель суда махнул рукой, это означало: «Вывести осужденных».
Пленных снова отвели в подвал. Пахнуло затхлой сыростью. Ворчунок оглядел глухие стены, вздохнул:
— Ну, теперь, братцы, скоро. Прости-прощай все! Поисповедоваться надо во грехах!
— Французы священника не пришлют! — хмуро отозвался поручик.
— А мы и без попа такое дело исполним! Бог поймет и примет наше раскаяние во грехах, потому за народ свой легли! — рассудительно сказал Ворчунок. — Вон дед Герасим пусть поисповедует да отпустит грехи! Дедко, слышишь?
— Слышу, милый! — отозвался старик. — Что верно, то верно, зачем грехи на тот свет тащить.
— Давай исповедуй, вон в уголку, а вы, братцы, подвиньтесь! — предложил мужичонка.
Дед отысповедовал осужденных. Все молчаливо жались в углу. Видя их тяжелое душевное состояние, Ворчунок, преодолевая свою муку, предложил:
— А ну-ка, братцы, развеем тоску — споем песню! Давай назло врагу покажем, что за русский народ!
В глухом подвале раздалась русская песня. У Ворчунка оказался звонкий ласковый голос. Склонив голову на ладонь, чуть прижмурив глаза, он заводил запев широко и раздольно:
— Эх ты, мать Расея, русская земля! — выкрикнул Ворчунок, скинув шапку. — Братцы, давай плясовую! — Он вскочил, затопал ногами, замахал руками и медленно-медленно поплыл по кругу. — Веселей, родные! Эй, жги-говори! — закричал он, встрепенулся и, весь сияя, учащенно затопал ногами…
Вступили в пляску и поручик и мальчонка, даже старый дед не утерпел, — и его захватила удаль. Сидя на соломе, он задвигал плечами и в такт плясу захлопал в ладоши.
В самый разгар разудалого русского размаха дубовая дверь распахнулась, и на пороге встали конвоиры.
— Прощайте, братцы, — со вздохом сказал Ворчунок. — Отплясали свое! — Он стал со всеми прощаться.
Ефим трижды поцеловался с каждым. Ему хотелось навзрыд заплакать, но, собрав все силы, он крепко обнимал уходящих и напутствовал:
— Жив буду, донесу память о вас, други!
Мальчонка прижался к его груди, хмыкнул носом и горько пожаловался:
— Батюшка, батюшка, не могу…
— Крепись, братцы! — сурово сказал уралец. — Не дайте радости врагам!
Юнец встрепенулся, утер слезу и стал рядом с поручиком в первой паре.
— Пошли, братцы! — позвал Ворчунок. — Пройдемся еще разик по родной земле! — Он независимо вскинул голову и со жгучей ненавистью сказал французам: — Веди, ироды!
Спустилась ночь. Лунный свет пробивался в пыльное окно, на светлой серебристой дорожке темнела измятая шапка Ворчунка. Чудилось, вот он рядом здесь сидит и прислушивается, как вливается в подземелье зеленый поток.
Склонив голову на согнутые колени, пленники дремали. Черепанов же не мог уснуть: из головы не выходили Ворчунок, мальчуган, поручик, все други-товарищи.
«Русь, могуча и велика ты! Необозримы просторы твои! — с душевной теплотой думал Ефим. — Но величавее всего, красивее и сильнее всего духом самоотверженный русский человек! Через все беды проходит он, не склоняя головы перед врагом и лихим злосчастьем! Верен и предан он своей земле до гробовой доски!»
Прошли ночь и день, и снова в решетке окна засинел вечер. Заключенным не принесли ни пищи, ни воды: французам было не до пленников. Не знали осужденные, что страшный огненный вихрь бушевал над Белокаменной, пожирая строения, храмы, богатства, — прекрасный и величественный русский город. В эти часы Москва стала местом позорных злодейств французской армии. Среди пламени и стонов иноземцы совершали разбои, душегубство и поругание всего святого, что было в русской жизни. Враги не щадили ни пола, ни возраста, ни девичьей чистоты, ни народных святынь. Французские генералы состязались в грабеже с простыми солдатами-мародерами. До осужденных ли было в эти часы наполеоновским насильникам?
В эту темную ночь крепкий рыжий бородач сказал Ефиму:
— Чего нам ждать? Намыслился, — самое время бежать!
— Надумал хорошо, но как уйти из подземелья, когда камень кругом? — возразил мастерко.
— Камень крепок, а руки и воля наши крепче! — уверенно ответил дядька. — Ковач я, и силы во мне много. Рой подкоп! — Он первый руками стал рыть у стены рыхлую землю.
Ефим не верил своим глазам: мягкая, сырая земля рылась спорко. Он опустился рядом на колени и попробовал кирпич. Слежавшаяся, прозеленевшая кладка с трудом, но разбиралась.
— Братцы, вот где спасение! — обрадовался уралец, и все вчетвером стали трудиться у подкопа…
Глухой ночью выбрались в тенистый темный сад. Сверкали звезды, шуршал палый лист, и так глубоко и хорошо дышалось!
— Господи, неужто воля? — полной грудью вздохнул старик. — Осторожней, братцы, по одному уходи!..
Не видно было златоглавого прекрасного города, он скрылся в сизом горьком дыму, который клубился над развалинами. Среди дыма потрескивало старое сухое дерево строений, раздавались одиночные выстрелы. Ефим прислушался к звукам и тихо побрел в синюю едкую мглу.
Он шел задыхаясь, а кругом бушевал огонь, раздавались стоны, ржали кони, — неистовствовал враг. Мастерко осторожно ступал на обгоревшие бревна, обходил черные скрюченные трупы. Местами они лежали грудами — истерзанные тела русских людей в мученических позах.
«Оскорблены и замучены! Ух-х!» — сжав кулаки, опаленный душевной мукой, весь дрожал от гнева Черепанов. Вот лежит с проломленным черепом мать, прижимая к сердцу загубленное дитя. Неподалеку, раскинув руки и уткнувшись в золу лицом, распластался седовласый дед. Сколько замученных, опозоренных, ограбленных русских людей! Глаза Ефима все время застилались слезами, не от едкого дыма, не от горечи пожарищ, а от большой невыносимой тоски, от ненависти к врагу за содеянное. И эта ненависть гнала его вперед, обостряла его слух, зрение, делала его хитрым, лукавым.
«К своим! К своим!» — подбадривал он себя, удесятеряя силы. Под утро он переплыл дымившуюся осенним туманом Москву-реку и вышел на зеленое поле. Мокрый, голодный, он упал в старую борозду, тяжко дыша от усталости, и не мог надышаться запахом своей земли. Он взял ее в горсть, мял; так он полнее, сильнее ощущал радость своего освобождения. Вот она, земля, великая русская земля отцов и дедов! Какая великая, несокрушимая сила в ней; напоили ее потом своим русские люди, взлелеяли-вспахали золотые руки родного пахаря. Нет, ни за что на свете не отдаст своей святой земли русский человек, во веки веков!
Однако не так-то легко было Черепанову теперь добраться до Тулы. По всем дорогам и проселкам действовали ратники ополчения, а по укромным местам все леса и деревушки полны были партизан. По главным дорогам на Москву со всех сторон: от Твери, Ярославля, Касимова, Рязани и от Тулы и Калуги — отовсюду стягивались части ополчения, охватывая Москву, занятую противником, крепкими клещами. Хотя император Александр I строжайше запретил вооружать простых людей — ремесленников, мещан, мастеровых — огнестрельным оружием, а тем более артиллерией, Кутузов не посчитался с этим. Мало того, он организовал партизанскую борьбу с оккупантами. Михаил Илларионович прекрасно понимал все значение партизанских отрядов, действия которых входили в его стратегический план. Народные мстители воевали в тылу врага: они нарушали связь противника с его базами, лишали его пополнения людьми, боевыми припасами и продовольствием. Ни один неприятельский солдат или отряд не мог отлучиться от главных сил, чтобы не быть истребленным. В народе кипела лютая ненависть к насильникам. Тем временем ратники ополчения все ближе и ближе стягивались к Москве, не пропуская подозрительных лиц по дорогам. Они проверяли каждого, кто ехал в ставку Кутузова или возвращался оттуда. Так, 24 сентября они арестовали как шпиона самого Клаузевица, хотя у него и оказались все документы в порядке.
В эти дни Кутузов тщательно проверял ряды офицерского состава, среди которого было много иностранцев. В первую очередь он старался избавиться от иноземцев в своем штабе. Полководец давно убедился в бесполезном пребывании Клаузевица в штабе и, воспользовавшись его просьбой отпустить по болезни в Петербург, охотно удовлетворил его желание. Клаузевиц уехал, но не прошло и дня, как ополченцы доставили его арестованным в штаб. Узнав, в чем дело, Кутузов улыбнулся и подумал:
«Чуют сердцем, что не наш человек…»
Через несколько дней Клаузевиц снова выехал в Петербург, на этот раз под охраной русского фельдъегеря.
Ополченцы задержали и Черепанова, который брел по дороге. Они окружили его и допытывались:
— Куда идешь, кто такой?
— Братцы! — обрадовался своим Ефим. — Наконец-то среди русских оказался. Сбег из Москвы. Попалили матушку!
— О том давно известно! Даст бог, батюшка Михайло Ларионович к ответу вскорости хранцузских курощупов стребует! — заметил бородатый ополченец в сермяжном кафтане. — Ты скажи-ка нам, кто таков есть?
— Ефимка Черепанов, крепостной механик господ Демидовых.
— Э, милый, да ты свой брат. Идем-ка с нами полдневать! — пригласили они уральца.
Ефим охотно отправился с ними к поскотине, где над ямой висел большой черный котел, в котором пыхтела горячая каша. Черепанов сразу почувствовал голод. Ему сунули в руки деревянную чашку, и кашевар положил жирной каши.
— Ешь, земляк! — ласково предложил он.
Ефим уселся на траву и стал жадно есть. Кругом него толпились бородатые ополченцы. Все они были одеты в свое крестьянское платье, на ногах — широкие черные сапоги, — в таких удобнее носить суконные теплые онучи. На суконных же фуражках — латунные кресты. У каждого ранец, а в нем рубаха, порты, рукавицы, портянки и всякая хозяйственная мелочь. Вооружены чем попало: и топорами, и пиками, и саблями, — не все имели кремневки.
Над полем стоял разноголосый гул, крепкие, белозубые богатыри шутили, подзадоривали друг друга, подбадривали Черепанова.
— Ты, механик, иди к нам служить! — предлагали они.
— А кто оружие будет робить? — улыбнулся Ефим. — Как без него бить лиходеев? То-то…
— Верно! — согласился рябой ратник. — Вилы да топоры хороши, слов нет, а меч ратный аль ружьишко куда способнее! Работай, друг, доброе оружие!
— А ты в Москве был? — спросил его Черепанов.
— Не довелось бывать, мы дальние — симбирские…
— А как же ты ее крепко любишь? — с лукавинкой полюбопытствовал уралец.
— Эх, дорогой! — вздохнул ратник и отозвался душевно: — Да без Москвы — как без головы… За нее и на черта полезешь! Слышь-ка, как в песне поется:
«Эх, русский человек, милый, хороший человек, какая добрая земля взрастила-взлелеяла тебя! — с умилением подумал он. — Нет мужественнее и честнее тебя! Нет у тебя ничего крепче любви к отчизне!»
На лагерь надвигались сумерки, зажглись первые робкие звезды. Бородатый ратник предложил Черепанову:
— Ты, милый, не ходи ночью. Поди-ка в овин и отоспись до утра!
Ефим с охотой воспользовался его приглашением. С облегчением он растянулся на хрустящей свежей соломе, еще пахнувшей ржаниной. В прорезь сруба глядела вечерняя звезда, и все здесь напоминало домашний уют и родную деревеньку. Он быстро уснул…
Ранним утром Черепанов продолжал путь. Шел он густыми лесами, наслаждаясь бодрящей прохладой, приглядываясь к осенней красоте леса. В пурпур оделись трепещущие осины, золотились густые кроны берез и тополей. Сердце радовалось яркому солнцу и веселым краскам русской осени. Навстречу часто летели утиные стайки. Вот и река, над ней стелется туман. Ефим подошел к берегу, разулся и вымыл ноги, сразу стало легче. Он загляделся в воду, она была прозрачной, чистой, на дне можно разглядеть мелкую гальку. По течению плыли упавшие листья березы и клена.
Глядя на всю эту лесную красоту, просто не верилось, что сейчас идет жестокая война и Москва сожжена врагом.
«Эх ты, горе какое!» — со вздохом подумал Ефим и склонился над водой, чтобы освежить лицо. Там, в прозрачной глуби, как в зеркале, Черепанов увидел свое отражение. На него смотрело худое обросшее лицо, в волосах серебрилась седина.
Высоко в небе, над лесом, извиваясь, с трубным криком летела лебединая стая.
В ближних кустах затрещало, и сразу, как медведи, на берег вывалились здоровенные мужики в желтых полушубках, с вилами в руках.
— Стой, варнак! — закричал черный, как жук, детина.
— А я и не думаю бежать, — спокойно отозвался Черепанов. — Кто такие, братцы?
— Аль неведомо тебе, какое ноне время и на кого с рогатиной мужики вышли? — сердито ответил мужик. — Айда с нами, пока цел!
— Что ж, можно и с вами, — согласился Ефим. — Уж не партизаны ли вы?
— Угадал! — повеселев, отозвался мужик. — Ну, идем!
Они привели уральца в лесной стан. Перед избушкой лесника на скамье сидел степенный солдат в поношенном мундире и курил трубочку. Завидя захваченного, он прищурил глаза и засмеялся:
— Это вы, ребята, зря! Своего заместо курятника-хранцуза поймали. Кто такой?
Черепанов назвался, и улыбка прошла по лицу солдата.
— Ружья можешь счинить? — спросил он.
— Попытаюсь.
Три дня пробыл Ефим в партизанском стане, починил кремневки, отковал наконечники для пик. Солдат понимал толк в оружии. Все внимательно оглядел и похвалил Черепанова:
— Золотые руки у тебя, мужик! Иди к нам, теперь вся Русь поднялась на врага!
— Рад бы, да спешу на заводы! — пояснил уралец. — Сказывают, сам Михаиле Илларионович написал письмо оружейникам — крепче дело вершить.
— Коли так, пусть будет по-твоему! — согласился солдат. — Только, если надумаешь, — приходи, всегда рады будем! Спроси Четвертакова, каждый укажет!
Ефим радостно смотрел в открытое, мужественное лицо солдата. Он еще дорогой прослышал о его подвигах. Раненный под Смоленском, воин свалился с лошади и был взят в плен, но, едва отдышался, сбежал и укрылся в деревушке. Там он старался поднять крестьян, но те побоялись идти с ним. Тогда Четвертаков подговорил одного охотника и вместе с ним в поле подстрелил двух французских гусар. Храбрецы вооружились их пиками, саблями и, оседлав добрых коней, поехали в большое село. Тут к ним присоединилось еще сорок мужиков. Вооруженные вилами и топорами, они напали на французский отряд и перебили его. С той поры отряд Четвертакова превратился в грозную силу Он рос с каждым днем и вооружался, не давая спуска врагу.
— Так неужто ты и есть сам Четвертаков? — не веря своим глазам, спросил Ефим.
— Он самый. Почему не веришь, милый? — добродушно спросил солдат.
— Да как же ты управляешься со своим воинством?
— А таким же манером, как и ты ладишь свои машины и пускаешь их в ход! — весело ответил Четвертаков. — Эх, милый, так говорится: мужик сер, да ум его волк не съел! Погляди-ка на свои руки, все фузеи в порядок привел, а почему мне не справиться с ратниками? Каждому свое дано! — Он пыхнул трубкой, посмотрел на тихое небо и сказал: — Есть и получше меня мстители. Вон Степан Еременко, Ермолай Васильев, а еще самый славный — Герасим Курин. Этот прямо скажем, партизанский генерал! Слыхал такого? Нет? Жаль! А про Василису Кожину тоже не слыхал? Опять жаль… Ну, брат, иди в Тулу да получше пищали роби! Эй, ребята, накорми работничка да проводи на верную дорожку! — выкрикнул он и протянул Черепанову руку. — Ну, друг, в добрый час!
Они расстались друзьями. Ефим пробирался по лесной дороге и думал о встрече, и мысли были радостные я светлые.
В то самое время, когда Черепанов пробирался в Тулу, Николай Демидов трусливо сбежал из Москвы. Обещанного полка он не выставил. Отсиживался в Калуге и ожидал дальнейших событий. И вдруг словно среди ясного неба грянул гром — его срочно вызвали в ставку к Михаилу Илларионовичу Кутузову.
С тяжелым чувством Демидов ехал в маленькую деревушку Леташевку близ Тарутина, где сейчас находился штаб главнокомандующего русской армией. По проселку, торопя коней, проносились всадники, катились двуколки и шли просто пешие озабоченные люди. Все тянулись к незаметной деревушке, в которой только что устроился Кутузов.
Не знал Демидов, что за этот короткий срок в армии произошли большие изменения. Да и вряд ли кто знал стратегический план войны, кроме самого Кутузова. Он тщательно сохранял в тайне свои замыслы, и это обеспечило ему успех. Русский полководец перехитрил Наполеона. Оставив Москву, русская армия стала отступать по Рязанской дороге. Кутузов убедился, что французы следуют по пятам, и распространил слухи о том, что русские уходят к Рязани, а сам, дойдя до Боровского перевоза, неожиданно повернул к Подольску, а затем всю армию вывел на Калужскую дорогу в районе Красной Пахры.
Этот гениальный маневр был совершен так скрытно, что французы потеряли след русской армии, и Наполеон только через двенадцать дней дознался, где она находится.
Марш Кутузова в корне изменил стратегическую обстановку. Русские войска сейчас прикрывали Тулу с ее оружейными заводами, Брянск и Калугу с большими продовольственными запасами и весь богатый юг России. Наполеон был потрясен, но все еще надеялся на свою счастливую звезду. Он послал к Кутузову парламентера Лористона. Генерал поехал в ставку главнокомандующего русскими войсками под видом якобы размена пленными, а на самом деле поговорить о мире. Француз взволнованно пожаловался на партизанскую войну. Он учтиво сказал Кутузову:
— Такой образ войны противен всем военным постановлениям просвещенных наций.
Михаил Илларионович прищурился и подумал про себя: «Ишь, варвары, вдруг о цивилизации вспомнили. Значит, допекло!» Опустив устало голову, он вздохнул и расслабленно промолвил:
— Ваша правда, генерал, но крестьянами, простите, я не командую.
— А казаки, ваши казаки ведь люди военные и тоже никаких правил признавать не хотят! — вскричал Лористон.
Кутузов лукаво взглянул на парламентера и грустно покачал головой.
— Ох, уж эти казаки, казаки! Я и сам не рад, да что с ними поделаешь? Иррегулярное войско! Ведь они, пожалуй, по-своему расправляются с вашими фуражирами?
— Весьма грубо! — обрадованно отозвался Лористон. — К тому же ни для кого не секрет, что русские сожгли Москву.
Казавшийся старцем, Кутузов вдруг выпрямился, лицо его стало багровым. Еле сдерживая гнев, он сурово ответил Лористону:
— Что касается московского пожара, я стар, опытен, пользуюсь доверенностью русского народа и потому знаю, что каждый день и каждый час происходит в Москве. Известно мне, что вы разрушили столицу по своей методе: определяли для пожара дни и назначали части города, которые надлежало зажигать в известные часы. Я имею подробное известие обо всем. Доказательством, что не жители разрушали Москву, служит то, что вы разбивали пушками дома и другие здания. Мы постараемся вам отплатить!
Французский парламентер побледнел, заикаясь, заговорил о перемирии, но Кутузов повернулся к нему спиной и отрезал:
— Мы только что начинаем воевать, а вы говорите о перемирии!
Так и убрался Лористон восвояси. Его мысленному взору представилась грозная картина: блокированная армия Наполеона в Москве. Он вспомнил восклицание Сегюра, который наблюдал московский пожар.
— Ах, боже мой! — признался граф. — Что скажет о нас Европа? Мы становимся армией преступников, которых осудит провидение и весь цивилизованный мир.
16 сентября Кутузов писал императору Александру I об оставлении Москвы и о своих стратегических замыслах. В письме сообщалось, что «вступление в Москву не есть еще покорение России. Напротив того, с армией делаю я движение на Тульской дороге. Сие приведет меня в состояние прикрывать пособия, в обильнейших наших губерниях заготовленные. Всякое другое направление пресекло бы мне оные, равно связь с армиями Тормасова и Чичагова. Хотя не отвергаю того, чтобы занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операцию со всеми силами линию, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, партиями моими буду пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы, и, тем самым отвращая всякое пособие, которое бы неприятельская армия с тылу своего иметь могла, и обратив на себя внимание неприятеля, надеюсь принудить его оставить Москву и переменить всю свою операционную линию. Генералу Винценгероде предписано от меня держаться самому на Тверской дороге, имея между тем по Ярославской казачий полк для охранения жителей от набегов неприятельских партий. Теперь в недальнем расстоянии от Москвы, собрав мои войска, твердою ногою могу ожидать неприятеля, и пока армия вашего императорского величества цела и движима известною храбростью и нашим усердием, дотоле еще возвратная потеря Москвы не есть потеря отечества. Впрочем, ваше императорское величество всемилостивейше согласиться изволите, что последствия сии нераздельно связаны с потерею Смоленска».
Рапорт главнокомандующего вызвал у царя негодование: он не сумел понять всю глубину воинского замысла Кутузова. К этому времени в Петербург подоспел донос барона Беннигсена, враждебно настроенного против Михаила Илларионовича. Барон докладывал Александру I о том, что он был против сдачи Москвы неприятелю без боя, и старался представить Кутузова безвольным человеком.
Взгляд Лауэра остановился на мальчугане. Генерал задал вопрос, и шляхтич угодливо перевел:
— Ведь ты вместе с ними был? Ты можешь остаться живым, если скажешь, кто из них главный поджигатель. Если будешь молчать, то тебя ждет смерть!
Подросток встрепенулся, глаза его сверкнули. В эту минуту он был особенно прекрасен. С горящим ненавистью взглядом гневно выкрикнул французу:
— Смерти не страшусь! Тут все честные русские люди! Каины, захотели сделать меня подлецом!
Французский генерал густо покраснел, выслушав переводчика.
— От тебя одно требуют: скажи, коханый мой, они тебя учили так дерзко говорить? — с деланной лаской спросил шляхтич.
— Одному меня учили — любить свою землю! Так этому и матушка наставляла!
Ефим залюбовался юнцом. Он выдвинулся вперед и сказал генералу:
— Ну что к мальцу пристали! Ребенок. Лучше меня казните, а его не трожьте, Ему жить надо!
Поляк немедленно перевел слова уральца. Главный судья спросил через шляхтича:
— Кто ты такой, откуда?
— Я демидовский механик. Позавчера только прибыл сюда и не знаю, за что меня схватили.
Судьи переглянулись. Лауэр поднял перст.
— Демидофф! О, слышаль Демидофф!..
Генерал встал, крикнул конвойным, и те, подталкивая пленников в спины, увели их из зала.
— Приговор сочинят. Заранее, братцы, уже решили! — сказал поручик. — Душа моя радуется за всех, а за Гришеньку особо. Ловко отбрил французишку.
— Инако и быть не могло! — непререкаемо сказал дед. Оборотясь к Черепанову, ободрил его: — Ну что голову повесил? Не мы первые, не мы последние за Русь умирать будем. Таков наш народ: не предаст, не загубит своей души подлой изменой!
Они расселись прямо на полу в пустом, холодном зале, в котором были выбиты стекла. С упругой силой дул ветер и шевелил оборванными обоями. Ефим пожаловался Ворчунку:
— Родные так и не узнают, что со мной!
— Слов нет, тяжко! Но ты, голубь, крепись! Виду не показывай, что тяжко. И мне, ух, как больно, сердце разрывается, и жить-то хочется, но что ж — так положено! Верю я, милок, не повергнут нашу Россию. Изгонит она супостата, зацветет земля, и будут знать русские люди, что в этом цветении и наша доля есть! — Он говорил ласково, задушевно, и Черепанову сильно полюбился этот маленький, щуплый, но сильный духом крепостной. С ним и страдать легче.
Вскоре вышел сержант, прокричал конвойным команду, и пленных снова ввели в зал.
Судьи сидели мрачно, как черные нахохлившиеся вороны перед ненастьем. Лауэр брезгливо поджал губы и немерцающим взглядом смотрел на пленников. Переводчик выдвинулся вперед и зачитал приговор.
Десять человек, в том числе Ворчунок, мальчонка и поручик, приговаривались к расстрелу. Ефим Черепанов и старик за недостаточностью улик приговаривались к тюремному заключению. Мастерко приуныл. Грустно взглянул он на товарищей. Ни один из них не склонил головы, не побледнел.
— Попрощаться с друзьями можно? — выкрикнул Ворчунок и, не ожидая разрешения, бросился к Ефиму: — Ну, прости, братец, не поминай лихом. Ну-ну, оставь это! — сердито посмотрел он на тагильца, заметив в его глазах блеснувшую слезу.
Председатель суда махнул рукой, это означало: «Вывести осужденных».
Пленных снова отвели в подвал. Пахнуло затхлой сыростью. Ворчунок оглядел глухие стены, вздохнул:
— Ну, теперь, братцы, скоро. Прости-прощай все! Поисповедоваться надо во грехах!
— Французы священника не пришлют! — хмуро отозвался поручик.
— А мы и без попа такое дело исполним! Бог поймет и примет наше раскаяние во грехах, потому за народ свой легли! — рассудительно сказал Ворчунок. — Вон дед Герасим пусть поисповедует да отпустит грехи! Дедко, слышишь?
— Слышу, милый! — отозвался старик. — Что верно, то верно, зачем грехи на тот свет тащить.
— Давай исповедуй, вон в уголку, а вы, братцы, подвиньтесь! — предложил мужичонка.
Дед отысповедовал осужденных. Все молчаливо жались в углу. Видя их тяжелое душевное состояние, Ворчунок, преодолевая свою муку, предложил:
— А ну-ка, братцы, развеем тоску — споем песню! Давай назло врагу покажем, что за русский народ!
В глухом подвале раздалась русская песня. У Ворчунка оказался звонкий ласковый голос. Склонив голову на ладонь, чуть прижмурив глаза, он заводил запев широко и раздольно:
Быстрокрылой птицей взвился тонкий, серебристый голосок мальчугана. Глаза его расширились, заблестели. Он склонился к деду и понес песню вдохновенно:
Ах ты, ноченька, ночка темная,
Ты темная, ночка осенняя!..
Жалоба и скорбь слышались в этой песне. Ефим привалился спиной к стене и подхватил песню. Казалось, что сюда, в мрачное подземелье, вошло зеленое поле, шумливый лес, засветило солнце, — пахнуло родной сторонушкой.
Нет ни батюшки, ни матушки,
Нет ни батюшки, ни матушки,
Ты детинушка-сиротинушка,
Бесприютная твоя головушка…
— Эх ты, мать Расея, русская земля! — выкрикнул Ворчунок, скинув шапку. — Братцы, давай плясовую! — Он вскочил, затопал ногами, замахал руками и медленно-медленно поплыл по кругу. — Веселей, родные! Эй, жги-говори! — закричал он, встрепенулся и, весь сияя, учащенно затопал ногами…
Вступили в пляску и поручик и мальчонка, даже старый дед не утерпел, — и его захватила удаль. Сидя на соломе, он задвигал плечами и в такт плясу захлопал в ладоши.
В самый разгар разудалого русского размаха дубовая дверь распахнулась, и на пороге встали конвоиры.
— Прощайте, братцы, — со вздохом сказал Ворчунок. — Отплясали свое! — Он стал со всеми прощаться.
Ефим трижды поцеловался с каждым. Ему хотелось навзрыд заплакать, но, собрав все силы, он крепко обнимал уходящих и напутствовал:
— Жив буду, донесу память о вас, други!
Мальчонка прижался к его груди, хмыкнул носом и горько пожаловался:
— Батюшка, батюшка, не могу…
— Крепись, братцы! — сурово сказал уралец. — Не дайте радости врагам!
Юнец встрепенулся, утер слезу и стал рядом с поручиком в первой паре.
— Пошли, братцы! — позвал Ворчунок. — Пройдемся еще разик по родной земле! — Он независимо вскинул голову и со жгучей ненавистью сказал французам: — Веди, ироды!
Спустилась ночь. Лунный свет пробивался в пыльное окно, на светлой серебристой дорожке темнела измятая шапка Ворчунка. Чудилось, вот он рядом здесь сидит и прислушивается, как вливается в подземелье зеленый поток.
Склонив голову на согнутые колени, пленники дремали. Черепанов же не мог уснуть: из головы не выходили Ворчунок, мальчуган, поручик, все други-товарищи.
«Русь, могуча и велика ты! Необозримы просторы твои! — с душевной теплотой думал Ефим. — Но величавее всего, красивее и сильнее всего духом самоотверженный русский человек! Через все беды проходит он, не склоняя головы перед врагом и лихим злосчастьем! Верен и предан он своей земле до гробовой доски!»
Прошли ночь и день, и снова в решетке окна засинел вечер. Заключенным не принесли ни пищи, ни воды: французам было не до пленников. Не знали осужденные, что страшный огненный вихрь бушевал над Белокаменной, пожирая строения, храмы, богатства, — прекрасный и величественный русский город. В эти часы Москва стала местом позорных злодейств французской армии. Среди пламени и стонов иноземцы совершали разбои, душегубство и поругание всего святого, что было в русской жизни. Враги не щадили ни пола, ни возраста, ни девичьей чистоты, ни народных святынь. Французские генералы состязались в грабеже с простыми солдатами-мародерами. До осужденных ли было в эти часы наполеоновским насильникам?
В эту темную ночь крепкий рыжий бородач сказал Ефиму:
— Чего нам ждать? Намыслился, — самое время бежать!
— Надумал хорошо, но как уйти из подземелья, когда камень кругом? — возразил мастерко.
— Камень крепок, а руки и воля наши крепче! — уверенно ответил дядька. — Ковач я, и силы во мне много. Рой подкоп! — Он первый руками стал рыть у стены рыхлую землю.
Ефим не верил своим глазам: мягкая, сырая земля рылась спорко. Он опустился рядом на колени и попробовал кирпич. Слежавшаяся, прозеленевшая кладка с трудом, но разбиралась.
— Братцы, вот где спасение! — обрадовался уралец, и все вчетвером стали трудиться у подкопа…
Глухой ночью выбрались в тенистый темный сад. Сверкали звезды, шуршал палый лист, и так глубоко и хорошо дышалось!
— Господи, неужто воля? — полной грудью вздохнул старик. — Осторожней, братцы, по одному уходи!..
Не видно было златоглавого прекрасного города, он скрылся в сизом горьком дыму, который клубился над развалинами. Среди дыма потрескивало старое сухое дерево строений, раздавались одиночные выстрелы. Ефим прислушался к звукам и тихо побрел в синюю едкую мглу.
Он шел задыхаясь, а кругом бушевал огонь, раздавались стоны, ржали кони, — неистовствовал враг. Мастерко осторожно ступал на обгоревшие бревна, обходил черные скрюченные трупы. Местами они лежали грудами — истерзанные тела русских людей в мученических позах.
«Оскорблены и замучены! Ух-х!» — сжав кулаки, опаленный душевной мукой, весь дрожал от гнева Черепанов. Вот лежит с проломленным черепом мать, прижимая к сердцу загубленное дитя. Неподалеку, раскинув руки и уткнувшись в золу лицом, распластался седовласый дед. Сколько замученных, опозоренных, ограбленных русских людей! Глаза Ефима все время застилались слезами, не от едкого дыма, не от горечи пожарищ, а от большой невыносимой тоски, от ненависти к врагу за содеянное. И эта ненависть гнала его вперед, обостряла его слух, зрение, делала его хитрым, лукавым.
«К своим! К своим!» — подбадривал он себя, удесятеряя силы. Под утро он переплыл дымившуюся осенним туманом Москву-реку и вышел на зеленое поле. Мокрый, голодный, он упал в старую борозду, тяжко дыша от усталости, и не мог надышаться запахом своей земли. Он взял ее в горсть, мял; так он полнее, сильнее ощущал радость своего освобождения. Вот она, земля, великая русская земля отцов и дедов! Какая великая, несокрушимая сила в ней; напоили ее потом своим русские люди, взлелеяли-вспахали золотые руки родного пахаря. Нет, ни за что на свете не отдаст своей святой земли русский человек, во веки веков!
Однако не так-то легко было Черепанову теперь добраться до Тулы. По всем дорогам и проселкам действовали ратники ополчения, а по укромным местам все леса и деревушки полны были партизан. По главным дорогам на Москву со всех сторон: от Твери, Ярославля, Касимова, Рязани и от Тулы и Калуги — отовсюду стягивались части ополчения, охватывая Москву, занятую противником, крепкими клещами. Хотя император Александр I строжайше запретил вооружать простых людей — ремесленников, мещан, мастеровых — огнестрельным оружием, а тем более артиллерией, Кутузов не посчитался с этим. Мало того, он организовал партизанскую борьбу с оккупантами. Михаил Илларионович прекрасно понимал все значение партизанских отрядов, действия которых входили в его стратегический план. Народные мстители воевали в тылу врага: они нарушали связь противника с его базами, лишали его пополнения людьми, боевыми припасами и продовольствием. Ни один неприятельский солдат или отряд не мог отлучиться от главных сил, чтобы не быть истребленным. В народе кипела лютая ненависть к насильникам. Тем временем ратники ополчения все ближе и ближе стягивались к Москве, не пропуская подозрительных лиц по дорогам. Они проверяли каждого, кто ехал в ставку Кутузова или возвращался оттуда. Так, 24 сентября они арестовали как шпиона самого Клаузевица, хотя у него и оказались все документы в порядке.
В эти дни Кутузов тщательно проверял ряды офицерского состава, среди которого было много иностранцев. В первую очередь он старался избавиться от иноземцев в своем штабе. Полководец давно убедился в бесполезном пребывании Клаузевица в штабе и, воспользовавшись его просьбой отпустить по болезни в Петербург, охотно удовлетворил его желание. Клаузевиц уехал, но не прошло и дня, как ополченцы доставили его арестованным в штаб. Узнав, в чем дело, Кутузов улыбнулся и подумал:
«Чуют сердцем, что не наш человек…»
Через несколько дней Клаузевиц снова выехал в Петербург, на этот раз под охраной русского фельдъегеря.
Ополченцы задержали и Черепанова, который брел по дороге. Они окружили его и допытывались:
— Куда идешь, кто такой?
— Братцы! — обрадовался своим Ефим. — Наконец-то среди русских оказался. Сбег из Москвы. Попалили матушку!
— О том давно известно! Даст бог, батюшка Михайло Ларионович к ответу вскорости хранцузских курощупов стребует! — заметил бородатый ополченец в сермяжном кафтане. — Ты скажи-ка нам, кто таков есть?
— Ефимка Черепанов, крепостной механик господ Демидовых.
— Э, милый, да ты свой брат. Идем-ка с нами полдневать! — пригласили они уральца.
Ефим охотно отправился с ними к поскотине, где над ямой висел большой черный котел, в котором пыхтела горячая каша. Черепанов сразу почувствовал голод. Ему сунули в руки деревянную чашку, и кашевар положил жирной каши.
— Ешь, земляк! — ласково предложил он.
Ефим уселся на траву и стал жадно есть. Кругом него толпились бородатые ополченцы. Все они были одеты в свое крестьянское платье, на ногах — широкие черные сапоги, — в таких удобнее носить суконные теплые онучи. На суконных же фуражках — латунные кресты. У каждого ранец, а в нем рубаха, порты, рукавицы, портянки и всякая хозяйственная мелочь. Вооружены чем попало: и топорами, и пиками, и саблями, — не все имели кремневки.
Над полем стоял разноголосый гул, крепкие, белозубые богатыри шутили, подзадоривали друг друга, подбадривали Черепанова.
— Ты, механик, иди к нам служить! — предлагали они.
— А кто оружие будет робить? — улыбнулся Ефим. — Как без него бить лиходеев? То-то…
— Верно! — согласился рябой ратник. — Вилы да топоры хороши, слов нет, а меч ратный аль ружьишко куда способнее! Работай, друг, доброе оружие!
— А ты в Москве был? — спросил его Черепанов.
— Не довелось бывать, мы дальние — симбирские…
— А как же ты ее крепко любишь? — с лукавинкой полюбопытствовал уралец.
— Эх, дорогой! — вздохнул ратник и отозвался душевно: — Да без Москвы — как без головы… За нее и на черта полезешь! Слышь-ка, как в песне поется:
запел он разудалым голосом, и все ратники разом подхватили любимую песню. Веселые, бодрые голоса поплыли над полями и перелесками, и Ефиму стало легко и хорошо на душе.
За тебя на черта рад,
Наша матушка Россия! —
«Эх, русский человек, милый, хороший человек, какая добрая земля взрастила-взлелеяла тебя! — с умилением подумал он. — Нет мужественнее и честнее тебя! Нет у тебя ничего крепче любви к отчизне!»
На лагерь надвигались сумерки, зажглись первые робкие звезды. Бородатый ратник предложил Черепанову:
— Ты, милый, не ходи ночью. Поди-ка в овин и отоспись до утра!
Ефим с охотой воспользовался его приглашением. С облегчением он растянулся на хрустящей свежей соломе, еще пахнувшей ржаниной. В прорезь сруба глядела вечерняя звезда, и все здесь напоминало домашний уют и родную деревеньку. Он быстро уснул…
Ранним утром Черепанов продолжал путь. Шел он густыми лесами, наслаждаясь бодрящей прохладой, приглядываясь к осенней красоте леса. В пурпур оделись трепещущие осины, золотились густые кроны берез и тополей. Сердце радовалось яркому солнцу и веселым краскам русской осени. Навстречу часто летели утиные стайки. Вот и река, над ней стелется туман. Ефим подошел к берегу, разулся и вымыл ноги, сразу стало легче. Он загляделся в воду, она была прозрачной, чистой, на дне можно разглядеть мелкую гальку. По течению плыли упавшие листья березы и клена.
Глядя на всю эту лесную красоту, просто не верилось, что сейчас идет жестокая война и Москва сожжена врагом.
«Эх ты, горе какое!» — со вздохом подумал Ефим и склонился над водой, чтобы освежить лицо. Там, в прозрачной глуби, как в зеркале, Черепанов увидел свое отражение. На него смотрело худое обросшее лицо, в волосах серебрилась седина.
Высоко в небе, над лесом, извиваясь, с трубным криком летела лебединая стая.
В ближних кустах затрещало, и сразу, как медведи, на берег вывалились здоровенные мужики в желтых полушубках, с вилами в руках.
— Стой, варнак! — закричал черный, как жук, детина.
— А я и не думаю бежать, — спокойно отозвался Черепанов. — Кто такие, братцы?
— Аль неведомо тебе, какое ноне время и на кого с рогатиной мужики вышли? — сердито ответил мужик. — Айда с нами, пока цел!
— Что ж, можно и с вами, — согласился Ефим. — Уж не партизаны ли вы?
— Угадал! — повеселев, отозвался мужик. — Ну, идем!
Они привели уральца в лесной стан. Перед избушкой лесника на скамье сидел степенный солдат в поношенном мундире и курил трубочку. Завидя захваченного, он прищурил глаза и засмеялся:
— Это вы, ребята, зря! Своего заместо курятника-хранцуза поймали. Кто такой?
Черепанов назвался, и улыбка прошла по лицу солдата.
— Ружья можешь счинить? — спросил он.
— Попытаюсь.
Три дня пробыл Ефим в партизанском стане, починил кремневки, отковал наконечники для пик. Солдат понимал толк в оружии. Все внимательно оглядел и похвалил Черепанова:
— Золотые руки у тебя, мужик! Иди к нам, теперь вся Русь поднялась на врага!
— Рад бы, да спешу на заводы! — пояснил уралец. — Сказывают, сам Михаиле Илларионович написал письмо оружейникам — крепче дело вершить.
— Коли так, пусть будет по-твоему! — согласился солдат. — Только, если надумаешь, — приходи, всегда рады будем! Спроси Четвертакова, каждый укажет!
Ефим радостно смотрел в открытое, мужественное лицо солдата. Он еще дорогой прослышал о его подвигах. Раненный под Смоленском, воин свалился с лошади и был взят в плен, но, едва отдышался, сбежал и укрылся в деревушке. Там он старался поднять крестьян, но те побоялись идти с ним. Тогда Четвертаков подговорил одного охотника и вместе с ним в поле подстрелил двух французских гусар. Храбрецы вооружились их пиками, саблями и, оседлав добрых коней, поехали в большое село. Тут к ним присоединилось еще сорок мужиков. Вооруженные вилами и топорами, они напали на французский отряд и перебили его. С той поры отряд Четвертакова превратился в грозную силу Он рос с каждым днем и вооружался, не давая спуска врагу.
— Так неужто ты и есть сам Четвертаков? — не веря своим глазам, спросил Ефим.
— Он самый. Почему не веришь, милый? — добродушно спросил солдат.
— Да как же ты управляешься со своим воинством?
— А таким же манером, как и ты ладишь свои машины и пускаешь их в ход! — весело ответил Четвертаков. — Эх, милый, так говорится: мужик сер, да ум его волк не съел! Погляди-ка на свои руки, все фузеи в порядок привел, а почему мне не справиться с ратниками? Каждому свое дано! — Он пыхнул трубкой, посмотрел на тихое небо и сказал: — Есть и получше меня мстители. Вон Степан Еременко, Ермолай Васильев, а еще самый славный — Герасим Курин. Этот прямо скажем, партизанский генерал! Слыхал такого? Нет? Жаль! А про Василису Кожину тоже не слыхал? Опять жаль… Ну, брат, иди в Тулу да получше пищали роби! Эй, ребята, накорми работничка да проводи на верную дорожку! — выкрикнул он и протянул Черепанову руку. — Ну, друг, в добрый час!
Они расстались друзьями. Ефим пробирался по лесной дороге и думал о встрече, и мысли были радостные я светлые.
В то самое время, когда Черепанов пробирался в Тулу, Николай Демидов трусливо сбежал из Москвы. Обещанного полка он не выставил. Отсиживался в Калуге и ожидал дальнейших событий. И вдруг словно среди ясного неба грянул гром — его срочно вызвали в ставку к Михаилу Илларионовичу Кутузову.
С тяжелым чувством Демидов ехал в маленькую деревушку Леташевку близ Тарутина, где сейчас находился штаб главнокомандующего русской армией. По проселку, торопя коней, проносились всадники, катились двуколки и шли просто пешие озабоченные люди. Все тянулись к незаметной деревушке, в которой только что устроился Кутузов.
Не знал Демидов, что за этот короткий срок в армии произошли большие изменения. Да и вряд ли кто знал стратегический план войны, кроме самого Кутузова. Он тщательно сохранял в тайне свои замыслы, и это обеспечило ему успех. Русский полководец перехитрил Наполеона. Оставив Москву, русская армия стала отступать по Рязанской дороге. Кутузов убедился, что французы следуют по пятам, и распространил слухи о том, что русские уходят к Рязани, а сам, дойдя до Боровского перевоза, неожиданно повернул к Подольску, а затем всю армию вывел на Калужскую дорогу в районе Красной Пахры.
Этот гениальный маневр был совершен так скрытно, что французы потеряли след русской армии, и Наполеон только через двенадцать дней дознался, где она находится.
Марш Кутузова в корне изменил стратегическую обстановку. Русские войска сейчас прикрывали Тулу с ее оружейными заводами, Брянск и Калугу с большими продовольственными запасами и весь богатый юг России. Наполеон был потрясен, но все еще надеялся на свою счастливую звезду. Он послал к Кутузову парламентера Лористона. Генерал поехал в ставку главнокомандующего русскими войсками под видом якобы размена пленными, а на самом деле поговорить о мире. Француз взволнованно пожаловался на партизанскую войну. Он учтиво сказал Кутузову:
— Такой образ войны противен всем военным постановлениям просвещенных наций.
Михаил Илларионович прищурился и подумал про себя: «Ишь, варвары, вдруг о цивилизации вспомнили. Значит, допекло!» Опустив устало голову, он вздохнул и расслабленно промолвил:
— Ваша правда, генерал, но крестьянами, простите, я не командую.
— А казаки, ваши казаки ведь люди военные и тоже никаких правил признавать не хотят! — вскричал Лористон.
Кутузов лукаво взглянул на парламентера и грустно покачал головой.
— Ох, уж эти казаки, казаки! Я и сам не рад, да что с ними поделаешь? Иррегулярное войско! Ведь они, пожалуй, по-своему расправляются с вашими фуражирами?
— Весьма грубо! — обрадованно отозвался Лористон. — К тому же ни для кого не секрет, что русские сожгли Москву.
Казавшийся старцем, Кутузов вдруг выпрямился, лицо его стало багровым. Еле сдерживая гнев, он сурово ответил Лористону:
— Что касается московского пожара, я стар, опытен, пользуюсь доверенностью русского народа и потому знаю, что каждый день и каждый час происходит в Москве. Известно мне, что вы разрушили столицу по своей методе: определяли для пожара дни и назначали части города, которые надлежало зажигать в известные часы. Я имею подробное известие обо всем. Доказательством, что не жители разрушали Москву, служит то, что вы разбивали пушками дома и другие здания. Мы постараемся вам отплатить!
Французский парламентер побледнел, заикаясь, заговорил о перемирии, но Кутузов повернулся к нему спиной и отрезал:
— Мы только что начинаем воевать, а вы говорите о перемирии!
Так и убрался Лористон восвояси. Его мысленному взору представилась грозная картина: блокированная армия Наполеона в Москве. Он вспомнил восклицание Сегюра, который наблюдал московский пожар.
— Ах, боже мой! — признался граф. — Что скажет о нас Европа? Мы становимся армией преступников, которых осудит провидение и весь цивилизованный мир.
16 сентября Кутузов писал императору Александру I об оставлении Москвы и о своих стратегических замыслах. В письме сообщалось, что «вступление в Москву не есть еще покорение России. Напротив того, с армией делаю я движение на Тульской дороге. Сие приведет меня в состояние прикрывать пособия, в обильнейших наших губерниях заготовленные. Всякое другое направление пресекло бы мне оные, равно связь с армиями Тормасова и Чичагова. Хотя не отвергаю того, чтобы занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операцию со всеми силами линию, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, партиями моими буду пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы, и, тем самым отвращая всякое пособие, которое бы неприятельская армия с тылу своего иметь могла, и обратив на себя внимание неприятеля, надеюсь принудить его оставить Москву и переменить всю свою операционную линию. Генералу Винценгероде предписано от меня держаться самому на Тверской дороге, имея между тем по Ярославской казачий полк для охранения жителей от набегов неприятельских партий. Теперь в недальнем расстоянии от Москвы, собрав мои войска, твердою ногою могу ожидать неприятеля, и пока армия вашего императорского величества цела и движима известною храбростью и нашим усердием, дотоле еще возвратная потеря Москвы не есть потеря отечества. Впрочем, ваше императорское величество всемилостивейше согласиться изволите, что последствия сии нераздельно связаны с потерею Смоленска».
Рапорт главнокомандующего вызвал у царя негодование: он не сумел понять всю глубину воинского замысла Кутузова. К этому времени в Петербург подоспел донос барона Беннигсена, враждебно настроенного против Михаила Илларионовича. Барон докладывал Александру I о том, что он был против сдачи Москвы неприятелю без боя, и старался представить Кутузова безвольным человеком.