Страница:
На Урал пришла ранняя весна, все ликовало вокруг: и бездонное ясное небо, и зазеленевшие леса, и воды, и горы. Птичьи голоса оглашали рощи и перелески. Пришел веселый шумный май с теплыми ветрами, с золотыми солнечными разливами, по небу тянулись косяки гусей, уток, лебедей. Сохатые исступленно ревели в брачной истоме, зычно и могуче оглашая горы. Радостная и кипучая жизнь напористо лезла изо всех земных щелей: зазеленели луга и елани, на березе развернулся мягкий и клейкий лист, птицы озабоченно вили гнезда, и с утра над влажной и теплой пашней распевали жаворонки. И в этот час, когда все в природе ликовало, на душе Черепанова сгустился беспросветный мрак. Механик молча спрятал отпускную и еще больше замкнулся в себе. Евдокиюшка хорошо понимала его душевное состояние; ласково посмотрев в глаза мужу, она тепло сказала:
— Не кручинься, отец. Жили до этого, проживем и дальше! Думай так, будто ничего и не было!
В самом деле, лучше было не думать о барской «благодарности». При сыне Ефим держался ровно, спокойно, словно ничего не случилось. Мирон удивился безразличию отца:
— Ты и отпускной не радуешься, батя?
— А чего радоваться? Да и на что она мне! Куда я уйду от любимого мастерства? Без него и жизнь не в жизнь! — В словах отца о работе прозвучала глубокая любовь к делу, и это успокоило сына.
Вскоре пришла новая награда Черепанову — медаль. И ее механик положил подальше. На молчаливый вопрошающий взгляд женки он ответил:
— Вдвоем с Миронкой заслужили, а медаль одна. Как ее будешь носить?
Так все шло по-старому, только в обращении Любимова к механику появились новые нотки. Разговаривая с Черепановым, директор заводов подчеркнуто величал его по отчеству:
— Счастливый ты, Ефим Алексеевич, — эвон какие награды привалили! Я много годков работаю, а медалью так и не пожалован.
Больше всех плотинному завидовал Климентий Ушков — владелец заводской конницы:
— Видать, в рубашке тебя мать родила, Ефим Алексеевич. Много откупных денег сулю я господину за волю, а он и ответом не удостоит. Директор Александр Акинфиевич весьма благосклонно принимает подарки и кое-какое попущение из уважения к моему богатству делает, а на просьбы, однако, одно долбит: «Куда суешься с кувшинным рылом да в калашный ряд!»
Все эти льстивые слова приносили еще больше душевных мук Ефиму. «Сын Миронка как был, так и остался в рабстве! Вот и радуйся!» — угрюмо думал он.
В апреле 1833 года из санкт-петербургской конторы пришло предписание о том, чтобы Мирон Черепанов срочно явился в столицу. Получение столь важного приглашения не особенно обрадовало молодого механика: его в эту пору занимали другие мысли. Вместе с отцом он задумал построить паровую телегу. Побывавшие на Каме приказчики рассказывали, что годов пятнадцать тому назад они видели первый русский пароход, — это сильнее разожгло и без того любознательного Мирона.
Весной 1819 года пермские жители валом валили на крутой камский яр, чтобы подивиться невиданному зрелищу. На темной воде по стремнине плыли два парохода. Построены они были на Пожевском заводе владельцем Всеволожским. Проекты этих пароходов составлял горный инженер Соболевский. Строили их в большом секрете и теперь удивляли ими уральцев. Пароходы сделали несколько рейсов перед городом, катали господ, после этого уплыли на Волгу и больше оттуда не возвратились. Однако молва о них пошла среди народа; широко и далеко разнесли ее бурлаки.
История с пароходами не давала покоя Мирону.
«А что, если применить пар и устроить на суше паровую телегу?» — напряженно думал он, и эти помыслы захватили его целиком. Только и дум у него было, что о паровой телеге! Слухом земля полнится, и до Черепановых дошли вести, что в Англии уже опробовали паровые повозки.
Известие о поездке в Санкт-Петербург тревожило и пугало Мирона. Взволнованно он собирался в дальнюю дорогу, а мать успокаивала сына. Она подолгу любовалась им и в душе гордилась: чувствовало ее сердце, что не впусте вызывают Миронку в главную демидовскую контору.
Выехал плотинный Выйского завода весной, как только установилась дорога. До Чусовой он добирался по трудным уральским проселкам: глухими борами, крутыми горами да тряскими гатями. Прибыл он в демидовскую Утку в самую пору: готовилось отплытие «на низы» каравана с железом. В маленькой деревянной Утке сейчас набилось до отказа пришлых людей. Со всего Камня, даже из далекой Чердыни, набрели сюда сотни бурлаков, которые, надрываясь, грузили в свежие тесовые коломенки грузную кладь. Поглядывая на синеющие просторы, по селу бродили матерые опытные лоцманы из Слудки, водоливы и толпы сплавщиков. Шумно, крикливо было в избах. Немало хмельных буянило у коломенок и стругов, только приказчики и могли угомонить их.
Мирон отыскал «казенку» демидовского каравана, который тихо покачивался неподалеку от берега, сдерживаемый крепкими якорями. С верховьев Чусовой на глазах прибывала шалая и неугомонная вешняя вода. Река вздулась, кипела, кидалась на берег и с шипением отступала, чтобы разъяренным зверем снова броситься вперед. В такую пору опасно пускать коломенки, и тагильский приказчик Шептаев выжидал удобной минутки. Ко времени и подоспел Черепанов. Оглядывая его ладную коренастую фигуру, караванный озабоченно спросил механика:
— Не боишься. Мирон Ефимович? Гляди, как играет и ревет река.
— А чего мне бояться? — спокойно отозвался тагилец. — Только и в ответе за свою душу. Тебе страшней: за железную кладь ответ держишь. Не доставишь — как взглянет тогда хозяин!
— Ой, и не говори! Страшно! — с нескрываемым ужасом вымолвил приказчик: — Идем, идем!
Всегда неугомонный и злой, на этот раз Шептаев обрадовался Черепанову и указал на свою каморку в «казенке»:
— Иди отдохни, пока спокойно. На плаву не до того будет. Страхов не оберешься!
Однако Мирон не пожелал отдыхать, — его тянуло полюбоваться на реку, и он остался на палубе коломенки. Все ему казалось здесь в диковинку: и пушка, выставленная на «казенке», и длинные потеси, и бунты тугих пеньковых канатов. У пушечки сидел сухонький обветренный старичок лоцман. Держался он тихо и сосредоточенно. Указывая на реку, старик восторженно сказал:
— Красавица, буянка, с такой и поспорить любо!
Черепанов улыбнулся в свою рыжеватую бородку, дед понял его сомнение, однако не обиделся.
— Ты, милок, не гляди, что с виду я стар, — сказал он сурово, — я ведь шестьдесят годочков на воде плавал, ровно гусь. И то верно, что, может быть, это последняя весна моей жизни, но скажу тебе — будь спокоен! Мастерство наше старинное, умное, — наши лоцманы николи не срамились, сам увидишь!
Старик не хвалился, держался уверенно и говорил о реке с большой любовью. При взгляде на серебряные блики вспененных вод глаза у него загорались юношеским блеском. Он шумно, полной грудью втягивал свежий речной воздух.
— Словно свою силушку в мое тело вливает! Ой, любо! Эх, Чусова-река, буйная дорожка! — сказал он весело. — По всему видно, завтра отвалим!
Толстый и важный, в суконной поддевке и в скрипучих козловых сапогах, распустив парусом широкую бороду, приказчик медленно расхаживал по «казенке», покрикивая на водоливов и потесных. К барже беспрерывно подплывали лодки от других коломенок, из них вылезали люди и шли за указаниями к Шептаеву. Ему доставляло большое удовольствие повышать голос, грозить, топать ногами, упиваться властью над сплавщиками. Недоступный и грозный демидовский доверенный только к лоцману относился снисходительно и его не трогал.
На ранней заре, когда сладко спалось. Мирона разбудил выстрел из пушки. Он вскочил, быстро оделся и выбежал на палубу. Над водой курился легкий туман, вершины высоких кедров на яру искрились под первыми лучами солнца. На реке быстро сновали лодки, шли последние приготовления к отплытию. Утренняя тишина простиралась над Чусовой, которая по-прежнему широко и неукротимо катила свои воды. Рулевые стояли у толстых смолистых потесей. Лоцман был тут же рядом с ними и зорко вглядывался в голубоватую даль. Вот впереди, за просторной излучиной, порозовели облака, засинело небо. Все — и потесные, и водоливы, и приказчик — внимательно следили за стариком. Он взмахнул рукой, крепкие молодцы бросились поднимать якорь, обрубили путы, и коломенка тихо, незаметно пошла на стрежень. Все быстрее и быстрее она отходила от берега, еще мгновение — и могучим порывом ее подхватила коренная струя и понесла. Одна за другой на большом расстоянии отрывались от берега другие коломенки и тянулись на стрежень. Вскоре весь караван понесся по Чусовой.
Вчерашний старичонка лоцман неузнаваемо преобразился. Теперь перед Мироном стоял озаренный солнцем властный водитель каравана, за каждым движением руки которого с замиранием сердца следили двадцать пар зорких глаз потесных. По мановению его руки они дружными усилиями направляли потесь то вправо, то влево. Даже приказчик притих, принизился: хозяином на всем караване вдруг стал маленький сивобородый дед!
Чусовая неслась быстро, взбешенно, с разбегу билась о каменистые скалы, ревела, тянула вниз, в омут, клокотала и бурлила там. Горе, если прозеваешь и не повернешь коломенку вовремя из буйного течения, — не обогнуть ей тогда камня! А повернешь раньше — тоже беда. Гляди-поглядывай! Проворой будь! Время у лоцмана рассчитывалось на мгновения.
Впереди караван поджидали «бойцы». Издалека слышался рев разбушевавшейся стихии, виднелись валы сверкающей пены, над которой радугой сияла водяная пыль. Все затихли, со страхом прислушиваясь к нарастающему реву. Речная струя подхватила коломенку, как перышко, и понесла. Все кипело кругом, навстречу в бешеном кружении понеслись леса, горы, скалы. Эх ты, Ермакова путь-дорожка, шалая река! Лоцман стиснул зубы, глаза его засверкали, — чуть-чуть, почти незаметно, он шевельнул поднятой ладошкой. Не успел Мирон и глазом моргнуть, как коломенка быстрой лебедью пронеслась под самой скалой, так что можно было рукой шаркнуть по камню. Кипенем кипел рядом страшный водоворот-омут, с ревом бились о «боец» взбешенные струи, но «казенка» проскользнула, оставив позади себя шум и ярость бездны, и вырвалась на простор. У Черепанова сразу заликовала душа, но лоцман по-прежнему оставался строг, не шевелился и напряженно смотрел вдаль.
Шептаев скинул шапку, перекрестился.
— Слава тебе, господи, «Разбойника» миновали! — со страхом посмотрел он назад. Там, одна за другой, с бешеной скоростью мимо «бойца» проносились коломенки.
Прошло десять — пятнадцать минут, и снова с прежней силой стал нарастать шум. Потесным ни дохнуть, ни пошевелиться нельзя, глаз не спускают с лоцмана. А он на своем месте, как орел среди бури. Мирону и страшно, и жутко, и весело от стремительного движения по опасным местам. Мгновения тогда кажутся вечностью, а вдали опять белые шапки пены, рев, беснование, — вода скачет табуном белогривых коней, вот-вот снесет, ударит, разобьет вдребезги и потянет в черную пучину! Секунда — и опять простор, озаренный солнцем, и река притихла, блестит, а в глубине ее отражаются опрокинутые кедры, бегущие облака и тень от скользящей коломенки.
Весь день не исчезал страх в напряженном ожидании очередных «бойцов». Как глубоко и легко вздохнулось, когда на третий день выплыли на синюю Каму! На высоком яру заблестели маковки церквей, забелели белокаменные торговые ряды и присутственные места, — из легкого тумана вставала только что отстроенная Пермь — губернский город. Тут с «казенки» сошел старый лоцман. Перед уходом он подошел к Мирону, хитро подмигнул:
— Ну, брат, подвезло, через все беды стрелой пронеслись! Счастлив ты, парень! Теперь без большой опаски доплывешь!
— Что ж, сейчас на отдых, отец? — спросил его плотинный.
— Это как поглянется, милок! — поклонился он Черепанову и удалился в каморку приказчика. Шептаев не утерпел и напоследок обсчитал старика. Лоцман взволновался, стал уламывать демидовского доверенного, но тот нахмурился — и ни в какую.
— Будет с тебя и этого! — Он бесцеремонно взял деда за плечи и выпроводил на берег…
По Каме плыли с песнями. Широко и привольно разлилась темно-синяя река. По берегам уходили назад деревянные прикамские городишки, серые деревушки, одинокие часовенки, ставленные на помин загубленной души. Вечерами на плесах по-бурлацки варили уху и под звездами у костра слушали страшные сказки старого водолива Изотки. Из лесных чащоб ветер приносил запахи смолистой хвои. К чистым камским струям из нагорных глухоманей спускались медведи полакать студеной водицы. Нередко из густых зарослей выходил сохатый и склонял свои могучие рога над Камой-рекой. Пробирались к ней в вечерней тишине и на ранних росистых зорьках и черемная лисица, и гладкошерстая норка, и всякая пушная зверюшка. А на бережку за кустом нежданно-негаданно вдруг пробобочет притаившийся заяц.
Над головами ночью — высокий темно-синий купол неба с золотыми звездами. Под таким шатром еще краше, еще милее казались сказки Изотки. Пламя костра озаряло изборожденное крупными морщинами лицо водолива, а речь его лилась медленно, плавно, как золотая пряжа тянулась.
— Богатый, братцы, всегда завидует бедному, все норовит его обмануть. Я вам, милые, расскажу о смелом Иванушке, крестьянском сыне! — Изотка торжественно оглядел слушателей и продолжал весело: — Расскажу, дорогие, как он вместе с Коньком-горбунком чудес наделал, как он
— Чудо-сказка!
— Что за диво, дурак дураком и есть! — грубо возразил Шептаев и сплюнул в костер.
— Неверно! — вспыхнул механик. — В этой сказке великий смысл скрыт, он и согревает душу. Дурачком называется Иванушка в ней только на людском языке: не схож он с обыкновенными человеками, не так живет, как они, себялюбцы, живут! Честно служит людям Иванушка, терпит многое, и его не миновали человеческие немощи, но ради людей он решается на невозможное, и добрые всемогущие силы помогают ему, как своему собрату. А кто эти добрые силы, где они? — Черепанов внимательно посмотрел на водолива.
— Народ — великая и всемогущая сила! — сурово сказал старик.
Приказчик нахмурился, сердито оборвал сказочника. Поднеся к нему кулак, зло выкрикнул:
— Какой такой народ? Уж не ты ли, Изотка, тот русский народ? Не Миронка ли? Или вон потесные? Я их, такой народ, в эту жменю сожму, только мокрое место станет!
Красное пламя костра играло на рыжеватых жестких волосах Шептаева, оно ярко освещало все его круглое сытое лицо со множеством веснушек, походивших на пятна, какие бывают на вороньих яйцах. Изотка с плохо скрываемой ненавистью взглянул на него и со страстью ударил себя в грудь.
— Я народ! Все мы, трудяги, русский народ! Не хвались силой! Хоть ты здесь и хозяйский глаз, но сильнее тебя народ! — выкрикнул он с вызывающей горделивостью. Лицо старика внезапно преобразилось, засияло вдохновением. Потесные, водоливы и Мирон невольно залюбовались Изоткой.
Приказчик, встретившись с потемневшими глазами сказочника, промолчал. Затихли и остальные. А кругом, на необозримом пространстве между звездным небом и благоухающими травами, в воздухе разливались бодрящие запахи смолистого бора, дыхание набухшей весенними соками теплой земли, радость самой жизни. Из-за темного леса выплыл робкий серп месяца, и его трепетный свет заструился на тихой Каме и росистых травах. Весенняя радость проникала в поры всего живого на земле, будоражила его кровь, заставляя людей мечтать, птиц — петь и суетиться, а зверя — ревом взывать к подруге.
— Живем мы, как черви в навозе, и всей красоты земной не видим! — снова с огоньком заговорил Изотка. — А отчего? Оттого, что вот хозяева наши отняли у нас все радости! Эх, братцы, прислушайся, какая отрада!.
В кустах раздалась песня притаившегося соловушки. Лица у всех потеплели. Сплавщики жадно вслушивались в звенящую трель, в нежные переливы. Шептаев — и тот не устоял, задумчиво опустил голову и заслушался. Кто знает, может быть и в его заскорузлой душе проснулось человеческое чувство?
— Хорошо выводит колена, шельмец! — потрясая бороденкой, прошептал старый водолив. — Ну просто на сердце сладко щемит от такой песни!
Мирон очарованно разглядывал усталые бородатые лица демидовских холопов, их изодранные одежды — порточную рвань да прелые лапти, а сам думал: «Неприглядны, нуждой изъедены, а смотри, что творится! Какая ласковая и отзывчивая душа! Сами нищи, так песней и сказкой украшают свою жизнь! И нет на свете сказок да песен краше русских!»
Костер постепенно погасал, раскаленные угольки подергивались серой пленкой. Ярче на синем небе запылали звезды. За бугром в деревне прокричал полуночник-петух. Один за другим, кутаясь в латаные, ветхие зипунишки, сплавщики укладывались на отдых и быстро засыпали.
Шептаев, кряхтя, встал и пошел на покой в свою каморку на «казенке». У костра остались только двое: водолив Изотка да Мирон. Они сидели молча, боясь нарушить очарование весенней ночи. Только Кама-река все что-то шептала и сонно журчала на близких перекатах…
Миновали уральские реки, выбрались на Волгу, и коломенки поплыли против течения, влекомые бурлацкой силой. Широка и глубока Волга-матушка, но еще глубже и томительнее над ней бурлацкий стон. Впрягшись в лямку, бедолаги брели вдоль берега, шлепая истоптанными лаптями. Канат, на котором держалась коломенка, то натягивался и скрипел, то, при обходе коряг и пней на берегу, ослабевал, — бурлаков покачивало от натуги. Над ватагой столбом вилось комарье, жадно липло к бурлацкому телу, сосало кровь.
— Эй, тянем-потянем! — разносились выкрики над волжскими плесами, а за ними ухала разудалая и грустная «Дубинушка».
На коломенке, как дубовый кряж, врос демидовский приказчик и грубо подгонял бурлаков:
— Эй, живей шевели, бреди! Галахи!
Соленым потом поливали трудяги волжские пески, старые пни, болотистые топи, которые подходили к реке. Надрывались, хрипели и плевались кровью изможденные работой волгари, но брели и брели.
Мирон со страхом смотрел на тяжелый труд и думал:
«Простор и раздолье кругом, а работному человеку и податься некуда! Как вола, в лямку впрягли! Вот бы машину сюда!»
Подошел Шептаев и, указывая на ватагу, с восторгом обронил:
— Рвань, галахи, а силища какая! Всю Волгу в ярме обшагали!
Из-за мыса на горах в синей дымке встал златоглавый город. Приказчик повеселел:
— Гляди, вон он, батюшка Нижний! Эх, городок! — Он скинул шапку и истово перекрестился: — Слава богу, груз в целости доставили, то-то хозяину радость! Эхма! — Шептаев хлопнул в ладоши и сразу же после моления пустился в дикий пляс.
Водоливы с изумлением смотрели на демидовского доверенного.
— Ух ты, ирод! Брюхо не вытрясло, а совесть давно вынесло! И плясать по-людски не умеет!
Мирон удивился: и в самом деле, рыжебородый приказчик плясал, а глаза его были хищны и жестоки.
Спускался вечер, бурлаки выбивались из сил, а бурая широкая река все еще гневно бурлила пенистыми воронками, с ворчанием ударяясь о берег. Вверху, над холмами, в безоблачном ясном небе догорал закат…
Из Нижнего Новгорода до Москвы Мирон доехал на попутных лошадях. На постоялом дворе он отдохнул, походил по Белокаменной, внимательно присматриваясь ко всему. Его поразило радостное оживление, кипучесть и неугомонная стройка города. На главных площадях и улицах еще простирались огромные пепелища, но кругом высились леса, слышался бодрящий стук топоров, звенели пилы, покрикивали каменщики. Москва залечивала раны, нанесенные иностранными полчищами. Наполеон и многие его сподвижники давно уже стали прахом, а бессмертный русский народ строил и обновлял свой великий город. Вновь на бульварах зазеленели молодые тополя, в больших зеркальных прудах заиграла рыба. Вешние дожди смыли копоть и сажу с кремлевских стен; восстановленные в прежней красе зубцы и башни снова горделиво вонзились в небо. Казалось, помолодела вся русская земля после прогремевшей бури, а с нею помолодела и стала краше Москва.
Досыта налюбовавшись Белокаменной, Мирон по совету постояльцев отправился в контору дилижансов.
Только что закончилось постройкой шоссе из Москвы в Санкт-Петербург, и теперь в столицу ходили спокойные рессорные экипажи. Мирон смущенно подошел к смотрителю и попросил записать его на проезд в дилижансе. Чиновник с унылым носом даже не взглянул на клиента. Коротко и деловито он предложил уральцу:
— Платите деньги, господин, и езжайте с богом! Трое пассажиров имеется, только и не хватало четвертого. Кстати, вон и сосед ваш по экипажу! — указал он на коренастого молодого человека с широким круглым лицом и выразительными глазами, весело блестевшими из-под очков. На путешественнике было старенькое потертое пальто и широкополая шляпа, через плечо переброшен плед в клетку. Черепанову сразу приглянулся попутчик. Он был значительно моложе Мирона, но выглядел солидно и держался с достоинством.
— Очень рад! — приветливо пожал он руку механику, озаряя его светлым взглядом. — Судя по виду, издалека путь держите?
— С Камня, из демидовских заводов! — степенно ответил Черепанов, радуясь, что так просто началось знакомство.
— Вот как! — поправляя очки и внимательно вглядываясь в тагильца, радостно воскликнул юноша. — Выходит, вы уралец! А я сибиряк. Земляки, одного поля ягодка!
Мирона одно смущало: не думает ли его спутник, что Черепанов вольный человек? Что будет, если он узнает, что рядом с ним поедет в дилижансе крепостной?
— Позвольте узнать, как величать вас? Меня зовут Петр Павлович Ершов, студент Санкт-Петербургского университета! — просто представился юноша.
Тагилец опустил глаза, покраснел, но решил разом покончить с сомнениями и честно признался:
— Мирон, крепостной механик. У Демидова паровые машины с отцом построили.
Глаза студента изумленно расширились.
— Вот как, выходит, мне повезло! Радуюсь, что с вами поеду! — Он запросто взял Черепанова под руку и повел его в соседний трактир. — Подкрепим немного телеса. Путь дальний, хотя без терний.
В трактире, жадно хлебая горячие щи, он с упоением рассказывал о Сибири. Студент весь горел и был подвижен, словно ртуть.
— Нажимай веселей, друг! — подбадривал он Мирона. — Желаешь, я тебе про отчизну свою прочту одно послание?
Черепанов ласково улыбнулся ему в ответ. В трактире было пусто. Уронив голову на стойку, буфетчик сладко посапывал. Студент, вскинув глаза, вполголоса начал:
— Что это? Песня, быль? — взволнованно спросил он. — Будто про мой родимый край сказано. Ах, сударь! — Он горячо схватил руку студента и хотел ее поцеловать.
— Что ты, братец! Разве ж это допустимо: не барин и не поп я! — с легкой насмешкой сказал тот.
Мирон смутился, покраснел.
— Хоть я и крепостной смерд, но барину руки не лобызал, не приучен батюшкой. Твои речи вознесли меня высоко, схватили за душу. Вот говорил ты, и чуял я вой бурана, вихрь снеговой, сибирский! До чего хорошо!
Студент растерянно заморгал, снял очки и стал протирать глаза, будто запорошило их.
Перекусив, они вышли из харчевни. Над Москвой догорала заря. На ее алом фоне четкими силуэтами вставали кремлевские стены, островерхие башни, и среди них Иван Великий — златоглавая колокольня. Сиреневые тени легли на Красную площадь, и с Замоскворечья подул теплый, мягкий ветер. Над Кремлем засверкали первые робкие звезды. Взглянув на них, студент вздохнул:
— Сейчас время страшное, глухое, а придет пора, иные звезды засияют над русской землей!.. До завтра, милый человек! — Ершов поклонился и вскоре исчез в наступающем сумраке.
На ранней заре затрубил почтовый рожок, кони тронулись, и дилижанс, мягко покачиваясь на рессорах, покатился по мостовой. Минули заставу, пригород, выехали на шоссе. Разыгрался ясный погожий денек, и далеко виднелось в прозрачных полях. Передние места в экипаже заняли толстый обрюзглый помещик с костлявой чопорной супругой. Они сидели спиной ко второй паре пассажиров, стараясь не замечать их. Прямая как палка, с длинным носом, чванливая дама брезгливо поджимала губы. Она не желала вступать в беседу со спутниками. Рыхлый и оплывший муж ее, опустив голову, сразу же задремал под легкое покачивание дилижанса.
— Не кручинься, отец. Жили до этого, проживем и дальше! Думай так, будто ничего и не было!
В самом деле, лучше было не думать о барской «благодарности». При сыне Ефим держался ровно, спокойно, словно ничего не случилось. Мирон удивился безразличию отца:
— Ты и отпускной не радуешься, батя?
— А чего радоваться? Да и на что она мне! Куда я уйду от любимого мастерства? Без него и жизнь не в жизнь! — В словах отца о работе прозвучала глубокая любовь к делу, и это успокоило сына.
Вскоре пришла новая награда Черепанову — медаль. И ее механик положил подальше. На молчаливый вопрошающий взгляд женки он ответил:
— Вдвоем с Миронкой заслужили, а медаль одна. Как ее будешь носить?
Так все шло по-старому, только в обращении Любимова к механику появились новые нотки. Разговаривая с Черепановым, директор заводов подчеркнуто величал его по отчеству:
— Счастливый ты, Ефим Алексеевич, — эвон какие награды привалили! Я много годков работаю, а медалью так и не пожалован.
Больше всех плотинному завидовал Климентий Ушков — владелец заводской конницы:
— Видать, в рубашке тебя мать родила, Ефим Алексеевич. Много откупных денег сулю я господину за волю, а он и ответом не удостоит. Директор Александр Акинфиевич весьма благосклонно принимает подарки и кое-какое попущение из уважения к моему богатству делает, а на просьбы, однако, одно долбит: «Куда суешься с кувшинным рылом да в калашный ряд!»
Все эти льстивые слова приносили еще больше душевных мук Ефиму. «Сын Миронка как был, так и остался в рабстве! Вот и радуйся!» — угрюмо думал он.
В апреле 1833 года из санкт-петербургской конторы пришло предписание о том, чтобы Мирон Черепанов срочно явился в столицу. Получение столь важного приглашения не особенно обрадовало молодого механика: его в эту пору занимали другие мысли. Вместе с отцом он задумал построить паровую телегу. Побывавшие на Каме приказчики рассказывали, что годов пятнадцать тому назад они видели первый русский пароход, — это сильнее разожгло и без того любознательного Мирона.
Весной 1819 года пермские жители валом валили на крутой камский яр, чтобы подивиться невиданному зрелищу. На темной воде по стремнине плыли два парохода. Построены они были на Пожевском заводе владельцем Всеволожским. Проекты этих пароходов составлял горный инженер Соболевский. Строили их в большом секрете и теперь удивляли ими уральцев. Пароходы сделали несколько рейсов перед городом, катали господ, после этого уплыли на Волгу и больше оттуда не возвратились. Однако молва о них пошла среди народа; широко и далеко разнесли ее бурлаки.
История с пароходами не давала покоя Мирону.
«А что, если применить пар и устроить на суше паровую телегу?» — напряженно думал он, и эти помыслы захватили его целиком. Только и дум у него было, что о паровой телеге! Слухом земля полнится, и до Черепановых дошли вести, что в Англии уже опробовали паровые повозки.
Известие о поездке в Санкт-Петербург тревожило и пугало Мирона. Взволнованно он собирался в дальнюю дорогу, а мать успокаивала сына. Она подолгу любовалась им и в душе гордилась: чувствовало ее сердце, что не впусте вызывают Миронку в главную демидовскую контору.
Выехал плотинный Выйского завода весной, как только установилась дорога. До Чусовой он добирался по трудным уральским проселкам: глухими борами, крутыми горами да тряскими гатями. Прибыл он в демидовскую Утку в самую пору: готовилось отплытие «на низы» каравана с железом. В маленькой деревянной Утке сейчас набилось до отказа пришлых людей. Со всего Камня, даже из далекой Чердыни, набрели сюда сотни бурлаков, которые, надрываясь, грузили в свежие тесовые коломенки грузную кладь. Поглядывая на синеющие просторы, по селу бродили матерые опытные лоцманы из Слудки, водоливы и толпы сплавщиков. Шумно, крикливо было в избах. Немало хмельных буянило у коломенок и стругов, только приказчики и могли угомонить их.
Мирон отыскал «казенку» демидовского каравана, который тихо покачивался неподалеку от берега, сдерживаемый крепкими якорями. С верховьев Чусовой на глазах прибывала шалая и неугомонная вешняя вода. Река вздулась, кипела, кидалась на берег и с шипением отступала, чтобы разъяренным зверем снова броситься вперед. В такую пору опасно пускать коломенки, и тагильский приказчик Шептаев выжидал удобной минутки. Ко времени и подоспел Черепанов. Оглядывая его ладную коренастую фигуру, караванный озабоченно спросил механика:
— Не боишься. Мирон Ефимович? Гляди, как играет и ревет река.
— А чего мне бояться? — спокойно отозвался тагилец. — Только и в ответе за свою душу. Тебе страшней: за железную кладь ответ держишь. Не доставишь — как взглянет тогда хозяин!
— Ой, и не говори! Страшно! — с нескрываемым ужасом вымолвил приказчик: — Идем, идем!
Всегда неугомонный и злой, на этот раз Шептаев обрадовался Черепанову и указал на свою каморку в «казенке»:
— Иди отдохни, пока спокойно. На плаву не до того будет. Страхов не оберешься!
Однако Мирон не пожелал отдыхать, — его тянуло полюбоваться на реку, и он остался на палубе коломенки. Все ему казалось здесь в диковинку: и пушка, выставленная на «казенке», и длинные потеси, и бунты тугих пеньковых канатов. У пушечки сидел сухонький обветренный старичок лоцман. Держался он тихо и сосредоточенно. Указывая на реку, старик восторженно сказал:
— Красавица, буянка, с такой и поспорить любо!
Черепанов улыбнулся в свою рыжеватую бородку, дед понял его сомнение, однако не обиделся.
— Ты, милок, не гляди, что с виду я стар, — сказал он сурово, — я ведь шестьдесят годочков на воде плавал, ровно гусь. И то верно, что, может быть, это последняя весна моей жизни, но скажу тебе — будь спокоен! Мастерство наше старинное, умное, — наши лоцманы николи не срамились, сам увидишь!
Старик не хвалился, держался уверенно и говорил о реке с большой любовью. При взгляде на серебряные блики вспененных вод глаза у него загорались юношеским блеском. Он шумно, полной грудью втягивал свежий речной воздух.
— Словно свою силушку в мое тело вливает! Ой, любо! Эх, Чусова-река, буйная дорожка! — сказал он весело. — По всему видно, завтра отвалим!
Толстый и важный, в суконной поддевке и в скрипучих козловых сапогах, распустив парусом широкую бороду, приказчик медленно расхаживал по «казенке», покрикивая на водоливов и потесных. К барже беспрерывно подплывали лодки от других коломенок, из них вылезали люди и шли за указаниями к Шептаеву. Ему доставляло большое удовольствие повышать голос, грозить, топать ногами, упиваться властью над сплавщиками. Недоступный и грозный демидовский доверенный только к лоцману относился снисходительно и его не трогал.
На ранней заре, когда сладко спалось. Мирона разбудил выстрел из пушки. Он вскочил, быстро оделся и выбежал на палубу. Над водой курился легкий туман, вершины высоких кедров на яру искрились под первыми лучами солнца. На реке быстро сновали лодки, шли последние приготовления к отплытию. Утренняя тишина простиралась над Чусовой, которая по-прежнему широко и неукротимо катила свои воды. Рулевые стояли у толстых смолистых потесей. Лоцман был тут же рядом с ними и зорко вглядывался в голубоватую даль. Вот впереди, за просторной излучиной, порозовели облака, засинело небо. Все — и потесные, и водоливы, и приказчик — внимательно следили за стариком. Он взмахнул рукой, крепкие молодцы бросились поднимать якорь, обрубили путы, и коломенка тихо, незаметно пошла на стрежень. Все быстрее и быстрее она отходила от берега, еще мгновение — и могучим порывом ее подхватила коренная струя и понесла. Одна за другой на большом расстоянии отрывались от берега другие коломенки и тянулись на стрежень. Вскоре весь караван понесся по Чусовой.
Вчерашний старичонка лоцман неузнаваемо преобразился. Теперь перед Мироном стоял озаренный солнцем властный водитель каравана, за каждым движением руки которого с замиранием сердца следили двадцать пар зорких глаз потесных. По мановению его руки они дружными усилиями направляли потесь то вправо, то влево. Даже приказчик притих, принизился: хозяином на всем караване вдруг стал маленький сивобородый дед!
Чусовая неслась быстро, взбешенно, с разбегу билась о каменистые скалы, ревела, тянула вниз, в омут, клокотала и бурлила там. Горе, если прозеваешь и не повернешь коломенку вовремя из буйного течения, — не обогнуть ей тогда камня! А повернешь раньше — тоже беда. Гляди-поглядывай! Проворой будь! Время у лоцмана рассчитывалось на мгновения.
Впереди караван поджидали «бойцы». Издалека слышался рев разбушевавшейся стихии, виднелись валы сверкающей пены, над которой радугой сияла водяная пыль. Все затихли, со страхом прислушиваясь к нарастающему реву. Речная струя подхватила коломенку, как перышко, и понесла. Все кипело кругом, навстречу в бешеном кружении понеслись леса, горы, скалы. Эх ты, Ермакова путь-дорожка, шалая река! Лоцман стиснул зубы, глаза его засверкали, — чуть-чуть, почти незаметно, он шевельнул поднятой ладошкой. Не успел Мирон и глазом моргнуть, как коломенка быстрой лебедью пронеслась под самой скалой, так что можно было рукой шаркнуть по камню. Кипенем кипел рядом страшный водоворот-омут, с ревом бились о «боец» взбешенные струи, но «казенка» проскользнула, оставив позади себя шум и ярость бездны, и вырвалась на простор. У Черепанова сразу заликовала душа, но лоцман по-прежнему оставался строг, не шевелился и напряженно смотрел вдаль.
Шептаев скинул шапку, перекрестился.
— Слава тебе, господи, «Разбойника» миновали! — со страхом посмотрел он назад. Там, одна за другой, с бешеной скоростью мимо «бойца» проносились коломенки.
Прошло десять — пятнадцать минут, и снова с прежней силой стал нарастать шум. Потесным ни дохнуть, ни пошевелиться нельзя, глаз не спускают с лоцмана. А он на своем месте, как орел среди бури. Мирону и страшно, и жутко, и весело от стремительного движения по опасным местам. Мгновения тогда кажутся вечностью, а вдали опять белые шапки пены, рев, беснование, — вода скачет табуном белогривых коней, вот-вот снесет, ударит, разобьет вдребезги и потянет в черную пучину! Секунда — и опять простор, озаренный солнцем, и река притихла, блестит, а в глубине ее отражаются опрокинутые кедры, бегущие облака и тень от скользящей коломенки.
Весь день не исчезал страх в напряженном ожидании очередных «бойцов». Как глубоко и легко вздохнулось, когда на третий день выплыли на синюю Каму! На высоком яру заблестели маковки церквей, забелели белокаменные торговые ряды и присутственные места, — из легкого тумана вставала только что отстроенная Пермь — губернский город. Тут с «казенки» сошел старый лоцман. Перед уходом он подошел к Мирону, хитро подмигнул:
— Ну, брат, подвезло, через все беды стрелой пронеслись! Счастлив ты, парень! Теперь без большой опаски доплывешь!
— Что ж, сейчас на отдых, отец? — спросил его плотинный.
— Это как поглянется, милок! — поклонился он Черепанову и удалился в каморку приказчика. Шептаев не утерпел и напоследок обсчитал старика. Лоцман взволновался, стал уламывать демидовского доверенного, но тот нахмурился — и ни в какую.
— Будет с тебя и этого! — Он бесцеремонно взял деда за плечи и выпроводил на берег…
По Каме плыли с песнями. Широко и привольно разлилась темно-синяя река. По берегам уходили назад деревянные прикамские городишки, серые деревушки, одинокие часовенки, ставленные на помин загубленной души. Вечерами на плесах по-бурлацки варили уху и под звездами у костра слушали страшные сказки старого водолива Изотки. Из лесных чащоб ветер приносил запахи смолистой хвои. К чистым камским струям из нагорных глухоманей спускались медведи полакать студеной водицы. Нередко из густых зарослей выходил сохатый и склонял свои могучие рога над Камой-рекой. Пробирались к ней в вечерней тишине и на ранних росистых зорьках и черемная лисица, и гладкошерстая норка, и всякая пушная зверюшка. А на бережку за кустом нежданно-негаданно вдруг пробобочет притаившийся заяц.
Над головами ночью — высокий темно-синий купол неба с золотыми звездами. Под таким шатром еще краше, еще милее казались сказки Изотки. Пламя костра озаряло изборожденное крупными морщинами лицо водолива, а речь его лилась медленно, плавно, как золотая пряжа тянулась.
— Богатый, братцы, всегда завидует бедному, все норовит его обмануть. Я вам, милые, расскажу о смелом Иванушке, крестьянском сыне! — Изотка торжественно оглядел слушателей и продолжал весело: — Расскажу, дорогие, как он вместе с Коньком-горбунком чудес наделал, как он
Ночь притихла, трава сверкала росой, филин неслышно пронесся над кустами, а сказочник все сидел, обняв длинными и сильными руками свои колени, лицо его светилось лаской, и, глядя на золотой уголек костра, он продолжал размеренно-певучим голосом передавать сказку. У Черепанова мечтательно-тревожно забилось сердце. Он неподвижно сидел на земле, боясь проронить хотя бы одно слово. И когда Изотка внезапно смолк. Мирон не удержался и глубоко вздохнул:
…хитро поймал Жар-птицу,
Как похитил Царь-девицу,
Как он ездил за кольцом,
Как был на небе послом,
Как он в солнцевом селенье
Киту выпросил прощенье,
Как к числу других затей
Спас он тридцать кораблей,
Как в котлах он не сварился,
Как красавцем учинился…
— Чудо-сказка!
— Что за диво, дурак дураком и есть! — грубо возразил Шептаев и сплюнул в костер.
— Неверно! — вспыхнул механик. — В этой сказке великий смысл скрыт, он и согревает душу. Дурачком называется Иванушка в ней только на людском языке: не схож он с обыкновенными человеками, не так живет, как они, себялюбцы, живут! Честно служит людям Иванушка, терпит многое, и его не миновали человеческие немощи, но ради людей он решается на невозможное, и добрые всемогущие силы помогают ему, как своему собрату. А кто эти добрые силы, где они? — Черепанов внимательно посмотрел на водолива.
— Народ — великая и всемогущая сила! — сурово сказал старик.
Приказчик нахмурился, сердито оборвал сказочника. Поднеся к нему кулак, зло выкрикнул:
— Какой такой народ? Уж не ты ли, Изотка, тот русский народ? Не Миронка ли? Или вон потесные? Я их, такой народ, в эту жменю сожму, только мокрое место станет!
Красное пламя костра играло на рыжеватых жестких волосах Шептаева, оно ярко освещало все его круглое сытое лицо со множеством веснушек, походивших на пятна, какие бывают на вороньих яйцах. Изотка с плохо скрываемой ненавистью взглянул на него и со страстью ударил себя в грудь.
— Я народ! Все мы, трудяги, русский народ! Не хвались силой! Хоть ты здесь и хозяйский глаз, но сильнее тебя народ! — выкрикнул он с вызывающей горделивостью. Лицо старика внезапно преобразилось, засияло вдохновением. Потесные, водоливы и Мирон невольно залюбовались Изоткой.
Приказчик, встретившись с потемневшими глазами сказочника, промолчал. Затихли и остальные. А кругом, на необозримом пространстве между звездным небом и благоухающими травами, в воздухе разливались бодрящие запахи смолистого бора, дыхание набухшей весенними соками теплой земли, радость самой жизни. Из-за темного леса выплыл робкий серп месяца, и его трепетный свет заструился на тихой Каме и росистых травах. Весенняя радость проникала в поры всего живого на земле, будоражила его кровь, заставляя людей мечтать, птиц — петь и суетиться, а зверя — ревом взывать к подруге.
— Живем мы, как черви в навозе, и всей красоты земной не видим! — снова с огоньком заговорил Изотка. — А отчего? Оттого, что вот хозяева наши отняли у нас все радости! Эх, братцы, прислушайся, какая отрада!.
В кустах раздалась песня притаившегося соловушки. Лица у всех потеплели. Сплавщики жадно вслушивались в звенящую трель, в нежные переливы. Шептаев — и тот не устоял, задумчиво опустил голову и заслушался. Кто знает, может быть и в его заскорузлой душе проснулось человеческое чувство?
— Хорошо выводит колена, шельмец! — потрясая бороденкой, прошептал старый водолив. — Ну просто на сердце сладко щемит от такой песни!
Мирон очарованно разглядывал усталые бородатые лица демидовских холопов, их изодранные одежды — порточную рвань да прелые лапти, а сам думал: «Неприглядны, нуждой изъедены, а смотри, что творится! Какая ласковая и отзывчивая душа! Сами нищи, так песней и сказкой украшают свою жизнь! И нет на свете сказок да песен краше русских!»
Костер постепенно погасал, раскаленные угольки подергивались серой пленкой. Ярче на синем небе запылали звезды. За бугром в деревне прокричал полуночник-петух. Один за другим, кутаясь в латаные, ветхие зипунишки, сплавщики укладывались на отдых и быстро засыпали.
Шептаев, кряхтя, встал и пошел на покой в свою каморку на «казенке». У костра остались только двое: водолив Изотка да Мирон. Они сидели молча, боясь нарушить очарование весенней ночи. Только Кама-река все что-то шептала и сонно журчала на близких перекатах…
Миновали уральские реки, выбрались на Волгу, и коломенки поплыли против течения, влекомые бурлацкой силой. Широка и глубока Волга-матушка, но еще глубже и томительнее над ней бурлацкий стон. Впрягшись в лямку, бедолаги брели вдоль берега, шлепая истоптанными лаптями. Канат, на котором держалась коломенка, то натягивался и скрипел, то, при обходе коряг и пней на берегу, ослабевал, — бурлаков покачивало от натуги. Над ватагой столбом вилось комарье, жадно липло к бурлацкому телу, сосало кровь.
— Эй, тянем-потянем! — разносились выкрики над волжскими плесами, а за ними ухала разудалая и грустная «Дубинушка».
На коломенке, как дубовый кряж, врос демидовский приказчик и грубо подгонял бурлаков:
— Эй, живей шевели, бреди! Галахи!
Соленым потом поливали трудяги волжские пески, старые пни, болотистые топи, которые подходили к реке. Надрывались, хрипели и плевались кровью изможденные работой волгари, но брели и брели.
Мирон со страхом смотрел на тяжелый труд и думал:
«Простор и раздолье кругом, а работному человеку и податься некуда! Как вола, в лямку впрягли! Вот бы машину сюда!»
Подошел Шептаев и, указывая на ватагу, с восторгом обронил:
— Рвань, галахи, а силища какая! Всю Волгу в ярме обшагали!
Из-за мыса на горах в синей дымке встал златоглавый город. Приказчик повеселел:
— Гляди, вон он, батюшка Нижний! Эх, городок! — Он скинул шапку и истово перекрестился: — Слава богу, груз в целости доставили, то-то хозяину радость! Эхма! — Шептаев хлопнул в ладоши и сразу же после моления пустился в дикий пляс.
Водоливы с изумлением смотрели на демидовского доверенного.
— Ух ты, ирод! Брюхо не вытрясло, а совесть давно вынесло! И плясать по-людски не умеет!
Мирон удивился: и в самом деле, рыжебородый приказчик плясал, а глаза его были хищны и жестоки.
Спускался вечер, бурлаки выбивались из сил, а бурая широкая река все еще гневно бурлила пенистыми воронками, с ворчанием ударяясь о берег. Вверху, над холмами, в безоблачном ясном небе догорал закат…
Из Нижнего Новгорода до Москвы Мирон доехал на попутных лошадях. На постоялом дворе он отдохнул, походил по Белокаменной, внимательно присматриваясь ко всему. Его поразило радостное оживление, кипучесть и неугомонная стройка города. На главных площадях и улицах еще простирались огромные пепелища, но кругом высились леса, слышался бодрящий стук топоров, звенели пилы, покрикивали каменщики. Москва залечивала раны, нанесенные иностранными полчищами. Наполеон и многие его сподвижники давно уже стали прахом, а бессмертный русский народ строил и обновлял свой великий город. Вновь на бульварах зазеленели молодые тополя, в больших зеркальных прудах заиграла рыба. Вешние дожди смыли копоть и сажу с кремлевских стен; восстановленные в прежней красе зубцы и башни снова горделиво вонзились в небо. Казалось, помолодела вся русская земля после прогремевшей бури, а с нею помолодела и стала краше Москва.
Досыта налюбовавшись Белокаменной, Мирон по совету постояльцев отправился в контору дилижансов.
Только что закончилось постройкой шоссе из Москвы в Санкт-Петербург, и теперь в столицу ходили спокойные рессорные экипажи. Мирон смущенно подошел к смотрителю и попросил записать его на проезд в дилижансе. Чиновник с унылым носом даже не взглянул на клиента. Коротко и деловито он предложил уральцу:
— Платите деньги, господин, и езжайте с богом! Трое пассажиров имеется, только и не хватало четвертого. Кстати, вон и сосед ваш по экипажу! — указал он на коренастого молодого человека с широким круглым лицом и выразительными глазами, весело блестевшими из-под очков. На путешественнике было старенькое потертое пальто и широкополая шляпа, через плечо переброшен плед в клетку. Черепанову сразу приглянулся попутчик. Он был значительно моложе Мирона, но выглядел солидно и держался с достоинством.
— Очень рад! — приветливо пожал он руку механику, озаряя его светлым взглядом. — Судя по виду, издалека путь держите?
— С Камня, из демидовских заводов! — степенно ответил Черепанов, радуясь, что так просто началось знакомство.
— Вот как! — поправляя очки и внимательно вглядываясь в тагильца, радостно воскликнул юноша. — Выходит, вы уралец! А я сибиряк. Земляки, одного поля ягодка!
Мирона одно смущало: не думает ли его спутник, что Черепанов вольный человек? Что будет, если он узнает, что рядом с ним поедет в дилижансе крепостной?
— Позвольте узнать, как величать вас? Меня зовут Петр Павлович Ершов, студент Санкт-Петербургского университета! — просто представился юноша.
Тагилец опустил глаза, покраснел, но решил разом покончить с сомнениями и честно признался:
— Мирон, крепостной механик. У Демидова паровые машины с отцом построили.
Глаза студента изумленно расширились.
— Вот как, выходит, мне повезло! Радуюсь, что с вами поеду! — Он запросто взял Черепанова под руку и повел его в соседний трактир. — Подкрепим немного телеса. Путь дальний, хотя без терний.
В трактире, жадно хлебая горячие щи, он с упоением рассказывал о Сибири. Студент весь горел и был подвижен, словно ртуть.
— Нажимай веселей, друг! — подбадривал он Мирона. — Желаешь, я тебе про отчизну свою прочту одно послание?
Черепанов ласково улыбнулся ему в ответ. В трактире было пусто. Уронив голову на стойку, буфетчик сладко посапывал. Студент, вскинув глаза, вполголоса начал:
Сибиряк произносил слова четко, сурово. Крепкие и круглые, они, как литые колечки, срывались с его крупных губ и катились к сердцу слушателя. Он окончил, смолк, а Черепанов все еще очарованно смотрел на него.
Рожденный в недрах непогоды,
В краю туманов и снегов,
Питомец северной природы
И горя тягостных оков, —
Я был приветствован метелью
И встречен дряхлою зимой,
И над младенческой постелью
Кружился вихорь снеговой…
Мой первый слух был — вой бурана.
Мой первый взор был — грустный взор
На льдистый берег океана,
На снежный горб высоких гор…
— Что это? Песня, быль? — взволнованно спросил он. — Будто про мой родимый край сказано. Ах, сударь! — Он горячо схватил руку студента и хотел ее поцеловать.
— Что ты, братец! Разве ж это допустимо: не барин и не поп я! — с легкой насмешкой сказал тот.
Мирон смутился, покраснел.
— Хоть я и крепостной смерд, но барину руки не лобызал, не приучен батюшкой. Твои речи вознесли меня высоко, схватили за душу. Вот говорил ты, и чуял я вой бурана, вихрь снеговой, сибирский! До чего хорошо!
Студент растерянно заморгал, снял очки и стал протирать глаза, будто запорошило их.
Перекусив, они вышли из харчевни. Над Москвой догорала заря. На ее алом фоне четкими силуэтами вставали кремлевские стены, островерхие башни, и среди них Иван Великий — златоглавая колокольня. Сиреневые тени легли на Красную площадь, и с Замоскворечья подул теплый, мягкий ветер. Над Кремлем засверкали первые робкие звезды. Взглянув на них, студент вздохнул:
— Сейчас время страшное, глухое, а придет пора, иные звезды засияют над русской землей!.. До завтра, милый человек! — Ершов поклонился и вскоре исчез в наступающем сумраке.
На ранней заре затрубил почтовый рожок, кони тронулись, и дилижанс, мягко покачиваясь на рессорах, покатился по мостовой. Минули заставу, пригород, выехали на шоссе. Разыгрался ясный погожий денек, и далеко виднелось в прозрачных полях. Передние места в экипаже заняли толстый обрюзглый помещик с костлявой чопорной супругой. Они сидели спиной ко второй паре пассажиров, стараясь не замечать их. Прямая как палка, с длинным носом, чванливая дама брезгливо поджимала губы. Она не желала вступать в беседу со спутниками. Рыхлый и оплывший муж ее, опустив голову, сразу же задремал под легкое покачивание дилижанса.