— Что это?
   — Бери. — Юлька сунула ладанку. — Отрава тут.
   — Ах ты, гадина! — Не помня себя, Митька хлестнул экономку по лицу. Она взвизгнула, но тут же опомнилась и торопливо выбежала из конюшни.
   — Убью! — орал конюх. — Изничтожу!
   Голос его дрожал гневом. От крика встрепенулись и зафыркали в стойлах кони. Прижимая руки к сердцу, Юлька опасливо оглянулась на конюшни и стремглав бросилась прочь…
 
 
   В начале августа Никита Демидов отбыл в Казань. Вечером перед дорогой хозяин вымылся в бане и, утомившись, рано завалился спать. Катеринка эту ночь простояла на молитве, радовалось сердце: впервые не пришел хозяин.
   «Пусть хоть в шахту, на черную работу, но душе покой! — облегченно думала она. — Лучше кабала, чем позор и попреки заводских женок!..»
   Утром Никита Акинфиевич вызвал к себе экономку и пообещал:
   — Отбываю ноне, сударушка! Запомни зарок: ежели одна волосинка спадет с Катюшиной головы, шкуру с тебя спущу!
   Молчаливая Юлька безвольно опустила руки. Скорбно смотрела на Демидова. Не было в нем ни жалости, ни страсти, сидел перед ней чужой, суровый человек с жестоким неподвижным лицом. Взор хозяина выжидающе впился в Юльку, и в эту минуту она уловила в нем что-то общее с портретом деда, Никиты Антуфьевича. Руки хозяина были сухи и жилисты, крепко уцепился он ими за ручки массивного кресла, весь подался вперед и, как орел, стережет добычу.
   Она ушла обиженная. А следом за ней Никита вызвал к себе приказчика.
   — Ты вот что, слушай, — властно сказал хозяин. — В доме остаются две бабы. Оберегай их от порухи другими да гляди, как бы сами не перегрызлись. Вот и весь сказ. А теперь коней мне!..
   В сенях подкованными сапожищами затопали холопы. Никита покинул горницу и вышел на крыльцо в ожидании экипажа.
   А в эту пору в своей горенке горько плакала Юлька; невыносимо жалко ей было себя. Но сквозь слезы и жалость к себе в сердце ее проснулось ожесточение. «Теперь погоди! Покрасовалась!..» — гневно думала она о Катюше…
   В обширных хоромах после отъезда Демидова стало пустынно. От шагов по горницам катился гул. По ночам зловеще трещало сухое дерево — рассыхалась старинная мебель. В подполице скреблись мыши. Покинутые наложницы, как тени, одиноко бродили по опустевшему дому. Хитроглазая Федосьевна зорко приглядывала за ними.
   В каменном доме всегда было сумрачно, а над горами голубело небо. Отходили золотые августовские дни. Близилась осень.
   В саду еще было тепло и отрадно. Ночи стояли лунные, призрачные, а днем шуршал листопад, последней красой отцветали цветы. Федосьевна подолгу грела на солнышке свои старые кости.
   — Едет осень на рыжей кобыле — загляденье! — восторгалась она августовскими красными днями. — Уздечки у ней серебряные — паучьи тенета, колокольцы — журавушки в небе. Осподи, до чего ж хорошо!
   Юлька не слушала старуху, бродила по дому босая, нечесаная.
   — Опустилась краля! — недовольно качала головой федосьевна.
   Катюша выходила в сад. Под березкой, среди кустов, стояла одинокая скамья. Девушка забиралась сюда и затихала в благостном одиночестве. Невдалеке журчал ручей, шелестела листва, и над горами голубело небо. Здесь, в забытом углу, отходило горе, и, подолгу разглядывая даль, девушка задумчиво грустила.
   Так сидела она под березкой в теплый осенний день. Желтые листья с легким шорохом падали к ее ногам. Она полузакрыла глаза; сквозь густые ресницы золотым сиянием проходил светлый день. Мнилось Катюше, что она одна-одинешенька во всем мире. Кажется ей, что плывет она в утлой ладье среди голубого сияния, и легко-легко стало на душе…
   Очнулась она от злого урчанья. Подняла голову и обомлела. Поднявшись на дыбы, перед ней стоял медведище. Глаза у зверя злые, колючие. Медведь заревел, поднял лапы…
   Когда на крик сбежалась дворня, зверь, повергнув на землю, мял Катюшу.
   Вилами, дрекольем мужики отогнали зверя и заперли в клетку. Катюшу отнесли в хоромы. Истерзанная, с неузнаваемым лицом лежала она на белых простынях. Ничего не осталось от прежней красоты Катюши. Обмывая раны, Федосьевна качала головой:
   — Отцвела-отпела свою песенку, горемычная! Кому ты теперь такая нужна?
   Юлька выбралась из своей светелки и пришла погоревать над подругой, но бабка зло прикрикнула на беспутную:
   — Уйди, окаянница, уйди прочь!
   Экономка пробовала слезами утихомирить бабку, но разве обманешь старое сердце? Федосьевна схватила клюшку и заревела:
   — Прочь, варначка! Твоих рук дело. Скличу приказчика — худо будет.
   Юлька притихла, трусливо убралась из горницы.
   Катюша лежала молчаливая, неподвижная, только сердце ее не угасло, билось…
   С гор подули ветры, из-за шиханов выплыли черные неприглядные тучи, пошли осенние докучливые дожди. На холодную влажную землю упал последний золотой лист. Ночью в трубе выл беспризорный гулена-ветер, навевая тоску. Демидовский дом потонул во мраке, тяжелое горе притаилось в нем.
   В оголенном саду в клетке скулил скучавший зверь. Митька не приходил больше к клетке, не тешил дружка. Медведю было сыро, холодно, стервенело его сердце…
 
 
   Между прочими делами кыштымский управитель сообщил хозяину:
   «А еще малая беда приключилась: медведище искромсал девке Катерине лицо. К чему приставить теперь эту холопку — воля ваша».
   Никита Демидов отписал:
   «Дабы та девка меж двор не шаталась, найти ей вдовца и выдать ее по нужде замуж. Хозяйству от сего буде прибыль».
   В зимний мясоед изувеченную Катюшу выдали замуж за вдовца. По селу издавна шатался непутевый человечишка Ермилка-горщик, буян и пьяница. Ему-то кыштымский управитель и сосватал Катюшу.
   Незадолго до венца Митька Перстень встретил изувеченную Катеринку у колодца. Хоть и страшно выглядело изуродованное лицо, но парень не отшатнулся от горемычной. Большие ясные глаза Катюши теплым светом озаряли лицо. Заныло сердце Перстня, потянуло к ней. Она ласковым взглядом улыбнулась ему, но тут же померкла, затуманилась.
   Конюх сказал ей:
   — Не кручинься, Катюша. Я все так же… Ежели бы ты захотела…
   Он не досказал своей мысли, она решительно повела головой:
   — Не надо, не говори так! Кому я теперь нужна?
   Лицо ее не выражало ни мук, ни печали. Она примирилась со своим горем.
   — Слышал? — спросила Катюша. — Хозяин меня за Ермилку отдает.
   Митька взял ее за руку:
   — Уйдем отсюда!
   — Не терзай меня, — тихо отозвалась она. — Некуда мне уходить! От себя не укроешься. Каждому человеку свое счастье на роду написано…
   Кони жадно пили воду из колодца. Игрень-конь поднял гривастую голову, заржал. С его мягких губ брызнули серебристые капли. Перстень с любовью посмотрел на скакуна.
   — Ускачем на этом дьяволе!..
   Из-под ресниц Катюши выкатились слезинки, она торопливо утерла их.
   — Скачи один за своим счастьем! — отчужденно сказала она, повернулась и тихо побрела по тропинке.
   — Катюша! — в последний раз окликнул ее Перстень. — Помни, в беде кличь меня!
   — Спасибо на добром слове, — чуть слышно проговорила Катюша и ускорила шаг…
   В полях навеяло глубокие переметы-сугробы, ели в лесах гнулись под тяжестью снега. Птица жалась к человеческому жилью, запах дыма привлекал лесное зверье, Кыштым спал в зимних просторах.
   Катюше мнилось: одета земля саваном, помертвела, не прошелестит больше лес, не пропоет веселая птица. Шла свадебная гульба, а горемыка ушла в себя, не слышала ни песен, ни похвальбы пьяного Еремки, с которым люди судили век вековать. По наказу хозяина заводской управитель шумно справлял свадьбу. Священник возложил венцы на пьяного горщика и Катюшу. Был этот венец для нее мученическим…
   На другой день свахи подняли молодых и содрали с Катерники сорочку. Сбежалась вся мужняя родня и любопытные соседки. На молодайку надели тяжелый хомут и в одной нательной рубахе повели невестку на позорище.
   Впереди всех на улицу выбежала худая злющая свекровь и забила уполовником в котел.
   — Порушена! Порушена! — исступленно закричали охмелевшие свахи и загремели в сковороды.
   Позади всех, шатаясь, чванливо вышагивал уже подвыпивший спозаранку Ермилка. Бороденка у него всклокочена, сам грязен, гречушник набекрень, и пьяненькие глаза веселы и озорны. В руках у мужа кнут, которым он то и дело грозил жене.
   — Пошла, пошла, гулящая! — закричал он вдруг на жену.
   Кругом гудела толпа, возбужденная и расстроенная горем и слезами Катеринки. Посреди дороги встал Митька Перстень.
   — Стой, миряне! — закричал он. — Одумайтесь, что вы робите? Пошто измываетесь над горемычной?
   — Ты кто такой? — накинулся на него с кнутом Ермилка. — Откуда такой защитник моей бабе выискался? Прочь с дороги!
   Но никто не двинулся с места. Женки в толпе сердито закричали:
   — Не допустим обиды над Катюшей! Не по своей вине такое вышло! Барин приневолил, да еще батьку Пимена порешил. Она и так жизнью обижена. Не дозволим!
   Гром в сковороды смолк, но Ермилка все еще куражился: размахивал кнутом и нацеливался огреть молодую жену. Из толпы вышел литейщик Голубок, вырвал у пьянчужки кнут и огрел его.
   — Ты это что же? — взревел Ермилка.
   — А коли у самого нет разума и совести, так я научу тебя! — построжал старик.
   — Поучи, поучи его, дядя! — одобрительно закричали кругом.
   Но Голубок больше не тронул Ермилку, растолкал свах со сковородами, сердито оттолкнул свекровь и крикнул женкам:
   — Айда, помогите!
   С Катюши живо стянули тяжелый хомут, прикрыли ее платком и приласкали:
   — Успокойся, родная, не допустим тронуть!
   — Я муж, что хочу, то и делаю! — снова осмелел Ермилка.
   Голубок сумрачно поглядел на него и посулил:
   — Только тронь сиротину, всем миром с тебя штаны спустим и крепко проучим! Бери женку за руку, веди с миром в дом. Что было, то быльем поросло!
   Но Катюша отшатнулась от Ермилки:
   — Не люб он мне! Ой, не люб! Лучше в гроб, чем опять с ним!
   Трепещущая, она вырвалась из рук и убежала к овинам. Посреди дороги стоял Перстень и, тяжело опустив голову, думал:
   «Увести к себе мир не дозволит. Повенчана с другим, а с ним ей не житье. Ох, и тяжко!»
 
 
   Катерину разыскали в предбаннике с веревкой на шее. Молодая женщина сидела в уголке и тихо пела. Слегка раскачиваясь, она, как ручеек, наполняла баньку своим чистым, серебристым голосом.
   Женки заглянули в глаза несчастной и отшатнулись. Поняли они: со стыда и горя молодка навек лишилась ума-разума.
   Издавна среди народа повелось, что никто не смеет поднять руку на несчастного человека. Женки дали дорогу безумной. Оборванная, страшная, с протянутыми руками она вышла из бани.
   В логах разливались вешние ручьи. Посинели далекие шиханы, повеселел лес. В горы пробиралась несмелая запоздалая весна. Под звуки капель по озолоченной солнцем дорожке Катюша шла и шла к шумному горному лесу.
   Женки долго задумчиво глядели ей вслед, потом все разом поклонились:
   — Прости нас, окаянных! За горестью по слепоте своей не разглядели твоего злосчастья, тяжко согрешили… Не помогли вовремя в беде!
   Весной вернулся Никита Акинфиевич из Казани. После осмотра завода он вспомнил о Катюше.
   — Где она? Как живется бабе?
   — Загубил Ермилка молодую, — скорбно доложил хозяину приказчик. — Нет ноне Катеринки, бродит по тутошним местам Медвежий огрызок.
   Демидов задумался, но ненадолго. Как легчайшее облачко, быстро промелькнула и отлетела его грусть. Хозяин встрепенулся, поднял глаза и приказал приказчику.
   — Отсчитать Ермилке сто плетей! Такую бабу загубил, варнак!..
   На деревьях вскрылись клейкие почки, и прошумела первая гроза в горах. Перстень вызвался отвезти хозяина на соседний рудник. Он запряг в бегунки резвого коня и взобрался на облучок.
   Игрень-конь легко взял и резко понесся по веселой дороге. Демидов сидел молча, погруженный в свои думы. Мчались лесом, чащобами, пересекали говорливые ручьи, миновали укрытые водяной пылью горные падуны. В кустах, в кедровниках гомонили птицы, хлопотали над гнездовьем.
   Кругом буйно шумела жизнь. Мчались мимо заброшенных шахт, одиноких заимок…
   Знал Перстень одну заброшенную шахту, залитую полой водой, укрытую лесной глухоманью.
   К ней подкатил ямщик, лихо осадил коня и соскочил с облучка.
   — Ну, хозяин, молись, пришел твой конец! — сказал Перстень и выхватил из-за голенища охотничий нож. — Было время, мочалил ты мою душу, опоганил самое дорогое.
   — Брось! — сумрачно отозвался Демидов. — Не до шуток ноне мне.
   — Какие шутки! — угрюмо перебил Митька. — Настала пора поквитаться с тобой за Катюшу. — Лицо конюха потемнело, он надвигался медленно, неумолимо…
   Демидов насторожился. Среди наступившей зловещей тишины раздался его суровый голос:
   — А помолиться-то дашь?
   — Крестись, поторапливайся, хозяин! — Перстень весь насторожился, ждал момента.
   Никита взмахнул рукой — над Митькой вздымилось легкое зеленое облачко.
   — Хотя ты и кержак, а табаку понюхай! Добрый тютюн! Крепкий!..
   Перстень взвыл от едкой боли в глазах и прикрыл их ладошками; нож выпал из рук в дорожную пыль. Проворный Никита подхватил его.
   — Ну, так оно лучше, без убийства, — спокойно сказал он. — Ты что ж думал, что хозяин — простофиля, ротозей? Так тебе и подставит свою глотку под разбойный нож? Насквозь вижу, лиходей, что носишь ты в своем сердце.
   Перстень задыхался от гнева на себя: «Как прозевал я эту сатану?»
   — Знал мои умыслы, а пошто взял меня за кучера? — огрызнулся он.
   — А потешить себя хотел, — насмешливо отозвался Демидов. — Жизнь в сих краях — что опресноки. Поозоровать захотелось… Ну, поворачивайся, леший! — Хозяин деловито вытащил из тарантаса веревку, схватил Перстня за руки и прикрутил их назад. — Теперь сядем рядком да потолкуем ладком. Так, что ли?
   Он усадил конюха рядом с собой, взял вожжи, свистнул и как ни в чем не бывало продолжал путь…
   Перстня бросили в кыштымский застенок, хотели пытать, но когда хватились, в темнице лежали перепиленные железа да темнел подкоп. Лихого парня и след простыл.
   — Ничего, — успокоил себя Демидов. — И в горах бегуна поймают, не унесешь кости, поганец! — пригрозил он.
   На этом хозяин и покончил. Торопился он в дальнюю дорогу, некогда было думать о провинившемся холопе.
 
 
   Из Ревды в Кыштым внезапно прискакал гонец с печальной вестью: скончался братец Григорий Акинфиевич. Хотя особой любви Никита и не питал к брату, но все же сильно опечалился, подумал о себе. «Гляди, как коварна смерть, ты думаешь, строишь планы, размахнулся, а она вдруг тебя жих острой косой!» Угрюмый и молчаливый, он отправился на похороны. Григорий жил неслышно, вел дела скромно и старался всегда держаться в сторонке от братьев. И сейчас, лежа в гробу, он казался маленьким и жалким. Демидов истово помолился и долго вглядывался в ставшие незнакомыми черты брата.
   — Эх, рано убрался! Сорока шести годочков не было! — со вздохом сказал он и постарался успокоить вдову:
   — Ты, Настасья Павловна, не убивайся, все там будем!
   Вдова, хилая, полубольная женщина, припала к гробу и не сводила глаз с дорогого лица. Жаркие слезы катились по ее щекам.
   — Если бы ты, Никитушка, знал, какой он добрый человек был для семьи!
   Никита Акинфиевич недовольно нахмурился.
   «Сама еле-еле душу в теле носит, а гляди, сколько ребят поторопилась нарожать!» — осуждающе подумал он, оглядывая вдову.
   У гроба брата его обуревали и страх перед смертью и жадность. Ему казалось, что его будто обкрадывают.
   — Где хоронить будете? — спросил он.
   — Наказал Гришенька отвезти его в Тулу и положить рядом с дедом, — скорбно ответила Анастасия Павловна.
   — Похвально! — одобрил Никита. — Ну что ж, царствие ему небесное!
   Тело брата Григория отвезли в Тулу и похоронили в церкви Рождества Христова. И Никита Акинфиевич больше ни разу не вспомнил о брате.
   Прошло несколько лет, и страх перед смертью снова всколыхнул его. На завод с эстафетой пришло письмо из Санкт-Петербурга. Писала жена Александра Евтихиевна о своей тоске и печаловалась ему:
   «Внезапно стала худеть, к тому сильно наскучил невский город. Прощу вас, мой благонравный муж, оставить свои заводы и вернуться к нам. Кто знает, свидимся ли? Тревожит мое сердце болезнь, и сны все нехорошие снятся».
   Демидов неделю торопливо объезжал заводы и рудники, проверял дела. Опытным глазом подметил заводчик: работа идет налаженно, споро. «Можно ехать!» — решил он.
   Вернувшись в Кыштым, он вызвал к себе приказчика.
   — Завтра еду в Санкт-Петербург, — оповестил он его. — Наказываю: позаботься о нашей пользе. Помни, за лихоимство и злое попустительство, за ленивость шкуру спущу! Суди так, будто еду я надолго и ты заступил мое место. Людей держи строго!
   Приказчик, молча выслушав хозяина, поклонился.
   — Можешь положиться на меня, Никита Акинфиевич. Как пес, оберегу твое добро, благодетель. — Голос его звучал уверенно, вел он себя спокойно, неторопливо.
   Глядя на своего управителя, Демидов удовлетворенно подумал: «Этот не выдаст. В крепких руках будет мое хозяйство…»
   Перед отъездом Никита забрался в светелку к Юльке.
   Среди ласк Юлька робко попросила:
   — Возьми меня с собой!
   Демидов усмехнулся:
   — Это что же, еду к женке и тебя прихвати? Да ты знаешь, кто ты?
   — Я вольная. Не смеешь со мною так! — вспыхнула гневом полька. Покорность с ее лица как ветром сдуло. — Не возьмешь — сама уйду.
   Лицо девки вспыхнуло, жарко загорелись глаза, и в гневе своем она стала хороша. Демидов невольно загляделся на экономку. Осиливая истому, он сердито засопел:
   — Никуда ты не уйдешь! Отсюда только одна дорога — на погост!
   Юлька упала на колени, простерла руки, по щекам ее катились слезы.
   Демидов овладел собой, быстро поднялся, отбросил с дороги Юльку и вышел на порог. У крыльца поджидала тройка.
 
 
   Надолго уехал Никита Акинфиевич из родных краев. Все понемногу забылось. Затерялся в лесах след беглого Перстня.
   Только жизнь Катюши протекала на людских глазах. Народная молва не лежит на месте. Сказывали горщики: после того как девка лишилась ума-разума, бродила она по горам, все искала себе пристанища. Блуждала она по шахтам да по лесу, страшная, волосы нечесаны, одежонка ветхая.
   Горщикам было жалко ее. Они кормили горемычную, согревали в балаганах. За уродство и страшный лик так и осталось за ней прозвище Медвежий огрызок.
   Искатели золота просили несчастную:
   — Ты бы, Медвежий огрызок, показала какую богатимую делянку. Знаешь, где клад лежит, высмотрела, поди, ходячи по горам.
   Раз случилось такое: набрела Катюша на артель старателей, облюбовала среди них молоденького чернявого парнишку.
   — Красив больно ты, и счастье тебе пусть идет! — сказала она, отошла от балагана шага на два, топнула ногой.
   — Здесь клад! — Улыбнулась и ушла, как туман растаяла.
   Горщики засмеялись, пошутковали над молоденьким:
   — Вот и приданое девка принесла!
   Паренек не смутился, принялся за дело, тут же и пробу взял.
   С первого ковша намылось двенадцать золотников. К вечеру мужики взяли много золота. Стали тут искать Катюшу, а ее и след простыл.
   После долгих и хлопотливых поисков отыскалась она в глухомани, в пещерке, в больших камнях. Усадили горемычную на конька и с почестью повезли на рудник.
   Но недолго ей, голубушке, жить довелось. Старатели ехали в субботу домой на банное мытье — увидели, лежит на дороге бедная, закоченела уже, и снегом ее занесло.
   Всем селом хоронили Катюшу, и немало тут слез пролито было над покойницей.
   Снова на Урал-горы пришла весна, омыла дороги, леса, шиханы. Прошумели грозы, но не смыли они в родной памяти думку о загубленной жизни горемычной девушки.

3

   В ту пору, когда братец Никита, следуя примеру деда и отца, поспешно возводил и расширял заводы на Каменном Поясе, Прокофий Акинфиевич, покинув родные края и покуролесив в Санкт-Петербурге, решил окончательно обосноваться в Москве, которая сохраняла прелесть для Демидова потому, что многое здесь было связано с прошлым его рода. Отсюда дед Никита Антуфьев повел завоевание Каменного Пояса, тут в Кремле он встречался с великим государем Петром Алексеевичем.
   Но была и еще одна причина, почему Прокофий Акинфиевич покинул Санкт-Петербург и переселился в Москву.
   В Москве, вдали от двора, Демидов мог жить на широкую ногу, ничем не стесняясь, и здесь на просторе предаваться своим причудам и дурачествам.
   Первопрестольная сама во всем была своеобразна: не знала золотой середины. Исстари повелось тут: уж если любить, так любить без памяти, если жертвовать, так сотни тысяч, — во всем чуялся русский безудержный размах, удальство.
   С петровских времен мало чем изменилась Белокаменная. Не один раз она выгорала и возводила на пепелище свои деревянные строения. За исключением Кремля и златоглавых церквей, город на всем своем обширном пространстве поражал контрастами. Здесь роскошь уживалась с крайней нищетой и убожеством. Бок о бок с дворцами лепились лачуги, рядом с вельможей, едущим в богато раззолоченной карете, по улице брел оборванный, отвратительный юродивый. Но дворяне и помещики жили тут привольно и роскошно. Дома их располагались среди садов, все здесь напоминало усадьбу, наполненную дворней: учителя, мамки, няньки, дядьки, псари, конюхи, скороходы, арапы для выездов. Особенно оживлялась Москва зимой, когда съезжались из ближних и дальних захолустий зажиточные помещики и предавались безудержному веселью…
   По разделу наследства достался Прокофию Акинфиевичу обширный запущенный дом на Басманной, близ Разгуляя. Как ни старались холопы привести его в порядок, однако из всех углов веяло запустением, заброшенностью. После Санкт-Петербурга обширный угрюмый дом наводил тоску. Прокофий подолгу бродил по горницам, под ногами поскрипывали старые истлевшие половицы. Ночами старинная рассыхающаяся мебель издавала грустный треск, и тогда казалось, что во мраке кто-то тяжко ступает. Прокофию становилось страшно. Часто среди ночи он пробуждался от мрачных дум.
   Самолюбивый, избалованный владетель огромного состояния искал почета, известности. Червь неудовлетворенной гордости, красование собой, стремление всюду быть первым, затмить своими богатствами всех и вся не давали ему покоя.
   Однако недолго скорбел Прокофий Акинфиевич. Вскоре вновь загорелся и, словно торопясь наверстать утерянное время, жадно взялся за устройство жизни на новом месте.
   Ранним утром конюхи подводили к крыльцу стройного серого жеребца, и Прокофий легко взбирался на него. В сопровождении слуги он объезжал первопрестольную, отыскивая приятный уголок. Увы, в самой древней столице не находилось места, которым прельстился бы Демидов! Улицы были грязны, зачастую среди луж с наслаждением купались хрюкающие свиньи, тут же кувыркались и плавали утки. Нередко всадники заезжали в тупички — до того запутаны были узкие кривые улочки и переулки. Дома, которые высились на пригорках, разделяли иногда целые пустоши или обширные сады и огороды. Часто хоромы знатных людей таились под кущами вековых деревьев. Тут простирались луга, пруды, сады, огороды. Казалось, барин-помещик целиком перенес сюда из российских просторов свою далекую усадьбу. Урочище Садовники тонуло в море яркой зелени. Прокофию Акинфиевичу было в диво: пред стенами векового Кремля колыхались нетронутые дубравы и сады. Легкий ветер приносил сладкий запах цветов и трав. Яблони, вишни, груши, заросли густого малинника потоками зелени заливали обширные пространства и тянулись к далеким лугам и синим перелескам. Из лесов нередко сюда захаживал непрошеный гость — лакомый до плодов медведь.
   После долгих блужданий облюбовал Демидов подле Донского монастыря, у самой реки Москвы, живописный уголок, где и решил обосноваться. Место было привольное, удобное, и Прокофий Акинфиевич не долго рядился с владельцами. Он купил его и принялся за дело. Задумал Демидов построить над рекой дворец и развести чудесный сад. На верху пологого склона, сбегающего к Москве-реке, архитектор Ухтомский заложил дивное каменное палаццо. Сотни каменщиков трудились над возведением стен и колонн. По неровному скату берега копошились грабари, землекопы, плотники. Они разравнивали землю, ладили обширные террасы, а на них строили каменные оранжереи. Внизу копали огромный пруд.
   Охломон — доверенный Прокофия Акинфиевича — зорко приглядывал за работными, чтобы они не ленились, клали камень в стены плотно, крепко, чтобы землю копали глубоко: тогда растревоженная земля пробудится для плодоношения.
   Из заморских стран сюда везли редкие деревья, цветы, доставляли диковинных животных и птиц…
   Два года прошли в кипучей напряженной работе, и над Москвой-рекой в лучах жаркого солнца засверкал белокаменный со стройной колоннадой дворец. От него сбегали к реке широкие уступы чудесного сада. Крашенные белой краской каменные оранжереи чередовались с небольшими газонами. По газонам зеленели редкие кустарники, пестрели цветы сказочных окрасок и тонких ароматов. В прозрачном пруду плавали стаи черных и белых лебедей, уток, гусей.
   Настал день, когда Прокофий Акинфиевич, одетый в просторный синий бархатный кафтан и в бархатной шапочке, с серебряной лейкой в руке обходил газоны с любимыми драгоценными деревцами и сам поливал их. Приглашенный прославленный художник Левицкий написал на холсте Демидова за любимым занятием.