Академик Петр Симон Паллас, возвращаясь из дальних странствий, остановился в Москве в демидовском дворце и был очарован ботаническим садом Прокофия Акинфиевича.
   Часто в утренние часы сиживал он у окна своей светлицы, помещенной в третьем этаже, и любовался купами деревьев и пышными газонами. В синем полосатом шлафроке и ночном колпаке, он поеживался от утреннего холодка, но не мог оторвать глаз от чудесного зрелища. Перед ним синели дали. Москва-река еще клубилась белесым туманом, но верхушки высоких тополей уже были освещены всходившим солнцем. Каждую минуту все преображалось: ярким изумрудным цветом окрашивались приречные луга, морской волной набегал на берег гибкий, волнующий от ветерка ивняк; молочно-белой пеной сияли цветущие яблони; среди темно-синих угрюмых кедров и пихт под утренним солнцем вдруг вспыхивали и зацветали всеми нежными тонами радуги нарядные газоны…
   Положив на ладошку свое худенькое старушечье лицо, академик улыбался детской улыбкой.
   «Ах, что за сад устроил этот вельможа!» — восхищенно думал он.
   В благодарность за гостеприимство и влечение хозяина к познанию природы ученый Паллас составил подробный каталог растениям, находящимся в саду Прокофия Акинфиевича Демидова…
 
 
   Больших затрат стоило Демидову сооружение дворца и ботанического сада, однако он не унывал. Управители заводов и приказчики исправно выколачивали доходы, заставляли работных трудиться до последнего издыхания. Дни и ночи маялись трудяги в тяжкой каторге. Спали где придется, питались скудно, оттого тощали и, рано измотав силы, уходили на погост. Демидов жил далеко, в Москве, чудил там, да ничего и не разумел в горном и заводском деле; приказчики об этом ведали и кругом обводили хозяина. Управители заводов крали без зазрения совести, прижимали работных, грабили их, заводских женок посылали на свои покосы, пажити, на озера, там они косили, жали, ловили неводом рыбу. Среди них особо отличался приказчик Невьянского завода Серебряков. Выведенные из терпения заводские люди написали слезницу хозяину и с ней послали ходока, смышленого рудокопщика Степку.
   В рваной одежонке, босой, лесными тропами, обманув демидовскую стражу, Степка сбежал с Каменного Пояса и божьим странничком, побираясь, добрел до Москвы.
   Крепки заплоты и замки вокруг демидовского дворца, свирепы дворовые псы, охраняющие хозяйское добро, сильны и лукавы сторожа, но ловкий, широкоплечий Степка подстерег час и перемахнул через тын, когда Прокофий Акинфиевич бродил со своей леечкой среди любимых цветов.
   Рудокопщик пал на колени, подполз к хозяину, держа над головой челобитную.
   — Откуда, варнак? — испуганно разглядывал Демидов беглого.
   — Из Невьянска пришел, мир послал! — повинился рудокопщик.
   — Неужто пешим допер? — удивился хозяин.
   — А то как же! Милостивец наш, вычитай ты нашу просьбу!
   Прокофий Акинфиевич принял бумагу, продолжая со вниманием разглядывать скуластого черномазого крепыша. «Силен, чертушка! А как вдруг да ножом пырнет в бок?» — покосился на кабального хозяин и отодвинулся. Вдруг глаза Демидова озорно засветились, он поставил на грядку леечку и, упершись в бока, закричал на весь сад:
   — Охломон, пес, где запропастился? Поди-ка сюда!..
   На окрик из зеленой гущи проворно выскочил рослый телохранитель Прокофия.
   — Ты что ж, так оберегаешь хозяина? — осердился Демидов. — Гляди, что делается: варнак через тын перемахнул и ножом хозяина полоснуть задумал!
   — Батюшка! — взмолился Степка.
   — Молчи! — притопнул хозяин. — Не перебивай! Охломон, круши подлого!
   Засучив рукава рубахи, набычась, холоп с кулаками пошел на челобитчика.
   — Ах ты, сукин кот-перекот! — закричал Демидов беглому. — Бейся на кулачки! Осилишь, зачту твою слезницу!
   — Осподи благослови! — сжал кулаки Степка и пошел на противника.
   — Ой, так его! Ой, бей рыжего в сусало! — размахивая руками, подзадоривал Прокофий беглого.
   Охломон охал, отступая на грядки.
   — Ты куда ж, черт! Это кто пятится! — азартно закричал хозяин. — Бей супостата!..
   Степка крепким плечом заходил на противника и, укараулив короткий миг, словно кувалдой бил его наотмашь в грудь.
   — Ах, подлец-преподлец, ловко бьешь! — топтался Демидов подле рудокопщика в совершенном восторге. — Еще разик, еще ударь плута-пса! Накорми шельмеца пирогами, спать уложи!..
   Из-за купав тополей брызнуло солнце. На пруду загоготали жировавшие гуси. Закрякал зеленый селезень в камыше. На широкий лопух упала рубиновая капля; Охломон быстро схватился ладошкой за лицо:
   — Кровь!
   Демидов зачмокал губами, черные глазки заискрились.
   — Бей, молодец! Добивай!
   Два дюжих бойца схватились в поясной хватке. В огромном усилии напряглись тела…
   И вдруг Степка схватил налитое железом тело Охломона, подбросил его и со всей силой швырнул на землю.
   — Вот шельмец! Вот удалец! — не скрываясь, обрадовался Прокофий Акинфиевич. — Жалую тебя, зачту слезницу… Эй, холопы! — закричал он. — Отлить сего плута.
   На крик набежали слуги, притащили из родника студеной воды и окатили обомлевшего Охломона. Хватаясь за кусты, он встал и, пошатываясь, пошел к людской. Глаза его были опущены: стыдно было телохранителю глядеть в очи своему хозяину. А Демидов захохотал зло:
   — Что, угораздило тебя на сей раз? Знатно кулачьем отпотчевали!..
   Хозяин сдержал свое слово: в тот же день он прочел челобитную невьянских работных:
   «Июля в пятый день 1768 году. Челобитная работных людей Невьянских заводов господину Прокофею Акинфиевичу Демидову в город Москву.
   Житьишко наше стало невыносимым. Приказчики твои худче лютого волка. Отощали мы и в разор совершенный пришли. Мрем мы от непосильной работы на господина и приказчика. Принуждает он нас робить на доходы его. А еще мрем мы от дыму. От угольных куреней и дымного угару воздух на заводах стоит смертоносный, от коего воздуху работные люди мрут беспрестанно, так что и хоронить не доспеваем. Пуще же всего вгоняют в разор вашей милости заводские приказчики и бесперечь чинят всякое над нами беззаконие: денег не платят, припасы укрывают для себя, грабят, нам же не выдают на масло. Оттого народ голодает и с заводов бежит. Остаточные же люди весьма в болезнях обретаются. И как ваша милость тех приказчиков не уберет, могут заводы совсем без народа остаться и в конечное захудание прийти…»
   Засим шли кресты, закорючки и неразборчивые подписи, начертанные уставной грамотой и титлами…
   Прокофий Акинфиевич вскипел на приказчиков: не худо воров и плутов проучить! Вся кровь ходуном ходила в нем.
   Бегая по горнице, он кричал:
   — Ах, плуты! Ах, архибестии! Батогами сукиных детей!..
   Рассерженный, он велел схватить Степку и отходить его лозами.
   — Помилуй, батюшка, за что? — снимая посконные штаны, вопрошал челобитчик.
   Демидов нахохлился, помрачнел.
   — Как за что? — воскликнул он. — Первое: почему хозяину неприятную весть принес, растревожил его сердце. За то двадцать пять розог! Дале, за то, что побил моего холопишку, — благодарствую. В науку ему, дабы не возгордился. Да и чую грех за его душой, потому премного рад, что помял ему бока. Но и то не забудь, раб лукавый: кто дозволил тебе работу покинуть и с Каменного Пояса сюда на Москву бегать? За побег — полета розог! А еще в сердце моем накипело, расходилась от всего кровь, а как утишить ее? Для успокоения хозяина, для потешения его души кто будет служить? Ты! И за то тебе полета розог. Ложись и не перечь перед господином своим. Будешь перечить, еще добавлю!..
   Под нравоучительную речь хозяина Степку отстегали лозами и отпустили с миром на Каменный Пояс. Следом за ним Прокофий Акинфиевич послал невьянским приказчикам письмо, а в нем грозил им:
   «Вы, архибестии, смело-отчаянные, двухголовые и сущие клятвопреступники и ослушники, Блинов и Серебряков, за все генерально дурности и неправды ваши и не такие уж вам плети достанутся, как писал, подтверждал с караванными, но гораздо не в пример. Божусь вам богом, более! Ведомо мне, что работных людей зорите, припасы утаиваете, вентиляции же воздушной нигде не строите. А потому и денежного превеликого штрафу, сверх крепких плетей, не минуете, верно и преверно, двухголовые архибестии и смело-отчаянные, наглые, хищные волки. Да и сверх того, божусь вам самим богом, будете вы, каналий Блинов и Серебряков, в золе валяться! А чтобы по куреням и всюду для прочих дел еженедельно вам якобы нельзя ездить, то цыц и перецыц! Не токмо думать, но и мыслить сего вам, архибестиям, страшиться, ибо ничего, хоть бабку свою пойте, в резон нимало не приму. И чинить в самой точности, как я подтверждал неоднократно, и ездить точно и переточно вам, архибестиям, по куреням и всюду, и вентиляции наладить незамедлительно, — а то как лягушек раздавлю. А на сие писать мне. Прокофей Демидов».
 
 
   Сад над Москвой-рекой становился тенистей, все ярче расцветали цветы. Тщеславие не давало покоя Прокофию Акинфиевичу; чтобы о нем говорили, славили его, он широко распахнул двери своего сада для московских бар.
   Толпами устремились прелестницы Белокаменной под сень зеленых густолиственных купав.
   Один строгий запрет положил Демидов: не трогать и не рвать с газонов редких цветов. Красавицы разгуливали по аллеям. Все цвета — от самых ярких до мягконежных — переплетались в рисунке, похожем на гигантский пушистый ковер. Казалось, все растения — от маленькой скромной резеды до одуряющих своим запахом анемонов — старались превзойти друг друга в ароматах. Среди раскаленных камней возвышались мексиканские кактусы, колючие и странно уродливые. И рядом — мясистый целительный столетник, только раз в жизни цветущий и потом умирающий.
   Среди газонов и клумб белели статуи из теплого розового мрамора. На зеркальных гранитных цоколях стояли и грелись под солнцем изваяния Геркулеса, Париса, Адониса, величественного гневного Зевса и лукавого Вакха.
   Московские прелестницы, наслаждаясь ароматами, блуждали среди цветов. Забыв обо всем на свете, влекомые яркими красками — извечным соблазном слабого пола, — они втайне срывали редкие растения.
   Из своего оконца видел Демидов, как женщины, прикрываясь от голландца-садовника веерами и зонтами, срывали цветы. Он хмурился и бесился. Напустить бы на модниц своих зверовых псов, разорвали бы они вечных искусительниц, но тогда померкнут слава и величие Демидовых! Он ходил по покою и терзался мыслию, как наказать дерзких прелестниц…
   В один из летних дней они вновь пришли, бродили по аллеям среди газонов, а неподвижные Адонисы, Парисы, сатиры сторожили их. Вновь соблазн овладел женщинами.
   — Ах, что за расчудесный жар-цветок! — вскрикнула одна жеманница и протянула руку. Пылающий огнем цвет столетника манил к себе.
   Над прелестницей в шелковом роброне, склоняясь, стоял на пьедестале мраморный Парис. Красавица, сверкнув перстнем, схватилась за стебелек цветка…
   И вдруг над розовым ухом прелестного создания раздался грубый окрик:
   — Не трожь, барынька: хозяином не ведено!
   Жеманница со страхом оглянулась, обронила цветок:
   — Ах!..
   Перед ней в первородном виде стоял мускулистый Парис.
   — Ты, ты… — отступая назад, прошептала красавица. — Живой!
   И пустилась бежать вдоль аллеи.

4

   Никита Акинфиевич Демидов, прибыв в Санкт-Петербург, в свой родовой дом, где проживала жена, почувствовал себя вдруг неповоротливым и взволнованным. После Урала все выглядело иначе, и трудно было сразу найти необходимый тон. Несмотря на ранний час петербургского утра, дом сверкал огнями и гудел от многочисленной прислуги. Только что закончился разъезд гостей. Рослые, отменно выдрессированные слуги, разодетые в кафтаны, скользили тенями по широкому приемному залу. Они были полны подобострастия, однако Демидов уловил в их глазах затаенную насмешку и даже некоторую брезгливость к его простому дорожному костюму.
   Хозяин сбросил с плеч дорожный волчий тулуп и, топая сапогами, устремился в гостиную. Там на тонконогом кресле, крытом голубым шелком, в полудремотном состоянии сидел неизвестный петиметр[5]. Он был обряжен во фрак вишневого цвета, отделанный тонкими кружевными манжетами. Петиметр сидел, закинув тонкую ногу на ногу и вращая лорнет. Шелковые чулки, башмаки с цветными каблуками и большими пряжками завершали наряд петиметра. Напудренный, донельзя исхудалый щеголь вскинул лорнет и презрительно посмотрел на Демидова.
   «Какой галант!» — сердито подумал Никита Акинфиевич и, в свою очередь, высокомерно оглядел вычурно разодетого франта. В нем всколыхнулась и заговорила кровь его деда. Однако он сдержался в своем порыве и широким шагом подошел к петиметру:
   — Здравствуйте, сударь! Кого изволите тут поджидать?
   — Ах, но вы кто сам? — брезгливо шевельнув губами, вскрикнул франт. Он закинул голову и с важностью сказал: — В каком гербовнике записаны, сударь?
   — Винюсь! — кривляясь, отозвался Никита и в тон петиметру: — В гербовнике записан не в том месте, в коем вы, сударь!
   — Ах, ах, что же, кем допущен сюда! — возмутился петиметр. — Смешно, весьма смешно! Я в дистракции и дезеспере, аманта моя сделала мне инфиделите, а я пурсюр против ривала своего буду реваншироваться!
   — Ах, ах! — в свою очередь вздохнул Никита и закатил под лоб глаза. — Пудреван, молдаван, майне фрау кам домой, а я через забор, плетень нах Петерсбурх! — понес и он несусветицу.
   — Сударь, вы образованны! — вскричал франт.
   — Угу! — гукнул в ответ Демидов. — Их спацирен ин Париж, Берлин, Рим…
   — Ах, и я был в заграницах! — вздохнул молодой человек и засмотрелся на отполированные ногти. — Для просвещения разума и переема светских манир!
   Буйное озорство вдруг охватило Демидова. Он закусил удила.
   — Вот и вижу, сударь: уехали вы из родных краев поросенком, а вернулись совершенною свиньей!
   — Что! Что! — закричал петиметр и задрыгал тощими ножками. — Убрать, убрать сего аршинника!
   — Это чего ж ты разорался в чужом доме? Ну, ты! — Никитой овладела злость. — Отколь сей дохлый кочет взялся?
   Однако слуги не бежали на крик взволнованного петиметра они почтительно стояли, в отдалении. Между тем петиметр, как петушок, накинулся на Демидова. Он дрыгал тощими ляжками, его маленькое личико пылало гневом. Франт обежал Никиту кругом, фыркая и шаркая ножками, словно выбирая место для нападения.
   Демидову изрядно надоела эта канитель. Он размашисто шагнул вперед и сгреб петиметра за шиворот. Фрак франта затрещал по швам, петиметр взвыл.
   Могучий Никита, крепко держа легонького противника, вышвырнул его в распахнутые двери. Обронив лорнет, франт загремел по лестнице.
   — Ну! — крикнул Демидов слугам. — Что рты раззявили? Подмести горницы, чтоб его духа тут не было! Живо!
   Слуги бросились в прихожую. Оттуда все еще раздавался тонкий надоедливый писк выставленного франта. Демидов покосился на дверь, но вдруг махнул рукой, рассмеялся раскатистым смехом и устремился в спальню жены.
   В широком алькове, обложенная взбитыми подушками, окруженная тонким облаком кружев, возлежала жена его Александра Евтихиевна. Тонкое, нежное лицо супруги было бледно, под глазами темнели синие круги. Длинные худые руки лежали поверх лебяжьего одеяла. Подле алькова суетился старичок в опрятном паричке, с большими очками на носу.
   Демидов шагнул вперед, и в ту же минуту жена его открыла утомленные глаза.
   — Никитушка! — улыбнулась она и протянула руку для поцелуя.
   Никита бережно взял маленькую холеную руку жены, поднес к губам.
   — Здравствуй… А это что за образина ходит тут? — не утерпел он и кивнул в сторону старичка.
   — Мосье Жомини. Чудесный лекарь! — расслабленно отозвалась жена.
   Демидов расправил плечи, огляделся. Старичок учтиво поклонился хозяину и торопливо отступил к двери.
   Александра Евтихиевна подняла голову и кивнула лекарю:
   — До завтра, мой друг!
   Когда за лекарем закрылась дверь, Демидов уселся на кровать, обнял жену и стал целовать ее. По лицу Александры Евтихиевны побежала ласковая улыбка. Прижимаясь к широкой груди мужа, она прошептала:
   — Медведище мой дорогой!
   Он соскочил с кровати, сбросил кафтан и стал разуваться.
   Жена лукаво посмотрела на него.
   — Вы что надумали?
   — Как что? — удивился Никита. — После дороги пора костям дать отдых.
   — Никитушка! — жалобно взмолилась жена. — Никитушка! — капризно повысила она голос. — Неужто вы решили меня на посмешище выставить перед светом? Разве не ведомо вам, что по санкт-петербургскому этикету муж и супруга повинны жить на разных половинах?
   Никита Акинфиевич сопел, продолжал разоблачаться. Он распахнул рубаху, поскреб широкую грудь и, вспомнив петиметра, захохотал:
   — Это какой такой петушишка в гостиной изволил прохлаждаться?
   Жена вдруг смолкла и опустила глаза.
   — Что молчишь? Может, зазнобу завела тут? — строго спросил Демидов, ревнивым взглядом окинув жену.
   Смущаясь, она призналась:
   — Ах, это Пьер… «Болванчик» мой…
   — Ни болванчиков, ни болванов не потерплю в доме!
   — Ах, Никитушка, как вы огрубели на заводах! Ведомо ли вам, милый, что свет стал таков и каждая примерная дама имеет свого «болванчика», а то и двух…
   — Хоть и так! Но, гляди, я не потерплю подмены! — В нем заговорила жгучая ревность. Никита потемнел, уселся на край кровати и пристально посмотрел на жену. — Это что ж, он тут поджидал своего часа, а?
   Голос мужа был грозен. Александра Евтихиевна всем своим существом почувствовала: быть буре. Трепеща от страха, она худеньким плечом прижалась к мужу, заглянула ему в глаза. Взгляд ее был светел, чист.
   — Как тебе не стыдно, Никитушка? Разве сей «болванчик» человек? Дух один! Но так положено иметь; он тут и трется в гостиной, а дальше ни-ни! Ему лестно, а свет и впрямь думает…
   — Ну, так знай! — широко вздохнув грудью, сказал Демидов. — Я сего «болванчика» сгреб и выкинул на улицу!
   — Ах, Никитушка, что ж ты наделал? Сколь шума будет!..
   — Пес с ним, я тут хозяин! — зевнул Никита и, занеся ноги на кровать, нырнул под одеяло.
   Огонек погас; предутренний лунный свет голубой дорожкой струился по горнице. Никита протянул руки и прижал к себе жену.
   Ласкаясь к нему, довольная, счастливая, она прошептала:
   — Хорошо, что ты приехал, Никитушка!
 
 
   После пребывания на Каменном Поясе Никите Акинфиевичу резко бросилась в глаза та большая перемена, которая за последние годы произошла в нравах и жизни столичного общества. Повсюду умножились роскошь и сластолюбие. Дома, даже невеликих вельмож, отличались великолепным убранством, обставлялись английской или французской замысловатой мебелью. Хоромы кишели многочисленной прислугой в ливреях, обшитых золотыми и серебряными позументами. В передней знатных вельмож всегда суетились стаи челядинцев, разодетых егерями, гусарами, диковинными скороходами. Многие дворяне имели свои хоры музыкантов, песенников, актеров, танцоров.
   Всюду давались открытые балы и обеды, которые поражали обилием редких, изысканных кушаний. Побывав в доме графа Головина, Демидов был изумлен и подавлен величественностью трапезы. На столах блестело столько золота, серебра и хрусталя, что на богатства эти можно было поставить на Камне новый завод. Что всего удивительнее было для Никиты: каждое кушанье готовил отдельный повар. Он же, обряженный в белоснежный фартук и колпак, подавал свое блюдо к столу. Сам большой чревоугодник, Никита Акинфиевич, несмотря на потуги, сдался на пятнадцатом блюде, а их предстояло еще более двадцати. Огрузневший, пресыщенный, он глазами пожирал все новые и новые блюда, подаваемые к столу, и с сожалением вздыхал.
   Повар в барском доме почитался за первого человека и получал отменное содержание. Известно было, что повар государыни за свои кулинарные способности имел бригадирский чин и большое жалованье.
   Но еще более разительная роскошь отмечалась в одеждах.
   На приемах все знатные люди блистали парчой, бархат украшался золотым и серебряным шитьем, на шелках сверкали драгоценные камни. Великосветские петиметры скорее походили на дам, чем на особ мужского пола, — так они были нарумянены, напудрены и тонули в шелках и кружевах.
   Демидов, имевший в Санкт-Петербурге отменную конюшню, пытался затмить столичное дворянство своим выездом — роскошными каретами и кровными конями. Увы, и здесь невозможно было показать себя! Никогда выезды вельмож не были так причудливы и великолепны, как ныне, в царствование Екатерины Алексеевны. Секретарь императрицы Александр Андреевич Безбородко имел золоченую восьмистекольную карету, а у Нарышкина была карета вся в зеркальных стеклах, причем даже колеса были хитро выложены зеркальными стеклами. На запятках кареты стояли гайдуки, поражая народ своею величественностью и роскошью одеяния. Они были в голубых развевающихся епанчах, в высоких головных уборах, изукрашенных серебряными бляхами, а по ветру трепетали длинные волнистые перья. Перед каретою обычно бежали два осанистых скорохода с булавами и в башмаках с пряжками.
   Среди этой изысканной роскоши Никита чувствовал себя неповоротливым и неуклюжим. Живя на Каменном Поясе, он отстал от великосветских тонкостей и сейчас сильно огорчался этим. Особенно изумился он вольности в нравах. Давая волю своим необузданным плотским чувствам, он все же втайне считал, что преступает нравственный закон. Каково было его удивление, когда все совершенные им прелюбодеяния показались ему здесь, в Санкт-Петербурге, простым и грубым развлечением!
   Александра Евтихиевна была права, когда предостерегала мужа, что постоянная и искренняя любовь супругов почитается делом неприличным. Каждая великосветская дама не обходилась без «болванчика», а то и нескольких. Доброприличный дворянин имел метрессу, что было признаком хорошего тона. Волокитство, измена супружескому долгу не считались грехом.
   Женщины отличались легкомыслием и бесстыдством. В журнале «Трутень» Демидов прочел однажды:
   «Для наполнения порожних мест по положенному у одной престарелой кокетки о любовниках штату потребно поставить молодых, пригожих и достаточных дворян и мещан до двенадцати человек; кто пожелает к поставке оных подрядиться или и сами желающие заступить те убылые места, могут явиться у помянутой кокетки, где и кондиции им показаны будут».
   По приезде в Санкт-Петербург для Демидова вскоре же начались неприятности. Александра Евтихиевна все дни бродила по дому сумрачной. Никита успокаивал жену:
   — Скоро, скоро, Сашенька, поедем в Спа, излечим твои хворости!
   — Ах, не то, Никитушка! — с опечаленным видом отозвалась она. — Огорчает меня горячность твоей натуры. Некстати ты изгнал моего «болванчика». Что скажут про нас в свете?
   — Ну что ж! — невозмутимо отозвался Никита. — Пусть полощут языки, а нам от сего не убыток.
   Александра Евтихиевна опустила голову, ресницы ее заморгали.
   «Никак реветь собралась? Беда с бабами!» — опасаясь женских слез, насторожился Никита. Но жена сдержалась и тихо сказала:
   — Не о том я горюю, Никитушка, а что уронил ты дворянское достоинство! Ведь нельзя же нам против света идти…
   Вода по капельке камень долбит. Слабая, немощная Александра Евтихиевна в конце концов сломила мужа. Омраченный и злой, Никита Акинфиевич поехал к петиметру.
   Изрядно пригревало мартовское солнце, с крыш звонко падала капель. На свежем воздухе Демидов понемногу пришел в себя, успокоился. Вот и дом, в котором проживает неприятный знакомец. Выйдя из коляски, Никита Акинфиевич, величественный и горделивый, вошел в приемную, где в безделье пребывала многочисленная челядь. «Болванчик» Александры Евтихиевны еще почивал.
   Еле сдерживая гнев, Демидов выждал, когда петиметр пробудился.
   Узнав от камердинера о прибытии высокого гостя, хозяин засуетился, закричал:
   — Прошу, прошу… Мы мужчины, проходите сюда! Я так и знал, ваше благородство… ваша честь…
   Вертлявый, тощий человечишка в халатике трещал, как сорока, не давая вымолвить гостю и слова.
   Сопя, Никита Акинфиевич вошел в будуар петиметра. Тонкий, истощенный франтик изливался в извинениях. Остроносенький, изможденный до предела, он был противен крепкому и сильному Демидову. Вздохнув, Никита Акинфиевич грузно опустился в кресло.
   — Тронут вашим великодушием, и объяснения между нами ни к чему! — продолжал изъясняться петиметр. — Рад быть вашим другом. Но прошу извинения, я не готов в путь. Коли изволите обождать…
   Он суетился, прыгал, как канарейка в раззолоченной клетке. Комната, в которой находились гость и хозяин, очень походила на будуар кокотки. На хрупких столиках перед зеркалами стояли пудреницы, хрустальные графинчики с духами, баночки с притираниями. Воздух тошнотворно припахивал духами, пудрой.
   «Болванчик» меж тем уселся перед зеркалом и стал натирать лицо какой-то мазью, после чего завивался, пудрился, кропил себя духами…
   Завитой, насурмленный, с остреньким личиком, вертящийся перед зеркалом, он весьма напоминал комнатного песика-шпица, стоящего на задних лапках. Демидову стоило большого труда сдержать себя.
   Время от времени петиметр отрывался от своих занятий и предупредительно спрашивал Демидова:
   — Я, кажется, вас задерживаю? Ах, простите, сударь…
   — Обожду, — отзывался Демидов, а злоба, как горячий пар, копилась и клокотала в нем. «Эх, покрушить ребра этому паршивцу!»