АВТОР ХРОНИК. Это коммунистическое государство. Здесь не продают билеты до Парижа. На Финляндском вокзале никогда не продавались билеты до Финляндии. Тебя путает название. Смотри, бабы все в мехах.
АВИСАГА. Мне и в мои золотые годы такие меха не снились. Почему их выгоняют?
АВТОР ХРОНИК. Выгоняют только старух. Наверное, это бывшие вокзальные проститутки, и полиция не хочет, чтобы они стояли тут по утрам без билетов.
АВИСАГА. Если бы им билеты до Куйбышева согласились продать за леи, я давно бы уже спала. Только не начинай пересчитывать мой сон на пачки турецкого кофе. И перестань коверкать итальянские слова!
АВТОР ХРОНИК. Им кажется, что я говорю по-румынски.
АВИСАГА (устало). Им ничего не кажется. Я снова начинаю засыпать. Мне снится, что кругом все наши.
АВТОР ХРОНИК. Смотри, чтобы наши не утянули сумку. Продень в нее ногу.
АВИСАГА. Могут взять вместе с ногой. Интересно, где тут может быть туалет?
АВТОР ХРОНИК. Тебе женский?
АВИСАГА. Скоро мне будет все равно.
АВТОР ХРОНИК. Ой, какая ванна! Ой, какая ванна. Просто "ой". Только нет пробки. Не предусмотрено.
АВИСАГА. Это пустяки. Можно заткнуть полотенцем.
АВТОР ХРОНИК. Такие ванны бывали только в "Англетере". Принеси мне самопишущее перо. Протри обе руки. Правую. Левую. Теперь протри переносицу. Мозжечок. Стучатся? Не открывай! За девяносто семь долларов я хочу полежать в горячей ванне.
АВИСАГА. Ниже этажом залило негров.
АВТОР ХРОНИК. Так им и надо! Это им за коммунизм с человеческим лицом.
АВИСАГА. Теперь придется сливать ведром в раковину.
АВТОР ХРОНИК. Одну минуточку! Открой дверь и следи за поступлением воздуха. Я чувствую, что я задыхаюсь. Я могу
отравиться воздухом родины. Все-таки мы уже давно не румыны, мы уже отвыкли!
АВИСАГА. Бедненькие михайловцы, а каково им возвращаться?!
Глава пятнадцатая
БУХАРЕСТ
(по телефону)
БУХАРЕСТ. Плохо слышно... подопечные... полет перенесли хорошо!..
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Плохо слышно... один исчез...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Остальных удалось завести... да, в скорый... в поезд...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Мы боимся, что их не встретят, не могли бы вы что-нибудь предпринять...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Кажется, не в тот.
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Все в точности... торжественно лишили их израильских паспортов...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Есть фотографии... взяли подписку о невыезде из Куйбышева.
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Только если доберутся: мы посадили их не в тот поезд...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Да, да, может быть, вы и правы... это им наука...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Настроение было неплохим... беспокоятся, что в поезде им дадут мясное с молочным...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Я им приблизительно так и сказал... все, мы возвращаемся, будем звонить из аэропорта... готовьте следующую партию...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
ЕЕ НЕТ
День, ночь, снова день, я знаю имя Бога, стало ли мне от этого легче, да, стало легче!
Боря ночью влез в окно. "Ты один?" -- спросил он осторожно. Я включил ночник и посмотрел на часы. "Видел тебя с бабой, -- добавил он. -- Ты бабу завел?"
-- Да, что-то такое, -- неопределенно ответил я.
-- Про ловушки в гастрономах слышал? -- выдохнул Борис Федорович.
-- Слышал, -- ответил я. -- Очень от тебя, Боря, анисом несет, нет сил!
-- Ну и что ж теперь делать?
-- Что делать, Боря?! Учить язык! Когда тебя отправляют?
-- Никогда. Я решил тут проживать. Но как теперь ходить в гастроном? Сказать я им еще пару слов смогу, а думать на еврейском, хоть, б..., убей, не выходит!
-- Выучи считалочку! Когда тебе нужно думать на каком-нибудь языке -вот ты идешь в магазин, в аэропорт или там в банк, ты ее тверди. В аэропорт, тем более, тебе больше не нужно. "Элик-белик бом, митахат ле альбом". Или хочешь "штей цфардеим, диги дан, диги дан", но это сложная! Давай я тебе первую напишу. Да никак она не переводится! Какое тебе дело, как она переводится, -- ты так себя только запутаешь! Идешь мимо контроля и говори -- "элик-белик бом, митахат ле альбом!" Лучше даже -- как выходишь из дому, сразу начинай твердить, а заговорят с тобой -- изображай глухонемого. У тебя два месяца для тренировки. Зубри.
-- Сам-то ты уезжаешь? -- глухо спросил Усвяцов.
-- После конкурса, Боря, поеду. Но куда -- сказать еще не могу, вернее, сам еще не знаю. Шиллера нашел?
--Нет.
-- Царство ему небесное. Хорошо бы и нас с тобой поскорее прибрали. Ты наведывайся.
Боря исчез, как и появился, а я попытался заснуть, но сон не шел. Мысли мои были тревожными. Еще бы! Три поездки за месяц с невольничьим грузом! И настроение от этого было прегнуснейшим. Наличных денег тоже пока никто не платил.
За месяц в редакции ничего существенного не произошло. Шла подготовка к конкурсу. До запрета на русский оставалось два месяца -- после этого газета выйдет в свет, и Менделевичем будут торговать, как горячими пирожками. Даже Маргарита Семеновна из издательства "Алия" сказала, что Менделевнч идет в поэтической рубрике сразу после Мандельштама и между ними уже никого не протиснуть. Бессмертие Менделевича перестало зависеть от людей. Чего обо мне сказать было нельзя.
В восемь часов я уже был в редакции. Вахтер Шалва проверил на входе мои карманы. "Слушай, мне никто не звонил? -- спросил я.--Да нет у меня, мудак, никакого оружия!" Парочка младших редакторов слонялась без дела по коридорам, и сонный Арьев сидел в своем кабинете, делая вид, что работает. "Не спрашивайте меня ни о чем! Никто вам не звонил и никто не приезжал, -раздраженно сказал он вместо приветствия. -- Вообще я не понимаю, что у вас тут происходит. Я уже не рад, что ввязался!"
-- У меня происходит?
-- Ну, не у вас, не придирайтесь! Говорят, что среди редакторов есть один маккавей. Кто это может быть?! И сегодня еще из-за Тараскина был жуткий скандал.
Профессора Тараскина, действительно, в Иерусалиме еще не было. Я даже начал подумывать, что раз прошел такой большой срок, значит, наш Тараскин не подкачал! Профессор кончил гимназию в буржуазной Латвии, знал латынь, и старец, которому плохо давались языки, не мог не принять этого во внимание.
"Как бы не так! -- воскликнул Григорий Сильвестрович. -- Вечно ты напустишь розовых слюней! Живу себе, не ведая греха, вдруг "бамс" -телеграмма. Старец недоволен. Гроза!"
-- Мною недоволен? -- спросил я со страхом.
-- Тобою, магистром, Арьевым, Тараскиным -- всеми недоволен. Эта сволочь Тараскин не хочет возвращаться в Россию. Боится. Теперь новое отчудил: издал скандальную статью про проституток, называется "Кожаные женщины". Какой он к черту экуменист с этими кожаными женщинами! Старец, конечно, в бешенстве. Но где я возьму других исполнителей его идей?!
-- Каких именно идей? -- наивно ляпнул я. -- И где Тараскин?
-- Ну, этого-то сюда приволокут. Просится на Аляску! Говорит, что успел почувствовать себя новым американцем! Еще один Довлатов! На кой черт они нужны нам на Аляске, там своих алкоголиков хватает! А идеи касаются кино. Требует сценарий ко дню рождения патриарха "Иерусалим неземной", просто документальный фильм -- ему нужно для точки отсчета. Но я уже все сроки пропустил! Пожалуй, мне лучше на пару дней исчезнуть. А то старик разволновался, звонит каждые три часа. Если наткнется на тебя, скажи, что все в разъезде. Сиди у себя, в конце дня собирай младших редакторов -- пусть отчитываются. Если Ависага объявится -- скажи ей, что ее все ищут.
Обещанная гроза состоялась на следующий день во время планерки. Я поднял трубку. "Ножницын!"--услышал я дребезжащий старческий голос. Слышно было так отчетливо, как будто звонок был не из Америки, а скорее с соседней улицы. В моем кабинете сидело несколько младших редакторов, которые с удивлением наблюдали, как я поднимаюсь из кресла и автоматически приглаживаю волосы. Я понял, что это был сам старец.
-- Где Гришка?! -- картавя, кричал он. -- Как исчез?! Всех сгною! Как фамилия?! Еврей?! -- я даже не успел назваться, но он вовсе и не собирался меня слушать. -- Подлецы! Даю вам трое суток на сценарий! Отправить ко мне с нарочным! -- бросил он в трубку, и нас разъединили.
Так единственный раз в жизни я непосредственно общался с живым гением.
Глава вторая
ТИШЕ, Я -- ЛЕША!
Всю ночь мне снился отвратительный толстый людоед, который перекусывал позвоночник клыками. Кряк. Кого не съедал сам, того посылал на погибель старцу. Я проснулся в холодном поту, решил в редакцию не ходить и сразу засесть за сценарий. И весь день, как очумелый, писал, пока у меня не начало сводить пальцы. Беда была в том, что я всю жизнь ненавидел кино. Это раз. И хорошие фильмы снимают только шизофреники, которым никакие сценарии не нужны. Все равно они их не читают. Вечером, когда раздался телефонный звонок, я уже почти все закончил.
Звонил Сенька-фотограф. "Ну, как?" -- спросил он.
-- Отлично! Считай, что готово.
-- Ты не мог бы тогда ко мне забежать? -- спросил он вполголоса. -Кажется, я отловил тут одного маккавея, но не сто процентов!
Первое, что я увидел, войдя к нему в дом, был вдребезги пьяный Шкловец. Я посмотрел на Сеньку-фотографа с изумлением: "Ты с ума сошел! Он не может быть маккавеем -- у него пятеро детей!"
Сенька обалдело вытаращил глаза: "Дети могут быть и не его!"
-- Да какие там "не его"! Похожи все как две капли!
-- Все равно посиди тут немного: он мелет всякую чепуху, а мне потом будет не расхлебать!
Шкловец, кажется, меня не узнал. Мы с ним были знакомы шапочно. В редакции он бывал мало, ни с кем не здоровался, а его таинственные материалы пересылались непосредственно старцу. Видимо, они тут с фотографом целый вечер пили.
-- Помнят, что я русский! По глазам чувствую, что помнят. А я не русский! Я полиграфический техникум кончил! Детки меня не признают за отца! (Сенька посмотрел на меня очень выразительно.) Дочка, Ханочка, донесла директору школы, что я во сне говорю по-русски! А у меня аденоиды, у меня справка есть от доктора Скурковича! И Фишер -- это не Фишер! -- плачущим голосом лепетал Шкловец. -- Тайну двух океанов смотрели? Шпион убил своего брата -- русского математика и занял его место! Вот так! "Чемоданчик мой дембельный, ни пылинки на нем!" -- неожиданно пропел он фальцетом. -- Бог -это
только идея! Нельзя поклоняться идее. Хочешь, я сниму кипу? Спорнем?! Маккавеи все ходят без кипы.
Пьяный Шкловец затих, и мы снова переглянулись.
-- Вряд ли, -- сказал я. -- Почему тебе вообще пришло в голову, что он маккавей?
-- Да он тут такое нес! Предлагал записаться в братство -- не станет же он от себя такое предлагать?! Ладно, давай переложим его на диван, надо же, как фраер назюзюкался. Орал тут, что Менделевич не имеет отношения к литературе, что он позаботится, чтобы Нобелевским лауреатом стала бухарка Меерзон. Критик сраный! Что мы с его шляпой будем делать? Снимать или нет?
-- Раз Бог -- это только идея, -- сказал я, поразмыслив, -- снимай! Там у него еще что-то есть!
Мы положили любителя поэзии на кожаный диван, а сами уселись за стол.
-- Ах, жалко, что не он! -- разочарованно выдохнул фотограф. -- Я бы его зубами загрыз. Я этих ангелов ночных ненавижу! В сорок лет уже тяжело, когда тебе по самые яйца лезут в душу! В сорок лет надо так жить, чтобы никто не видел, как ты одеваешься или раздеваешься. Надо уже так жить, чтобы, когда ты сдохнешь, еще два месяца об этом никто не знал, пока не будешь вонять из-под двери. Но попробуй так поживи. Ты куда смотришь?
На стене висела фотография старца Н. вместе с группой сотрудниц. Я узнал одну из сотрудниц. У меня не было ни одной ее фотографии.
--Художественная работа! -- сказал Сенька. -- Да не пялься ты так, я тебе ее подарю. Еще грамулечку?!
Я встал из-за стола, пошел в ванную и помыл лицо холодной водой. В последние годы я стал замечать, что становлюсь все больше похожим на отца. Поэтому я стараюсь реже смотреться в зеркало. Лицо становится безжизненным и чужим. Все, что со мной происходит, в общей форме называется ностальгией. Ни по чему конкретному. По прошлой жизни, по яхт-клубам, в которых я никогда не занимался, по чужим девушкам с раскачивающейся походкой, по самому себе, по миру без маккавеев. Я сунул голову под кран и немного пришел в себя. Опять я стал пить каждый день. Я почти не пьянел. Но я стал плохо переносить человеческие голоса. В общем, мне жилось неплохо. Пока еще была работа, крыша, я не умирал от любви. А то, что жизнь стала рассчитываться на недели, а не на годы, было только вопросом привычки. Сенька-фотограф продолжал что-то рассказывать из-под двери, и я время от времени мычал в ответ, делая вид, что слушаю. "...Постелили им за шкафом, и я преспокойно заснул. А просыпаюсь оттого, что Самойлов пробирается в ванну, а Гришка его перехватывает по пути и ему шепчет. Тяжелым трагическим шепотом -- никогда не забуду: "Ты мне просто отдай свои трусы, а когда она вернется из ванны и увидит на мне твои плавки, то все будет в порядке". И она действительно поорала сначала: "Свинья, ты не Леша, ты куда меня привел, где Леша, нет, ты не Леша!" И тут он ей шепчет, как удав: "Тише, тише, молчи, я -- Леша!" И ты представляешь, ее это убедило..."
Я причесал волосы ладонью и вышел из ванной. Шкловец спал калачиком, подложив обе ладони под щеку. Маккавеи в такой позе не спят... Сенька тоже это понял. "Я вот чего думаю,--сказал он,--а может быть, этот законспирированный маккавей -- сам Гришка Барский! Способность убеждать -просто феноменальная. Прирожденный мелкий фюрер!"
-- Все, замолчи, я тебя больше не слушаю! -- ответил я. -- [1 ]Ты превратился в натурального охотника за ведьмами.
-- Еще бы не превратиться, когда какая-то сволочь следит за каждым моим шагом!--возмутился фотограф.
-- Да и пусть контролирует. Не Барский же! Ну, трахался человек когда-то двадцать лет назад в чужих трусах! Чего ты сам не делал двадцать лет назад?! При чем тут маккавей?
-- При том, что за нашей спиной что-то происходит! Напряжение такое, что страшно жить. -- Фотограф утер глаза и выругался.
Сень, ты стал как Арьев, у тебя банальный страх смерти. Помолись вечерком, отключи телефон и спи. Умереть во сне не больно. Может быть, выяснится, что ты тоже маккавей. Живешь двойной жизнью и ничего об этом не подозреваешь. Спишь на спине, детей у тебя нет! Ты--маккавей, я--маккавей. Это мировая зараза, хуже любого СПИДа!
Глава третья
ИЕРУСАЛИМ НЕЗЕМНОЙ
(сценарий ко дню рождения патриарха)
Марш Бетховена. По вечернему Иерусалиму движется траурный кортеж лимузинов. На переднем -- черный флажок президента, шестиугольный крест и еще какой-то флажок, которого никто не знает. И не узнает, потому что это вообще не флажок, а тряпочка. На тряпочке выдавлено слово на языке птиц. В городе происходят праздничные перезахоронения. За кортежем мчатся вороные мотоциклисты, их приблизительно четыре. Прохожие стоят в тени на тротуарах и едят маргарин, несоленый, прямо от пачки. Откусывают его вместе с бумагой. На маргарине печальная траурная кайма. Все индекс двести. (Эту сцену снимать очень трудно, потому что многих актеров тошнит, но не рвет. Поэтому в городе привычная праздничная обстановка, но просто всех немного мутит.)
Возле дворца президента кортеж приостанавливается, но в этот момент картина резко меняется -- сначала исчезают мотоциклисты и часть водителей, потом на пустынной булыжной мостовой остается два человека, опирающихся на лопаты. Они уже не во фраках, а в какой-то дерюжке серого цвета. Вместо четырех мотоциклистов остается один юноша-дебил с полуоткрытым ртом.
После этого Иерусалим пустеет, двое спутников передергиваются, слегка оправляют ветхую одежду, но при этом продолжают гнусаво между собой беседовать. "Хоронить тоже надо с умом! -- заявляет маккавей постарше. -Спят с кем ни попадя, а теперь поди разберись. Кладбище -- не свалка!" Время позднее, третья стража. Оба окончили медицинский колледж по классу перезахоронений. Оба нюхают табак. Лица прекрасны. Врачи. Снова современный город. Толпа наблюдает, как высохшая женщина-инвалид пытается из автомашины пересесть в инвалидное колесное кресло. Она каждый раз промахивается мимо кресла и падает, ударяясь протезом. Все смотрят с сочувствием, у мужчин глаза на мокром месте. Маргарин уже никто не ест, но на всех углах стоят большие боксы с пачками маргарина на случай вечернего голода. Голос диктора рекламирует домашний морализатор "Эрнест-12" и противозачаточный порошок "Бедная Мария", которым посыпают с самолетов. Толпа озирается в такт, пытаясь понять, откуда слышится голос. Про
женщину-инвалида все забыли, и она уползает к своим. Снова город пустеет. Последними исчезают мусорщик с алюминиевым бачком -- небритый, с впавшими глазницами, волосы неопрятными кустиками торчат из носа, и маленький мальчик, который играет на скрипке "сурка". Это маленький Чарльз Бетховен. Он очень любит сурков и вообще выделяет грызунов. В семье у него абсолютный слух по женской линии. Потом мальчик тоже исчезает. Остается один мусорщик, но теперь это энергичный нахал в серой форме монашеского ордена. Иерусалим снова пуст. Видно, что в нем никого нет, кроме этих неопрятных серых монахов.
ГОЛОСА.
-- Где все?
-- Их побило. Газ 2020. Ничего, снова зародятся на материальном плане.
-- Кто же они?
-- Это девственники.
Центральные улицы современного города.
ГОЛОСА.
-- Вчера было еще два случая материализации маккавеев -- оба взглядом гнули вилки.
-- Серебро?
-- Нет, мельхиор.
Смены современного Иерусалима небесным городом маккавеев учащаются, переходя естественно один в другой. Монастырь еврейского братства. В коридорах висят портреты хасманеев в круглых очках, муляжи. В полутемной келье сидит жгучий брюнет и ковыряет кожу на пятках. Видно, что мозг его напряженно работает. Одет девственником, но в драных теннисках, через которые ковырять пятки не очень-то и удобно. Становится ясно, что он переписывает евангелия и сейчас принимается за русские, потому что справа лежит длинный список имен, в который он постоянно заглядывает. В кадре русские имена (ТВЕРДИЛО, ТОМИЛО, ГРОМИЛО, ЖДАН). Неожиданно он ревностно бьет себя в лоб и что-то восклицает по-аркадски. Потом выписывает гусиным пером на отвратительном обойном рулоне:
"Евангелия от ТВЕРДИЛО", "Второе письмо коринфянам от ЖДАНА". Невдалеке от обойной бумаги стоит блюдо желтой
кладбищенской моркови. На горизонте -- Иерусалим. Солнце недавно село. Небо в сполохах. Монах в очках рассматривает морковь со всех сторон и недоверчиво сплевывает.
ГОЛОСА.
-- А где поэты?
-- Все побегши.
Слышно постукиванье и клацанье сандалий -- маккавеи бродят по пустому городу.
-- Будет конкурс стихов -- все постепенно спустятся вниз.
-- В каком городе состоится конкурс?
-- В обоих.
ГОЛОС ДИКТОРА.
Вчера еще тут град шумел (хмыкает). Время не в длину, оно наизнанку; (озабоченно) опять арабами пахнет, что это за запах? Такой спертый запах с душком, не очень конкретный.
СОВРЕМЕННЫЙ ГОРОД. Проверяют документы у слепых. Девушке во сне снится возлюбленный маккавей. Звонок в дверь. Она испуганно просыпается и вскакивает. В дверях стоит отвратительный студент с бородкой клочьями. Надпись на майке: "Я -- студент". Флажок с птичьей надписью, которая была на лимузине. В руках у студента согнутая вилка. Площадь в старом городе маккавеев. На ящике из-под вермута сидит старец Н. и что-то злобно бормочет. Диктор переводит: "затворите за собой рыбные ворота!" Идет подготовка ко дню Д. Жгут русские книги.
ГОЛОСА.
-- В каком плане?
-- В обоих.
Своры собак бегут трусцой. Изредка проезжает грузовик с книгами, часть слетает с кузова, высокие штабеля книг никак не закреплены. Повозка, запряженная страусами. Маккавей развозит ордера на перезахоронения. В саду сонный ихтиозавр терпеливо сидит на страусиных яйцах. Повезли бочку с дымящейся смолой. Обливают смолой русские книги и жгут. Современный город. Магазин славянской книги. Добрый сказочник плачет пьяными слезами. Маккавеи выносят его книги по лестнице и поливают книги из цистерны. Один из маккавеев подносит шведскую спичку, но книги не хотят загораться. Крупно
надписи на подмоченных книгах Ефрем Баух -- "Сонеты", Милославский -"Это я -- Юрочка", Зайчик "Зайчик". Маккавей нюхает книги. Старший по званию берет хозяина магазина за шиворот и спрашивает: "Чем ты их, сволочь, поливал?" Хозяин не реагирует, пьяно хихикает. Подносят спичку к самой цистерне, и из отверстия вырывается высокий столб пламени. Костры по городу.
Теперь видны торфяники. За ними знаменитые ковенские казармы. Каземат рава Фишера. Он стоит босой перед окном и любуется пылающим городом. Матушка в чепце читает в теплой спальне "Железного канцлера". Фишер в бешенстве вырывает книгу из жениных рук и швыряет ее в окно. Потом срывает с ее ночной рубашки фиолетовый университетский значок и тоже швыряет в окно. Современный город. Пустырь на окраине. Стоит маленькая кабинка, в которой живет растрепанная старуха в сапогах. Жалеет маккавеев. Называет их лебедями. Жарит оладьи на чугунной сковородке. Это ужин для маккавеев. Время от времени со злостью отрывает деревянные бруски от дверей и оконных рам. Приговаривает: "Согреть чужому ужин -- жилье свое спалю!" Большой плакат над пустырем "СБОРНЫЙ ПУНКТ МАККАВЕЕВ".
ГОЛОС ДИКТОРА.
Город -- счастье мое! Город -- герой моих хроник. Твой русский день по средам. Мамилла -- твой новый божественный квартал -- превращен в медный жертвенник. Весь город вместе -- дети, внуки твои. Городские муравьи вылезают из бетонных термитников, чтобы отпраздновать твой триумф. Костры на оливковой горе, костры вокруг семиглавки. Высокий язык Антиоха Кантемира больше не будут трепать на еврейских рынках. Год кончается. Жизнь кончается. Приближается смутное время. Толпы людей без цели слоняются по улицам. Непонятно, успел ли Боря Усвяцов выучить волшебные слова про элика-белика, успел ли армяшка-менделевич допить свое пиво-маккаби. Город светится миллионами маленьких фонариков, небо расцвечено петардами, громадный жертвенный костер полыхает в осенней долине гееном. Пламя костров достигает крепостных стен. Организация "Русский конгресс" совместно с братством маккавеев проводит свою заключительную акцию.
Глава четвертая
СТАРЕЦ ХОЧЕТ ЮРУ
(до конкурса три месяца)
Григорий Сильвестрович, как бобик, прибежал на работу на третьи сутки. Выглядел он дико озабоченным.
-- Как отослал?! -- удивился он. -- От чьего имени? От Арьева? Это правильно. Копию хоть оставил? Потом взгляну. А пока вот что: батька требует вызвать Юру Милославского. Говорит, что без него в газете не хватает шика. Читал Юрин рассказ про всадников? "Тамарка,--говорит,--почему у тебя трусы на жопе грязные?" Тут тебе и реализм, и готовый русский колорит!
-- Лучше бы старцу попробовать Эдика Дектера! Все-таки известный беллетрист, борец с режимом! -- зевнув, предложил я. -- Извините, бессонница замучила!
Барский посмотрел на меня с удивлением: "Ты что?! На хер он сдался? Бездарь и жулик, он нас всех оберет. Нет, мне нужен образованный человек, но чтобы умел думать не по-русски. И мог потрафить старцу! Видимо, мы промахнулись с Тараскиным. Старец убежден, что Тараскин из Харькова! Сколько я ему по телефону ни доказывал -- стоит на своем! Упрям как бык. Давайте вашего Юру!
-- Боюсь вам обещать, Григорий Сильвестрович! Очень тонкая душа, обижен на весь мир -- может не согласиться!
Юра Милославский уже несколько лет жил в греческом монастыре Эйн-Геди. После того, как за одну ночь ему удалось перевести "Отче наш" на иврит, он вышел из Союза израильских поэтов, попрощался с мамой и поселился в Иудейской пустыне, в том месте, где царь Давид срезал у царя Саула край штанов. Григорий Сильвестрович выслушал меня недоверчиво и записал монастырский адрес. "Съезжу, чем черт не шутит, -- объяснил он мне, -человек, похоже, тщеславный, может быть, на что-нибудь и клюнет". Но прошло еще несколько суматошных дней и вместо Милославского в редакцию нежданно-негаданно ввалился профессор Иван Антонович Тараскин. Его привезли прямо из аэропорта, он всех сторонился и был очень бледен. "Почему так много маккавеев на улицах?!" -- с судорожной гримасой спрашивал он. "Ты мне зубы не заговаривай, ты скажи, прохвост, куда своих сопровождающих-михайловцев дел?!" -- в бешенстве орал на него Барский, но профессор в ответ только растерянно улыбался. "Кандидат на Казань! -- шепнул мне Арьев. -- Не исключено, что его пытали!" Тараскина действительно пришлось госпитализировать. Арьев после этих событий притих и задумался. "Что же с нами будет, Миша, что будет?! На улицу страшно выходить. Вам не страшно? А что же будет, когда выйдет газета?! Мы нарушаем мировое равновесие?! -затянул он в одно прекрасное утро. -- Нужно уходить. Потом будет поздно".
--А уже и сейчас поздно! -- бросил я. -- Теперь все зависит от "Конгресса": увезут нас отсюда -- хорошо, а нет -- значит нет. Вы бы вместо паники лучше стихи писали. Чего-нибудь новенькое -- конкурс на носу!
-- Да ничего в голову не лезет, хоть плачь! -- на глазах у Арьева действительно были слезы. -- Это не конкурс, а сплошное надувательство. Я вас хочу предупредить, как друга...
-- Вы меня уже один раз предупредили!
-- Была страшная цепь заблуждений, но теперь все сведения точные! Если вас будут уговаривать везти профессора Тараскина в Москву -- ни за что не соглашайтесь! И не ввязывайтесь ни во что, где появится имя Белкера-Замойского! Это ловушка. Могу вам сказать одно -- поэтический импульс в мире кончился!
АВИСАГА. Мне и в мои золотые годы такие меха не снились. Почему их выгоняют?
АВТОР ХРОНИК. Выгоняют только старух. Наверное, это бывшие вокзальные проститутки, и полиция не хочет, чтобы они стояли тут по утрам без билетов.
АВИСАГА. Если бы им билеты до Куйбышева согласились продать за леи, я давно бы уже спала. Только не начинай пересчитывать мой сон на пачки турецкого кофе. И перестань коверкать итальянские слова!
АВТОР ХРОНИК. Им кажется, что я говорю по-румынски.
АВИСАГА (устало). Им ничего не кажется. Я снова начинаю засыпать. Мне снится, что кругом все наши.
АВТОР ХРОНИК. Смотри, чтобы наши не утянули сумку. Продень в нее ногу.
АВИСАГА. Могут взять вместе с ногой. Интересно, где тут может быть туалет?
АВТОР ХРОНИК. Тебе женский?
АВИСАГА. Скоро мне будет все равно.
АВТОР ХРОНИК. Ой, какая ванна! Ой, какая ванна. Просто "ой". Только нет пробки. Не предусмотрено.
АВИСАГА. Это пустяки. Можно заткнуть полотенцем.
АВТОР ХРОНИК. Такие ванны бывали только в "Англетере". Принеси мне самопишущее перо. Протри обе руки. Правую. Левую. Теперь протри переносицу. Мозжечок. Стучатся? Не открывай! За девяносто семь долларов я хочу полежать в горячей ванне.
АВИСАГА. Ниже этажом залило негров.
АВТОР ХРОНИК. Так им и надо! Это им за коммунизм с человеческим лицом.
АВИСАГА. Теперь придется сливать ведром в раковину.
АВТОР ХРОНИК. Одну минуточку! Открой дверь и следи за поступлением воздуха. Я чувствую, что я задыхаюсь. Я могу
отравиться воздухом родины. Все-таки мы уже давно не румыны, мы уже отвыкли!
АВИСАГА. Бедненькие михайловцы, а каково им возвращаться?!
Глава пятнадцатая
БУХАРЕСТ
(по телефону)
БУХАРЕСТ. Плохо слышно... подопечные... полет перенесли хорошо!..
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Плохо слышно... один исчез...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Остальных удалось завести... да, в скорый... в поезд...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Мы боимся, что их не встретят, не могли бы вы что-нибудь предпринять...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Кажется, не в тот.
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Все в точности... торжественно лишили их израильских паспортов...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Есть фотографии... взяли подписку о невыезде из Куйбышева.
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Только если доберутся: мы посадили их не в тот поезд...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Да, да, может быть, вы и правы... это им наука...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Настроение было неплохим... беспокоятся, что в поезде им дадут мясное с молочным...
ИЕРУСАЛИМ ................... (неразборчиво)
БУХАРЕСТ. Я им приблизительно так и сказал... все, мы возвращаемся, будем звонить из аэропорта... готовьте следующую партию...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава первая
ЕЕ НЕТ
День, ночь, снова день, я знаю имя Бога, стало ли мне от этого легче, да, стало легче!
Боря ночью влез в окно. "Ты один?" -- спросил он осторожно. Я включил ночник и посмотрел на часы. "Видел тебя с бабой, -- добавил он. -- Ты бабу завел?"
-- Да, что-то такое, -- неопределенно ответил я.
-- Про ловушки в гастрономах слышал? -- выдохнул Борис Федорович.
-- Слышал, -- ответил я. -- Очень от тебя, Боря, анисом несет, нет сил!
-- Ну и что ж теперь делать?
-- Что делать, Боря?! Учить язык! Когда тебя отправляют?
-- Никогда. Я решил тут проживать. Но как теперь ходить в гастроном? Сказать я им еще пару слов смогу, а думать на еврейском, хоть, б..., убей, не выходит!
-- Выучи считалочку! Когда тебе нужно думать на каком-нибудь языке -вот ты идешь в магазин, в аэропорт или там в банк, ты ее тверди. В аэропорт, тем более, тебе больше не нужно. "Элик-белик бом, митахат ле альбом". Или хочешь "штей цфардеим, диги дан, диги дан", но это сложная! Давай я тебе первую напишу. Да никак она не переводится! Какое тебе дело, как она переводится, -- ты так себя только запутаешь! Идешь мимо контроля и говори -- "элик-белик бом, митахат ле альбом!" Лучше даже -- как выходишь из дому, сразу начинай твердить, а заговорят с тобой -- изображай глухонемого. У тебя два месяца для тренировки. Зубри.
-- Сам-то ты уезжаешь? -- глухо спросил Усвяцов.
-- После конкурса, Боря, поеду. Но куда -- сказать еще не могу, вернее, сам еще не знаю. Шиллера нашел?
--Нет.
-- Царство ему небесное. Хорошо бы и нас с тобой поскорее прибрали. Ты наведывайся.
Боря исчез, как и появился, а я попытался заснуть, но сон не шел. Мысли мои были тревожными. Еще бы! Три поездки за месяц с невольничьим грузом! И настроение от этого было прегнуснейшим. Наличных денег тоже пока никто не платил.
За месяц в редакции ничего существенного не произошло. Шла подготовка к конкурсу. До запрета на русский оставалось два месяца -- после этого газета выйдет в свет, и Менделевичем будут торговать, как горячими пирожками. Даже Маргарита Семеновна из издательства "Алия" сказала, что Менделевнч идет в поэтической рубрике сразу после Мандельштама и между ними уже никого не протиснуть. Бессмертие Менделевича перестало зависеть от людей. Чего обо мне сказать было нельзя.
В восемь часов я уже был в редакции. Вахтер Шалва проверил на входе мои карманы. "Слушай, мне никто не звонил? -- спросил я.--Да нет у меня, мудак, никакого оружия!" Парочка младших редакторов слонялась без дела по коридорам, и сонный Арьев сидел в своем кабинете, делая вид, что работает. "Не спрашивайте меня ни о чем! Никто вам не звонил и никто не приезжал, -раздраженно сказал он вместо приветствия. -- Вообще я не понимаю, что у вас тут происходит. Я уже не рад, что ввязался!"
-- У меня происходит?
-- Ну, не у вас, не придирайтесь! Говорят, что среди редакторов есть один маккавей. Кто это может быть?! И сегодня еще из-за Тараскина был жуткий скандал.
Профессора Тараскина, действительно, в Иерусалиме еще не было. Я даже начал подумывать, что раз прошел такой большой срок, значит, наш Тараскин не подкачал! Профессор кончил гимназию в буржуазной Латвии, знал латынь, и старец, которому плохо давались языки, не мог не принять этого во внимание.
"Как бы не так! -- воскликнул Григорий Сильвестрович. -- Вечно ты напустишь розовых слюней! Живу себе, не ведая греха, вдруг "бамс" -телеграмма. Старец недоволен. Гроза!"
-- Мною недоволен? -- спросил я со страхом.
-- Тобою, магистром, Арьевым, Тараскиным -- всеми недоволен. Эта сволочь Тараскин не хочет возвращаться в Россию. Боится. Теперь новое отчудил: издал скандальную статью про проституток, называется "Кожаные женщины". Какой он к черту экуменист с этими кожаными женщинами! Старец, конечно, в бешенстве. Но где я возьму других исполнителей его идей?!
-- Каких именно идей? -- наивно ляпнул я. -- И где Тараскин?
-- Ну, этого-то сюда приволокут. Просится на Аляску! Говорит, что успел почувствовать себя новым американцем! Еще один Довлатов! На кой черт они нужны нам на Аляске, там своих алкоголиков хватает! А идеи касаются кино. Требует сценарий ко дню рождения патриарха "Иерусалим неземной", просто документальный фильм -- ему нужно для точки отсчета. Но я уже все сроки пропустил! Пожалуй, мне лучше на пару дней исчезнуть. А то старик разволновался, звонит каждые три часа. Если наткнется на тебя, скажи, что все в разъезде. Сиди у себя, в конце дня собирай младших редакторов -- пусть отчитываются. Если Ависага объявится -- скажи ей, что ее все ищут.
Обещанная гроза состоялась на следующий день во время планерки. Я поднял трубку. "Ножницын!"--услышал я дребезжащий старческий голос. Слышно было так отчетливо, как будто звонок был не из Америки, а скорее с соседней улицы. В моем кабинете сидело несколько младших редакторов, которые с удивлением наблюдали, как я поднимаюсь из кресла и автоматически приглаживаю волосы. Я понял, что это был сам старец.
-- Где Гришка?! -- картавя, кричал он. -- Как исчез?! Всех сгною! Как фамилия?! Еврей?! -- я даже не успел назваться, но он вовсе и не собирался меня слушать. -- Подлецы! Даю вам трое суток на сценарий! Отправить ко мне с нарочным! -- бросил он в трубку, и нас разъединили.
Так единственный раз в жизни я непосредственно общался с живым гением.
Глава вторая
ТИШЕ, Я -- ЛЕША!
Всю ночь мне снился отвратительный толстый людоед, который перекусывал позвоночник клыками. Кряк. Кого не съедал сам, того посылал на погибель старцу. Я проснулся в холодном поту, решил в редакцию не ходить и сразу засесть за сценарий. И весь день, как очумелый, писал, пока у меня не начало сводить пальцы. Беда была в том, что я всю жизнь ненавидел кино. Это раз. И хорошие фильмы снимают только шизофреники, которым никакие сценарии не нужны. Все равно они их не читают. Вечером, когда раздался телефонный звонок, я уже почти все закончил.
Звонил Сенька-фотограф. "Ну, как?" -- спросил он.
-- Отлично! Считай, что готово.
-- Ты не мог бы тогда ко мне забежать? -- спросил он вполголоса. -Кажется, я отловил тут одного маккавея, но не сто процентов!
Первое, что я увидел, войдя к нему в дом, был вдребезги пьяный Шкловец. Я посмотрел на Сеньку-фотографа с изумлением: "Ты с ума сошел! Он не может быть маккавеем -- у него пятеро детей!"
Сенька обалдело вытаращил глаза: "Дети могут быть и не его!"
-- Да какие там "не его"! Похожи все как две капли!
-- Все равно посиди тут немного: он мелет всякую чепуху, а мне потом будет не расхлебать!
Шкловец, кажется, меня не узнал. Мы с ним были знакомы шапочно. В редакции он бывал мало, ни с кем не здоровался, а его таинственные материалы пересылались непосредственно старцу. Видимо, они тут с фотографом целый вечер пили.
-- Помнят, что я русский! По глазам чувствую, что помнят. А я не русский! Я полиграфический техникум кончил! Детки меня не признают за отца! (Сенька посмотрел на меня очень выразительно.) Дочка, Ханочка, донесла директору школы, что я во сне говорю по-русски! А у меня аденоиды, у меня справка есть от доктора Скурковича! И Фишер -- это не Фишер! -- плачущим голосом лепетал Шкловец. -- Тайну двух океанов смотрели? Шпион убил своего брата -- русского математика и занял его место! Вот так! "Чемоданчик мой дембельный, ни пылинки на нем!" -- неожиданно пропел он фальцетом. -- Бог -это
только идея! Нельзя поклоняться идее. Хочешь, я сниму кипу? Спорнем?! Маккавеи все ходят без кипы.
Пьяный Шкловец затих, и мы снова переглянулись.
-- Вряд ли, -- сказал я. -- Почему тебе вообще пришло в голову, что он маккавей?
-- Да он тут такое нес! Предлагал записаться в братство -- не станет же он от себя такое предлагать?! Ладно, давай переложим его на диван, надо же, как фраер назюзюкался. Орал тут, что Менделевич не имеет отношения к литературе, что он позаботится, чтобы Нобелевским лауреатом стала бухарка Меерзон. Критик сраный! Что мы с его шляпой будем делать? Снимать или нет?
-- Раз Бог -- это только идея, -- сказал я, поразмыслив, -- снимай! Там у него еще что-то есть!
Мы положили любителя поэзии на кожаный диван, а сами уселись за стол.
-- Ах, жалко, что не он! -- разочарованно выдохнул фотограф. -- Я бы его зубами загрыз. Я этих ангелов ночных ненавижу! В сорок лет уже тяжело, когда тебе по самые яйца лезут в душу! В сорок лет надо так жить, чтобы никто не видел, как ты одеваешься или раздеваешься. Надо уже так жить, чтобы, когда ты сдохнешь, еще два месяца об этом никто не знал, пока не будешь вонять из-под двери. Но попробуй так поживи. Ты куда смотришь?
На стене висела фотография старца Н. вместе с группой сотрудниц. Я узнал одну из сотрудниц. У меня не было ни одной ее фотографии.
--Художественная работа! -- сказал Сенька. -- Да не пялься ты так, я тебе ее подарю. Еще грамулечку?!
Я встал из-за стола, пошел в ванную и помыл лицо холодной водой. В последние годы я стал замечать, что становлюсь все больше похожим на отца. Поэтому я стараюсь реже смотреться в зеркало. Лицо становится безжизненным и чужим. Все, что со мной происходит, в общей форме называется ностальгией. Ни по чему конкретному. По прошлой жизни, по яхт-клубам, в которых я никогда не занимался, по чужим девушкам с раскачивающейся походкой, по самому себе, по миру без маккавеев. Я сунул голову под кран и немного пришел в себя. Опять я стал пить каждый день. Я почти не пьянел. Но я стал плохо переносить человеческие голоса. В общем, мне жилось неплохо. Пока еще была работа, крыша, я не умирал от любви. А то, что жизнь стала рассчитываться на недели, а не на годы, было только вопросом привычки. Сенька-фотограф продолжал что-то рассказывать из-под двери, и я время от времени мычал в ответ, делая вид, что слушаю. "...Постелили им за шкафом, и я преспокойно заснул. А просыпаюсь оттого, что Самойлов пробирается в ванну, а Гришка его перехватывает по пути и ему шепчет. Тяжелым трагическим шепотом -- никогда не забуду: "Ты мне просто отдай свои трусы, а когда она вернется из ванны и увидит на мне твои плавки, то все будет в порядке". И она действительно поорала сначала: "Свинья, ты не Леша, ты куда меня привел, где Леша, нет, ты не Леша!" И тут он ей шепчет, как удав: "Тише, тише, молчи, я -- Леша!" И ты представляешь, ее это убедило..."
Я причесал волосы ладонью и вышел из ванной. Шкловец спал калачиком, подложив обе ладони под щеку. Маккавеи в такой позе не спят... Сенька тоже это понял. "Я вот чего думаю,--сказал он,--а может быть, этот законспирированный маккавей -- сам Гришка Барский! Способность убеждать -просто феноменальная. Прирожденный мелкий фюрер!"
-- Все, замолчи, я тебя больше не слушаю! -- ответил я. -- [1 ]Ты превратился в натурального охотника за ведьмами.
-- Еще бы не превратиться, когда какая-то сволочь следит за каждым моим шагом!--возмутился фотограф.
-- Да и пусть контролирует. Не Барский же! Ну, трахался человек когда-то двадцать лет назад в чужих трусах! Чего ты сам не делал двадцать лет назад?! При чем тут маккавей?
-- При том, что за нашей спиной что-то происходит! Напряжение такое, что страшно жить. -- Фотограф утер глаза и выругался.
Сень, ты стал как Арьев, у тебя банальный страх смерти. Помолись вечерком, отключи телефон и спи. Умереть во сне не больно. Может быть, выяснится, что ты тоже маккавей. Живешь двойной жизнью и ничего об этом не подозреваешь. Спишь на спине, детей у тебя нет! Ты--маккавей, я--маккавей. Это мировая зараза, хуже любого СПИДа!
Глава третья
ИЕРУСАЛИМ НЕЗЕМНОЙ
(сценарий ко дню рождения патриарха)
Марш Бетховена. По вечернему Иерусалиму движется траурный кортеж лимузинов. На переднем -- черный флажок президента, шестиугольный крест и еще какой-то флажок, которого никто не знает. И не узнает, потому что это вообще не флажок, а тряпочка. На тряпочке выдавлено слово на языке птиц. В городе происходят праздничные перезахоронения. За кортежем мчатся вороные мотоциклисты, их приблизительно четыре. Прохожие стоят в тени на тротуарах и едят маргарин, несоленый, прямо от пачки. Откусывают его вместе с бумагой. На маргарине печальная траурная кайма. Все индекс двести. (Эту сцену снимать очень трудно, потому что многих актеров тошнит, но не рвет. Поэтому в городе привычная праздничная обстановка, но просто всех немного мутит.)
Возле дворца президента кортеж приостанавливается, но в этот момент картина резко меняется -- сначала исчезают мотоциклисты и часть водителей, потом на пустынной булыжной мостовой остается два человека, опирающихся на лопаты. Они уже не во фраках, а в какой-то дерюжке серого цвета. Вместо четырех мотоциклистов остается один юноша-дебил с полуоткрытым ртом.
После этого Иерусалим пустеет, двое спутников передергиваются, слегка оправляют ветхую одежду, но при этом продолжают гнусаво между собой беседовать. "Хоронить тоже надо с умом! -- заявляет маккавей постарше. -Спят с кем ни попадя, а теперь поди разберись. Кладбище -- не свалка!" Время позднее, третья стража. Оба окончили медицинский колледж по классу перезахоронений. Оба нюхают табак. Лица прекрасны. Врачи. Снова современный город. Толпа наблюдает, как высохшая женщина-инвалид пытается из автомашины пересесть в инвалидное колесное кресло. Она каждый раз промахивается мимо кресла и падает, ударяясь протезом. Все смотрят с сочувствием, у мужчин глаза на мокром месте. Маргарин уже никто не ест, но на всех углах стоят большие боксы с пачками маргарина на случай вечернего голода. Голос диктора рекламирует домашний морализатор "Эрнест-12" и противозачаточный порошок "Бедная Мария", которым посыпают с самолетов. Толпа озирается в такт, пытаясь понять, откуда слышится голос. Про
женщину-инвалида все забыли, и она уползает к своим. Снова город пустеет. Последними исчезают мусорщик с алюминиевым бачком -- небритый, с впавшими глазницами, волосы неопрятными кустиками торчат из носа, и маленький мальчик, который играет на скрипке "сурка". Это маленький Чарльз Бетховен. Он очень любит сурков и вообще выделяет грызунов. В семье у него абсолютный слух по женской линии. Потом мальчик тоже исчезает. Остается один мусорщик, но теперь это энергичный нахал в серой форме монашеского ордена. Иерусалим снова пуст. Видно, что в нем никого нет, кроме этих неопрятных серых монахов.
ГОЛОСА.
-- Где все?
-- Их побило. Газ 2020. Ничего, снова зародятся на материальном плане.
-- Кто же они?
-- Это девственники.
Центральные улицы современного города.
ГОЛОСА.
-- Вчера было еще два случая материализации маккавеев -- оба взглядом гнули вилки.
-- Серебро?
-- Нет, мельхиор.
Смены современного Иерусалима небесным городом маккавеев учащаются, переходя естественно один в другой. Монастырь еврейского братства. В коридорах висят портреты хасманеев в круглых очках, муляжи. В полутемной келье сидит жгучий брюнет и ковыряет кожу на пятках. Видно, что мозг его напряженно работает. Одет девственником, но в драных теннисках, через которые ковырять пятки не очень-то и удобно. Становится ясно, что он переписывает евангелия и сейчас принимается за русские, потому что справа лежит длинный список имен, в который он постоянно заглядывает. В кадре русские имена (ТВЕРДИЛО, ТОМИЛО, ГРОМИЛО, ЖДАН). Неожиданно он ревностно бьет себя в лоб и что-то восклицает по-аркадски. Потом выписывает гусиным пером на отвратительном обойном рулоне:
"Евангелия от ТВЕРДИЛО", "Второе письмо коринфянам от ЖДАНА". Невдалеке от обойной бумаги стоит блюдо желтой
кладбищенской моркови. На горизонте -- Иерусалим. Солнце недавно село. Небо в сполохах. Монах в очках рассматривает морковь со всех сторон и недоверчиво сплевывает.
ГОЛОСА.
-- А где поэты?
-- Все побегши.
Слышно постукиванье и клацанье сандалий -- маккавеи бродят по пустому городу.
-- Будет конкурс стихов -- все постепенно спустятся вниз.
-- В каком городе состоится конкурс?
-- В обоих.
ГОЛОС ДИКТОРА.
Вчера еще тут град шумел (хмыкает). Время не в длину, оно наизнанку; (озабоченно) опять арабами пахнет, что это за запах? Такой спертый запах с душком, не очень конкретный.
СОВРЕМЕННЫЙ ГОРОД. Проверяют документы у слепых. Девушке во сне снится возлюбленный маккавей. Звонок в дверь. Она испуганно просыпается и вскакивает. В дверях стоит отвратительный студент с бородкой клочьями. Надпись на майке: "Я -- студент". Флажок с птичьей надписью, которая была на лимузине. В руках у студента согнутая вилка. Площадь в старом городе маккавеев. На ящике из-под вермута сидит старец Н. и что-то злобно бормочет. Диктор переводит: "затворите за собой рыбные ворота!" Идет подготовка ко дню Д. Жгут русские книги.
ГОЛОСА.
-- В каком плане?
-- В обоих.
Своры собак бегут трусцой. Изредка проезжает грузовик с книгами, часть слетает с кузова, высокие штабеля книг никак не закреплены. Повозка, запряженная страусами. Маккавей развозит ордера на перезахоронения. В саду сонный ихтиозавр терпеливо сидит на страусиных яйцах. Повезли бочку с дымящейся смолой. Обливают смолой русские книги и жгут. Современный город. Магазин славянской книги. Добрый сказочник плачет пьяными слезами. Маккавеи выносят его книги по лестнице и поливают книги из цистерны. Один из маккавеев подносит шведскую спичку, но книги не хотят загораться. Крупно
надписи на подмоченных книгах Ефрем Баух -- "Сонеты", Милославский -"Это я -- Юрочка", Зайчик "Зайчик". Маккавей нюхает книги. Старший по званию берет хозяина магазина за шиворот и спрашивает: "Чем ты их, сволочь, поливал?" Хозяин не реагирует, пьяно хихикает. Подносят спичку к самой цистерне, и из отверстия вырывается высокий столб пламени. Костры по городу.
Теперь видны торфяники. За ними знаменитые ковенские казармы. Каземат рава Фишера. Он стоит босой перед окном и любуется пылающим городом. Матушка в чепце читает в теплой спальне "Железного канцлера". Фишер в бешенстве вырывает книгу из жениных рук и швыряет ее в окно. Потом срывает с ее ночной рубашки фиолетовый университетский значок и тоже швыряет в окно. Современный город. Пустырь на окраине. Стоит маленькая кабинка, в которой живет растрепанная старуха в сапогах. Жалеет маккавеев. Называет их лебедями. Жарит оладьи на чугунной сковородке. Это ужин для маккавеев. Время от времени со злостью отрывает деревянные бруски от дверей и оконных рам. Приговаривает: "Согреть чужому ужин -- жилье свое спалю!" Большой плакат над пустырем "СБОРНЫЙ ПУНКТ МАККАВЕЕВ".
ГОЛОС ДИКТОРА.
Город -- счастье мое! Город -- герой моих хроник. Твой русский день по средам. Мамилла -- твой новый божественный квартал -- превращен в медный жертвенник. Весь город вместе -- дети, внуки твои. Городские муравьи вылезают из бетонных термитников, чтобы отпраздновать твой триумф. Костры на оливковой горе, костры вокруг семиглавки. Высокий язык Антиоха Кантемира больше не будут трепать на еврейских рынках. Год кончается. Жизнь кончается. Приближается смутное время. Толпы людей без цели слоняются по улицам. Непонятно, успел ли Боря Усвяцов выучить волшебные слова про элика-белика, успел ли армяшка-менделевич допить свое пиво-маккаби. Город светится миллионами маленьких фонариков, небо расцвечено петардами, громадный жертвенный костер полыхает в осенней долине гееном. Пламя костров достигает крепостных стен. Организация "Русский конгресс" совместно с братством маккавеев проводит свою заключительную акцию.
Глава четвертая
СТАРЕЦ ХОЧЕТ ЮРУ
(до конкурса три месяца)
Григорий Сильвестрович, как бобик, прибежал на работу на третьи сутки. Выглядел он дико озабоченным.
-- Как отослал?! -- удивился он. -- От чьего имени? От Арьева? Это правильно. Копию хоть оставил? Потом взгляну. А пока вот что: батька требует вызвать Юру Милославского. Говорит, что без него в газете не хватает шика. Читал Юрин рассказ про всадников? "Тамарка,--говорит,--почему у тебя трусы на жопе грязные?" Тут тебе и реализм, и готовый русский колорит!
-- Лучше бы старцу попробовать Эдика Дектера! Все-таки известный беллетрист, борец с режимом! -- зевнув, предложил я. -- Извините, бессонница замучила!
Барский посмотрел на меня с удивлением: "Ты что?! На хер он сдался? Бездарь и жулик, он нас всех оберет. Нет, мне нужен образованный человек, но чтобы умел думать не по-русски. И мог потрафить старцу! Видимо, мы промахнулись с Тараскиным. Старец убежден, что Тараскин из Харькова! Сколько я ему по телефону ни доказывал -- стоит на своем! Упрям как бык. Давайте вашего Юру!
-- Боюсь вам обещать, Григорий Сильвестрович! Очень тонкая душа, обижен на весь мир -- может не согласиться!
Юра Милославский уже несколько лет жил в греческом монастыре Эйн-Геди. После того, как за одну ночь ему удалось перевести "Отче наш" на иврит, он вышел из Союза израильских поэтов, попрощался с мамой и поселился в Иудейской пустыне, в том месте, где царь Давид срезал у царя Саула край штанов. Григорий Сильвестрович выслушал меня недоверчиво и записал монастырский адрес. "Съезжу, чем черт не шутит, -- объяснил он мне, -человек, похоже, тщеславный, может быть, на что-нибудь и клюнет". Но прошло еще несколько суматошных дней и вместо Милославского в редакцию нежданно-негаданно ввалился профессор Иван Антонович Тараскин. Его привезли прямо из аэропорта, он всех сторонился и был очень бледен. "Почему так много маккавеев на улицах?!" -- с судорожной гримасой спрашивал он. "Ты мне зубы не заговаривай, ты скажи, прохвост, куда своих сопровождающих-михайловцев дел?!" -- в бешенстве орал на него Барский, но профессор в ответ только растерянно улыбался. "Кандидат на Казань! -- шепнул мне Арьев. -- Не исключено, что его пытали!" Тараскина действительно пришлось госпитализировать. Арьев после этих событий притих и задумался. "Что же с нами будет, Миша, что будет?! На улицу страшно выходить. Вам не страшно? А что же будет, когда выйдет газета?! Мы нарушаем мировое равновесие?! -затянул он в одно прекрасное утро. -- Нужно уходить. Потом будет поздно".
--А уже и сейчас поздно! -- бросил я. -- Теперь все зависит от "Конгресса": увезут нас отсюда -- хорошо, а нет -- значит нет. Вы бы вместо паники лучше стихи писали. Чего-нибудь новенькое -- конкурс на носу!
-- Да ничего в голову не лезет, хоть плачь! -- на глазах у Арьева действительно были слезы. -- Это не конкурс, а сплошное надувательство. Я вас хочу предупредить, как друга...
-- Вы меня уже один раз предупредили!
-- Была страшная цепь заблуждений, но теперь все сведения точные! Если вас будут уговаривать везти профессора Тараскина в Москву -- ни за что не соглашайтесь! И не ввязывайтесь ни во что, где появится имя Белкера-Замойского! Это ловушка. Могу вам сказать одно -- поэтический импульс в мире кончился!