-- Врете!
-- Ха-ха, чего мне врать, -- равнодушно дразнит его доктор Барский, -черным по белому написано.
-- С женщинами?! -- в ужасе переспрашивает Шкловец.
-- Я же тебе читаю -- "ни с кем"!
-- Дайте мне еще три бона, я верну!
Шкловец берет три оранжевых маккавейских бона и исчезает за дверью. Боны Григорий Сильвестрович аккуратно записывает на его счет. По утрам член "Конгресса" Шприц приносит еду и свежие новости. Шприц говорит, что арабы тоже перешли на нелегальное положение. Может быть, они тоже сидят у проституток. Совершенно не умею спать в комнате с незапертой дверью, а у Вирсавии все время посетители, и Шкловец караулит гостей под дверью.
-- Шкловец, давайте спать!
-- Я чувствую, что клиент сейчас уйдет.
-- Скажите Вирсавии, чтобы она никого не назначала "на время", только "на миспарим". В стране гражданская война-- не время шляться к шлюхам!
-- И не место! -- глухо говорит Григорий Сильвестрович, не поднимая головы от машинки. -- Передай ей, хватит ебаться, пусть лучше суп приготовит: опять был мясной салат с майонезом, а первого совершенно не носят. Мне тяжело без первого.
II
(Первый тур)
Пропуск истекал в двадцать три часа -- в запасе было еще минут двадцать. На театральных ступенях кроме меня торчал возбужденный Милославский -- уже в маккавейской форме с двумя топорами на рукаве. Его охраняло несколько крепких лбов, похожих на мужские модели из "Бурды" -полные израильтяне, индекс двести. На время конкурса было объявлено перемирие, и главный раввин дал свои гарантии: в зал охранников не впускали. Охрана была вооружена биопистолетами "Москва". Преимущество биопистолетов "Москва" в том, что от них никто не умирает, человек может даже остаться евреем, но поведение становится неадекватным. Сегодня происходил тренировочный тур по просьбе телевидения, но обстановка складывалась скандальная. В жюри, кроме министра Переса и старца Ножницына, были еще маккавейские раввины, пара Донатовичей из Парижа и известный академик Аверинцев. Аверинцев все время с любопытством вертел головой. Первый скандал состоялся из-за Юза Алешковского, который постоянно гнусно матерился, а единственным условием, которое поставили маккавеи, было не употреблять названий гениталий, как будто их не существует, даже иносказательно, в том числе и губы. И половину хороших стихов пришлось зарезать. А Алешковский все время выкрикивал слово "хуй" и порядком всем надоел, пока его, наконец, не увели. Но на этом неприятности не кончились -- перед началом тура арестовали несколько человек, в первую очередь Бауха, но Григорий Сильвестрович не переживал, сказал, что пусть посидит, наберется литературного опыта, которого ему недостает! Потому что Баух шестнадцать лет подряд работал в Кишиневе шофером, и было не до стихов. Но потом забрали самого Менделевича и сильно избили, потому что он, разнервничавшись, заговорил по-турецки. Вытаскивать его из участка пришлось ехать самому главному раввину. Менделевича автоматически перевели в следующий тур, но плохо было, что он совсем не размялся, а он все-таки откровенно боялся провала. Вырядился Менделевич ужасно. Больше всего его портил галстук. Даже старец, который делал на Менделевича ставку, перекрестился и в сердцах плюнул на пол. Место Бродского пустовало, но Лимонов сегодня в зале был. Григорий Сильвестрович делал все возможное, чтобы его сняли с первого тура, но пока это не удавалось. Виза в Иерусалим у Лимонова была в полном порядке, даже лучше нашей. Вообще выход в город Григорию Сильвестровичу был запрещен, но по залу он мог передвигаться беспрепятственно, и я не успевал следить за интригой, которую он плел. От либералов сегодня читали Копытманы из Министерства юстиции. Говорили, что они неплохо пишут, и их рекомендовали оба президента -- и нынешний, и опальный. Поэма, которую они читали, была в том смысле, что они ненавидят березы и всегда верили, что существуют места, где на пятьдесят тысяч километров вокруг нет ни одной березы. Чтение было очень красиво поставлено. Если кто-нибудь видел, как поют сестры-близнецы Бузукины, когда одна поет, а вторая в это время притопывает ножкой, и получается очень эффектно. Еще читал Войнштейн, но с ним было некоторое недоразумение. Он среди приглашенных был единственным настоящим поэтом, и совсем не приглашать его было неудобно. Но он был с физическими недостатками, и министр культуры Перес сказал, чтобы на второй тур он даже не рассчитывал. Да и читал он совершенно по ту сторону, а половина зрителей была израильтянами, индекс двести, и Войнштейна понимали плохо. А сам он не до конца понимал, где находится. Главное, что он постоянно подбегал к Менделевичу и спрашивал, кто его повезет после конкурса домой, чувствуя, что его забудут. Наконец к вечеру Григорий Сильвестрович притащил в жюри справку, что Лимонов и Белкер-Замойский генетически не чистая раса, не евреи и вообще никто, и обоих повели на экспертизу. Белкер приехал на конкурс в форме православного маккавея -- с окровавленным крестом на погонах. Я подумал, насколько бессмысленным было наше пребывание в Будапеште, и грустно вздохнул. Несколько жизней назад. Забытый сон. "Приехал, гад! -- сказал Григорий Сильвестрович, набычившись. -- Но мы еще поглядим, чья возьмет! А вот и Андрей Дормидонтович к выходу попер, да и за нами автобус подали. Рабочий день окончен!"
ВОЙНШТЕЙН (подбегает к Менделевичу). Так вы, юноша, отвезете меня в Яффо? Вы, кажется, тоже участвуете в поэтическом состязании?! Как ваша фамилия?
МЕНДЕЛЕВИЧ. Менделевич!
ВОЙНШТЕЙН (жмурится). Нет, ей Богу, никогда не слышал! Так не забудьте меня отвезти.
ЮЗ АЛЕШКОВСКЙЙ. ...хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй...
АКАДЕМИК АВЕРИНЦЕВ (оглядывает охрану маккавеез и все время с любопытством вертит головой).
III
(Страсти)
ШКЛОВЕЦ. Не пугайтесь! Вы спите? Барский спит, а мне во что бы то ни стало нужно посоветоваться.
Я. Шкловец, что с вами? Вы заболели?
ШКЛОВЕЦ. Хуже. У меня в груди. Слушайте, у вас так было, что вы без одного человека можете умереть? Только по-настоящему, разорвать себя на части и умереть?
Я. Давайте я вам дам еще три бона!
ШКЛОВЕЦ. Как вам не стыдно! Это не Вирсавия. Вирсавия -- добрая, несчастная женщина. И она знает, что я влюблен совершенно в другую!
Я. В кого же это, черт подери?!
ШКЛОВЕЦ. В поэтессу М. -- не хочу здесь называть ее имени.
Я (зевнув и сев в постели). Как это вас угораздило?
ШКЛОВЕЦ. Мне надо ее видеть! Дайте мне свой пропуск на один день, на один час! Я хочу поклониться ей в землю.
ГРИГОРИЙ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (громко, из темноты). Я тебе такой пропуск дам, гнида! Попрешься вместо конкурса к жене, а она тебя сразу выдаст властям! А заодно и нас: ковенские жены любят порядок.
ШКЛОВЕЦ (плаксиво). Я не знаю, что со мной: мне надо видеть Меерзон. Это главнее, чем дышать.
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (с насмешкой). Она же бухарка! Ты зря надеешься: бухарки никому не дают. Они и бухарцам не дают, у меня точные сведения. Очень боятся родителей. Зря будешь каблуки топтать!
ШКЛОВЕЦ. Я вас вызову на дуэль! Она превосходнейшая поэтесса, она -талант!
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (с изумлением). За что на дуэль? Я вам обоим желаю всего хорошего. Хочешь, я тебе ее сюда доставлю?! Кстати, это мысль! За меня не беспокойся: по мне лучше одной маленькой писательницы завести двух...
ШКЛОВЕЦ (нерешительно). Как же это вы ее доставите?! Неудобно!
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (решительно). Чепуха! Скажешь, что мы твои братья, а Вирсавию выдашь за маму. И шуму от нее будет поменьше.
ШКЛОВЕЦ (гордо). Бухарка Меерзон побьет вашего Менделевича!
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (вздыхает). Вот ты себя и выдал, предатель. (Про себя) Я бы и сам поставил на бухарку.
(В дверь стучит Вирсавия и приглашает всех смотреть Национальное телевидение. Шкловец уходит.)
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (ему вслед). Нельзя тебе, Шкловец, в Иерусалим. (Сочувственно) Совсем обезумел. Ты не помнишь, как его зовут?
Я (пожимая плечами). Я забыл.
(Возвращается Шкловец.)
ШКЛОВЕЦ (стесняясь). Дайте еще три бона, я верну!
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (с недовольным видом записывает долг в блокнот). Товарищ по партии называется! Румынка до мозга костей. Раздевает парня до нитки!
IV
(Парад поэзии)
Утром должны были репетировать шествие по городу на лошадях. Сначала возражало министерство национальной чистоты, потому что лошадь -- это все-таки лошадь, конь! Это уже не средние века, чтобы лошадь. И для маккавеев лошадь -- не чистое животное. Но и сами поэты не могли до конца решить, кто же на ней поедет. Решили поначалу, что повезут двух женщин -бухарку Меерзон и Владимову, вместе ровно центнер, но Менделевич устроил какую-то невероятную склоку. Он орал:
"Шмакодявку на коня -- только через мой бездыханный труп! Тем более обеих. И это против техники безопасности. Посмотрите, какая кляча!" Лошадь действительно была неважнецкая. Ее привел откуда-то из либерального кибуца трибун либералов поэт Дектер. Дектер божился, что лошадь стоила ему двести бонов, но все знали, что это блеф, что он невероятный выжига и двоих теток на его лошадь никогда не усадить. Главный распорядитель, профессор-маккавей Сигаль, начал подобострастно шептать, чтобы на ней ехал сам Ножницын, и вроде бы все согласились, "и нашим, и вашим", но старик из-за геморроя не хотел об этом и слышать. В конце концов через город повели голую лошадь в голубой попоне, и к ней приделали крылья в смысле Пегаса, что как бы ее готов оседлать победитель. За ней шла группа второстепенных поэтов в полосатых нарядах, символизирующих поэтическое трудолюбие, а дальше уже шли бронетранспортеры с маккавеями. Профессор Сигаль и Менделевич ехали в головном транспортере, и я понял, что судьба конкурса решена. К сожалению, я ошибся. Утром по телевидению выступал генерал-маккавей Эдуард Кузнецов (Смит). Он угрюмо сообщил, что по его настоянию женщины-поэтессы к заключительным турам допущены не будут, потому что за конкурсом следит много исполняющих-маккавеев и на них плохо действует вид возбужденных поэтесс. Кроме того, шмакодявка своим альковным голосом нервирует бойцов охраны театра. "Охраны от кого! -- начала визжать Меерзон. -- Что я, перед ними голая, что ли, собираюсь выступать?!" Снова пришлось вмешаться главному раввину, и Кузнецов (Смит) выступил с извинениями, но бухарка Меерзон из-за всех этих распрей стала безумно подозрительной. Во время обеда я заметил, что она не притрагивается ни к одному блюду, не дав попробовать стоящему за ней голодному маккавею-охраннику. Впрочем, кормили довольно прилично, но без излишеств. Войнштейн даже наивно крикнул, что поэт при жизни может обходиться простым бульоном, но ему вовремя заткнули рот. Я так до сих пор еще ни разу не увидел ни в зале, ни на сцене своего друга Арьева, но я слышал, что он прошел во второй тур и очень понравился старцу. Дома нас ждал неприятный сюрприз:
Шкловец лежал еле живой в постели, и бледная Вирсавия растерянно вокруг него хлопотала.
--Вы слышали?! -- прошептал Шкловец чуть слышно. -- Этот подонок перед всей страной назвал ее с экрана грязным словом!
Я многозначительно взглянул на Барского. Мы совсем упустили из виду, что утренний скандал с лошадью транслировался по второму каналу.
Я убью его, я поклялся! Только бы мне для этого выжить. Ну, как там она, ведь она невероятно ранима!
Мы успокоили Шкловца как могли, но пришлось обещать, что мы возьмем его на финальный тур, а пока ему нужно беречь силы.
-- Я возьму его на свой риск и страх, -- обещал Григорий Сильвестрович, -- но чтобы непременно снял бороду и шляпу и как следует постригся. Если мерзавец действительно влюблен, пусть едет бритым.
V
(Что такое поэзия)
Я не всегда очень ясно объясняю. Но сначала я думал, что поэзия -- это не больше, чем жизнь. Что это свист налившихся льдинок. Но это до конкурса. Теперь я вижу все иначе. Теперь я понимаю, что поэзия это не тогда, когда пишут в рифму. Поэзия -- это ветер с моря. Поэзия -- это убить Менделевича. Потому что она такая маленькая, такая беззащитная, как корюшка, жопа вся в родинках, -- вот что такое поэзия. Стих бьет стих.
-- Жидовочке, знамо, не вручамо! -- говорит старец Н.
"Какое на хер "не вручамо", Андрей Дормидонтович! Это не жиды, это ваше время кончилось! Вот что такое поэзия! Это гладиаторский бой на литературную смерть! Когда вся страна живет маккавейскими буднями, когда горят костры духовной свободы и последние заблудшие овцы робко примеряют на себя маккавейские знаки отличия, в этот момент, в последнем зале на Земле, кучка убогих, слепых и хромых творцов уводит нас в такие дали, в которых мы просто никогда не были! И не приведи Бог там когда-нибудь побывать, такая там жуть и мизерабль -- вот что такое поэзия".
ВЕДУЩИЙ. Слушайте, почему бывает Дед Мороз, но никогда не бывает Бабы Мороз или как там от феи мужской род?!
ВСЕ ПОЭТЫ. Фей!
ВЕДУЩИЙ. Не бывает такого, "фей"!
ВСЕ ПОЭТЫ (с удивлением переглядываются).
ВСЕ ПОЭТЫ. Мы--поэтический процесс!
Они -- поэтический процесс!
Ты -- поэтический процесс!
Вы -- поэтический процесс!
Он -- поэтический процесс!
Она -- поэтический процесс!
Оно -- поэтический процесс! (Уходят.)
ГОЛОСА ИЗ-ЗА СЦЕНЫ (речитативом). Мы все -- нобелевцы! Весь поэтический процесс! Весь процесс --поэтический! Поэтический процесс -- весь! Процесс весь --поэтический! Поэтический весь -- процесс! Больше ни хера не придумать -- уже глубокая ночь! За окном бряцают маккавеи!
.
VI
(Заключительный тур)
Когда зал был уже практически полон, в ложе жюри начали появляться люди в желтых тогах. Первым по проходу шел министр культуры Перес, просто, без чинов, и под руку с ним шел подсохший старик в несвежей тоге, прибывший на конкурс из самой белокаменной Новой Москвы. Представляя его, профессор Сигаль слегка запнулся -- и не мудрено! Эти жесткие ефрейторские усы, маленькую выбритую голову легко узнавал на улице каждый школьник! По репродуктору объявили, что присутствующие присутствуют при историческом моменте для маккавейской культуры -- выборе кандидата на самую престижную премию прошлого. У старика дико болел желудок. Он проклинал себя за острую арабскую пищу, которой он налопался в гостях у главного раввина, но неудобно было отказываться. Кроме того, ему опять пришлось изображать из себя военного грузина н даже плясать что-то с носовым платком. От стихов его сильно тошнило. "Сидай, Булат, сидай, у ногах правда немае", -- сказал ему Перес с сильным польским акцентом. Старик машинально сел.
Из полных израильтян, кроме маккавеев, был еще какой-то обветренный дедушка из киббуца с протезом, зато русский эстеблишмент на этот раз был представлен неплохо, были даже женщины, но совершенно маккавейского толка. Один за другим в тогах шли по проходу Маргарита Семеновна из издательства "Алия", три самолетчика, рав Фишер в тоге и желтой шляпе, Азбели-Воронели, шел рав Максимов, совершенно сбитый с толку происходящим, шла Алла Русинек-старшая, чьих темных связей побаивались даже маккавеи, семенящей походкой промчался комиссар-инспектор из ковенской структуры, несколько приезжих академиков, но центр ложи, красное плетеное кресло председателя, все еще пустовал. Наконец зал начал завывать, и я заметил, что по проходу идет старец Ножницын. Он прошел, не поднимая головы, сосредоточенно глядя в пол. Видно было, что на ходу он что-то пишет. Это был крепкий еще, злой старик, видимо, страшный деспот.
Сегодняшний день "десятка" начинала с переводов. Читали на трех сценах, и чтобы всех услышать, приходилось много побегать. Ведущий Сигаль зачитал письмо от короля Португалии -- о влиянии бухарки Меерзон на современную христианскую литературу, потом показали слайды, как она едет с королем на водном велосипеде.
Белкер-Замойский переводился в Германии, я сам его переводов никогда не читал, но говорили, что немцам это очень и очень! И Белкера ценил сам Бродский. Он входил в ту легендарную ахматовскую четверку вместо опростевшего Димы Бобышева. Бродский сказал: ты будешь "фактически четвертым, как апостол Павел", хотя его к Ахматовой при жизни так ни разу и не пустили. Из этой же четверки сегодня читал Евгений Рейн. "Мы и она", замогильным голосом произнес Рейн. Там в таком смысле, что "она" сидит перед ними в Комарове на оттоманке, перед всей четверкой, но еще без Белкера, и постепенно белеет и превращается в голубой мрамор. Ему похлопали, но не слишком. А шмакодявка обычно начинала с "Зимой в Челябе", потом она читала "Русские девушки Люся и Тася", и этот порядок в течение всех трех туров практически не менялся. Только сегодня еще добавили переводы. В обе стороны, кто в какую может. Менделевич переводился формально меньше всех, собственно, он успел покорить еще только русский восток и израильскую публику, но в Европе его до сих пор еще знали мало. Ведущий профессор-маккавей Сигаль, представляя Мен-делевича, сообщил, что это преемник Хикмета, и тоже для достоверности показал фото.
С преемником творилось что-то непонятное. Читал он из рук вон плохо. Слишком много с ним все носились, только и слышишь "Менделевич, Менделевич, улица Менделевич, кинотеатр Менделевич", и в результате Михаил совершенно перестал себе доверять. Я думаю, что в глубине души у него было предчувствие, что даже если всех отравят -- и шмакодявку Меерзон, и Губермана, в общем -- всех, даже в этом случае что-нибудь помешает ему выиграть. Он все читал плохо, даже "Цепи". Я заметил, что Григорий Сильвестрович несколько раз поморщился. И не он один. Белкер-Замойский между тем срывал шквал за шквалом. "На котурнах" он читал в греческом стиле, сидя на корточках, парализуя громадный зал своим тревожным голосом. И на его фоне Менделевич со своими трогательными галстуками был как уточка в рассказе "Серая шейка". Полынья сжималась, сердце мое заныло от нехорошего предчувствия. Пока первой по очкам все-таки шла бухарка, и Григорий Сильвестрович захрипел мне на ухо, что пора с этим что-то делать. Я прошелся по залу и вызвал всех наших в фойе на летучее совещание. В зале сегодня были Аркадий Ионович, исполнительный Вайскопф и мой старинный знакомый Борис Федорович Усвяцов. Все трое сидели в первых рядах и изображали из себя харьковских физиков. Бориса Федоровича после маккавейского переворота я встретил в первый раз, выглядел он неплохо, может, чуть заторможенным. При инструктаже он тоже вел себя странно. Решено было послать всю тройку за кулисы, а там будь что будет! Григорий Сильвестрович несколько раз повторил Усвяцову: "Ты должен изолировать шмакодявку!"
--Ликвидировать?! -- тупо произнес Борис Федорович, глядя в одну точку.
-- Да нет, изолировать, идиот! -- заорал доктор Барский,-- не могу же я все делать сам. Вот тебе и христианский кибуц! -- недовольно процедил он мне. -- Угробили парня.
Но я подозревал, что наш Шкловец не одинок и Борису Федоровичу тоже больше нравится шмакодявка Меерзон, во всяком случае, бороться против нее Борис Феродович не хочет. За кулисы для вида он побрел, но от него никакого прока я не ждал, и я не думал, что осторожная Меерзон его близко к себе подпустит. Чтобы справиться с Меерзон, правильнее было использовать своих людей, но из числа самих участников. Вместо Войнштейна, которого не пропустили в заключительный тур, потому что министр культуры Перес вообще не любил горбатых, вышло два кишиневских прозаика. Оба абсолютно надежные члены "Конгресса", одобренные лично старцем. Они пописывали стихи в основном для себя и на победу особенно не рассчитывали. И был еще Арьев, который шел пятым или шестым, но уже несколько раз предлагал свою кандидатуру добровольно снять. Григорий Сильвестрович объяснял это тем, что хороший партиец должен уметь приносить себя в жертву, но я-то знал, что дело в другом. Арьев все три тура шел немного выше Милославского, и с этим ему было не справиться. Даже по отношению к врагу Арьев не мог нарушить юношеских клятв! Зато пока читал сам Арьев, Юра Милославский просто-напросто уходил в сортир и внимательно разглядывал себя в зеркало. В монастыре по уставу не было зеркал, и Милославский по себе истосковался. "Подбородок хорош, -удовлетворенно подумал он, -- видно, что мужчина!" Он сделал себе в зеркале несколько рож, наморщил лоб и плотнее сжал челюсти. Так его и застал Лимонов, демонстративно продефилировав к кабинке и по дороге с отвращением плюнув. Слышно было, что на стене туалетной кабинки он что-то со скрипом пишет. "Писатель!" -- брезгливо крикнул Милославский, хлопнув за собой дверью. "Сплошной Харьков! -- пробормотал он про себя, -- не стоило так далеко уезжать!" Во второй половине дня я снова перебрался поближе к сцене, где читал Менделевич. Он немного выровнялся, но теперь он постоянно оглядывался назад, в глубь сцены, и победой тут, разумеется, не пахло. Григорий Сильвестрович приказал мне в перерыв пойти его подбодрить, но Менделевич только отмахнулся и сказал: "Подите к черту, не до вас, идите лучше послушайте эту дуру". Бухарка опять начала читать "русских женщин", а в зале началось что-то невообразимое. Я понял, почему министр Кузнецов жаловался, что она нервирует охранников. "Сделай что-нибудь!" -- почти взмолился Григорий Сильвестрович. Но что тут можно было сделать! Это был триумф. Я заметил, что какой-то бесноватый выбросил на сцену розы, но не букет, а целый куст с бурой землей. У меня внутри все опустилось. Я вообще совершенно забыл про Шкловца, про то, что утром мы подвезли его к запасному входу и одним из первых запустили в нобелевский зал. До начала чтений он, видимо, прятался в оркестре. Цветы Шкловец выдернул из фарфоровой вазы в вестибюле. И счастливая Меерзон, такая маленькая, как конфетка, в кружевном платьице, без возраста, настоящая весна, ужасно мило сморщила носик и послала Шкловцу воздушный поцелуй. По правилам ее могли немедленно дисквалифицировать, я видел, что Григорий Сильвестрович понесся к маккавею-инспектору, и инспекторская ложа загудела, как настоящее осиное гнездо, но черта с два они могли сейчас решиться ее тронуть. Зал совсем обезумел.
После бухарки снова читал Белкер-Замойский, и его тоже зал слушал прекрасно. Зрители были уже основательно накалены. "Язона" он читал вместе со всей беснующейся толпой! А потом еще заставил себе дважды стоя бисировать. Я поймал себя на том, что тоже стою и тоже Белкеру хлопаю, но удержаться было невозможно! Молдаване выкинули белые полотенца и больше на сцену не выходили. Милославский раскланялся публике, и его пересадили в ложу жюри. Следом за ним сразу сошли Арьев и очень раздраженный Губерман. Слово было за Мишкой Менделевичем. Все решал последний раунд! И к чести сказать, Менделевич провел его безукоризненно! Казалось, что этот зал уже ничем пронять нельзя, все-таки и распоясавшийся Белкер-Замойский, и отчаянная бухарка -- оба читали классно. Но неожиданно зал затих: в турецком костюме, в тюрбане, с голой грудью на сцене появился Менделевич! Последнее стихотворение он читал по-турецки:
Смерть и бессмертье -- два близнеца,
Это усмешка второго лица...
Я до сих пор помню его наизусть. Он его полупел. Без лютни, без гитары, безо всего. Низким разодранным голосом. Я вообще раньше не верил, что он умеет по-турецки, то есть я слышал, что он закончил азербайджанский радиотехнический техникум, но и по-русски он говорил тоже очень чисто, как джентльмен. В зале снова наступила абсолютная тишина. Слышно было, как всхлипывает старый дедушка из кибуца, у которого свинтили протез, пока он ходил в мужскую комнату. Слышно было, как скрипят стальные зубы разочарованных харьковчан. Соискателей премии теперь оставалось только трое -- очередь была за жюри.
VII
(Голосование)
Когда я вернулся в зал, проголосовало уже пятнадцать человек. У Белкера-Замойского было восемь голосов. За Менделевича проголосовали только старец Ножницын, для почина, рав Фишер и Зинник с Би-Би-Си, который тоже пописывал стишки, но очень не любил Белкера. Таким образом, шесть голосов у шмакодявки и три у Менделевича. Я поискал глазами Барского, но его нигде не было видно. Я оглянулся на дверь, пора было давать деру. Белкеру оставался один голос -- я думал, что с Менделевичем все было кончено. Еще проголосовали не все поэты, выбывшие из последнего тура, но спасти Менделевича и нас могло только чудо! Старец Ножницын, подперев голову, развалился в "вольтеровском" кресле. Вид его предвещал недоброе! На очереди был Богдан Донатович из Парижа. Мадам Донатович подняла мужа из кресла, поправила на нем слуховой аппарат и тихонько подтолкнула его в сухую диссидентскую спину. Белкера мадам Донатович не выносила на дух, но и за Менделевича они проголосовать не могли, потому что он был ставленником Ножницына. По принципу наименьшего зла... "Меерзон" -- высветилось на табло. На Мишу Менделевича было больно смотреть! Поэт -- беги славы, не верь толпе! Если бы эти людишки знали, что поэт Менделевич был первым, кто начал писать самолетиком или "желтой бабочкой"! За много поэтических лет до "рыжего, перевязанного шарфом"!
Из кресла поднялась Маргарита Семеновна из издательства "Алия", бывший работник Кремля, -- на решение одна минута! Пассив -- шмакодявка посвятила ей несколько женских стихотворений, актив -- министр Перес, сидящий в метре от нее, никогда не любил бухарцев! "Менделевич" -- загорелись голубые буквы! Восемь, семь, четыре. Положение Менделевича оставалось безнадежным.
В первом ряду министр Перес энергично перешептывается с архимандритом Легурским и профессором-маккавеем Сигалем, городским инквизитором, еще в более терпимые времена отсудившим у живой матери двух разнополых малюток! Я чувствовал, что решение на этот раз будет парным. При этом для меня и Легурский был мало вычислим: на моей памяти он уже сменил пять конфессий, каждый раз выступал с серией разоблачений и публичным отречением -- и в какую фазу его застал переворот маккавеев, я бы сказать не решился. Честно говоря, я думал, что Сигаль выберет Белкера-Замойского, потому что его общее отвращение к русским женщинам было слишком очевидным и бухарка Меерзон со своим завыванием про "девушек Люсю и Тасю" каждый раз выводила Сигаля из равновесия. "Менделевич" -- новыми красками загорелось табло. Теперь архимандрит сложил ладони вместе и поднял к небу узко поставленные глаза -это была хитрая бестия! "Менделевич" -- подряд третий раз загорелись буквы! Восемь, семь, шесть -- зал начал издевательски хихикать, но общее настроение сейчас было в пользу армяшки: во-первых, он был в роли догоняющего, а во-вторых, уж очень забавно Менделевич бегал по сцене, заламывал руки, потом забегал в мужскую гримерную и выглядывал оттуда потерянный и бледный. Тяжелым, неуверенным шагом к пульту вышел Юрий Милославский. Только сейчас я заметил, как поэт раздался на крутых монастырских харчах. Он оперся на дубовую палку с монограммой и из-под дымчатых зеленоватых очков презрительно уставился в зал. Да, не этот зал грезился ему когда-то! Не этот! Голова Менделевича неожиданно появилась из мужской комнаты и так же внезапно исчезла. Милославский криво усмехнулся. Жизнь прожита, обратно не воротишь! Он вспомнил простреленную дверь, вспомнил похищение довольных сабинянок, причитание мамы... "Менделевич" -- еле слышно начал скандировать зал. "Менделевич" -- нажал Юрий Милославский. Он густо покраснел и, ненавидя себя за это, уселся в пустое кресло рядом с легендарным поэтом Булатом О. Последнее, что он успел заметить, придвигая к себе тяжелое кресло, были благодарные женские глаза из четырнадцатого ряда. "Хорошо хоть за Лимонова голосовать не пришлось!" -- пролетела предательская мысль. В этот момент до поэта Милославского дошло, что Булат О. обращается к нему с каким-то вопросом, и, видимо, уже не в первый раз. "Батенька, у вас нет с собой никаких антацидов? -- мучительно шептал сосед,-- может быть есть сода? За кого голосовать, дружок, я их никого не знаю! Я эмигрант с Арбата!" -- по привычке добавил он.
"Я вам не "дружок"! -- раздельно выговорил Милославский. -- Нажмите любую кнопку, а впрочем, выбирайте женщину!" Милославский сокрушенно махнул рукой и приготовился к развязке.
-- Чего же вы?! -- переспросил он Булата О. через минуту, когда в пятый раз подряд имя преемника Назыма Хикмета загорелось под потолком.
-- Слушай, кацо! Ведь я был уверен, что Менделевич - это и есть эта крохотная женщина, -- удивился тот в свою очередь. -- Восхитительное создание! И что, уже ничего нельзя изменить? Вот потеха!
Оставался еще третий кишиневец, очень прошмакодявкински настроенный, но его выбор уже ничего не значил! Залу было ясно, что на конкурсе редчайший, изумительный по красоте случай полной ничьей! И решать этот спор будет сам министр маккавейской культуры, который уже поднялся к пульту и во все стороны церемонно раскланивался. Увы и ах! Судьбу нобелевского конкурса решали не поэтические тропы! Министр оглядел трех призеров и глубоко задумался. Изо всей этой тройки на поэта больше похож этот нервный всклокоченный армянин! Не просто "на поэта"! Менделевич был похож сразу на всех поэтов, которых министр в своей жизни знал! Мятежный, маленький, всклокоченные кудри -- тот же русский Пушкин, тот же Авидан, тот же Ури Цви Гринберг! А может быть, и сам министр Перес в юности! Поэт-террорист из кибуцной группы захвата. Много иорданской воды утекло с тех пор! Министр улыбался своим мыслям и загадочно молчал. Он вообще не любил произносить вслух фамилии русских евреев, потому что все-таки родом был из Вроцлава, и лет десять ушло на то, чтобы научиться выговаривать их на иностранный манер. "Менделевич" -- ткнул министр пухлым указательным пальцем.
"Менделевич, Менделевич, Менделевич!" -- засияли электронные надписи. "Менделевич?!"--шутливо нахмурившись, прокричал в микрофон ведущий. "Менделевич!" -- ответил зал. Тысячи голубей, тысячи голубых шаров взмыли в воздух и в панике заметались под потолком. "Заказываем паспорта и летим в Боливию!" -- счастливо проорал мне на ухо откуда-то взявшийся Григорий Сильвестрович. Сводный ансамбль скрипачей был выведен на главную сцену, взметнулась дирижерская палочка, зал встал, но ничего этого Михаилу Менделевичу увидеть не пришлось! Потому что уже несколько минут поэт-лауреат Менделевич лежал в кабинке мужской комнаты, задушенный собственным ультрамариновым галстуком! А его убийца -- религиозный маньяк и ревнивец беспрепятственно вышел в грохочущий зал, разыскал Григория Сильвестровича Барского и меня и, как ни в чем не бывало, поздравил нас с победой.
-- Ха-ха, чего мне врать, -- равнодушно дразнит его доктор Барский, -черным по белому написано.
-- С женщинами?! -- в ужасе переспрашивает Шкловец.
-- Я же тебе читаю -- "ни с кем"!
-- Дайте мне еще три бона, я верну!
Шкловец берет три оранжевых маккавейских бона и исчезает за дверью. Боны Григорий Сильвестрович аккуратно записывает на его счет. По утрам член "Конгресса" Шприц приносит еду и свежие новости. Шприц говорит, что арабы тоже перешли на нелегальное положение. Может быть, они тоже сидят у проституток. Совершенно не умею спать в комнате с незапертой дверью, а у Вирсавии все время посетители, и Шкловец караулит гостей под дверью.
-- Шкловец, давайте спать!
-- Я чувствую, что клиент сейчас уйдет.
-- Скажите Вирсавии, чтобы она никого не назначала "на время", только "на миспарим". В стране гражданская война-- не время шляться к шлюхам!
-- И не место! -- глухо говорит Григорий Сильвестрович, не поднимая головы от машинки. -- Передай ей, хватит ебаться, пусть лучше суп приготовит: опять был мясной салат с майонезом, а первого совершенно не носят. Мне тяжело без первого.
II
(Первый тур)
Пропуск истекал в двадцать три часа -- в запасе было еще минут двадцать. На театральных ступенях кроме меня торчал возбужденный Милославский -- уже в маккавейской форме с двумя топорами на рукаве. Его охраняло несколько крепких лбов, похожих на мужские модели из "Бурды" -полные израильтяне, индекс двести. На время конкурса было объявлено перемирие, и главный раввин дал свои гарантии: в зал охранников не впускали. Охрана была вооружена биопистолетами "Москва". Преимущество биопистолетов "Москва" в том, что от них никто не умирает, человек может даже остаться евреем, но поведение становится неадекватным. Сегодня происходил тренировочный тур по просьбе телевидения, но обстановка складывалась скандальная. В жюри, кроме министра Переса и старца Ножницына, были еще маккавейские раввины, пара Донатовичей из Парижа и известный академик Аверинцев. Аверинцев все время с любопытством вертел головой. Первый скандал состоялся из-за Юза Алешковского, который постоянно гнусно матерился, а единственным условием, которое поставили маккавеи, было не употреблять названий гениталий, как будто их не существует, даже иносказательно, в том числе и губы. И половину хороших стихов пришлось зарезать. А Алешковский все время выкрикивал слово "хуй" и порядком всем надоел, пока его, наконец, не увели. Но на этом неприятности не кончились -- перед началом тура арестовали несколько человек, в первую очередь Бауха, но Григорий Сильвестрович не переживал, сказал, что пусть посидит, наберется литературного опыта, которого ему недостает! Потому что Баух шестнадцать лет подряд работал в Кишиневе шофером, и было не до стихов. Но потом забрали самого Менделевича и сильно избили, потому что он, разнервничавшись, заговорил по-турецки. Вытаскивать его из участка пришлось ехать самому главному раввину. Менделевича автоматически перевели в следующий тур, но плохо было, что он совсем не размялся, а он все-таки откровенно боялся провала. Вырядился Менделевич ужасно. Больше всего его портил галстук. Даже старец, который делал на Менделевича ставку, перекрестился и в сердцах плюнул на пол. Место Бродского пустовало, но Лимонов сегодня в зале был. Григорий Сильвестрович делал все возможное, чтобы его сняли с первого тура, но пока это не удавалось. Виза в Иерусалим у Лимонова была в полном порядке, даже лучше нашей. Вообще выход в город Григорию Сильвестровичу был запрещен, но по залу он мог передвигаться беспрепятственно, и я не успевал следить за интригой, которую он плел. От либералов сегодня читали Копытманы из Министерства юстиции. Говорили, что они неплохо пишут, и их рекомендовали оба президента -- и нынешний, и опальный. Поэма, которую они читали, была в том смысле, что они ненавидят березы и всегда верили, что существуют места, где на пятьдесят тысяч километров вокруг нет ни одной березы. Чтение было очень красиво поставлено. Если кто-нибудь видел, как поют сестры-близнецы Бузукины, когда одна поет, а вторая в это время притопывает ножкой, и получается очень эффектно. Еще читал Войнштейн, но с ним было некоторое недоразумение. Он среди приглашенных был единственным настоящим поэтом, и совсем не приглашать его было неудобно. Но он был с физическими недостатками, и министр культуры Перес сказал, чтобы на второй тур он даже не рассчитывал. Да и читал он совершенно по ту сторону, а половина зрителей была израильтянами, индекс двести, и Войнштейна понимали плохо. А сам он не до конца понимал, где находится. Главное, что он постоянно подбегал к Менделевичу и спрашивал, кто его повезет после конкурса домой, чувствуя, что его забудут. Наконец к вечеру Григорий Сильвестрович притащил в жюри справку, что Лимонов и Белкер-Замойский генетически не чистая раса, не евреи и вообще никто, и обоих повели на экспертизу. Белкер приехал на конкурс в форме православного маккавея -- с окровавленным крестом на погонах. Я подумал, насколько бессмысленным было наше пребывание в Будапеште, и грустно вздохнул. Несколько жизней назад. Забытый сон. "Приехал, гад! -- сказал Григорий Сильвестрович, набычившись. -- Но мы еще поглядим, чья возьмет! А вот и Андрей Дормидонтович к выходу попер, да и за нами автобус подали. Рабочий день окончен!"
ВОЙНШТЕЙН (подбегает к Менделевичу). Так вы, юноша, отвезете меня в Яффо? Вы, кажется, тоже участвуете в поэтическом состязании?! Как ваша фамилия?
МЕНДЕЛЕВИЧ. Менделевич!
ВОЙНШТЕЙН (жмурится). Нет, ей Богу, никогда не слышал! Так не забудьте меня отвезти.
ЮЗ АЛЕШКОВСКЙЙ. ...хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй, хуй...
АКАДЕМИК АВЕРИНЦЕВ (оглядывает охрану маккавеез и все время с любопытством вертит головой).
III
(Страсти)
ШКЛОВЕЦ. Не пугайтесь! Вы спите? Барский спит, а мне во что бы то ни стало нужно посоветоваться.
Я. Шкловец, что с вами? Вы заболели?
ШКЛОВЕЦ. Хуже. У меня в груди. Слушайте, у вас так было, что вы без одного человека можете умереть? Только по-настоящему, разорвать себя на части и умереть?
Я. Давайте я вам дам еще три бона!
ШКЛОВЕЦ. Как вам не стыдно! Это не Вирсавия. Вирсавия -- добрая, несчастная женщина. И она знает, что я влюблен совершенно в другую!
Я. В кого же это, черт подери?!
ШКЛОВЕЦ. В поэтессу М. -- не хочу здесь называть ее имени.
Я (зевнув и сев в постели). Как это вас угораздило?
ШКЛОВЕЦ. Мне надо ее видеть! Дайте мне свой пропуск на один день, на один час! Я хочу поклониться ей в землю.
ГРИГОРИЙ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (громко, из темноты). Я тебе такой пропуск дам, гнида! Попрешься вместо конкурса к жене, а она тебя сразу выдаст властям! А заодно и нас: ковенские жены любят порядок.
ШКЛОВЕЦ (плаксиво). Я не знаю, что со мной: мне надо видеть Меерзон. Это главнее, чем дышать.
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (с насмешкой). Она же бухарка! Ты зря надеешься: бухарки никому не дают. Они и бухарцам не дают, у меня точные сведения. Очень боятся родителей. Зря будешь каблуки топтать!
ШКЛОВЕЦ. Я вас вызову на дуэль! Она превосходнейшая поэтесса, она -талант!
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (с изумлением). За что на дуэль? Я вам обоим желаю всего хорошего. Хочешь, я тебе ее сюда доставлю?! Кстати, это мысль! За меня не беспокойся: по мне лучше одной маленькой писательницы завести двух...
ШКЛОВЕЦ (нерешительно). Как же это вы ее доставите?! Неудобно!
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (решительно). Чепуха! Скажешь, что мы твои братья, а Вирсавию выдашь за маму. И шуму от нее будет поменьше.
ШКЛОВЕЦ (гордо). Бухарка Меерзон побьет вашего Менделевича!
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (вздыхает). Вот ты себя и выдал, предатель. (Про себя) Я бы и сам поставил на бухарку.
(В дверь стучит Вирсавия и приглашает всех смотреть Национальное телевидение. Шкловец уходит.)
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (ему вслед). Нельзя тебе, Шкловец, в Иерусалим. (Сочувственно) Совсем обезумел. Ты не помнишь, как его зовут?
Я (пожимая плечами). Я забыл.
(Возвращается Шкловец.)
ШКЛОВЕЦ (стесняясь). Дайте еще три бона, я верну!
ГРИГОРИИ СИЛЬВЕСТРОВИЧ (с недовольным видом записывает долг в блокнот). Товарищ по партии называется! Румынка до мозга костей. Раздевает парня до нитки!
IV
(Парад поэзии)
Утром должны были репетировать шествие по городу на лошадях. Сначала возражало министерство национальной чистоты, потому что лошадь -- это все-таки лошадь, конь! Это уже не средние века, чтобы лошадь. И для маккавеев лошадь -- не чистое животное. Но и сами поэты не могли до конца решить, кто же на ней поедет. Решили поначалу, что повезут двух женщин -бухарку Меерзон и Владимову, вместе ровно центнер, но Менделевич устроил какую-то невероятную склоку. Он орал:
"Шмакодявку на коня -- только через мой бездыханный труп! Тем более обеих. И это против техники безопасности. Посмотрите, какая кляча!" Лошадь действительно была неважнецкая. Ее привел откуда-то из либерального кибуца трибун либералов поэт Дектер. Дектер божился, что лошадь стоила ему двести бонов, но все знали, что это блеф, что он невероятный выжига и двоих теток на его лошадь никогда не усадить. Главный распорядитель, профессор-маккавей Сигаль, начал подобострастно шептать, чтобы на ней ехал сам Ножницын, и вроде бы все согласились, "и нашим, и вашим", но старик из-за геморроя не хотел об этом и слышать. В конце концов через город повели голую лошадь в голубой попоне, и к ней приделали крылья в смысле Пегаса, что как бы ее готов оседлать победитель. За ней шла группа второстепенных поэтов в полосатых нарядах, символизирующих поэтическое трудолюбие, а дальше уже шли бронетранспортеры с маккавеями. Профессор Сигаль и Менделевич ехали в головном транспортере, и я понял, что судьба конкурса решена. К сожалению, я ошибся. Утром по телевидению выступал генерал-маккавей Эдуард Кузнецов (Смит). Он угрюмо сообщил, что по его настоянию женщины-поэтессы к заключительным турам допущены не будут, потому что за конкурсом следит много исполняющих-маккавеев и на них плохо действует вид возбужденных поэтесс. Кроме того, шмакодявка своим альковным голосом нервирует бойцов охраны театра. "Охраны от кого! -- начала визжать Меерзон. -- Что я, перед ними голая, что ли, собираюсь выступать?!" Снова пришлось вмешаться главному раввину, и Кузнецов (Смит) выступил с извинениями, но бухарка Меерзон из-за всех этих распрей стала безумно подозрительной. Во время обеда я заметил, что она не притрагивается ни к одному блюду, не дав попробовать стоящему за ней голодному маккавею-охраннику. Впрочем, кормили довольно прилично, но без излишеств. Войнштейн даже наивно крикнул, что поэт при жизни может обходиться простым бульоном, но ему вовремя заткнули рот. Я так до сих пор еще ни разу не увидел ни в зале, ни на сцене своего друга Арьева, но я слышал, что он прошел во второй тур и очень понравился старцу. Дома нас ждал неприятный сюрприз:
Шкловец лежал еле живой в постели, и бледная Вирсавия растерянно вокруг него хлопотала.
--Вы слышали?! -- прошептал Шкловец чуть слышно. -- Этот подонок перед всей страной назвал ее с экрана грязным словом!
Я многозначительно взглянул на Барского. Мы совсем упустили из виду, что утренний скандал с лошадью транслировался по второму каналу.
Я убью его, я поклялся! Только бы мне для этого выжить. Ну, как там она, ведь она невероятно ранима!
Мы успокоили Шкловца как могли, но пришлось обещать, что мы возьмем его на финальный тур, а пока ему нужно беречь силы.
-- Я возьму его на свой риск и страх, -- обещал Григорий Сильвестрович, -- но чтобы непременно снял бороду и шляпу и как следует постригся. Если мерзавец действительно влюблен, пусть едет бритым.
V
(Что такое поэзия)
Я не всегда очень ясно объясняю. Но сначала я думал, что поэзия -- это не больше, чем жизнь. Что это свист налившихся льдинок. Но это до конкурса. Теперь я вижу все иначе. Теперь я понимаю, что поэзия это не тогда, когда пишут в рифму. Поэзия -- это ветер с моря. Поэзия -- это убить Менделевича. Потому что она такая маленькая, такая беззащитная, как корюшка, жопа вся в родинках, -- вот что такое поэзия. Стих бьет стих.
-- Жидовочке, знамо, не вручамо! -- говорит старец Н.
"Какое на хер "не вручамо", Андрей Дормидонтович! Это не жиды, это ваше время кончилось! Вот что такое поэзия! Это гладиаторский бой на литературную смерть! Когда вся страна живет маккавейскими буднями, когда горят костры духовной свободы и последние заблудшие овцы робко примеряют на себя маккавейские знаки отличия, в этот момент, в последнем зале на Земле, кучка убогих, слепых и хромых творцов уводит нас в такие дали, в которых мы просто никогда не были! И не приведи Бог там когда-нибудь побывать, такая там жуть и мизерабль -- вот что такое поэзия".
ВЕДУЩИЙ. Слушайте, почему бывает Дед Мороз, но никогда не бывает Бабы Мороз или как там от феи мужской род?!
ВСЕ ПОЭТЫ. Фей!
ВЕДУЩИЙ. Не бывает такого, "фей"!
ВСЕ ПОЭТЫ (с удивлением переглядываются).
ВСЕ ПОЭТЫ. Мы--поэтический процесс!
Они -- поэтический процесс!
Ты -- поэтический процесс!
Вы -- поэтический процесс!
Он -- поэтический процесс!
Она -- поэтический процесс!
Оно -- поэтический процесс! (Уходят.)
ГОЛОСА ИЗ-ЗА СЦЕНЫ (речитативом). Мы все -- нобелевцы! Весь поэтический процесс! Весь процесс --поэтический! Поэтический процесс -- весь! Процесс весь --поэтический! Поэтический весь -- процесс! Больше ни хера не придумать -- уже глубокая ночь! За окном бряцают маккавеи!
.
VI
(Заключительный тур)
Когда зал был уже практически полон, в ложе жюри начали появляться люди в желтых тогах. Первым по проходу шел министр культуры Перес, просто, без чинов, и под руку с ним шел подсохший старик в несвежей тоге, прибывший на конкурс из самой белокаменной Новой Москвы. Представляя его, профессор Сигаль слегка запнулся -- и не мудрено! Эти жесткие ефрейторские усы, маленькую выбритую голову легко узнавал на улице каждый школьник! По репродуктору объявили, что присутствующие присутствуют при историческом моменте для маккавейской культуры -- выборе кандидата на самую престижную премию прошлого. У старика дико болел желудок. Он проклинал себя за острую арабскую пищу, которой он налопался в гостях у главного раввина, но неудобно было отказываться. Кроме того, ему опять пришлось изображать из себя военного грузина н даже плясать что-то с носовым платком. От стихов его сильно тошнило. "Сидай, Булат, сидай, у ногах правда немае", -- сказал ему Перес с сильным польским акцентом. Старик машинально сел.
Из полных израильтян, кроме маккавеев, был еще какой-то обветренный дедушка из киббуца с протезом, зато русский эстеблишмент на этот раз был представлен неплохо, были даже женщины, но совершенно маккавейского толка. Один за другим в тогах шли по проходу Маргарита Семеновна из издательства "Алия", три самолетчика, рав Фишер в тоге и желтой шляпе, Азбели-Воронели, шел рав Максимов, совершенно сбитый с толку происходящим, шла Алла Русинек-старшая, чьих темных связей побаивались даже маккавеи, семенящей походкой промчался комиссар-инспектор из ковенской структуры, несколько приезжих академиков, но центр ложи, красное плетеное кресло председателя, все еще пустовал. Наконец зал начал завывать, и я заметил, что по проходу идет старец Ножницын. Он прошел, не поднимая головы, сосредоточенно глядя в пол. Видно было, что на ходу он что-то пишет. Это был крепкий еще, злой старик, видимо, страшный деспот.
Сегодняшний день "десятка" начинала с переводов. Читали на трех сценах, и чтобы всех услышать, приходилось много побегать. Ведущий Сигаль зачитал письмо от короля Португалии -- о влиянии бухарки Меерзон на современную христианскую литературу, потом показали слайды, как она едет с королем на водном велосипеде.
Белкер-Замойский переводился в Германии, я сам его переводов никогда не читал, но говорили, что немцам это очень и очень! И Белкера ценил сам Бродский. Он входил в ту легендарную ахматовскую четверку вместо опростевшего Димы Бобышева. Бродский сказал: ты будешь "фактически четвертым, как апостол Павел", хотя его к Ахматовой при жизни так ни разу и не пустили. Из этой же четверки сегодня читал Евгений Рейн. "Мы и она", замогильным голосом произнес Рейн. Там в таком смысле, что "она" сидит перед ними в Комарове на оттоманке, перед всей четверкой, но еще без Белкера, и постепенно белеет и превращается в голубой мрамор. Ему похлопали, но не слишком. А шмакодявка обычно начинала с "Зимой в Челябе", потом она читала "Русские девушки Люся и Тася", и этот порядок в течение всех трех туров практически не менялся. Только сегодня еще добавили переводы. В обе стороны, кто в какую может. Менделевич переводился формально меньше всех, собственно, он успел покорить еще только русский восток и израильскую публику, но в Европе его до сих пор еще знали мало. Ведущий профессор-маккавей Сигаль, представляя Мен-делевича, сообщил, что это преемник Хикмета, и тоже для достоверности показал фото.
С преемником творилось что-то непонятное. Читал он из рук вон плохо. Слишком много с ним все носились, только и слышишь "Менделевич, Менделевич, улица Менделевич, кинотеатр Менделевич", и в результате Михаил совершенно перестал себе доверять. Я думаю, что в глубине души у него было предчувствие, что даже если всех отравят -- и шмакодявку Меерзон, и Губермана, в общем -- всех, даже в этом случае что-нибудь помешает ему выиграть. Он все читал плохо, даже "Цепи". Я заметил, что Григорий Сильвестрович несколько раз поморщился. И не он один. Белкер-Замойский между тем срывал шквал за шквалом. "На котурнах" он читал в греческом стиле, сидя на корточках, парализуя громадный зал своим тревожным голосом. И на его фоне Менделевич со своими трогательными галстуками был как уточка в рассказе "Серая шейка". Полынья сжималась, сердце мое заныло от нехорошего предчувствия. Пока первой по очкам все-таки шла бухарка, и Григорий Сильвестрович захрипел мне на ухо, что пора с этим что-то делать. Я прошелся по залу и вызвал всех наших в фойе на летучее совещание. В зале сегодня были Аркадий Ионович, исполнительный Вайскопф и мой старинный знакомый Борис Федорович Усвяцов. Все трое сидели в первых рядах и изображали из себя харьковских физиков. Бориса Федоровича после маккавейского переворота я встретил в первый раз, выглядел он неплохо, может, чуть заторможенным. При инструктаже он тоже вел себя странно. Решено было послать всю тройку за кулисы, а там будь что будет! Григорий Сильвестрович несколько раз повторил Усвяцову: "Ты должен изолировать шмакодявку!"
--Ликвидировать?! -- тупо произнес Борис Федорович, глядя в одну точку.
-- Да нет, изолировать, идиот! -- заорал доктор Барский,-- не могу же я все делать сам. Вот тебе и христианский кибуц! -- недовольно процедил он мне. -- Угробили парня.
Но я подозревал, что наш Шкловец не одинок и Борису Федоровичу тоже больше нравится шмакодявка Меерзон, во всяком случае, бороться против нее Борис Феродович не хочет. За кулисы для вида он побрел, но от него никакого прока я не ждал, и я не думал, что осторожная Меерзон его близко к себе подпустит. Чтобы справиться с Меерзон, правильнее было использовать своих людей, но из числа самих участников. Вместо Войнштейна, которого не пропустили в заключительный тур, потому что министр культуры Перес вообще не любил горбатых, вышло два кишиневских прозаика. Оба абсолютно надежные члены "Конгресса", одобренные лично старцем. Они пописывали стихи в основном для себя и на победу особенно не рассчитывали. И был еще Арьев, который шел пятым или шестым, но уже несколько раз предлагал свою кандидатуру добровольно снять. Григорий Сильвестрович объяснял это тем, что хороший партиец должен уметь приносить себя в жертву, но я-то знал, что дело в другом. Арьев все три тура шел немного выше Милославского, и с этим ему было не справиться. Даже по отношению к врагу Арьев не мог нарушить юношеских клятв! Зато пока читал сам Арьев, Юра Милославский просто-напросто уходил в сортир и внимательно разглядывал себя в зеркало. В монастыре по уставу не было зеркал, и Милославский по себе истосковался. "Подбородок хорош, -удовлетворенно подумал он, -- видно, что мужчина!" Он сделал себе в зеркале несколько рож, наморщил лоб и плотнее сжал челюсти. Так его и застал Лимонов, демонстративно продефилировав к кабинке и по дороге с отвращением плюнув. Слышно было, что на стене туалетной кабинки он что-то со скрипом пишет. "Писатель!" -- брезгливо крикнул Милославский, хлопнув за собой дверью. "Сплошной Харьков! -- пробормотал он про себя, -- не стоило так далеко уезжать!" Во второй половине дня я снова перебрался поближе к сцене, где читал Менделевич. Он немного выровнялся, но теперь он постоянно оглядывался назад, в глубь сцены, и победой тут, разумеется, не пахло. Григорий Сильвестрович приказал мне в перерыв пойти его подбодрить, но Менделевич только отмахнулся и сказал: "Подите к черту, не до вас, идите лучше послушайте эту дуру". Бухарка опять начала читать "русских женщин", а в зале началось что-то невообразимое. Я понял, почему министр Кузнецов жаловался, что она нервирует охранников. "Сделай что-нибудь!" -- почти взмолился Григорий Сильвестрович. Но что тут можно было сделать! Это был триумф. Я заметил, что какой-то бесноватый выбросил на сцену розы, но не букет, а целый куст с бурой землей. У меня внутри все опустилось. Я вообще совершенно забыл про Шкловца, про то, что утром мы подвезли его к запасному входу и одним из первых запустили в нобелевский зал. До начала чтений он, видимо, прятался в оркестре. Цветы Шкловец выдернул из фарфоровой вазы в вестибюле. И счастливая Меерзон, такая маленькая, как конфетка, в кружевном платьице, без возраста, настоящая весна, ужасно мило сморщила носик и послала Шкловцу воздушный поцелуй. По правилам ее могли немедленно дисквалифицировать, я видел, что Григорий Сильвестрович понесся к маккавею-инспектору, и инспекторская ложа загудела, как настоящее осиное гнездо, но черта с два они могли сейчас решиться ее тронуть. Зал совсем обезумел.
После бухарки снова читал Белкер-Замойский, и его тоже зал слушал прекрасно. Зрители были уже основательно накалены. "Язона" он читал вместе со всей беснующейся толпой! А потом еще заставил себе дважды стоя бисировать. Я поймал себя на том, что тоже стою и тоже Белкеру хлопаю, но удержаться было невозможно! Молдаване выкинули белые полотенца и больше на сцену не выходили. Милославский раскланялся публике, и его пересадили в ложу жюри. Следом за ним сразу сошли Арьев и очень раздраженный Губерман. Слово было за Мишкой Менделевичем. Все решал последний раунд! И к чести сказать, Менделевич провел его безукоризненно! Казалось, что этот зал уже ничем пронять нельзя, все-таки и распоясавшийся Белкер-Замойский, и отчаянная бухарка -- оба читали классно. Но неожиданно зал затих: в турецком костюме, в тюрбане, с голой грудью на сцене появился Менделевич! Последнее стихотворение он читал по-турецки:
Смерть и бессмертье -- два близнеца,
Это усмешка второго лица...
Я до сих пор помню его наизусть. Он его полупел. Без лютни, без гитары, безо всего. Низким разодранным голосом. Я вообще раньше не верил, что он умеет по-турецки, то есть я слышал, что он закончил азербайджанский радиотехнический техникум, но и по-русски он говорил тоже очень чисто, как джентльмен. В зале снова наступила абсолютная тишина. Слышно было, как всхлипывает старый дедушка из кибуца, у которого свинтили протез, пока он ходил в мужскую комнату. Слышно было, как скрипят стальные зубы разочарованных харьковчан. Соискателей премии теперь оставалось только трое -- очередь была за жюри.
VII
(Голосование)
Когда я вернулся в зал, проголосовало уже пятнадцать человек. У Белкера-Замойского было восемь голосов. За Менделевича проголосовали только старец Ножницын, для почина, рав Фишер и Зинник с Би-Би-Си, который тоже пописывал стишки, но очень не любил Белкера. Таким образом, шесть голосов у шмакодявки и три у Менделевича. Я поискал глазами Барского, но его нигде не было видно. Я оглянулся на дверь, пора было давать деру. Белкеру оставался один голос -- я думал, что с Менделевичем все было кончено. Еще проголосовали не все поэты, выбывшие из последнего тура, но спасти Менделевича и нас могло только чудо! Старец Ножницын, подперев голову, развалился в "вольтеровском" кресле. Вид его предвещал недоброе! На очереди был Богдан Донатович из Парижа. Мадам Донатович подняла мужа из кресла, поправила на нем слуховой аппарат и тихонько подтолкнула его в сухую диссидентскую спину. Белкера мадам Донатович не выносила на дух, но и за Менделевича они проголосовать не могли, потому что он был ставленником Ножницына. По принципу наименьшего зла... "Меерзон" -- высветилось на табло. На Мишу Менделевича было больно смотреть! Поэт -- беги славы, не верь толпе! Если бы эти людишки знали, что поэт Менделевич был первым, кто начал писать самолетиком или "желтой бабочкой"! За много поэтических лет до "рыжего, перевязанного шарфом"!
Из кресла поднялась Маргарита Семеновна из издательства "Алия", бывший работник Кремля, -- на решение одна минута! Пассив -- шмакодявка посвятила ей несколько женских стихотворений, актив -- министр Перес, сидящий в метре от нее, никогда не любил бухарцев! "Менделевич" -- загорелись голубые буквы! Восемь, семь, четыре. Положение Менделевича оставалось безнадежным.
В первом ряду министр Перес энергично перешептывается с архимандритом Легурским и профессором-маккавеем Сигалем, городским инквизитором, еще в более терпимые времена отсудившим у живой матери двух разнополых малюток! Я чувствовал, что решение на этот раз будет парным. При этом для меня и Легурский был мало вычислим: на моей памяти он уже сменил пять конфессий, каждый раз выступал с серией разоблачений и публичным отречением -- и в какую фазу его застал переворот маккавеев, я бы сказать не решился. Честно говоря, я думал, что Сигаль выберет Белкера-Замойского, потому что его общее отвращение к русским женщинам было слишком очевидным и бухарка Меерзон со своим завыванием про "девушек Люсю и Тасю" каждый раз выводила Сигаля из равновесия. "Менделевич" -- новыми красками загорелось табло. Теперь архимандрит сложил ладони вместе и поднял к небу узко поставленные глаза -это была хитрая бестия! "Менделевич" -- подряд третий раз загорелись буквы! Восемь, семь, шесть -- зал начал издевательски хихикать, но общее настроение сейчас было в пользу армяшки: во-первых, он был в роли догоняющего, а во-вторых, уж очень забавно Менделевич бегал по сцене, заламывал руки, потом забегал в мужскую гримерную и выглядывал оттуда потерянный и бледный. Тяжелым, неуверенным шагом к пульту вышел Юрий Милославский. Только сейчас я заметил, как поэт раздался на крутых монастырских харчах. Он оперся на дубовую палку с монограммой и из-под дымчатых зеленоватых очков презрительно уставился в зал. Да, не этот зал грезился ему когда-то! Не этот! Голова Менделевича неожиданно появилась из мужской комнаты и так же внезапно исчезла. Милославский криво усмехнулся. Жизнь прожита, обратно не воротишь! Он вспомнил простреленную дверь, вспомнил похищение довольных сабинянок, причитание мамы... "Менделевич" -- еле слышно начал скандировать зал. "Менделевич" -- нажал Юрий Милославский. Он густо покраснел и, ненавидя себя за это, уселся в пустое кресло рядом с легендарным поэтом Булатом О. Последнее, что он успел заметить, придвигая к себе тяжелое кресло, были благодарные женские глаза из четырнадцатого ряда. "Хорошо хоть за Лимонова голосовать не пришлось!" -- пролетела предательская мысль. В этот момент до поэта Милославского дошло, что Булат О. обращается к нему с каким-то вопросом, и, видимо, уже не в первый раз. "Батенька, у вас нет с собой никаких антацидов? -- мучительно шептал сосед,-- может быть есть сода? За кого голосовать, дружок, я их никого не знаю! Я эмигрант с Арбата!" -- по привычке добавил он.
"Я вам не "дружок"! -- раздельно выговорил Милославский. -- Нажмите любую кнопку, а впрочем, выбирайте женщину!" Милославский сокрушенно махнул рукой и приготовился к развязке.
-- Чего же вы?! -- переспросил он Булата О. через минуту, когда в пятый раз подряд имя преемника Назыма Хикмета загорелось под потолком.
-- Слушай, кацо! Ведь я был уверен, что Менделевич - это и есть эта крохотная женщина, -- удивился тот в свою очередь. -- Восхитительное создание! И что, уже ничего нельзя изменить? Вот потеха!
Оставался еще третий кишиневец, очень прошмакодявкински настроенный, но его выбор уже ничего не значил! Залу было ясно, что на конкурсе редчайший, изумительный по красоте случай полной ничьей! И решать этот спор будет сам министр маккавейской культуры, который уже поднялся к пульту и во все стороны церемонно раскланивался. Увы и ах! Судьбу нобелевского конкурса решали не поэтические тропы! Министр оглядел трех призеров и глубоко задумался. Изо всей этой тройки на поэта больше похож этот нервный всклокоченный армянин! Не просто "на поэта"! Менделевич был похож сразу на всех поэтов, которых министр в своей жизни знал! Мятежный, маленький, всклокоченные кудри -- тот же русский Пушкин, тот же Авидан, тот же Ури Цви Гринберг! А может быть, и сам министр Перес в юности! Поэт-террорист из кибуцной группы захвата. Много иорданской воды утекло с тех пор! Министр улыбался своим мыслям и загадочно молчал. Он вообще не любил произносить вслух фамилии русских евреев, потому что все-таки родом был из Вроцлава, и лет десять ушло на то, чтобы научиться выговаривать их на иностранный манер. "Менделевич" -- ткнул министр пухлым указательным пальцем.
"Менделевич, Менделевич, Менделевич!" -- засияли электронные надписи. "Менделевич?!"--шутливо нахмурившись, прокричал в микрофон ведущий. "Менделевич!" -- ответил зал. Тысячи голубей, тысячи голубых шаров взмыли в воздух и в панике заметались под потолком. "Заказываем паспорта и летим в Боливию!" -- счастливо проорал мне на ухо откуда-то взявшийся Григорий Сильвестрович. Сводный ансамбль скрипачей был выведен на главную сцену, взметнулась дирижерская палочка, зал встал, но ничего этого Михаилу Менделевичу увидеть не пришлось! Потому что уже несколько минут поэт-лауреат Менделевич лежал в кабинке мужской комнаты, задушенный собственным ультрамариновым галстуком! А его убийца -- религиозный маньяк и ревнивец беспрепятственно вышел в грохочущий зал, разыскал Григория Сильвестровича Барского и меня и, как ни в чем не бывало, поздравил нас с победой.