В эту минуту монах и лорд Ричард направились к двери. Падуанец едва успел вовремя отскочить в сторону.
   Дверь отворилась.
   — Я очень благодарен вашему преподобию, — сказал лорд Ричард Фэнсгоу, — и прошу принять уверения в моей преданности.
   — До завтра, — произнес монах.
   — Когда будет угодно вашему преподобию, я всегда к вашим услугам.
   Монах вышел. Ричард Фэнсгоу с довольным видом потер руки.
   Что же касается падуанца, то он был буквально поражен. «Он дал монаху пятьсот гиней, — подумал он, — и еще сам же благодарит его!»
   Глава XVIII
   КАБИНЕТ
   Лорд Ричард Фэнсгоу вернулся к себе в кабинет, не заметив падуанца, который затаился в углу.
   «У него очень веселый вид, — подумал Макароне. — Ясно, что это какая-нибудь интрига, нити которой нет у меня в руках. Уж не образуется ли шестая партия?»
   В эту минуту Балтазар возвратился.
   — Ну что? — поспешно спросил падуанец.
   — Я отдал письмо.
   — Удостоили ли…
   — Конечно.
   — Как! Прелестная Арабелла прочитала строки, написанные рукою ее нижайшего раба?
   — Она сделала больше.
   — Что я слышу! — обрадовался Макароне, вставая. — Неужели я могу надеяться на такое счастье? Неужели она согласилась написать ответ?
   — Она сделала больше, — снова повторил Балтазар.
   Падуанец принял театральную позу.
   — Балтазар! — вскричал он. — Говори скорее, а не то мое бедное сердце разорвется!
   — Мисс Арабелла назначает вам свидание, сеньор Асканио.
   — Свидание! О счастье! О райское блаженство! Где? Когда? Отвечай же!
   — Завтра вечером в саду отеля, вот вам ключ от решетки.
   — Не сон ли это? Кажется, что мне действительно удастся все устроить! — радовался Макароне, схватывая ключ.
   — Будьте скромны! — сказал Балтазар.
   — О, я буду нем как могила! — отвечал Асканио, кладя руку на сердце.
   Потом он прибавил очень холодно:
   — Приятель Балтазар, я теперь не при деньгах, но можешь считать меня своим должником на пятьдесят реалов. Теперь поговорим о другом: монах ушел…
   — Хорошо, я доложу о вас милорду.
   — Погоди немного. Этот монах сильно интересует меня. Балтазар, не можешь ли ты узнать, кто он?
   — Может быть.
   — И что он делает у милорда? — продолжал Макароне.
   — Это не невозможно!
   — Я тебя награжу по-царски, Балтазар. Подумай об этом, и проводи меня.
   Лорд Ричард Фэнсгоу был старик с холодным, ничего не выражающим лицом. Его редкие и почти белые волосы росли только на затылке, оставляя открытым большой, но узкий и покатый лоб. Его борода, подстриженная по английской моде того времени, сохранила так же, как и усы, свой естественный цвет — белокурый, с рыжеватым оттенком. У него был острый подбородок и тонкие бледные губы, расстояние от носа до рта было совершенно непропорционально общему овалу лица. Маленькие, серые, близорукие глаза, постоянно полузакрытые веками без ресниц, бросали хитрые взгляды из глубоких орбит.
   Общий вид этой физиономии дополнялся прямым носом, опускавшимся перпендикулярно к верхней губе. Этот, чисто британский, нос был настоящий нос дипломата. Глаза могли улыбаться, рот сжиматься, бледный цвет щек переходить из бледного в ярко-красный под влиянием радости или гнева, нос же всегда оставался неподвижен и был точно мертвый. Бывают нескромные носы, раздувающие ноздри или меняющие цвет и тем выдающие тайные мысли своих господ, но нос лорда Ричарда никогда не делал ничего подобного, вы могли бы уколоть его, но он все-таки остался бы неизменен, вы скорее сломали бы его, чем заставили покраснеть.
   Читатель поймет, как должен был дорожить им лорд Ричард, если узнает, что вышеозначенный лорд заплатил за этот нос три гинеи одному хирургу в Йорке, на родине лорда.
   Нос был из картона, на серебряном каркасе, и так прекрасно сделан, что Фэнсгоу был очень рад, что утратил тот, которым его первоначально наделила природа.
   Остальная часть особы лорда Ричарда была безукоризненна. Его называли горбатым только люди, не любившие его, а чтобы не заметить, как он хромает, надо было предварительно быть ослепленным его орденом подвязки.
   Англичане по большей части красивы, хорошо сложены и вообще безукоризненны относительно правильности форм, тем не менее нельзя сказать, чтобы у них была приятная наружность. В их наружности есть что-то отталкивающее, под свежим цветом лица просвечивает эгоизм, самая любезность их напоминает собою сухой столбец цифр.
   Бессмертному дон Жуану никогда не приходило в голову воплотиться в англичанина; чтобы соблазнять дам, ему подходила меланхолическая маска германца, живое и страстное лицо итальянца, жгучий взгляд испанца или, по крайней мере, живая и остроумная улыбка чистокровного француза. В образе же англичанина — одного из тех прекрасных англичан, которые кажутся восковыми фигурами, у которых на теле Аполлона сидит голова куклы, дон Жуан говорил бы в нос: «Я тебя люблю», и умер бы от сплина прежде, чем завоевал бы сердце какой-нибудь неутешной вдовы.
   Не будучи обольстительным, даже когда он хорош собою, англичанин отвратителен, когда некрасив.
   Лорд Фэнсгоу, можно сказать, превосходил эту привилегию своей нации. Его вид внушал недоверие и отвращение. За его некрасивой улыбкой виднелось коварство и надо было быть очень доверчивым, чтобы не замечать хитрое выражение его глаз.
   Тем не менее, глубоко пропитанный основными правилами английской политики, он был сносным дипломатом и пользовался доверием Букингэма.
   В ту минуту, когда прекрасный падуанец был введен в кабинет лорда, последний писал письмо. Он сделал знак вошедшему подождать и продолжал свое занятие.
   Макароне отвечал грациозным жестом и непринужденно опустился в кресло.
   — Не обращайте внимания, милорд, — сказал он, — я был бы в отчаянии, если бы вы стали со мною церемониться.
   — Фэнсгоу поднял на Асканио свои полузакрытые глаза и на мгновение остановил перо. Его лоб слегка нахмурился. Презрительная улыбка мелькнула на его губах.
   Макароне начал играть кружевами своей манжетки и взглянул на милорда со снисходительной улыбкой, которая, казалось, говорила:
   «Между друзьями все должно быть просто».
   «Этот дурень порядочный оригинал», — подумал Фэнсгоу.
   Затем он снова стал писать.
   Размышляя, он совершенно забыл о присутствии падуанца и начал, как это делают многие, шепотом диктовать себе письмо.
   Макароне весь обратился в слух, но мог уловить только несколько отрывочных фраз, смысл которых совершенно ускользал от него. Он понял только то, что милорд был в восторге от оборота, который принимали дела, и скоро надеялся достичь желаемого результата.
   Окончив письмо, Фенсгоу позвонил, и в комнату вошел Балтазар.
   — Отнеси это письмо к Виллиаму, моему секретарю, — сказал лорд, — и принеси мне назад, когда он перепишет его. Что могу я для вас сделать? — прибавил он, обращаясь к
   Асканио.
   — Вы можете сделать многое, милорд, — отвечал падуанец, придвигая свое кресло к Фэнсгоу. — Вы и я, мы можем многое сделать друг для друга.
   Лорд Ричард вынул часы.
   — Я спешу, — сказал он.
   — Точно так же, как и я, но дело идет не о пустяках; будьте так любезны, выслушайте меня. Мое имя…
   — Я вас знаю; дальше.
   — Мне делает большую честь, что ваше сиятельство знает меня. Смею надеяться, что вы точно так же знаете и моего патрона, дона Луи Суза, графа Кастельмелора?
   Фэнсгоу поклонился.
   — Это благородный человек, — продолжал Асканио, — он могуществен и может сделаться еще могущественнее, так как у него великие планы.
   — Что мне до этого за дело?
   — Такое дело, что вам надо разрушить их, милорд. Видите ли, я наизусть знаю вашу политику и политику моего знаменитого друга и покровителя. У вас есть один общий враг — королева; но ваши цели не могут быть одинаковыми. Вам, милорд, на португальском троне нужен призрак короля, манекен, вроде Альфонса VI, например; для графа же Кастельмелора нужно…
   — Что такое? — спросил Фэнсгоу.
   — Чтобы узнать это, милорд, вам надо заплатить тысячу гиней.
   — Это дорого для подобной тайны.
   — Разве она вам уже известна?
   — Я знал ее раньше вас. Может быть, даже ранее самого Кастельмелора.
   Макароне бросил на лорда недоверчивый взгляд, потом взгляд его с отчаянием устремился на шкатулку, из которой Фэнсгоу вынул гинеи для монаха.
   — Вы ничего больше не имеете мне сказать? — спросил англичанин.
   — Как поверенный графа, я вынужден молчать, милорд, — печально сказал Асканио, — но как начальник королевского патруля…
   Фэнсгоу жестом заставил его замолчать. Он снова позвонил, и в полуоткрытую дверь просунулась физиономия Балтазара. В то же время англичанин открыл шкатулку, и ослепленному взору Асканио предстала целая куча различных золотых монет.
   — Позовите сэра Виллиама, — сказал Фэнсгоу Балтазару.
   Балтазар вышел, лорд отсчитал сто гиней. Асканио, онемев от изумления, глядел на него. Рука его инстинктивно то сжималась, то разжималась, как бы ощупывая золото, вид которого кружил ему голову.
   В эту минуту на пороге двери, которая вела во внутренние комнаты, показался секретарь.
   Асканио взглянул в его сторону и был поражен. Возглас удивления уже готов был сорваться с его губ, но секретарь приложил палец к губам, призывая к молчанию.
   — Милорд, звали меня? — сказал секретарь, медленно подходя к посланнику.
   — Садитесь, сэр Виллиам, и припишите внизу моего письма, в форме post-scriptuma, следующее:
   «Сегодня вечером Изабелла Немур-Савойская исчезла, похищенная солдатами королевского патруля».
   Этот полк получает жалованье от Испании, так что никакое подозрение не может пасть на правительство его величества короля Карла.
   Виллиам повиновался.
   — Господин капитан, — торжественным тоном продолжал милорд, — Англия страна великодушная, потому что она могущественна. Не думая пользоваться в настоящем затруднительным положением Португалии для того, чтобы водворить над нею свою власть, она, напротив того, делает все усилия, чтобы уменьшить затруднения этой страны. Среди общего положения дел, королева служит камнем преткновения, королева возвратится во Францию… Если только на пути с ней не случится какого-нибудь приключения. Сейчас мы переговорим о средствах, как устроить наше дело и возвратить спокойствие стране, к которой Англия питает материнскую любовь.
   — А кто похитит королеву? — спросил Макароне.
   — Вы, капитан.
   — Милорд уверен в этом?
   Фэнсгоу не отвечал. Он внимательно перечитал письмо и приписку, потом подписал все и позвал Балтазара, которому передал тщательно запечатанный пакет.
   — Садись сейчас же на коня и отвези это письмо капитану Смиту, корабль которого отходит сегодня вечером. Если возможно, то пусть он отправится сейчас же.
   Потом он повернулся к Асканио.
   — Вы видите? — сказал он.
   — Я вижу, что вы пишете, как о деле совершившемся, о том, что еще надо сделать.
   Фэнсгоу погладил свою рыжую бороду.
   — Вы просили у меня тысячу гиней, — продолжал он повелительным тоном, — вот вам сто… Но погодите пока их брать — я вас знаю, капитан, и далеко не имею к вам безграничного доверия.
   — Что это значит? — вскричал Асканио, с воинственным видом покрутив усы.
   — Молчите! Англия — нация щедрая, но она не любит платить напрасно… Как зовут вашего поручика?
   — Мануэль Антунец.
   Фэнсгоу взял перо и, обмакнув в чернила, подал падуанцу.
   — Пишите, — сказал он.
   — Но…
   — Пишите!
   Макароне взял перо, Фэнсгоу стал диктовать:
   «Сеньор Антунец выберет двадцать решительных солдат и приведет их в восемь часов вечера на площадь перед дворцом Хабрегасом. К нему явится человек, приказания которого он будет исполнять, как мои собственные, этот человек будет называться сэр Виллиам…»
   — Кто этот сэр Виллиам? — перебил Макароне.
   — Это я, — сказал секретарь.
   — Вы!? — невольно вскричал падуанец.
   Поспешный знак секретаря остановил его.
   — Сэр Виллиам… — пробормотал он. — Пожалуйста, дальше…
   — «За это будет выплачено большое вознаграждение», — докончил Фэнсгоу. — Теперь подпишитесь.
   — И я получу сто гиней? — спросил падуанец.
   Фэнсгоу подвинул к нему золото.
   Макароне взял его и подписал.
   — Теперь, — продолжал Фэнсгоу, — вы наш гость до завтрашнего утра. Вы же, Виллиам, поезжайте в казармы королевского патруля.
   — Виллиам! — пробормотал Макароне. — Лучше сказать, сам черт!
   Секретарь закутался в длинный плащ, закрывавший его лицо, и исчез.
   У наружных дверей отеля он встретил Балтазара, садившегося на лошадь. Поспешно вскочив в седло, Балтазар поскакал во весь опор; но вместо того, чтобы ехать к гавани, он помчался по узким улицам верхнего города и остановился наконец перед массивным и мрачным зданием, в дверь которого постучался.
   Это был монастырь лиссабонских Бенедиктинцев. Брат-привратник спросил из-за двери, кого гостю надо.
   — Монаха! — отвечал Балтазар.
   Это, конечно, был очень странный ответ для такого места, где были только одни монахи, тем не менее дверь монастыря сейчас же открылась.

Глава XIX. КЕЛЬЯ

   Человек, которого мы до сих пор звали монахом, и который был известен под этим именем всему Лиссабону, находился один в небольшой, почти пустой комнате, принадлежавшей к апартаментам Рюи Суза де Мацедо, настоятеля лиссабонских Бенедиктинцев.
   По особенной милости сеньора аббата, он не вел жизни других монахов. В капелле не было аналоя с написанным на нем именем монаха, никто никогда не видел его служащим обедню, и когда звонили к вечерне или заутрене, то его место на клиросе часто оставалось пустым.
   В ту минуту, когда мы вводим читателя в его келью, монах медленными шагами ходил по ней взад и вперед. Время от времени его губы шептали невнятные слова. Была ли эта молитва? Было ли это свидетельство забот о светских делах?
   Хотя монах был добрый христианин, но мы склоняемся на сторону последнего предположения, и читатель согласится с нами, когда узнает, что достойный отец после посещения лорда Фэнсгоу побывал уже у короля, говорил с инфантом и провел целый час в тайном разговоре с графом Кастельмелором.
   Все эти высокопоставленные лица приняли его с большим уважением.
   Где бы то ни было, даже в присутствии самого короля, монах никогда не снимал громадного капюшона, совершенно скрывавшего его лицо. Никто не мог похвастаться, что видел его черты. Из под капюшона сверкал только повелительный взгляд его черных глаз, и виднелась седая борода.
   Когда он проходил по улицам, дворяне кланялись ему, буржуа снимали шляпы, простой народ целовал полу его рясы. Дворяне боялись его, он возбуждал любопытство буржуазии, по одному жесту его руки народ сжег бы Лиссабон.
   За протекшие семь лет народ значительно вырос и стал отважнее.
   С Лиссабоном случилось то, что случается со всяким городом в дни несчастий. Дворянство по большей части удалилось в свои поместья, но буржуазия, разоренная бесхозяйственностью, увеличила массу простого народа. Тот, кто прежде подавал милостыню, теперь сам жил подаянием.
   Двор, доходы которого разворовывались, не мог прийти на помощь общественному бедствию. Многочисленные монастыри требовали много, а давали мало. Знатные фамилии едва были в состоянии поддерживать свое достоинство, кроме того большая часть дворян, не ладивших с фаворитом и вследствие этого дурно принятая при дворе, имела прямой интерес ускорить приближавшийся кризис.
   Вследствие всего этого нищета в Лиссабоне достигла крайних пределов. Большая часть из оставшихся богатыми купцов распустила рабочих и прекратила дела.
   К числу этих людей, конечно, принадлежал и наш старинный знакомец Гаспар Орта-Ваз. Его бывшие работники, соединясь с толпой своих собратьев, составляли многочисленные шайки бродяг, которые были настоящими хозяевами города. Начальником же их был монах.
   Монах был королем всех этих несчастных, потому что все они жили только им одним. Его благодеяния заменяли прежнее благосостояние. Его эмиссары, многочисленные и неутомимые, утешали людей во всевозможных несчастьях, помогали всем во время бедствий.
   Когда же им удавалось обратить слезы горожан в радость, они говорили:
   — Это золото, утоляющее ваш голод, излечивающее ваши раны, осушающее слезы ваших жен, покрывающее наготу ваших детей, это золото принадлежит нашему повелителю — монаху. Будьте ему благодарны и ожидайте часа, когда он будет иметь в вас нужду.
   И несчастный народ, совсем было отчаявшийся и неожиданно снова возвращаемый к жизни, проникался безграничной преданностью к той благодетельной руке, которая постоянно становилась между ним и нищетой. Он тем больше любил монаха, чем сильнее ненавидел виновников своих бедствий, не находя нигде никого другого для своей привязанности и уважения.
   Король был сумасшедшим и жестоким в своем безумии, инфант, уединенно живший во дворце, считался благородным молодым человеком, но он не сумел окружить себя тем состраданием, которое обыкновенно дается в удел гордо переносимому несчастью. Он хранил печальное молчание, противопоставляя постоянным оскорблениям фаворита холодную апатию, и казался погруженным в свою любовь к молодой королеве.
   Сама королева, прелестная женщина, была мало известна народу. Альфонса проклинали за недостойное обращение с королевой, но она хлопотала в Риме о расторжении брака, и уважения дворянства было достаточно, чтобы утешить ее.
   Наконец Кастельмелор, фаворит, был ненавистен народу, как всякий второстепенный деспот. Его знаменитое происхождение было забыто, его блестящие достоинства не ставились ни во что; в нем видели только фаворита и едва ли сам Конти, во времена своего могущества, был так ненавидим всеми, как Кастельмелор.
   Итак, народ ждал и ждал с нетерпением, когда наступит назначенный час и тогда, каково бы ни было приказание монаха, народ решился исполнить его.
   Эта странная и неограниченная власть монаха еще более увеличивалась от таинственности, которою он окружал себя. Никто не видел его лица. Когда он сам совершал свои благодеяния, то он приходил, утешал и исчезал, знали только его рясу, помнили его торжественный и глубокий голос, его Слова запечатлевались в глубине сердец, и таинственный союз становился еще теснее, если кто-то пытался оклеветать монаха.
   Понятно, насколько различные партии, разделявшие Португалию, должны были бояться подобного человека. Тем не менее ни одна из партий не была ему положительно враждебна. Некоторые из них даже, сами того не подозревая, увеличивали его могущество.
   Мы уже видели, как Фэнсгоу добровольно открывал ему свои сундуки, и можем прибавить, что английское золото составляло большую часть почти невероятных сумм, которые истрачивались каждый месяц, чтобы иметь возможность накормить почти целый народ.
   Фэнсгоу, как мы уже видели, имел неограниченное доверие к монаху, которого он считал заинтересованным в успехе Англии. Кастельмелор, которого можно было упрекнуть во многом, но который в то же время от всей души желал избавить Португалию от англичан, Кастельмелор имел свой повод думать, что монах ненавидит англичан так же, как и он сам, и эта общая ненависть сближала их.
   Впрочем, мысли монаха были так же хорошо скрыты, как и его лицо. Знали только, что он был сторонник мира, постоянно проповедовавший согласие, но предвидевший возможность возникновения борьбы и заранее приготовлявшийся к ней. Но кому может он помочь в случае, если действительно загорится противоборство между различными партиями? Каждый надеялся на него, но никто не знал ничего, наверно.
   Один только человек не рассчитывал на него, это Альфонс Браганский, который не надеялся ни на кого, так как не считал, что находится в опасности. Этот несчастный сильно изменился с годами. Его безумие приняло характер глубокой меланхолии. Если иногда он просыпался от своей спячки, то только для того, чтобы сделать какое-нибудь безумное дело, присоветанное ему изменниками. Его рыцари Небесного Свода сделались чем-то вроде преторианцев, соединявших в себе наглость и готовность к измене. Все были убеждены, что в минуту опасности у Альфонса не найдется ни одного подданного, готового защищать его.
   Общественное мнение было ошибочным. У Альфонса был преданный ему человек, но этот один стоил тысяч: это был монах.
   Тот, кто стал бы наблюдать за этой таинственной личностью, увидел бы, что узы соединившие монаха с королем, имели своим источником не сердце, а исполнение как будто сурового долга. Видно было также, что с этим долгом боролось другое чувство, которое было трудно, может быть, даже невозможно победить. Действительно, жизнь монаха была постоянной внутренней борьбой. Его сердце и разум боролись с совестью. Он боролся, но едва ли даже желал одержать победу, это была насильственная, роковая привязанность. Можно было подумать, что он против воли, от излишнего благородства, буквально исполнял клятву, которую хотел бы забыть.
   Так как служить королю в эту печальную эпоху не значило служить Португалии. Альфонс прошел все степени падения; он был безумен, и небо не дало ему даже возможности возродиться в своем наследнике. Неспособный царствовать сам или дать наследника трону, он влачил самое бессмысленное существование, походя на мертвый ствол, бесполезная тяжесть которого давила народ.
   Монах знал это; но он оставался тверд в своей молчаливой и упрямой преданности. Может быть, он надеялся, что в один прекрасный день Альфонс переродится и, опираясь на него, решит выгнать из Лиссабона и из Португалии всех негодяев, которых поощряла королевская слабость. Тогда монах призвал бы народ, свой народ, который он подчинил себе благодеяниями. Он показал бы врага, которого следует уничтожить и сказал бы:
   — Час настал, идите!
   Но услышав подобное предложение, Альфонс задрожал бы всем телом, он был храбр только с женщинами и в последние пять лет говорил громко только с королевой.
   Монах знал это; он слишком хорошо знал это, потому что при мысли об оскорблениях, которые переносила Изабелла Савойская, молния негодования сверкала из-под его рясы, и он проклинал сдерживавшую его узду.
   Две вещи могли спасти Португалию: это возведение на трон инфанта или признание диктатуры Кастельмелора. Монах очень часто думал о приведении в исполнение первого плана. Тогда он видел королеву, освобожденную Римом от брака с Альфонсом, снова садящуюся на трон рядом с королем дон Педро Португальским.
   Эта мысль наполняла его сердце радостью и вместе с тем печалью, и если радость брала наконец верх, то только потому, что он убеждал себя:
   — Она будет счастлива…
   Это были его постоянные мысли. В ту минуту как мы видим его, расхаживающего по келье широкими шагами, именно эти мысли снова занимают его.
   Будучи один, он не боялся нескромных взглядов и откинул назад свой знаменитый капюшон.
   Это был молодой человек. Белая борода, покрывавшая его грудь, странно контрастировала с черными вьющимися кудрями, ниспадавшими на плечи. На лбу у него были морщины, оставленные не годами, а заботами и огорчениями.
   — Испания — с одной стороны, — шептал он, ходя все скорее и скорее, — Англия — с другой… Внутри неизбежная гражданская война, спящий король и бодрствующая измена. А королева!? Изабелла, лишенная трона?..
   Эта последняя мысль заставила его нахмурить брови. Тем не менее он прибавил, как бы желая уничтожить неоспоримым аргументом мнимого противника:
   — Кто знает, может быть, Франция не захочет смириться с такой обидой?
   Он хотел произнести заключение, как вдруг у кельи послышались голоса и в дверь постучались.
   Монах поспешно набросил на лицо капюшон и отпер дверь. Вошло человек двенадцать в различных костюмах, между которыми было несколько солдат и несколько ливрейных лакеев.
   Входя в кабинет, все почтительно кланялись и становились у стены.
   Первый из вошедших подошел к монаху, на нем была надета ливрея Кастельмелора.
   — Граф, — сказал он, — узнал о присутствии в Лиссабоне своего брата, дона Симона, и, кажется, сильно обеспокоен этим возвращением.
   — Хорошо, — отвечал монах. — Дальше!
   — Это все.
   Лакей Кастельмелора отошел в сторону, а его место занял рыцарь Небесного Свода.
   — Сеньор, — сказал он, — капитан Макароне хочет продать Англии себя и нас.
   — Что говорят ваши товарищи?
   — Они спрашивают, сколько им заплатят.
   — Отправляйтесь во дворец Кастельмелора, — сказал монах, — и донесите ему о заговоре.
   — Что угодно еще вашему преподобию? — спросил один из вошедших, одетый в костюм крестьянина.
   Монах вынул кошелек с золотом Фэнсгоу и дал крестьянину две гинеи.
   — Иди в Лимуейро, — сказал он, — я просил и получил для тебя место привратника…
   — Но, ваше преподобие…
   — Ты будешь в среде знакомых, тюремщики и его подчиненные все вассалы Сузы. Ступай.
   Крестьянин поклонился и отошел. После подходили один за одним лакеи, солдаты и буржуа. Одни были шпионы, узнававшие что происходит при дворе и в городе, другие были эмиссары, раздававшие народу помощь.
   Монах не раз прибегал к помощи английского золота. Когда последний из агентов удалился, кошелек почти совсем опустел.
   «Надо решиться начать действовать, — думал он, взвешивая в руке кошелек. — Мои собственные средства истощились, а англичанину может каждый день все открыться… Исполню ли я мою клятву или спасу Португалию?»