И он в резких словах обрушился на бесцеремонность, с которой Мигель и Агустин наседают на него, чтоб он вмешался в дела короля и государства. Он придворный живописец, он принадлежит ко двору, и это хорошо; он сам так хочет, гордится этим. Своей живописью он оказывает стране больше услуг, чем все эти крикуны и политические реформаторы.
   – Живописец должен писать, – сказал он сердито и решительно. Его мясистое лицо было мрачно. – Живописец должен писать – и кончено, баста! И о денежных моих делах мне тоже надо потолковать с кем-нибудь понимающим, – продолжал он.
   Это был внезапный и тем более приятный поворот, хотя Мартин и ждал, что Франсиско захочет с ним посоветоваться. У него в Сарагосе был банк, и Франсиско считал его человеком деловым.
   – Буду рад дать тебе добрый совет, – сказал он от всей души и прибавил в раздумье: – Насколько я понимаю, твои финансовые дела ни в коей мере не внушают опасений.
   Но Гойя никак не хотел с этим согласиться.
   – Я не ипохондрик, – возразил он, – и не люблю ныть. Цены деньгам я не знаю, просто они мне нужны. Здесь, в Мадриде, действительно выходит по пословице: «Бедняку только три пути не заказаны: в тюрьму, в больницу да на погост». Мне черт знает каких денег стоят платье и жулики слуги. Положение обязывает. А то мои гранды тут же прижмут меня с гонораром. Кроме того, я работаю, как мул, ну так должен же я что-нибудь от этого иметь. А здесь, на земле, за всякое удовольствие приходится платить. Не то, чтобы женщины с меня деньги тянули, но у меня бывают романы со знатными дамами, а они претендуют, чтоб их любовник ни в чем не уступал знатным господам.
   Дону Мартину было известно, что Франсиско любит роскошь и легко швыряет деньгами, но что порой на него нападают угрызения совести и приступы мужицкой скупости. Его другу Франсиско нужно было, чтобы кто-нибудь его успокоил, ну, так он, Мартин, успокоит его. Придворный живописец Франсиско Гойя зарабатывает в один час столько, сколько арагонский овчар зарабатывает в год. Ведь он получает за портрет, который может состряпать в два дня, четыре тысячи реалов. Такому денежному мешку нечего бояться за будущее.
   – Твоя мастерская, – уверял он Гойю, – куда лучшее обеспечение, чем мой сарагосский банк.
   Гойе хотелось слышать побольше таких утешительных слов.
   – Все это прекрасно, милый мой носач, – сказал он, – но не забывай, какие огромные требования предъявляют ко мне сарагосские родственники, ты же сам знаешь! Прежде всего мой брат. «До жирного сыру всякий червь падок», – с горечью процитировал он старую поговорку. – Мать, конечно, не должна ни в чем терпеть недостатка: во-первых, я ее люблю, а во-вторых, матери придворного живописца полагается жить в довольстве. Но мой брат Томас нахален, как крыса. Ведь я же дал ему на обзаведение позолотной мастерской на калье де Морериа. Не раз доставал ему заказы. Подарил тысячу реалов на свадьбу и каждый раз как родится ребенок даю по триста. А Камило вовсе мне на шею сел. Я скорее язык проглочу, а не стану для себя что-нибудь выпрашивать, а ради него я унижался и выклянчивал ему место священника в Чинчоне. Но ему все мало. Сегодня ему понадобится что-нибудь для церкви, завтра – для дома священника. А пойдешь с ним на охоту, так заяц дороже лошади станет.
   Все это Мартин слышал уже много раз.
   – Что зря болтать, Франчо, – добродушно сказал он. – Ведь у тебя доходы не хуже архиепископских. Давай-ка проверим твой текущий счет, – предложил он.
   – Вот увидишь, – предрекал Гойя, – у меня и тридцати тысяч реалов не наберется.
   Мартин ухмыльнулся. Для его друга было обычно, смотря по настроению, то раздувать цифры, то приуменьшать их.
   Выяснилось, что у Гойи, не считая дома и всего прочего, было около восьмидесяти тысяч реалов.
   – Все равно, жалкие крохи, – заметил он.
   – Что там ни говори, а не так уж это плохо, – утешал его Мартин. Минутку он раздумывал. – Может быть, испанский банк уступит тебе несколько привилегированных акций. Хорошо бы граф Кабаррус снова стал во главе банка, а это может устроить только сеньор Ховельянос, к возвращению которого ты в известной мере причастен, – прибавил он улыбаясь. Гойя замахал руками… – Не беспокойся, положись на меня, Франчо, я сделаю это тактично и деликатно, – закончил Сапатер.
   На душе у Франсиско стало легче. Мартин умел внимательно слушать и давать разумные советы. Гойе хотелось поведать другу свое самое заветное, самое сокровенное – мечты о Каэтане. Но он не мог, не находил нужных слов. Так же точно, как он не знал, что такое краски, пока не нашел свой серый тон, не знал он и что такое страсть, пока не увидал герцогиню Альба тогда, на возвышении. Страсть – глупое слово, оно совсем не выражает того, чем он полон. В том-то и дело, что этого не скажешь словами, и нет такого человека, кто бы понял его несвязный лепет, даже милый Мартин не поймет.
   К удовольствию Гойи, еще до отъезда Мартина-из Мадрида он был назначен президентом Академии. К нему на дом явился придворный живописец дон Педро Маэлья с двумя другими членами Академии и вручил ему грамоту. Как часто эти люди мерили его презрительным взглядом, потому что для них он писал недостаточно классично, не соблюдал всех правил, а теперь они стояли тут, у него, и громко читали по пергаментному свитку с торжественными печатями высокопарные фразы, говорящие об уважении и славе. Он слушал их и радовался.
   Однако когда депутация удалилась, Франсиско не выказал своих чувств ни жене Хосефе, ни друзьям – Агустину и Мартину, а только небрежно заметил:
   – Эта самая штука дает двадцать пять дублонов в год. Мне столько за одну-единственную картину платят. И за эти деньги я должен теперь, по крайней мере, раз в неделю облачаться в придворное платье, несколько часов подряд скучать, заседая с бездарными пошляками, слушать торжественный вздор и сам говорить такой же торжественный вздор. «Чтишь ты меня, чтишь, да прибыли с этого шиш», – вспомнилась ему старая поговорка.
   Потом он остался один с Мартином.
   – Желаю счастья и удачи, – сердечно поздравил его Мартин, – желаю счастья и удачи, сеньор дон Франсиско Гойя-и-Лусиентес, королевский живописец и президент Академии Сан-Фернандо. Да сохранит тебя владычица наша пресвятая дева дель Пилар!
   – И владычица наша пресвятая дева Аточская, – поспешил прибавить Гойя; он поглядел на свою пресвятую деву и перекрестился.
   Но затем они оба рассмеялись, несколько раз хлопнули друг друга по спине и подняли веселую и шумную возню. А затем запели сегидилью про крестьянина, получившего нежданное наследство, сегидилью с припевом:

 
А теперь давай станцуем,
Да, станцуем мы фанданго.
Если деньги есть в кармане,
Так давай танцуй фанданго,
Хоть умеешь ты, хоть нет!

 
   И они принялись отплясывать фанданго.
   Когда, утомленные пляской, они, наконец, сели, Гойя обратился к другу с просьбой. У него, сказал он, много недоброжелателей, аббатов и всяких острословов, которые, присутствуя при утреннем туалете знатных дам, прохаживаются насчет его происхождения. Недавно еще его собственный лакеи, наглец Андрее, с язвительным видом, словно без всякой задней мысли, предъявил ему свои бумаги в доказательство того, что он, Андрее, идальго, «hijo de algo – сын кого-то», дворянин. А Мартин ведь знает, что чистота крови и древнехристианское происхождение рода Гойя не подлежат никакому сомнению и что мать Франсиско, донья Инграсиа де Лусиентес, происходит из семьи, родословную которой можно проследить до седой старины, до времен господства готов. Все же неплохо было бы, если бы у него на руках были бумаги, подтверждающие чистоту его происхождения. Вот если бы Мартин похлопотал и уговорил фрай Херонимо, чтоб тот на основании фуэндетодосских и сарагосских церковных записей изготовил родословное древо его матери, тогда бы он, Гойя, мог всякому, кто усомнится в его происхождении, ткнуть в нос это древо.
   В следующие дни было много поздравителей.
   В их числе пришли вместе с аббатом доном Дьего и обе дамы: Лусия Бермудес и Пепа Тудо. Для Гойи это было неожиданностью. Он чувствовал себя очень неловко, говорил, против своего обыкновения, мало. Сапатер держался почтительно, но болтал в свое удовольствие. Агустин, разрываемый противоположными чувствами, мрачно смотрел на прекрасных дам. Пепа нашла случай поговорить с Франсиско наедине. Не спеша, с легкой насмешкой в голосе рассказала, что живет теперь в небольшом особняке на калье де Анторча – Факельной улице; дон Мануэль приобрел его для Пепы у наследников покойной графини Бондад Реаль. Дон Мануэль несколько раз приезжал из Эскуриала в Мадрид, навещал ее; приглашал он ее и к себе на виллу, в манеж, чтоб она полюбовалась, какой он искусный наездник. Гойя уже слышал о головокружительной карьере сеньоры Тудо, но сознательно пропускал такие разговоры мимо ушей, а тут ему волей-неволей пришлось узнать все, что произошло за это время.
   Кроме того, сообщила ему Пепа, по словам дона Мануэля, Гойю скоро пригласят в Эскуриал.
   – Я очень за тебя просила, – прибавила она между прочим и с радостью отметила, какого труда стоило Гойе не ударить ее.

 
«Я сама, – она сказала
Дружески небрежным тоном, —
Побывала в Эскурьяле».
И когда взъяренный, бледный.
На нее взглянул он, Пепа
Продолжала: «Мы ведь оба
Ныне делаем карьеру,
Дон Франсиско Гойя!»
«Hombre!» —
Гаркнул дон Мартин, едва лишь
Дамы удалились. «Hombre!» —
Щелкнув языком, вскричал он.
А назавтра красноногий
Прибыл из Эскуриала
Посланный гонец, вручивший
Президенту дон Франсиско
Приглашение явиться
Во дворец…

 




14


   В тридцати милях к северо-западу от Мадрида поднимается далеко видный на темном фоне Сьерра-Гвадаррамы замок Эль Эскуриал. Огромной, внушительной каменной глыбой стоит он там в холодном великолепии, мрачный, неприветливый.
   Наряду с Ватиканом и Версальским дворцом Эскуриал принадлежал к величайшим творениям европейского зодчества; испанцы считали его восьмым чудом света.
   Построил дворец в последней половине шестнадцатого столетия Филипп II – мрачный властелин, меценат, фанатик, бюрократ, сластолюбец. Он преследовал тройную цель. Когда его солдаты разбили при Сен-Кентене французскую армию, они невзначай разрушили монастырь святого Лаврентия, а Лаврентий был по рождению испанец. Испанцы особенно чтили его за самую жестокость его мученической кончины – он был зажарен живьем. Король Филипп во искупление вины решил построить в честь святого храм, подобного которому еще не видывал свет. Кроме того, он решил выполнить волю отца, короля Карла, завещавшего воздвигнуть достойную усыпальницу ему и королеве, его супруге. Наконец, Филипп решил провести последние годы наедине с самим собой и богом, среди монахов и молитв.
   Он не пожалел ничего, чтобы сделать это уединение достойным себя, владыки мира. Со всех Вест-Индских островов он выписал самые ценные сорта дерева, из своих лесных угодий в Куэнке – лучший строевой лес. Мрамор – коричневый, зеленый, с красными прожилками – добывался для него в Гранадских и Арасенских горах, белый – в горах Филабресских, в каменоломнях Бурго де Осма – яшма. На него работали лучшие художники и ваятели не только Испании, но и Фландрии, Флоренции, Милана. По далеким дорогам, по семи морям шли караваны для его дворца. Король сам во все входил, все осматривал и ощупывал; когда он бывал в походах, ему ежедневно доставлялись подробные отчеты. Он истратил на постройку дворца доходы со многих своих заморских провинций.
   Эскуриал был задуман так, чтобы замок в целом олицетворял орудие, избранное господом богом для мученичества святого Лаврентия, – решетку, на которой тот был зажарен. Массивное четырехугольное здание должно было изображать перевернутую решетку, четыре угловые башни – четыре ее ножки, выступающий вперед Дворец инфантов – ручку.
   И теперь тут высилось в суровом, благочестивом великолепии гордое здание, задуманное и заложенное, подобно пирамидам, в расчете на отдаленнейшие века, но из более прочного материала – из беловато-серого пералехосского гранита. 16 внутренних дворов было в Эскуриале, 2673 окна, 1940 дверей, 1860 покоев, 86 лестниц, 89 фонтанов, 51 колокол.
   В Эскуриале была прекрасная библиотека – 130000 томов и свыше 4000 рукописей; среди них особо ценные арабские рукописи, найденные на захваченных кораблях, на которых отправляли за море сокровища Сидиана, султана Марокко. Мавританский властелин предлагал за них выкуп в два миллиона реалов, но испанцы требовали сверх того освобождения всех пленников-христиан. Султан не согласился, и рукописи хранились теперь в Эскуриале.
   204 статуи было в замке и 1563 картины, среди них шедевры Леонардо, Веронезе и Рафаэля, Рубенса и Ван-Дейка, Эль Греко и Веласкеса.
   Но больше чем этими произведениями искусства гордились испанцы сокровищами, собранными в «Реликарио» Эскуриала, – реликвиями. 1515 рак и ковчегов стояло там – золотых, серебряных, позолоченных, бронзовых, из ценного дерева, многие были богато украшены самоцветными каменьями. В них хранились 10 целых скелетов, принадлежавших святым и мученикам, 144 черепа, 366 берцовых и лучевых костей, 1427 отдельных пальцев. Была там рука святого Антония, нога святой Терезы, скелетик одного из убитых Иродом младенцев. Был там и обрывок веревки, которой связали Иисуса Христа, и два шипа-из его тернового венца, и частица напоенной уксусом губки, которую подал ему воин, и частица деревянного креста, на котором он был распят. И еще был там тот глиняный сосуд, воду в котором Иисус претворил в вино, да еще чернильница блаженного Августина, и в довершение всего – камень из мочевого пузыря святого папы Пия V. Злые языки утверждали, будто черт попутал некого монаха, и тот вытащил содержимое из великолепных ковчегов и свалил все в одну нечестивую кучу, так что теперь никто уже не мог разобраться, какая рука принадлежала Исидору, а какая – Веронике.
   В особой капелле хранилась самая ценная реликвия Эскуриала – santa forma – гостия, облатка, божественность которой проявилась с поразительной, возвышающей душу силой. Эту гостию захватили еретики, цвинглиане – они бросили ее на пол и топтали ногами. Но гостия начала кровоточить: совершенно явственно проступили на ней кровоподтеки, свидетельствующие, что в облатке пребывает бог. Случилось это в Голландии; из тамошнего монастыря ее перевезли в Вену, затем – в Прагу, к императору Рудольфу II. От него она перешла к владыке мира Филиппу; он заплатил за нее дорогую цену – три города в испанских Нидерландах и значительные торговые привилегии. Итак, santa forma покоилась в Эскуриале, скрытая от глаз еретиков.
   Придворный устав, столь же строгий и торжественный, как и сам Эскуриал, требовал, чтобы владыки Испании проводили в каждом из своих замков точно установленное время. В Эскуриале королю и его двору предписывалось пребывать в течение шестидесяти трех дней; сроки были точно установлены. Карлос III, отец ныне царствующего короля, скончался из-за этого строгого устава: не вняв предостережениям-врачей, он, несмотря на начинавшееся воспаление легких, переехал в Эскуриал в предписанное церемониалом время.
   Добродушного Карлоса IV угнетало мрачное величие Эскуриала, и для девятинедельного пребывания там он обставил по собственному вкусу свои личные апартаменты; внизу покои, где провел последние десять лет жизни Филипп II, стояли пустые и строгие, как в монастыре; наверху же Карлос IV жил в уютных комнатах, стены которых были увешаны коврами и картинами с изображением играющих детей, кокетливых пастушек, пухленьких, занятых болтовней прачек.
   Но и этот государь раз в неделю, как того требовал обычай, отправлялся в церковь Эскуриала навестить усопших предков. Он следовал через Двор царей, где стояли гранитные цари Иудеи: Давид с арфой и мечом, Соломон с книгами, Езекия с тараном, Манасия с отвесом, Иосафат с топором – с теми инструментами, при помощи которых эти цари построили Иерусалимский храм. Теперь носителем традиции был Эскуриал, ставший для христианского мира тем же, чем-для людей Ветхого завета был храм Соломона.
   Мимо этих царей следовал Карлос IV. Перед ним распахивались главные двери церкви, открывавшиеся только для лиц королевского звания, живых и мертвых. Чувствуя себя неуютно, с мрачным достоинством шествовал дальше дородный король среди величественной гармонии гордых и смелых линий и, несмотря на свой рост, казался карликом в огромном храме под гигантским куполом.
   По лестнице, стены и арки которой были облицованы самым лучшим мрамором, спускался он вниз, в Пантеон инфантов – усыпальницу принцев, принцесс и тех королевских супруг, чьи дети не взошли на престол. Затем спускался еще ниже, все так же по гранитным ступеням, в Пантеон королей – в восьмиугольный покой, самый величественный, самый роскошный мавзолей Европы, стены которого были облицованы яшмой и черным мрамором. Усыпальница была построена под алтарем главной капеллы, так что священник, поднимавший гостию, стоял как раз над усопшими королями, и они, таким образом, тоже становились причастны благодати.
   Итак, здесь, среди бронзовых гробов, где покоились останки его предков, стоял четвертый по счету Карлос.

 
Он смотрел не без испуги
На гробницы. В строгом стиле
Литеры обозначали
Имена усопших предков.
Тут же рядом дожидались
Коронованных владельцев
Два еще свободных гроба.
На одном из них стояла
Надпись: «Дон Карлос Четвертый»,
На другом: «Мари-Луиза».
Пять минут стоял он в склепе,
Подчиняясь этикету,
С жаром до трехсот считая.
А затем что было духу
Прочь бежал из Пантеона
По ступенькам; через церковь,
Через двор бежал он, мимо
Иудейских властелинов.
Наконец он добирался
До веселых, светлых комнат,
Где висели гобелены
И приятные картинки.
Сбросив черные одежды,
Тотчас переодевался
Для охоты…

 




15


   Гойе отвели помещение не в самом Эскуриале, а в гостинице Сан-Лоренсо. Он и не мог рассчитывать на другое. В Эскуриале, несмотря на его размеры, нельзя было разместить всех приглашенных. Но Гойя был недоволен.
   Дон Мигель навестил его, Гойя спросил о донье Лусии, Да, она тоже здесь и чувствует себя хорошо; Мигель был несколько сдержан. Оживился он, только когда разговор перешел на политику. Переговоры о мире, которые ведутся с французами в Базеле, сказал он, что-то не очень подвигаются. Франция отказывается выдать малолетнего сына и дочь покойного короля Людовика XVI. Испания же считает для себя делом чести освободить царственных детей, и дон Мануэль не идет на уступки в этом пункте.
   Позднее Гойя встретил аббата дона Дьего и донью Лусию. Аббат рассказал подробнее о создавшихся политических затруднениях. С военной точки зрения, кампания проиграна. Но лишь одна королева благоразумна, она согласна ради скорейшего заключения мира отказаться от детей Франции. Карлос колеблется, подстрекаемый доном Мануэлем. А тот носится с мыслью жениться на французской принцессе и таким образом получить титул владетельного князя.
   – И Пепа поддерживает дона Мануэля в его намерениях, – сказала Лусия. Ее далеко расставленные глаза с поволокой казались Гойе насмешливее и лукавее, чем обычно.
   – Пепа все еще здесь? – спросил он, неприятно пораженный.
   – С отставкой адмирала Масарредо у сеньоры Тудо начались затруднения с пенсией, – пояснил аббат. – Она ходатайствует здесь перед королем.
   – Королева удивлена, что сеньора Тудо не дожидается решения в Мадриде. Но вы знаете нашу Пепу. Она приехала сюда и не хочет уезжать. Вбила себе в голову, что ее Мануэль должен жениться на дочери французского короля. И через день поет ему балладу о юном герое Рамиро, похитившем инфанту, – заключила Лусия.
   – Ясно одно, – заметил аббат, – пребывание сеньоры Тудо в Эскуриале не облегчает задачу нашей делегации, ведущей переговоры о мире.
   Гойе не понравилось, что его бывшая подруга вмешивается в дела государей. Это не подобает, это противно установленному богом порядку.
   – Вы бы ее навестили, дон Франсиско, – заметила донья Лусия с ласковой, но коварной улыбкой. – Она живет в нижней гостинице.
   Франсиско решил избегать Пепы.
   На следующее утро он отправился в Эскуриал, чтобы, как требовал этикет, присутствовать при утреннем туалете королевы. Он не знал, будет ли донья Каэтана дежурной статс-дамой и хочет ли он ее видеть или боится этой встречи.
   Аванзала была полна нарядных кавалеров и дам. Тут был аббат, был посол королевской Франции мосье де Авре, был также – настроение Франсиско сразу испортилось – Карнисеро, его собрат по ремеслу, бездарный маляр, выезжавший на эффектах и раздутых гонорарах.
   Обе створки двери, ведущей в спальню, распахнулись. Королева Испании сидела за туалетным столом. Церемонно прислуживали ей дамы из высшей знати; движения их были строго определены этикетом: юбку ей подавала такая-то герцогиня, кофту – такая-то графиня, подвязки – такая-то маркиза. Жесты их были округлы, лица-маски нарумянены и набелены; с застывшей улыбкой меланхолично двигались они по комнате, словно разряженные заводные куклы, а Гойя смотрел и не мог понять: смешон или величественен этот устоявшийся веками красочно торжественный ритуал.
   Он увидел герцогиню Альба, и сердце его забилось сильнее. Как и у остальных, движения ее были размерены, сама она – наряжена и нарумянена, как кукла. Но тогда как остальные, возрождая здесь, в Эскуриале, над склепом усопших властителей, устаревшие обычаи, играли комедию и казались смешны, донья Каэтана была здесь на месте; то, что она делала, было у нее в крови, всосано с молоком матери.
   Дон Мануэль вызвал Гойю к себе. Заявил, что рассчитывал позировать ему для следующего портрета. К сожалению, сейчас он занят. Переговоры о мире, и без того трудные, еще усложняются из-за частных вопросов.
   – Наша с вами приятельница, сеньора Тудо, хочет видеть во мне героя, – пояснил он. – Очень мило и патриотично с ее стороны. Но не могу же я спокойно смотреть, как страна истекает кровью, только ради того, чтоб мне разыгрывать героя перед самим собой и перед нашей дорогой Пепой. Я государственный деятель, я должен подчиняться разуму, политической необходимости, а не чувству.
   Гойе было не по себе. Уж, конечно, здесь что-то кроется, опять от него требуют чего-то недостойного, постыдного.
   – Да и королева нервничает, – продолжал министр, – она озабочена трудностью решений, которые ей надо принять, и ее раздражают ничего не значащие мелочи – хотя бы пребывание здесь нашей приятельницы Хосефы Тудо. Сеньора Тудо, разумеется, подчинится желанию королевы, но она с полным основанием считает себя обиженной. Я бы хотел чем-нибудь ее порадовать, пока она здесь. Как вы думаете, не повторить ли нам ту приятную домашнюю вечеринку, на которой я благодаря вам имел удовольствие познакомиться с сеньорой Тудо?
   – Это выдумка Пепы? – спросил, с трудом скрывая свое недовольство, Гойя.
   – Наполовину ее, наполовину моя, – ответил дон Мануэль. – Пепе хочется устроить вечер в Эскуриале, в моих апартаментах. Ей кажется, что это будет особенно приятно.
   Настроение Гойи было окончательно испорчено. Что это взбрело Пепе в голову? Зачем понадобилось ей устраивать свою сомнительную вечеринку в самом величественном дворце Испании? «Не место вороне в высоких хоромах», – мрачно припомнил он старую поговорку. А сам он зачем ей понадобился? Хочет ему показать, чего достигла? Между тем он не видел возможности отклонить приглашение министра.
   Итак, на следующий же вечер он снова поднялся по торжественной лестнице и по длинным, строгим коридорам прошел в апартаменты дона Мануэля.
   В аванзале сидела дуэнья – тощая Кончита. Она подобострастно поклонилась Франсиско, однако на ее костлявом лице промелькнула нахальная, фамильярно-подлая усмешка.
   У дона Мануэля собралось то же общество, что в тот раз у доньи Лусии; не хватало только Агустина и осторожного дона Мигеля. Пела в простом зеленом платье была очень хороша, Франсиско сказал ей это почти против воли. Он отлично понимал, что в ней происходит, понимал ее обиду и торжество. Стоило ей уйти от него – и на нее посыпалось все, чего только может желать женщина. И вот она, Пепа Тудо, дерзкая, гордая, празднует здесь, в самом гордом дворце королевства, над усыпальницей почивших королей, свою вечеринку, и он пришел сюда по ее зову и не посмел отказаться. «Tragalo, perro – на, ешь, собака!»
   Пепа поздоровалась просто, приветливо, но как чужая.
   – Рада, что наконец-то вижу вас, дон Франсиско. Я слышала, вы приглашены писать портреты их величеств. Жаль, что вас заставляют ждать. Я здесь тоже по делу. Можно сказать, я уже получила то, чего добивалась, и завтра возвращаюсь в Мадрид.
   Гойе хотелось взять ее за плечи, потрясти как следует, бросить ей прямо в наглое лицо несколько крепких слов, но в присутствии дона Мануэля приходилось быть сдержанным.
   Дон Мануэль вел себя так, будто нет ничего особенного в том, что он предоставил Пепе для ее вечеринки свои парадные покои в Эскуриале: он был весел, разговорчив, шумлив. Однако беззаботная веселость была наигранной. Мария-Луиза, правда, многое ему прощала, но на этот раз он, пожалуй, хватил через край.