В общем, несмотря на молодость, он неплохо справляется со своими тяжелыми обязанностями, и было бы очень хорошо, если бы во всех государствах Европы ответственнейшие посты занимали такие люди».



9


   Вечер, на котором должна была произойти встреча дона Мануэля с вьюдитой, устраивала донья Лусия Бермудес.
   У сеньора Бермудеса был большой и поместительный дом, сверху донизу набитый произведениями искусства. На стенах сплошным ковром висело великое множество картин – старых и новых, больших и маленьких – вплотную одна к другой.
   Донья Лусия принимала гостей, сидя, по староиспанскому обычаю, на возвышении под высоким балдахином. Она была вся в черном, глаза ее загадочно блестели из-под высокого гребня, венчавшего грациозную, как у ящерицы, головку. Итак, она сидела изящная и церемонная и в то же время возбужденная и озорная, радуясь предстоящему.
   Дон Мануэль пришел рано. Он был одет очень тщательно, элегантно, без излишнего щегольства. Он не надел парика и даже не напудрил свои золотистые волосы. Из многочисленных орденов его грудь украшал только орден Золотого руна. На широком лице не осталось и следа пресыщенности. Дон Мануэль старался поддерживать светский разговор с хозяйкой дома, но был рассеян – он ждал.
   Аббат стоял перед портретом доньи Лусии, написанным Гойей. Сначала Мигель хотел отвести этой картине особое место, но затем решил, что она только выиграет от соседства с другими первоклассными произведениями. Итак, портрет висел среди других картин, украшавших стены. Дон Дьего почувствовал, что дольше стоять перед ним молча неудобно. Не скупясь на похвалы, пересыпая свою речь латинскими и французскими цитатами, начал он превозносить своеобразие этого превосходного произведения, и слова его звучали как объяснение в любви донье Лусии. С противоречивым чувством слушал дон Мигель хвалы живой и нарисованной Лусии; при этом он не мог не признать, что дон Дьего расхваливает картину и ее новую живописную гамму, пожалуй, еще с большим знанием дела, чем он сам.
   Вошла Пепа. На ней было зеленое платье, покрытое светлым кружевом, и одно-единственное украшение – осыпанный драгоценными камнями крест, подарок адмирала. Именно такой видел ее Гойя, когда дон Мануэль сделал ему свое бесстыдное предложение, именно такой хотел ее написать, написать с новым мастерством. Она спокойно извинилась за свой поздний приход; дуэнья никак не могла найти паланкин. Гойю восхитило ее смелое спокойствие. Они только намеками коснулись в разговоре того, чему суждено было совершиться сегодня. Он ждал, он надеялся, что на него посыпятся упреки и проклятия. Ничего подобного, несколько тихих, насмешливых, исполненных скрытого значения фраз – и все. Сейчас ее поведение было явно обдуманным, нарочитым. Она нарочно запоздала, нарочно подчеркнула скудость своих средств. Она хочет в присутствии герцога пристыдить его, Франсиско, за скупость. А ведь достаточно было бы ей открыть рот, и он обставил бы ее лучше, правда, сначала поворчав. Какая подлость!
   Дон Мануэль едва ли слышал, что она сказала. Он смотрел на нее до неприличия упорно, но с восхищением, на которое вряд ли кто считал его способным. Когда донья Лусия наконец представила его Пепе, он поклонился ниже, чем кланялся королеве или принцессам. И тут же заговорил о портрете, написанном Гойей, о том, в какой восторг он, Мануэль, пришел от него с первой же минуты и как в данном, единственном случае портрет даже такого большого художника несравненно слабее оригинала. Взор его выражал преданность и готовность к услугам.
   Сеньора Тудо привыкла к преувеличенным комплиментам: таковы все испанцы – мадридский махо, провинциальный идальго, придворный гранд. Но она разбиралась в оттенках, она быстро сообразила, что этот вельможа влюбился в нее сильнее, чем адмирал Масарредо, чье возвращение ожидалось со дня на день, может быть даже сильнее, чем ее упокоенный богом и морем супруг, офицер флота Тудо. Раз Франсиско ее предал и продал, так пусть хоть чувствует, от какого сокровища он отказался. И Пепа решила не продешевить себя. Она улыбалась приветливо ни к чему не обязывающей улыбкой, обнажавшей крупные, сверкающие белизной зубы, веер ее не отстранял, но и не манил, и она с удовольствием отметила, что Франсиско смотрит в их сторону, с неприязненным любопытством следя за ухаживанием дона Мануэля.
   Паж доложил, что кушать подано. Перешли в столовую. И здесь тоже стены были сплошь увешаны картинами – натюрмортами и сценами трапез – фламандских, французских и испанских художников. Была тут и картина Веласкеса – несколько мужчин у очага, и «Брак в Кане Галилейской» Ван-Дейка, и дичь, и домашняя птица, и рыба, и плоды, так сочно написанные, что при взгляде на них текли слюнки. Стол был изысканный, но не слишком обильный: салат, рыба, сласти, малага и херес, пунш и сахарная вода со льдом. Лакеев не было, только паж; дамам прислуживали кавалеры.
   Дон Мануэль ухаживал за Пепой. От нее веет той же ясной безмятежностью, что и от портрета, написанного Франсиско, уверял он. Но он и не подозревал, сколько волнующего кроется за этой безмятежностью. Какая она при всем своем спокойствии манящая, emouvante, bouleversante.[1] Говорит она по-французски?
   – Un peu,[2] – ответила она с неважным произношением.
   Он так и думал, что она образованнее прочих мадридских женщин. Им – и придворным дамам, и всем этим щеголихам, и махам – можно только отпускать пошлые комплименты, с ней же можно беседовать и о житейских делах и о высоких материях. Она ела, пила и слушала. Сквозь кружевные перчатки светились матовой белизной ее руки.
   Немного спустя движением веера она дала ему понять, что он ей не неприятен. Тогда дон Мануэль весьма пылко заявил, что Гойя должен написать ее еще раз; написать вот такой, как сейчас, вложить в этот портрет все свое мастерство, написать ее для него, для Мануэля.
   Гойю пыталась втянуть в разговор донья Лусия. Она сидела тихая, задумчивая и иронически поглядывала на дона Мануэля, который ухаживал за Пепой. По тому, как он на нее смотрел, как наклонялся к ней, всякому было ясно, что он запутался в любовных сетях, и донья Лусия наслаждалась этим зрелищем.
   Маленькими глоточками отпивая ледяную воду, она сказала будто невзначай:
   – Я рада, что Пепа не скучает. Бедняжка! Такая молоденькая и уже вдова, да к тому же еще сирота. Она с поразительной стойкостью переносит все превратности судьбы, вы не находите? – И, все время поглядывая на дона Мануэля, прибавила: – Как странно, дон Франсиско, что именно ваш портрет возбудил то участие, которое дон Мануэль принимает сейчас в Пепе. Вы вершите судьбами людей. Вернее, ваши портреты.
   Гойя думал, что он лучше изучил женщин, чем все знакомые ему мужчины. И что же – вот тут рядом с ним сидит Лусия, очаровательная, изящная, стройная, загадочная, недоступная и порочная, и нагло издевается над ним. В ушах у него звучали бесстыдные слова, которые выкрикивала тогда на Прадо торговка миндалем, авельянера, вшивая девчонка, натравившая на него весь уличный сброд, и он называл себя дураком. Он даже не знает, посвящена ли в интригу Пепа, возможно, что она вместе с Лусией потешается над ним. Его охватила безумная злоба, но он сдержался, отвечал односложно, прикидываясь простаком, и тупо смотрел в ее широко расставленные глаза, в глаза с поволокой, словно не понимая их взглядов.
   – Сегодня вы еще неприветливей, чем обычно, дон Франсиско, – ласково сказала Лусия. – Вас совсем не радует Пепино счастье?
   Он вздохнул с облегчением, когда к ним подошел аббат и дал ему возможность прервать неприятный разговор.
   Но не успел он отойти от Лусии, как его подозвала Пепа. Она попросила принести ей стакан пунша. Дон Мануэль заметил, что Пепе хочется остаться с Гойей наедине; он понимал ее желание и не хотел портить ей настроение. Он отошел.
   – Как я выгляжу? – спросила Пепа.
   Она сидела в кресле, такая томная, такая нежная. Франсиско растерялся. Он никогда не отказывался от откровенного разговора; ее вина, если они расстаются без объяснения и не такими друзьями, как могли бы. Если у кого есть причина сердиться, так это у него.
   – Я не хотела бы оставаться здесь долго, – опять заговорила она. – Ты придешь ко мне или мне прийти к тебе?
   Он оторопел. Что ей надо? Не так же она глупа, чтобы, получив приглашение на вечер к Лусии, не понять, в чем дело. Или Лусия ей ничего не сказала? Может быть, все же виноват он, может быть, он сделал все не так.
   На самом деле Пепа уже несколько дней обо всем знала, но решение далось ей не так легко, как он думал. Целыми днями раздумывала она, почему он молчит, не надо ли ей самой вызвать его на объяснение. При всем своем безмятежном характере Пепа была обижена, что Франсиско так легко отказался от нее – то ли ради карьеры, то ли из-за того, что она ему надоела, – и не хотел ее удерживать. Лишь после этих раздумий она поняла, как к нему привязана.
   Несмотря на все, что ей пришлось пережить, чувства ее остались чистыми. Она кокетничала и любезничала с мужчинами, но до Фелипе Тудо никому не принадлежала. Слишком явные домогательства мужчин, увивавшихся вокруг нее после смерти мужа, особенно во время ее занятий с знаменитой Тираной, скорее отталкивали, чем привлекали вьюдиту. Затем в ее жизнь на всех парусах приплыл адмирал, и это очень подняло ее в собственных глазах. Но наслаждение, глубокое, подлинное наслаждение она испытала только с Франсиско Гойей. Жаль, что он уже не любит ее по-прежнему.
   Когда Лусия сказала ей, что всесильный министр жаждет с ней познакомиться, она сразу поняла, что перед ней открывается широкая, залитая солнцем дорога, что могут осуществиться грезы о великолепных замках и покорной челяди, навеянные ей романсами. Она размечталась, что герцог Алькудиа, кортехо королевы, станет ее кортехо, и не заметила, как сильно на этот раз плутовала в карты дуэнья.

 

 
   И все же она решила, что не уйдет от Франсиско, если только он сам того не пожелает, и решение свое не изменила.
   Теперь она прямо спросила его: «Ты придешь ко мне или мне прийти к тебе?» А он сидел с таким глупым лицом, что и не выдумаешь.
   Он молчал, она опять ласково спросила:
   – Ты нашел другую, Франчо? – Он все еще молчал. – Я тебе надоела? Почему ты отдаешь меня герцогу?
   Она говорила приветливо, негромко, пусть посторонние думают, что они просто болтают.
   Вот она сидит перед ним, красивая, возбуждающая желание, она нравится ему и как мужчине и как художнику, но, хоть это и досадно, она права: он нашел другую, нет, не нашел, другая просто вошла в его жизнь, захватила его всего, целиком, и потому он уступает герцогу ее, Пепу. Но она права только наполовину. Обо всех обстоятельствах, о жертве, которую он приносит Ховельяносу и Испании, она не подозревает. И вдруг его охватила безумная ярость. Люди все понимают превратно. Охотней всего он прибил бы Пепу.
   Агустин Эстеве переводил взгляд с Пепы на Лусию и обратно с Лусии на Пепу. Он догадывался, в чем здесь дело. Франсиско попал в беду. Франсиско нуждается в его помощи, иначе он не привел бы его сюда, и в этом Агустин видел доказательство того, как они крепко сдружились. И все же Агустин был невесел. Он слонялся из угла в угол и завидовал Франсиско и его бедам.
   Лусия приказала принести шампанское. Агустин, против обыкновения, пил сегодня много. Он пил попеременно то нелюбимую им малагу, то нелюбимое им шампанское и был грустен.
   Дон Мануэль счел, что приличия соблюдены и теперь он может опять заняться вьюдитой. Ей это было приятно. Сейчас она сама навязывалась Франсиско ясно и откровенно, она унижалась перед ним, а он ею пренебрег; ну что ж, она пойдет той дорогой, которую он указал. Но уж тогда пусть все будет, как в ее любимых романсах. Пусть ее порицают, зато пусть восхищаются, пусть преклоняются перед ней. Такой вельможа, как герцог, чего доброго, думает, что ее можно просто подобрать. Нет, она знает себе цену и потребует с Мануэля настоящую цену, очень высокую цену, раз он согласен платить.
   Пепа Тудо была дружна с Лусией Бермудес. Она часто появлялась у нее на вечеринках, но на парадные вечера, которые иногда давали сеньор и сеньора Бермудес, ее не приглашали. Пепа была рассудительна и понимала, что ей, вдове скромного морского офицера, не место в высшем обществе. Но теперь все изменится. Если она согласится на связь с доном Мануэлем, то не на ролях скромной тайной любовницы; нет, она будет его официальной возлюбленной, соперницей королевы.
   Дон Мануэль выпил, он был разгорячен, возбужден шампанским и близостью вьюдиты. Ему хотелось щегольнуть перед ней. Он спросил, ездит ли она верхом? Это был глупый вопрос: верхом на лошади ездили только жены грандов и богачей. Она спокойно ответила, что дома, на отцовских плантациях, не раз сидела на лошади, но здесь, в Испании, ей приходилось ездить только на осле или муле. Это упущение необходимо наверстать, заметил он. Ей обязательно надо кататься верхом, она должна божественно выглядеть в седле. Он и сам неплохой наездник.
   Цепа воспользовалась случаем.
   – Вся Испания знает, – сказала она, – какой вы прекрасный наездник, дон Мануэль, – и прибавила: – Нельзя ли мне посмотреть на вас верхом на коне?
   Этот невинный вопрос был чрезвычайно смел, он был настоящей дерзостью, наглостью даже в устах самой очаровательной вьюдиты в государстве, ибо дон Мануэль обычно занимался верховой ездой в присутствии королевы, а нередко и короля. Не может быть, чтоб сеньора Тудо не знала того, о чем говорил весь Мадрид! На минуту герцог смутился, больше того – он сразу отрезвел, перед его мысленным взором открылась дверца большой клетки, очаровательная женщина приглашала его туда. Но затем он увидел эту очаровательную женщину, ее красивый, манящий рот, увидел ее зеленые глаза, в спокойном ожидании устремленные на него, и ему стало ясно: если он сейчас скажет «нет», если он сейчас отступит, он навсегда потеряет ее, эту роскошную женщину, чьи медные волосы, белая кожа, чей аромат так приятно пьянили его. Конечно, он с ней переспит, даже если скажет «нет»; но он хотел большего, он хотел, чтоб она всегда была рядом, всегда, когда бы он ее ни пожелал, а всегда – значит всегда, он хотел иметь ее только для себя. Он проглотил слюну, отхлебнул из стакана, опять проглотил слюну, сказал:
   – Конечно, сеньора. Само собой разумеется, донья Хосефа. За честь для себя почту прогарцевать перед вами верхом. На днях двор уезжает в Эскуриал. Но как-нибудь утром ваш покорный слуга Мануэль Годой вернется в Мадрид, в свой загородный дом, на несколько часов он стряхнет с себя бремя забот и государственных дел и прогарцует перед вами, прогарцует для вас, донья Пепа.
   Он впервые назвал ее уменьшительным именем.
   Пепа Тудо в душе ликовала. Она вспомнила свои любимые романсы: то, что сказал сейчас дон Мануэль, звучало поэтично, как и ее романсы. Многое в ее жизни теперь изменится, кое-что, вероятно, и в жизни дона Мануэля, и в жизни Франсиско тоже. От нее будет зависеть – выполнить ту или другую просьбу Франсиско или отказать ему в услуге. Она, конечно, не откажет. Но – и в ее зеленых глазах мелькнул мстительный огонек – придется ему почувствовать, что это ей он обязан своим благополучием.

 

 
   Сеньор Бермудес видел, с каким увлечением дон Мануэль ухаживает за Пепой, и в сердце его закралась тревога. Герцогу и раньше случалось бурно проявлять свои чувства, но никогда еще он так не старался, как сейчас. Надо будет приглядеть за ним, а то еще наделает глупостей. Королеву порой тяготит его верность, и она ничего не имеет против, чтоб он поразвлекался на стороне; но не такая она женщина, чтобы потерпеть серьезную связь дона Мануэля, а в сеньору Тудо он, по-видимому, влюбился не на шутку. Донья же Мария-Луиза, когда разъярится, не знает удержу; она, чего доброго, пойдет наперекор политике дона Мануэля, наперекор его, Мигеля, политике. Но не стоит заранее придумывать себе страхи. Он отвернулся от Мануэля и Пепы и посмотрел в сторону доньи Лусии. Как она прекрасна, какое благородство во всем облике. Правда, с тех пор, как ее портрет работы Франсиско висел среди его прочих картин, он не был уже уверен в благородстве ее красоты. За многие годы упорных занятий он усвоил немало твердых правил; он изучил Шефтсбери и раз навсегда установил, что прекрасно, а что – нет. И вдруг граница между тем и другим стала менее четкой, теперь от обеих Лусий, и живой и той, что на портрете, исходило какое-то беспокойное мерцание.
   Как только дон Мануэль изъявил согласие на просьбу Пелы, желавшей присутствовать в манеже при его занятиях верховой ездой, она стала гораздо разговорчивее. Рассказала о своем детстве, о плантациях сахарного тростника и невольниках, о близком знакомстве, более того – о дружбе со знаменитой актрисой Тираной, о том, как брала у той уроки.
   На сцене она, конечно, изумительно хороша, пылко воскликнул дон Мануэль: ее скупые, но красноречивые жесты, выразительное лицо, проникающий в самое сердце голос с первого же мгновения внушили ему мысль, что она создана для сцены.
   – Вы, вероятно, поете? – спросил он.
   – Немножко, – ответила она.
   – Как бы мне хотелось послушать ваше пение! – сказал он.
   – Я пою только для себя, – заявила Пепа, и когда на лице его отразилось разочарование, прибавила своим сочным, томным голосом. – Когда я пою для другого, мне кажется, что тем самым я допускаю какую-то близость между нами, – и она посмотрела ему прямо в лицо.
   – Когда же вы споете для меня, донья Пепа? – настаивал он тихо, страстно.
   Но она ничего не сказала, только закрыла в знак отказа веер.
   – А для дона Франсиско вы пели? – ревниво спросил он.
   Теперь и выражение ее лица стало замкнутым. А он умолял в бурном раскаянии:
   – Простите меня, донья Пепа, я не хотел оскорбить вас, вы же знаете. Но я люблю музыку. Я не мог бы полюбить женщину, которая не чувствует музыки. Я тоже немного пою. Позвольте мне спеть для вас, – попросил он.
   В Мадриде рассказывали, что королева Мария-Луиза с величайшим удовольствием слушает пение дона Мануэля, но ей приходится долго упрашивать своего любимца, прежде чем он согласится на ее просьбу: в трех случаях из четырех она получает отказ. И Пепа втайне торжествовала, что с первой же встречи так обворожила герцога, но вслух она только заметила со спокойной любезностью:
   – Лусия, ты слышишь, герцог предлагает спеть для нас.
   Все были поражены.
   Паж принес гитару. Дон Мануэль положил ногу на ногу, настроил гитару и запел. Сначала он спел под собственный аккомпанемент старую чувствительную балладу про парня, по жеребьевке взятого в рекруты и отправленного на войну: «Уходит в море армада. Прощай, Росита, прощай!» Он пел хорошо, с чувством, отлично владея голосом.
   – Спойте, спойте еще! – умоляли польщенные дамы, и дон Мануэль спел песенку, сегидилью болера, сентиментально-насмешливые куплеты о тореадоре, осрамившемся на арене, так что теперь он не решается показаться на глаза людям, а уж быкам – и тем паче. Прежде из-за него готовы были выцарапать друг другу глаза двести прекрасных и изящных жительниц Мадрида – махи, щеголихи, даже две герцогини, а теперь он рад-радешенек, если дома в родной деревне девушка пустит его к себе на солому. Гости громко аплодировали, и дон Мануэль был доволен. Он отложил гитару.
   Но дамы умоляли:
   – Спойте, спойте!
   Министр, еще немного колеблясь, но в душе уже сдавшись, предложил исполнить настоящую тонадилью, но для этого нужен партнер, и он посмотрел на Франсиско. Уговорить Гойю, любившего пение, да к тому же еще возбужденного вином, оказалось нетрудно. Они шепотом посовещались, взяли несколько нот, обо всем договорились. Они пели, плясали, изображали в лицах тонадилью про погонщика мулов. Погонщик ругает ездока, а тот становится все требовательнее. Он злит мула и погонщика, не хочет слезать, когда дорога идет в гору, к тому же он скряга и не желает прибавить ни куарто к договоренной плате. К спорам и ругани ездока и погонщика присоединяется крик мула, которому отлично подражали то дон Мануэль, то Франсиско.
   Оба – и премьер-министр и придворный живописец их католических величеств – пели и плясали с самозабвением. Эти изящно одетые господа не только изображали ругающегося погонщика и скупого ездока – они действительно были ими, и куда больше, чем премьером и придворным живописцем.
   Дамы слушали и смотрели, а сеньор Бермудес с аббатом меж тем беседовали шепотом. Но когда дон Мануэль и Гойя удвоили усердие, они тоже замолчали, пораженные, несмотря на весь свой житейский опыт; они почувствовали к обоим легкое, добродушное презрение, проистекавшее от сознания собственного умственного превосходства и высокой образованности. Как усердствуют эти дикари, а все ради женщин, как унижаются, и сами того не замечают.
   Наконец Мануэль и Франсиско, вволю напевшись и напрыгавшись, остановились усталые, запыхавшиеся, счастливые.
   Но тут на сцену выступил еще один гость – дон Агустин Эстеве.
   Испанцы презирают пьяниц – пьяный человек теряет чувство собственного достоинства. Дон Агустин не мог припомнить, чтобы когда-либо вино лишило его ясности рассудка. Но сегодня он выпил больше, чем следовало, и сам сознавал это. Он был зол на себя, но еще больше на остальных гостей. Вот полюбуйтесь – Мануэль Годой, он именует себя герцогом Алькудиа и украшает живот золотыми побрякушками, и Франсиско Гойя, ему плевать на себя и на свое искусство. Счастье вознесло их обоих из грязи на высочайшую вершину и дало им все, о чем только можно мечтать, – богатство, уважение, власть, самых завидных женщин. И вместо того, чтобы смиренно благодарить бога и судьбу, они выставляют себя на посмешище, прыгают и орут как недорезанные свиньи, да еще в присутствии самой прекрасной женщины в мире. А он, Агустин, стой и смотри да хлещи шампанское, которым уже сыт по горло. Хорошо хоть одно – теперь он набрался храбрости и выскажет свое мнение аббату и дону Мигелю, этому ученому сухарю и ослу, не понимающему, какое сокровище донья Лусия.
   И Агустин стал распространяться о бесполезной учености некоторых господ. Болтают, разглагольствуют и про то, и про это, и по-гречески, и по-немецки, тычут своим Аристотелем и Винкельманом. Подумаешь, велика штука, раз у тебя и деньги и время на учение было, раз тебя зачислили в стипендиаты и ты щеголял в высоком воротнике и в башмаках с пряжками. А попробуй-ка помучиться своекоштным, как мучился Агустин Эстеве, чтобы заработать или выпросить себе тощий ужин. Да, у некоторых господ нашлись нужные двадцать тысяч реалов – им хватило и на пирушку, и на бой быков, и на докторский диплом.
   – А у нашего брата докторской степени нет, зато у нас мизинец больше понимает в искусстве, чем все четыре университета и академия вместе со своими докторами. Вот нам и приходится сидеть и до одури пить шампанское и малевать лошадей под задницами побежденных генералов.
   Стакан Агустина опрокинулся, и сам он, тяжело дыша, повалился на стол. Аббат посмотрел и улыбнулся.
   – Так, теперь и наш дон Агустин спел свою тонадилью, – сказал он.
   Дон Мануэль посочувствовал сухопарому подмастерью своего лейб-художника.
   – Пьян, как швейцарец, – сказал он добродушно.
   Солдаты швейцарской гвардии славились тем, что, когда увольнялись вечером в отпуск, длинными рядами, взявшись под руки, пьяные шатались по улицам, горланили песни, задирали прохожих. Дон Мануэль с удовлетворением отметил разницу между Агустином, мрачным, злым, раздражительным во хмелю, и собой – вино приводило его в веселое, добродушное, приятное настроение. Он подсел к Гойе, чтобы за стаканом вина излить душу художнику, пожилому, умному, сочувствующему другу.
   Дон Мигель занялся Пепой. Он считал полезным в интересах Испании и прогресса заручиться ее дружбой, ибо герцог, несомненно, на какое-то время подпадет под ее влияние.
   Дон Дьего подошел к донье Лусии; он думал, что знает людей, что знает донью Лусию. У нее была бурная жизнь, она, конечно, пресыщена, она у цели: завоевать такую женщину нелегко. Но недаром же он ученый, философ, теоретик, выработавший свою систему, свою стратегию. Если у доньи Лусии иногда проскальзывает легкая, трудно объяснимая насмешка вместо более естественной для нее удовлетворенности, так, верно, потому, что она помнит свое происхождение и гордится им. Она вышла из низов, она маха, этого она не забывает, и в этом ее сила. Мадридские махи и их кавалеры знают себе цену. Они чувствуют себя такими же испанцами, как и гранды, может быть, даже еще более истыми. Аббат считал эту знатную даму – Лусию Бермудес – тайной революционеркой, которая могла бы играть роль в Париже, и на этом убеждении он построил свой план.
   Он не знал, обсуждает ли дон Мигель вместе с ней государственные дела, не знал даже, интересуется ли она ими. Но он вел себя так, как если бы именно она, со своего возвышения, из своего салона вершила судьбами Испании. Первые робкие шаги на пути к заключению мира успеха не имели; Париж был настороже. Почему бы представителю духовенства, к коему благосклонны отцы инквизиторы, и светской даме, салон которой славится на всю Европу, не войти в переговоры с парижанами об испанских делах, ведь они могут действовать свободнее, а значит, плодотворнее, чем государственные деятели и придворные. Дон Дьего намекал, что пользуется в Париже известным влиянием, что имеет доступ к людям, которые для других вряд ли доступны. Очень осторожно, уснащая свою речь любезностями, просил он ее совета, предлагал союз. Умная Лусия отлично понимала, что не политика его цель. Все же избалованной даме льстило доверие образованного скрытного человека, льстило, что он предлагает ей такую трудную, тонкую роль. В первый раз она с подлинным интересом окинула его многозначительным взглядом своих раскосых глаз.