Фитцнорман захватил с собой сотню тысяч долларов, два чемодана с неотделанными алмазами, крупными и помельче, и отплыл в чужие края. В Россию его доставила китайская джонка: через шесть месяцев он был уже в Санкт-Петербурге. Он снял невзрачную комнатенку и тут же отправился к придворному ювелиру с известием, что у него есть алмаз для государя. Он пробыл в Санкт-Петербурге две недели, спасаясь от убийц постоянными переездами, и за это время всего три-четыре раза прикоснулся к своим чемоданам.
   Пообещав воротиться через год с гранеными камнями покрупнее, он был отпущен в Индию. Но еще до этого императорское казначейство перевело на четыре разных счета в американских банках пятнадцать миллионов долларов.
   Он вернулся в Америку в 1868 году, пропутешествовав больше двух лет. Он побывал в столицах двадцати двух стран мира и имел беседы с пятью императорами, одиннадцатью королями, тремя принцами, шахом, ханом и султаном. Свое состояние Фитцнорман к этому времени исчислял в миллиард долларов. Перед его тайной сами собой возникали все новые заслоны. Как только он выпускал на свет какой-нибудь крупный бриллиант, тот через неделю обрастал легендами, полными роковых совпадений, интриг, революций и войн — такой длины, что родословную его можно было проследить до Первого Вавилонского царства.
   С 1870-го до 1900-го — года смерти Фитцнормана — его история писана золотыми буквами. Были, конечно, и побочные происшествия: он сбивал с толку топографов, женился на виргинской уроженке, которая родила ему единственного сына; пришлось, ввиду прискорбных осложнений, устранить брата: он, к сожалению, пил без удержу и спьяну распускал язык. Но это и немногие другие убийства не омрачили счастливых времен роста и прогресса.
   Перед самой смертью Фитцнорман повел дело по-новому: оставив в резерве всего несколько миллионов долларов, он на остальные оптом закупил редкие вещества и разместил их в банковских сейфах по всему миру под видом антикварных коллекций. Сын его, Брэддок Тарлтон Вашингтон, развил ту же идею. Он обменял вещества на редчайший из всех элементов — радий, — так что миллиард долларов помещался у него в сигарной коробке.
   Через три года после смерти Фитцнормана его сын Брэддок решил, что дело пора закрывать. Они с отцом выкачали из горы столько денег, что подсчитать их в точности было уже невозможно. Шифрованные записи в его блокноте обозначали, сколько примерно радия хранится в каждом из тысячи банков, в которых он был вкладчиком, и на какие фамилии оформлены счета. И он сделал самое простое — запечатал свои алмазные копи.
   Да, запечатал копи. Добытого хватит нескольким поколениям Вашингтонов на самую роскошную жизнь. Оставалось только беречь свою тайну: если она откроется, будет паника, и все вкладчики всего мира, с Вашингтонами во главе, станут нищими.
   У такой вот семьи в гостях оказался Джон Т. Ангер. И такую вот повесть он услышал наутро по приезде в отведенной ему серебряной гостиной.
 
V
 
   После завтрака Джон вышел на высокое крыльцо и стал с любопытством осматриваться. Вся долина, от алмазной горы до гранитного пика за пять миль, была подернута золотистой утренней дымкой, млевшей над мягкими луговыми склонами, над озерами и садами. Купы вязов скапливали легкую тень, и эти теневые островки были до странности непохожи на сине-зеленый сосняк по взгорьям. На глазах у Джона три олененка цепочкой выскочили из кущи в полумиле от дворца и веселой трусцой скрылись в ребристом полумраке соседнего перелеска. Если бы среди деревьев показался козлоногий сатир со свирелью или в зелени мелькнула розовая нагота светлокудрой дриады, Джон ничуть бы не удивился.
   В тихом уповании на чудо он сошел по мраморным ступеням, чуть потревожив внизу дремоту двух лоснистых русских волкодавов, и доверился дорожке в синих и белых плитках, которая вела неведомо куда.
   Ему было несказанно хорошо. Юность — блаженная и ущербная пора: юные не живут в настоящем, а примеряют его к своему блистательному воображаемому будущему; цветы и золото, девушки и звезды — лишь предзнаменования и предвестия этой недостижимой, несравненной юной мечты.
   Джон обогнул благоуханные розовые заросли, пошел прямиком через парк и набрел на мшистую лужайку. Ему никогда не случалось лежать на мху, и он решил проверить, правду ли об этом пишут. Вдруг он увидел, что навстречу ему по траве идет девушка, самая красивая на свете.
   На ней было легкое белое платье чуть ниже колен и веночек из резеды, перевитый сапфирными нитями. Ее босые розовые ножки отрясали росу с травы. Она была младше Джона — лет шестнадцати.
   — Здравствуйте, — нежно позвала она. — Я — Кисмина.
   Что было Джону до ее имени! Он приблизился к ней, ступая все осторожнее — не наступить бы на ее босые пальчики.
   — Мы с вами еще не виделись, — сказал ее нежный голос, а синие глаза прибавили: «И как же вы много потеряли!..» — Вчера вечером вы видели мою сестру Жасмину. А я отравилась салатным листом, — продолжал голосок, а глаза говорили: «Я всегда такая прелесть — и больная и здоровая».
   «Я не могу на вас налюбоваться, — высказали глаза Джона, — я и сам вижу, какая вы…»
   — Добрый день, — сказал его голос. — Надеюсь, сегодня вы уже поправились. — «Вы чудесная», — досказал его трепетный взгляд.
   Джон заметил, что они снова идут по дорожке. Она предложила присесть на мох, и он уже не мог понять, мягко ему или нет.
   К женщинам он был придирчив. Пустяковый изъян — будь то широкая щиколотка, низкий голос или даже очки — отрезвлял его до полного безразличия. И вот впервые в жизни рядом с ним была девушка, которая, на его взгляд, воплощала истое совершенство.
   — А вы из восточных штатов? — мило поинтересовалась Кисмина.
   — Нет, — честно сказал Джон. — Я из Геенны.
   Или это слово ей ничего не говорило, или она не знала, как бы на это помилее отозваться, но она промолчала.
   — А я осенью поеду учиться на Восток, — сказала она. — Как вы думаете, мне там понравится? Я в Нью-Йорк поеду, в пансион мисс Балдж. У нее очень строго, но на уик-энды меня все равно будут отпускать домой — у нас свой дом в Нью-Йорке, — а то папа слышал, что там девушки прогуливаются парами и следят друг за другом.
   — Ваш отец считает, что вы особенные, — заметил Джон.
   — Мы и есть особенные, — отвечала она, и глаза ее гордо сверкнули. — Нас никогда не наказывали. Папа сказал, что нас нельзя наказывать. Однажды моя сестра Жасмина, когда была еще маленькая, столкнула его с лестницы — и он встал, захромал и пошел. А мама — вы знаете, она так поразилась, — продолжала Кисмина, — когда услышала, что вы — ну, оттуда. Она сказала, что в детстве ей говорили — ну, сами понимаете, она родом испанка и воспитана по-старинному.
   — А вы ведь здесь не все время живете? — спросил Джон, стараясь не показать, что слова Кисмины его укололи. Ему как будто подчеркнуто намекнули, что он провинциал.
   — Перси, Жасмина и я проводим здесь каждое лето, только будущим летом Жасмина поедет в Ньюпорт, а потом, осенью, даже в Лондон. Ее ко двору представят.
   — А знаете, — помялся Джон, — я было сперва подумал, что вы такая простая, а вы очень даже светская.
   — Ой, вовсе нет, — вскрикнула она. — Ой, не дай бог. По-моему, они такие все ужасно вульгарные, правда же? Вовсе я не светская, ни чуточки. Еще так скажете, и я сейчас заплачу.
   Она так огорчилась, что у нее губы задрожали. Джону пришлось дать задний ход.
   — Ну что вы, это я просто так, просто пошутил.
   — Да нет, потому что, если бы и светская, — не унималась она, — то ничего, пусть. Но ведь нет же. Я такая неопытная, совсем девочка. Ни курить не умею, ни пить и читаю одни стихи. В математике и в химии ну прямо ничего не смыслю. И одеваюсь очень-очень просто, совсем почти никак не одеваюсь. Вот уж кто не светская, так это я. По-моему, девушки должны расти, как цветы, и радоваться жизни.
   — Я тоже так думаю, — от души согласился Джон.
   Кисмина повеселела. Она улыбнулась ему, и непролитая слезинка скатилась с ее ресниц.
   — Вы хороший, — доверительно прошептала она. — А вы все время будете с Перси или немножечко и со мной? Вы только представьте — я ведь совсем-совсем ничего ни про что не знаю. Даже никто в меня еще не влюблялся. Да я и вообще-то мальчиков не видела — одного Перси. И я так бежала сюда, чтоб скорее с вами повидаться.
   Крайне польщенный, Джон отвесил глубокий поклон, как его научили в Геенне, в танцклассе.
   — А сейчас давайте пойдем, — пролепетала Кисмина. — Мне нужно в одиннадцать быть у мамы. Вы даже ни разу не попробовали меня поцеловать. А я думала, мальчики теперь все такие…
   Джон горделиво расправил грудь.
   — Есть и такие, — сказал он, — но я не такой. И девушки у нас в Геенне этого не позволяют.
   И они рядышком побрели ко двору.
 
VI
 
   Брэддок Вашингтон предстал Джону в ярком солнечном свете. Ему было лет сорок с лишним, лицо строгое и гладкое, сам коренастый. По утрам от него пахло конюшней — холеными лошадьми. В руке он держал простую березовую трость с опаловой рукоятью. Они с Перси водили Джона по здешним владениям.
   — Вон там живут рабы, — его трость обратилась влево, к мраморной обители, изящно-готические очертания которой вливались в горный склон. — Когда я был молод, на меня накатил нелепейший, бредовый идеализм. И я устроил им роскошную жизнь. Странно сказать, что у них при каждой комнате была кафельная ванная.
   — Вероятно, — заметил Джон, посмеиваясь, — они ссыпали в ванны уголь. Мистер Шнитцлер-Мэрфи как-то рассказывал мне…
   — До мистера Шнитцлера-Мэрфи и его рассказов лично мне нет никакого дела, — холодно прервал его Брэддок Вашингтон. — Нет, мои рабы в ванны уголь не ссыпали. Им было велено мыться с головы до ног каждый день, и они мылись. Попробовали бы не мыться — я бы их искупал в серной кислоте. Я прекратил все это по совершенно другой причине. Кое-кто из них простудился и умер. Вода для некоторых людских пород опасна — годится разве что как питье.
   Джон рассмеялся было, но передумал и понятливо кивнул. Брэддок Вашингтон был человек опасный.
   — Все эти негры — потомки тех, кого мой отец забрал с собой сюда, на Север. Сейчас их сотни две с половиной. Вы, должно быть, заметили: они так долго прожили вдали от мира, что даже разговаривать стали на несколько невнятном наречии. Впрочем, некоторые говорят и по-английски: мой секретарь и еще двое-трое слуг.
   — А это поле для гольфа, — сказал он, проходя по бархатной вечнозеленой траве. — Как видите, сплошной покров — ни плешин, ни тропинок, ни рытвин.
   Джону досталась милостивая улыбка.
   — Как дела с пленными, отец, много их? — внезапно спросил Перси.
   Брэддок Вашингтон споткнулся и выругался.
   — Одним меньше, чем надо, — сумрачно выговорил он и, помедлив, добавил: — Тут у нас были неприятности.
   — Да, мать мне говорила, — воскликнул Перси. — Тот учитель-итальянец…
   — Ужасное упущение, — гневно сказал Брэддок Вашингтон. — Конечно, вряд ли он от нас уйдет. Может быть, он заблудился в лесу или упал с обрыва. Пусть даже и спасся — будем надеяться, что никто ему не поверит. И все-таки я отправил за ним по окрестным городам человек двадцать.
   — И что же?
   — Да как сказать. Четырнадцать из них сообщили моему агенту, что прикончили человека, отвечающего описанию; они, правда, гонятся за наградой…
   Перед ними была плотно зарешеченная впадина размером с большую карусель. Брэддок Вашингтон поманил Джона и указал тростью на решетку. Джон подошел и глянул вниз. Оттуда взметнулись выкрики.
   — Давай к нам в преисподнюю!
   — Алло, паренек, как там погодка наверху?
   — Эй! Кидай веревку!
   — Не захватил с собой вчерашнего пирожка или хоть сандвичей?
   — Слышь, малый, столкни-ка нам сюда того типа, увидишь, что будет!
   — Врежь ему разок за меня, а?
   В глубине было темно, но, судя по немудрящему оптимизму и грубоватому задору, голоса принадлежали американцам из простых, не привыкших унывать. Мистер Вашингтон коснулся тростью незримой кнопки в траве, и внутренность ямы осветилась.
   — Это те отважные путешественники, которые имели несчастье открыть Эльдорадо, — заметил он.
   У ног их разверзлась пропасть, словно чаша с отвесными, остекленными краями; на слегка вогнутом дне ее стояли десятка два мужчин в полувоенных костюмах авиаторов. Запрокинутые лица — гневные, злобные, угрюмые, бесшабашно-насмешливые — обросли донельзя; некоторые пленники заметно исчахли, но большей частью вид у них был сытый и бодрый.
   Брэддок Вашингтон придвинул плетеное кресло к самой решетке и уселся.
   — Ну, как дела, ребята? — дружелюбно спросил он.
   Ему отвечал дружный хор — смолчали только вконец отчаявшиеся, — и солнечное утро огласилось яростной руганью, которую, впрочем, Брэддок Вашингтон выслушал вполне невозмутимо. Когда все затихло, он снова поднял голос:
   — Надумали, что мне с вами делать?
   В ответ донеслось несколько выкриков.
   — А чем здесь плохо?
   — Нам бы только наверх, а там сами дорогу найдем!
   Брэддок Вашингтон подождал, пока они опять успокоятся. Потом он сказал:
   — Я уже все вам объяснил. Вы мне здесь ни к чему. Лучше бы нам с вами никогда не встречаться. Всему виною ваше собственное любопытство, но я готов обсуждать с вами любой приемлемый для меня способ выйти из затруднения. Однако до тех пор, пока вы будете заниматься рытьем подземных ходов — да, я знаю про тот, который вы начали рыть, — мы с места не сдвинемся. Не так уж вам здесь плохо, как вы изображаете, и напрасно все это нытье о разлуке с близкими. Если бы вас так заботили ваши близкие, вы никогда не стали бы авиаторами.
   Высокий пилот отделился от прочих и поднял руку, взывая к своему тюремщику.
   — Позвольте вас спросить! — крикнул он. — Вот, по-вашему, вы человек справедливый?
   — Какой вздор! С какой стати я буду к вам справедлив? Вы бы еще от кота потребовали справедливости к мышам.
   При этом сухом замечании два десятка мышей понурились, но высокий все же продолжал.
   — Ладно! — крикнул он. — Это уже было обговорено. Вы не жалостливый, вы не справедливый, но вы хоть человек, с этим-то вы не спорите — попробуйте, поставьте себя на наше место и подумайте, как это… как это… как это…
   — Как это — что дальше? — холодно осведомился Вашингтон.
   — Как это бессмысленно…
   — Смотря для кого.
   — Ну — как жестоко…
   — Был уже об этом, разговор. Жестокость — пустое слово, когда дело идет о самозащите. Вы воевали и сами это знаете. Что-нибудь поновее.
   — Ну хорошо, тогда как глупо…
   — Пожалуй, глуповато, — признал Вашингтон. — Но что прикажете делать? Я предлагал всем желающим безболезненную смерть. Я предлагал похитить и доставить сюда ваших жен, невест, детей и матерей. Я согласен расширить ваше подземное помещение, согласен кормить и одевать вас до конца ваших дней. Если б можно было начисто лишить вас памяти, вы бы все у меня тут же были оперированы и переброшены подальше от моих владений. Больше я пока ничего не могу придумать.
   — А может, поверите нам на слово, что мы болтать не станем? — выкрикнул кто-то.
   — Если это предложение, то несерьезное, — пренебрежительно отозвался Вашингтон. — Я взял одного из вас наверх, учить мою дочь итальянскому. На прошлой неделе он сбежал.
   Две дюжины глоток испустили восторженный вопль; началось буйное ликование. В припадке веселья узники приплясывали, хлопали в ладоши, дурашливо гоготали, тузили друг друга, а иные даже взбегали по отвесному стеклу и грохались задом об пол. Высокий затянул песню, и все подхватили:
 
Эх, повесим кайзера
На зеленой яблоньке.
 
   Брэддок Вашингтон хладнокровно переждал, пока они допели.
   — Вот видите, — сказал он, когда восторги поутихли, — я на вас ничуть не озлоблен. Мне приятно, что вы радуетесь. Поэтому я и недосказал. Этого — как его… Кричтикьелло? — подстрелили четырнадцать моих агентов.
   Было неясно, что речь идет о четырнадцати мертвецах, и ликование тут же улеглось.
   — Но так или иначе, — гневно повысил голос Вашингтон, — он попытался сбежать. И после этого вы думаете, что я рискну поверить кому-нибудь из вас?
   Снизу снова кричали наперебой.
   — А как же!
   — Китайский дочка учить не хочет?
   — Эй, я умею по-итальянски! Моя мать оттуда родом!
   — Может, ей сначала надо по-нашенски?
   — Это, что ли, та, синеглазая? Зачем ей итальянский, я ее кой-чему поинтереснее научу!
   — А я знаю такие ирландские песни — сам пою, сам поддаю!
   Мистер Вашингтон вдруг протянул трость, надавил кнопку в траве — и пропасть погасла, осталась только впадина и черные зубья решетки.
   — Эй, — позвали снизу, — вы что же, так и уйдете? Благословить забыли!
   Но мистер Вашингтон с двумя юношами уже шествовал по полю для гольфа к девятой лунке, словно и яма и узники просто немного мешали ему играть и он легко миновал эту помеху.
 
VII
 
   Под сенью алмазной горы тянулся июль с его глухими ночами и теплыми, парными днями. Джон с Кисминой были влюблены друг в друга. Он не знал, что подаренный им золотой футбольный медальон с надписью «Pro deo et Patria et St.Midas»11 покоится на платиновой цепочке у ее сердца. Между тем так оно и было. А она тоже не ведала, что крупный сапфир, который она как-то обронила из своей простенькой прически, был заботливо уложен в Джонову заветную коробочку.
   Однажды к вечеру, когда в покое, убранном рубинами и, горностаем, не было музыки, они провели там час наедине. Он сжимал ее руку, и она так посмотрела, что с губ у него сорвалось ее имя. Она придвинулась — и помедлила:
   — Ты сказал «Кисмина моя», — спросила она, — или просто…
   Она боялась ошибиться. Вдруг она неправильно расслышала.
   Целоваться они не умели, но через час это стало неважно.
   Так прошел вечер. А ночью они лежали в бессонных грезах, перебирая прошедший день минуту за минутой. Они решили пожениться как можно скорее.
 
VIII
 
   Каждый день мистер Вашингтон ходил с мальчиками в лес на охоту или на рыбалку, они играли в гольф на сонном лугу — и Джон всегда уступал победу хозяину — или купались в прохладном горном озере. Джон обнаружил, что у мистера Вашингтона трудный характер: чужие мысли и мнения его нимало не интересовали. Миссис Вашингтон всегда глядела свысока и была необщительна. Дочерей своих она явно не жаловала, а в Перси души не чаяла и за обедом без конца разговаривала с ним по-испански.
   Старшая дочь Жасмина походила на Кисмину, только ноги чуть кривоваты, а кисти и ступни великоваты, — но похожи они с сестрой были только с виду. Жасмина больше всего любила книжки про убогих девочек, ухаживающих за вдовыми отцами. По рассказам Кисмины, Жасмина долго пропадала с горя и тоски, что кончилась мировая война — а она только собралась было в Европу налаживать солдатское питание. Она чахла день ото дня, и Брэддок Вашингтон даже затеял было новую войну на Балканах, но тут ей попалась фотография раненых сербов, и как-то у нее пропал ко всему этому интерес. Зато Перси и Кисмина, видно, унаследовали от отца высокомерное, сухое и великолепное безразличие ко всему на свете. Они думали всегда только о себе — строго и неукоснительно.
   Дворец и долина чаровали Джона своими чудесами. Перси рассказывал, как по приказанию Брэддока Вашингтона сюда доставили садовода, архитектора, театрального декоратора и французского поэта-декадента, уцелевшего от конца века. Им было ведено распоряжаться неграми по усмотрению, обещаны любые, какие только бывают, материалы и вообще предписано изобретать как можно смелее. И все они оказались полной бестолочью. Поэт-декадент тут же стал тосковать по весенним парижским бульварам — он что-то намекнул про ароматы, орангутангов и слоновую кость, — и только. Декоратор измышлял трюки и хотел превратить всю долину в парк с аттракционами, а это Вашингтонов не прельщало. Архитектор и садовод прикидывали, как привыкли. То надо так, это — сяк.
   Зато свою дальнейшую судьбу они решили сами, в одно прекрасное утро скопом свихнувшись после ночи споров о том, где устроить фонтан, — и все вместе очутились в лечебнице для умалишенных: город Уэстпорт, штат Коннектикут.
   — Но тогда, — полюбопытствовал Джон, — кто же спланировал все ваши гостиные и холлы, все подъезды и ванные?
   — Ты понимаешь, — отвечал Перси, — стыдно сказать, но подвернулся нам такой киношник. Он один из всех привык не считаться с расходами, хотя запихивал салфетку за воротник и не умел ни читать, ни писать.
   К концу августа Джон начал грустить: скоро в колледж. Они с Кисминой назначили побег на будущий июнь.
   — Лучше бы, конечно, прямо здесь и пожениться, — вздыхала Кисмина, — но разве папа позволит мне выйти за тебя? А раз так нельзя, то придется уж сбежать. Теперь богатые люди в Америке — прямо хоть не женись: всегда-то нужно оповещать, что венчаешься в старинном уборе. Это значит, на тебе нитка подержанного жемчуга и потертые кружева с плеча императрицы Евгении.
   — Вот-вот, — горячо соглашался Джон. — Был я у Шнитцлеров-Мэрфи, а их старшая дочь Гвендолен вышла за одного там — отец его скупил пол-Виргинии. Она написала домой, что он служит в банке и ему ужас как мало платят, а в конце письма; «Слава богу, хоть у меня четыре горничные, кой-как справляемся».
   — Ой, как не стыдно, — заметила Кисмина. — Подумать, сколько миллионов людей на свете — и рабочие и вообще, — и все обходятся даже с двумя горничными.
   Как-то под вечер, в самом конце августа, Кисмина обмолвилась фразой, которая все на свете изменила и повергла Джона в ужас.
   Они были в любимой аллейке, и между поцелуями Джона охватили романтические предчувствия, очень, на его взгляд, пикантные.
   — Иной раз мне кажется, что мы так и не поженимся, — грустно сказал он. — Ты из такой богатой, из такой знатной семьи. Ты совсем не такая, как другие, как бедные девушки. И женюсь я в конце концов на дочери какого-нибудь зажиточного оптовика-жестянщика из Омахи или Сиу-Сити и буду радоваться на ее полмиллиона.
   — Дочь оптовика-жестянщика я видела, — заметила Кисмина. — Она бы тебе не понравилась. У сестры была такая подруга, сюда приезжала.
   — О, так у вас здесь и другие бывали? — удивленно воскликнул Джон.
   Кисмина как будто пожалела о своих словах.
   — Да, да, — сказала она, — бывали и другие.
   — А вы — а ваш отец не боялся, что они как-нибудь проболтаются?
   — Ну, боялся, конечно, боялся, — отвечала она. — Давай о чем-нибудь другом, более приятном.
   Но Джона проняло любопытство.
   — Более приятном! — возразил он. — А чего тут неприятного? Они вам что, не пришлись по нраву?
   К его великому удивлению, Кисмина расплакалась.
   — О-о-ой, они были такие ми-и-илые. Я к ним так привя-а-азывалась. И Жасмина тоже, а она все равно приглашала. Вот уж этого я не понимаю, и все.
   В сердце Джона зародилось темное подозрение.
   — Они, значит, проговорились, и ваш отец их ликвидировал?
   — Если бы хоть так, — пролепетала она. — У отца все заранее решено — а Жасмина все равно писала им, чтобы они приезжали, и им у нас так нра-а-авилось!
   Она совсем разрыдалась.
   Ошеломленный жутким открытием, Джон сидел, разинув рот, а по нервам его от позвоночника шло воробьиное трепыхание.
   — Вот я и проболталась, а не надо было, — сказала она, вдруг успокоившись и отерев свои темно-синие глаза.
   — Ты хочешь сказать, что твой отец умерщвлял их еще здесь?
   Она кивнула.
   — В конце августа это бывало — или в начале сентября. Чтоб мы успели как следует с ними порадоваться.
   — Какой ужас! Да нет, я, наверно, с ума схожу. Неужели ты правда…
   — Правда, — прервала Кисмина, дернув плечиком. — Нельзя же было держать их, как этих авиаторов, — нас бы тогда каждый день совесть мучила. И отец очень жалел нас с Жасминой, он все это устраивал раньше, чем мы ожидали. Так что и прощаться было не надо…
   — Значит, вы их убивали! Ой-ой, — вырвалось у Джона.
   — И все очень тихо делалось. Им просто давали на ночь много снотворного, а семьям потом сообщали, что они заболели в Бьюте скарлатиной и умерли.
   — Но как же, и вы снова приглашали других?
   — Не приглашала я, — рассердилась Кисмина. — Никого я не приглашала. Это все Жасмина. Зато им здесь было очень хорошо. Она им делала такие чудные подарки под конец. И я, может, тоже буду приглашать — потом, вот стану не такая чувствительная. Какая разница, все равно ведь им когда-нибудь умирать, а нам уж, значит, никакой радости в жизни. Ты подумай, как бы здесь скучно было, если б никто никогда не приезжал. Папа с мамой даже своих лучших друзей не пожалели.
   — Значит, так, — вскипел Джон, — значит, ты позволяла мне за собой ухаживать, и сама меня завлекала, и соглашалась выйти за меня — и все это время ты прекрасно знала, что жить мне осталось…
   — Да нет же, — запротестовала она. — Уже теперь все не так. Сначала — да. Вот ты приехал, что тут поделаешь, и я хотела, чтобы и тебе напоследок и мне тоже было хорошо. А потом я в тебя влюбилась — и мне теперь, правда, так жалко, что тебе… что тебя придется усыпить, хотя лучше пусть усыпят, чем ты будешь целоваться с другой.
   — Ах, лучше, да? — яростно выкрикнул Джон.
   — Уж конечно, лучше. И еще мне говорили, что девушке гораздо интереснее с мужчиной, за которого она знает, что не выйдет. Ой, ну зачем, я тебе сказала! Я теперь, наверно, все тебе испортила, а мы ведь так радовались, покуда ты не знал. Вот так я и думала, что тебе грустно станет.