Страница:
Он силился восстановить в памяти, какой ему представлялась Лорейн в те дни, — она очень ему нравилась; Элен молчала, но он знал, что ее это мучит. Вчера в ресторане Лорейн ему показалась поблекшей, увядшей, несвежей. Меньше всего ему хотелось с ней встречаться, хорошо хоть, Аликс не проболтался, в какой он гостинице. Как отрадно вместо того помечтать об Онории, о том, как они будут вдвоем проводить воскресенье, как он будет здороваться с ней по утрам, а вечером ложиться спать с сознанием, что она тут же, под одной с ним крышей, дышит тем же воздухом в темноте.
В пять он сел в такси и отправился покупать Питерсам подарки, каждому особый, — задорную тряпичную куклу, ящик с солдатиками в одежде римских воинов, цветы для Марион и большие полотняные носовые платки для Линкольна.
Видно было, когда он приехал, что Марион смирилась с неизбежным. Теперь она его встретила, как члена семьи, непутевого, но своего — до сих пор он был посторонний, был опасен. Онории сказали, что она уезжает, и Чарли с удовольствием отметил, что у нее хватило деликатности не слишком показывать, как она счастлива. Она улучила минуту, когда сидела у него на коленях, и только тогда шепнула ему на ухо: «Ура!» — шепнула: «А скоро?» — и, соскользнув с колен, убежала к Ричарду и Элси.
Они с Марион остались в комнате одни, и Чарли под влиянием минуты отважился заговорить:
— Болезненная это штука, распри между родными. Как-то не по правилам протекают. Не болячка, не рана — так, трещина на коже, которая никак не затянется из-за того, что не хватает ткани. Хорошо бы, у нас с тобой немного наладились отношения.
— Не всякое легко забывается, — отозвалась она. — Сначала надо, чтоб было доверие. — Он не ответил, и, помолчав, она спросила: — Ты когда думаешь ее забирать?
— Сразу, как найду гувернантку. Послезавтра, я полагал.
— Послезавтра — ни в коем случае. Мне еще приводить в порядок ее вещи. В субботу, не раньше.
Он покорился. В комнату вернулся Линкольн, предложил ему выпить.
— Выпью положенное, — сказал Чарли. — Виски с содовой.
Здесь было тепло, люди были у себя дома, люди сошлись к очагу. Дети держались очень уверенно, с достоинством; отец и мать чутко, внимательно наблюдали за ними. У родителей были заботы поважней, чем приход гостя. Что, в самом деле, важней для Марион — вовремя дать ребенку ложку лекарства или выяснять отношения с родственником. Не скучные люди, нет, просто жизнь крепко прижимает, обстоятельства. Чарли подумал, нельзя ли как-нибудь вытащить Линкольна из банка, где он тянет лямку.
Протяжный, заливистый звонок в дверь; через комнату в коридор прошла bonne a tout faire32. Под второй протяжный звонок дверь открылась, трое в гостиной выжидательно подняли головы. Ричард придвинулся на такое место, откуда видно, что происходит в коридоре. Марион встала. Прислуга пошла обратно по коридору, за нею по пятам надвигались голоса, они вышли на свет и приняли образ Дункана Шеффера и Лорейн Куолз.
Им было весело, их разбирал отчаянный смех, они покатывались со смеху. Чарли в первые секунды остолбенел, тупо соображая, каким образом они ухитрились пронюхать, где живут Питерсы.
— Ая-яй! — Дункан шаловливо погрозил Чарли пальцем. — Ая-яй!
Их скорчило в три погибели от нового приступа смеха. В тревоге и замешательстве Чарли торопливо поздоровался, представил их Линкольну и Марион. Марион, почти не разжимая губ, кивнула. Она отступила к камину; с ней рядом стояла дочь, и Марион одной рукой обняла девочку за плечи.
Закипая от досады, Чарли ждал объяснений. Дункану понадобилось время, чтобы собраться с мыслями.
— Пришли звать тебя обедать, — сказал он. — Ломается, видите ли, играет в прятки — мы с Лорейн требуем, чтобы это прекратилось.
Чарли подступил ближе, незаметно тесня их назад, к коридору.
— Не могу, к сожалению. Скажите, где вас найти, и через полчаса я позвоню.
Это не возымело действия. Лорейн с размаху криво плюхнулась на стул, и в поле ее зрения попал Ричард.
— Боже, чей это такой милый мальчик! — вскричала она. — Поди сюда, милый!
Ричард оглянулся на мать и не тронулся с места. Лорейн демонстративно пожала плечами и снова повернулась к Чарли:
— Идем пообедаем. Пожалуйста. Родные не обидятся. Так редко видимся. Вернее, р-робко.
— Я не могу, — сказал Чарли отрывисто. — Вы обедайте без меня, я позвоню потом.
У нее вдруг сделался неприятный голос.
— Хорошо, мы уйдем. Я только помню случай, когда вы дубасили ко мне в дверь в четыре утра. Вас приняли и дали выпить, — так люди поступают с приятелями. Идем, Дунк.
Все еще заторможенные в движениях, с набрякшими и злыми лицами, они нетвердой походкой удалились по коридору.
— Всего хорошего, — сказал Чарли.
— Всего наилучшего! — едко отозвалась Лорейн.
Когда он вернулся в гостиную, Марион стояла как вкопанная на том же месте, но теперь подле нее, в полукольце другой ее руки, был и сын. Линкольн все раскачивал на коленях Онорию, туда-сюда, словно маятник.
— Безобразие! — взорвался Чарли. — Нет, каково безобразие!
Никто не ответил. Чарли присел в кресло, взял свой стакан, поставил обратно.
— Два года людей в глаза не видел, и у них хватает наглости…
Он не договорил. Потому что Марион стремительно, яростно выдохнула: «А-ах!» — круто, всем телом, повернулась и вышла из комнаты.
Линкольн бережно спустил Онорию на пол.
— Садитесь-ка, дети, за стол, суп стынет, — сказал он и, когда они послушно скрылись в столовой, прибавил, обращаясь к Чарли: — У Марион неважно со здоровьем, ей дорого обходятся встряски. Она в буквальном смысле слова не переносит подобного рода публику.
— Я их не звал сюда. Они сами у кого-то выпытали, где ты живешь. И умышленно…
— Очень жаль, одно могу сказать. Во всяком случае, это не упрощает дело. Извини, я сейчас.
Он вышел; Чарли замер в кресле, подобрался. Было слышно, как едят в соседней комнате дети, односложно переговариваются, успев забыть о неурядице между взрослыми. Из другой комнаты слышались невнятные на отдалении обрывки разговора, звякнул телефон, когда с него сняли трубку, и Чарли в смятении отошел в другой конец комнаты, чтобы не получилось, что он подслушивает.
Через минуту вернулся Линкольн.
— Вот что, Чарли. Похоже, обед сегодня отменяется. Марион плохо себя чувствует.
— Рассердилась на меня?
— Есть отчасти. — Линкольн говорил резковато. — Не по ее силам…
— Ты что, хочешь сказать, она передумала насчет Онории?
— Сейчас, по крайней мере, она слышать ничего не хочет. Сам не знаю. Лучше позвони мне завтра в банк.
— Объясни ты ей, пожалуйста, я понятия не имел, что эти люди могут сюда явиться. Я сам возмущен не меньше вашего.
— Сейчас не время ей что-то объяснять. Чарли встал. Он взял пальто, шляпу, сделал несколько шагов по коридору. Он открыл дверь в столовую и проговорил чужим голосом:
— Дети, до свиданья.
Онория вскочила из-за стола, подбежала и крепко обхватила его руками.
— До свиданья, доченька, — сказал он машинально и спохватился, стараясь говорить мягче, стараясь еще умилостивить неизвестно что. — До свиданья, ребятки.
Сгоряча он отправился прямо в бар «Рица», думая застать там Лорейн и Дункана, но их не было, да и все равно, здраво рассуждая, что он мог бы сделать. У Питерсов он даже не пригубил свой стакан и теперь взял себе виски с содовой. Подошел Поль, поздоровался.
— Кругом перемены, — сказал он печально. — У нас вот дела свернулись чуть ли не вдвое против прежнего. И на каждом шагу слышишь, что кто-нибудь, кто возвратился в Штаты, все потерял во время краха — не в первый раз, так во второй. Говорят, ваш друг Джордж Хардт потерял все до последнего. Что же, и вы возвратились в Штаты?
— Нет, я служу в Праге.
— Говорят, вы тоже немало потеряли во время краха.
— Верно говорят. — И угрюмо прибавил: — Но все по-настоящему ценное я потерял во время бума.
— Задешево отдали.
— Вроде того.
Опять, как страшный сон, к нему прихлынули воспоминания тех дней — люди, с которыми они знакомились во время поездок, и другие люди, которые смутно представляли себе, сколько будет дважды два, и не умели толком связать двух слов. Замухрышка, который на пароходе пригласил Элен танцевать, и она пошла, а он в десяти шагах от их столика оскорбил ее; одурманенные винными парами или наркотиками женщины и девушки, которые заливались бессмысленным смехом, когда их выволакивали за дверь…
…Мужчины, которые запирались в доме, а жен оставляли на снегу, потому что снег в двадцать девятом был словно бы и не снег. Хочешь, и будет не снег, стоит только заплатить деньги.
Он пошел к телефону и позвонил Питерсам; трубку взял Линкольн.
— Прости, что звоню, ничто другое в голову не идет. Ну как Марион, говорит что-нибудь определенное?
— Марион слегла, — сухо ответил Линкольн. — Я согласен, в этой истории нет твоей прямой вины, но я не могу допустить, чтобы Марион из-за нее совсем расхворалась. Видимо, придется нам с этим делом повременить полгодика, нельзя больше доводить ее до такого состояния, я не пойду на это.
— Понятно.
— Ты уж не взыщи, Чарли.
Он вернулся за свой столик. Стакан из-под виски стоял пустой, но Чарли качнул головой, когда Аликс взглянул на него вопросительно. Теперь делать нечего, — хотя можно послать Онории подарки; да, он ей завтра пошлет целый ворох подарков. И опять это будет всего-навсего деньги, думал он со злостью, а кому только он не совал деньги…
— Нет, хватит, — сказал он незнакомому официанту. — Сколько с меня?
Он еще вернется когда-нибудь, не заставят же его расплачиваться всю жизнь. Но дочь была нужна ему сейчас, и остальное в сравнении с этим как-то слабо утешало. Это в молодости хорошо думается и мечтается наедине с собою, а молодость прошла. Он точно знал, что никогда Элен не пожелала бы для него такого одиночества.
1931
Перевод М. Кан.
Семья на ветру
В пять он сел в такси и отправился покупать Питерсам подарки, каждому особый, — задорную тряпичную куклу, ящик с солдатиками в одежде римских воинов, цветы для Марион и большие полотняные носовые платки для Линкольна.
Видно было, когда он приехал, что Марион смирилась с неизбежным. Теперь она его встретила, как члена семьи, непутевого, но своего — до сих пор он был посторонний, был опасен. Онории сказали, что она уезжает, и Чарли с удовольствием отметил, что у нее хватило деликатности не слишком показывать, как она счастлива. Она улучила минуту, когда сидела у него на коленях, и только тогда шепнула ему на ухо: «Ура!» — шепнула: «А скоро?» — и, соскользнув с колен, убежала к Ричарду и Элси.
Они с Марион остались в комнате одни, и Чарли под влиянием минуты отважился заговорить:
— Болезненная это штука, распри между родными. Как-то не по правилам протекают. Не болячка, не рана — так, трещина на коже, которая никак не затянется из-за того, что не хватает ткани. Хорошо бы, у нас с тобой немного наладились отношения.
— Не всякое легко забывается, — отозвалась она. — Сначала надо, чтоб было доверие. — Он не ответил, и, помолчав, она спросила: — Ты когда думаешь ее забирать?
— Сразу, как найду гувернантку. Послезавтра, я полагал.
— Послезавтра — ни в коем случае. Мне еще приводить в порядок ее вещи. В субботу, не раньше.
Он покорился. В комнату вернулся Линкольн, предложил ему выпить.
— Выпью положенное, — сказал Чарли. — Виски с содовой.
Здесь было тепло, люди были у себя дома, люди сошлись к очагу. Дети держались очень уверенно, с достоинством; отец и мать чутко, внимательно наблюдали за ними. У родителей были заботы поважней, чем приход гостя. Что, в самом деле, важней для Марион — вовремя дать ребенку ложку лекарства или выяснять отношения с родственником. Не скучные люди, нет, просто жизнь крепко прижимает, обстоятельства. Чарли подумал, нельзя ли как-нибудь вытащить Линкольна из банка, где он тянет лямку.
Протяжный, заливистый звонок в дверь; через комнату в коридор прошла bonne a tout faire32. Под второй протяжный звонок дверь открылась, трое в гостиной выжидательно подняли головы. Ричард придвинулся на такое место, откуда видно, что происходит в коридоре. Марион встала. Прислуга пошла обратно по коридору, за нею по пятам надвигались голоса, они вышли на свет и приняли образ Дункана Шеффера и Лорейн Куолз.
Им было весело, их разбирал отчаянный смех, они покатывались со смеху. Чарли в первые секунды остолбенел, тупо соображая, каким образом они ухитрились пронюхать, где живут Питерсы.
— Ая-яй! — Дункан шаловливо погрозил Чарли пальцем. — Ая-яй!
Их скорчило в три погибели от нового приступа смеха. В тревоге и замешательстве Чарли торопливо поздоровался, представил их Линкольну и Марион. Марион, почти не разжимая губ, кивнула. Она отступила к камину; с ней рядом стояла дочь, и Марион одной рукой обняла девочку за плечи.
Закипая от досады, Чарли ждал объяснений. Дункану понадобилось время, чтобы собраться с мыслями.
— Пришли звать тебя обедать, — сказал он. — Ломается, видите ли, играет в прятки — мы с Лорейн требуем, чтобы это прекратилось.
Чарли подступил ближе, незаметно тесня их назад, к коридору.
— Не могу, к сожалению. Скажите, где вас найти, и через полчаса я позвоню.
Это не возымело действия. Лорейн с размаху криво плюхнулась на стул, и в поле ее зрения попал Ричард.
— Боже, чей это такой милый мальчик! — вскричала она. — Поди сюда, милый!
Ричард оглянулся на мать и не тронулся с места. Лорейн демонстративно пожала плечами и снова повернулась к Чарли:
— Идем пообедаем. Пожалуйста. Родные не обидятся. Так редко видимся. Вернее, р-робко.
— Я не могу, — сказал Чарли отрывисто. — Вы обедайте без меня, я позвоню потом.
У нее вдруг сделался неприятный голос.
— Хорошо, мы уйдем. Я только помню случай, когда вы дубасили ко мне в дверь в четыре утра. Вас приняли и дали выпить, — так люди поступают с приятелями. Идем, Дунк.
Все еще заторможенные в движениях, с набрякшими и злыми лицами, они нетвердой походкой удалились по коридору.
— Всего хорошего, — сказал Чарли.
— Всего наилучшего! — едко отозвалась Лорейн.
Когда он вернулся в гостиную, Марион стояла как вкопанная на том же месте, но теперь подле нее, в полукольце другой ее руки, был и сын. Линкольн все раскачивал на коленях Онорию, туда-сюда, словно маятник.
— Безобразие! — взорвался Чарли. — Нет, каково безобразие!
Никто не ответил. Чарли присел в кресло, взял свой стакан, поставил обратно.
— Два года людей в глаза не видел, и у них хватает наглости…
Он не договорил. Потому что Марион стремительно, яростно выдохнула: «А-ах!» — круто, всем телом, повернулась и вышла из комнаты.
Линкольн бережно спустил Онорию на пол.
— Садитесь-ка, дети, за стол, суп стынет, — сказал он и, когда они послушно скрылись в столовой, прибавил, обращаясь к Чарли: — У Марион неважно со здоровьем, ей дорого обходятся встряски. Она в буквальном смысле слова не переносит подобного рода публику.
— Я их не звал сюда. Они сами у кого-то выпытали, где ты живешь. И умышленно…
— Очень жаль, одно могу сказать. Во всяком случае, это не упрощает дело. Извини, я сейчас.
Он вышел; Чарли замер в кресле, подобрался. Было слышно, как едят в соседней комнате дети, односложно переговариваются, успев забыть о неурядице между взрослыми. Из другой комнаты слышались невнятные на отдалении обрывки разговора, звякнул телефон, когда с него сняли трубку, и Чарли в смятении отошел в другой конец комнаты, чтобы не получилось, что он подслушивает.
Через минуту вернулся Линкольн.
— Вот что, Чарли. Похоже, обед сегодня отменяется. Марион плохо себя чувствует.
— Рассердилась на меня?
— Есть отчасти. — Линкольн говорил резковато. — Не по ее силам…
— Ты что, хочешь сказать, она передумала насчет Онории?
— Сейчас, по крайней мере, она слышать ничего не хочет. Сам не знаю. Лучше позвони мне завтра в банк.
— Объясни ты ей, пожалуйста, я понятия не имел, что эти люди могут сюда явиться. Я сам возмущен не меньше вашего.
— Сейчас не время ей что-то объяснять. Чарли встал. Он взял пальто, шляпу, сделал несколько шагов по коридору. Он открыл дверь в столовую и проговорил чужим голосом:
— Дети, до свиданья.
Онория вскочила из-за стола, подбежала и крепко обхватила его руками.
— До свиданья, доченька, — сказал он машинально и спохватился, стараясь говорить мягче, стараясь еще умилостивить неизвестно что. — До свиданья, ребятки.
V
Сгоряча он отправился прямо в бар «Рица», думая застать там Лорейн и Дункана, но их не было, да и все равно, здраво рассуждая, что он мог бы сделать. У Питерсов он даже не пригубил свой стакан и теперь взял себе виски с содовой. Подошел Поль, поздоровался.
— Кругом перемены, — сказал он печально. — У нас вот дела свернулись чуть ли не вдвое против прежнего. И на каждом шагу слышишь, что кто-нибудь, кто возвратился в Штаты, все потерял во время краха — не в первый раз, так во второй. Говорят, ваш друг Джордж Хардт потерял все до последнего. Что же, и вы возвратились в Штаты?
— Нет, я служу в Праге.
— Говорят, вы тоже немало потеряли во время краха.
— Верно говорят. — И угрюмо прибавил: — Но все по-настоящему ценное я потерял во время бума.
— Задешево отдали.
— Вроде того.
Опять, как страшный сон, к нему прихлынули воспоминания тех дней — люди, с которыми они знакомились во время поездок, и другие люди, которые смутно представляли себе, сколько будет дважды два, и не умели толком связать двух слов. Замухрышка, который на пароходе пригласил Элен танцевать, и она пошла, а он в десяти шагах от их столика оскорбил ее; одурманенные винными парами или наркотиками женщины и девушки, которые заливались бессмысленным смехом, когда их выволакивали за дверь…
…Мужчины, которые запирались в доме, а жен оставляли на снегу, потому что снег в двадцать девятом был словно бы и не снег. Хочешь, и будет не снег, стоит только заплатить деньги.
Он пошел к телефону и позвонил Питерсам; трубку взял Линкольн.
— Прости, что звоню, ничто другое в голову не идет. Ну как Марион, говорит что-нибудь определенное?
— Марион слегла, — сухо ответил Линкольн. — Я согласен, в этой истории нет твоей прямой вины, но я не могу допустить, чтобы Марион из-за нее совсем расхворалась. Видимо, придется нам с этим делом повременить полгодика, нельзя больше доводить ее до такого состояния, я не пойду на это.
— Понятно.
— Ты уж не взыщи, Чарли.
Он вернулся за свой столик. Стакан из-под виски стоял пустой, но Чарли качнул головой, когда Аликс взглянул на него вопросительно. Теперь делать нечего, — хотя можно послать Онории подарки; да, он ей завтра пошлет целый ворох подарков. И опять это будет всего-навсего деньги, думал он со злостью, а кому только он не совал деньги…
— Нет, хватит, — сказал он незнакомому официанту. — Сколько с меня?
Он еще вернется когда-нибудь, не заставят же его расплачиваться всю жизнь. Но дочь была нужна ему сейчас, и остальное в сравнении с этим как-то слабо утешало. Это в молодости хорошо думается и мечтается наедине с собою, а молодость прошла. Он точно знал, что никогда Элен не пожелала бы для него такого одиночества.
1931
Перевод М. Кан.
Семья на ветру
Двое мужчин ехали вверх по косогору навстречу кроваво-красному солнцу. С одной стороны тянулся редкий жухлый хлопчатник, с другой — неподвижно млели в знойном воздухе сосны.
— Когда я трезв, — говорил доктор, — то есть когда я абсолютно трезв, я вижу мир совсем не таким, каким видите вы. Я похож в этом на моего знакомого, близорукого на один глаз. Он купил себе специальные очки, надел, и солнце вдруг вытянулось, край тротуара перекосился, он даже чуть не упал. Тогда он взял и выбросил эти очки. И тут же начал видеть нормально. Так и я почти весь день пребываю под градусом и берусь только за то, что могу делать именно в таком состоянии.
— У-гу, — буркнул его брат Джин.
Доктор и сейчас был в легком подпитии, и Джин никак не мог улучить момент и сказать то, что не давало ему покоя. Как для многих южан низшего сословия, соблюдение приличий было для него неписаным законом, что, впрочем, характерно для мест, где кипят страсти и легко проливается кровь; и он мог заговорить о другом только после хотя бы коротенького молчания, а доктор ни на секунду не умолкал.
— Я то очень счастлив, — продолжал доктор, — то в полном отчаянии; то смеюсь, то плачу пьяными слезами; я замедляю ход, а жизнь вокруг мчится все быстрее; и чем беднее становится мое «я», тем разнообразнее проносящиеся мимо картины. Я утратил уважение сограждан, что компенсировалось гипертрофией чувств. А поскольку мое участие, мое сострадание больше не имеет объекта, я жалею первое, что попадется на глаза. И я стал очень хорошим человеком, гораздо лучше, чем когда был хорошим врачом.
Дорога после очередного поворота спрямилась, и Джин увидел невдалеке свой дом, вспомнил лицо жены, как она умоляла его; понял, что тянуть дольше нельзя, и прервал брата:
— Форрест, у меня к тебе дело…
В этот миг машина, миновав сосновую рощу, затормозила и остановилась у маленького домика. Девочка лет восьми играла на крыльце с серым котенком.
— Более прелестного ребенка, чем эта девчушка, я в жизни не видел, — сказал доктор и, обращаясь к девочке, заботливо прибавил: — Элен, твоей киске нужно прописать пилюли?
Девочка засмеялась.
— Не знаю, — сказала она неуверенно. Она играла с котенком в другую игру, и доктор ей помешал.
— Твоя киска звонила мне утром, сказала, что ее мама совсем о ней не заботится, и просила прислать из Монтгомери хорошую няню.
— Она не звонила, — возмутилась девочка, схватила котенка и крепко прижала к себе; доктор вынул из кармана пятак и бросил на крыльцо.
— Прописываю твоей киске хорошую порцию молока, — сказал он и нажал на газ. — До свидания, Элен.
— До свидания, доктор.
Машина покатила, и Джин еще раз попытался завладеть вниманием доктора.
— Послушай, — сказал он, — остановись здесь на минуту. Машина остановилась, братья посмотрели друг на друга.
Обоим за сорок, коренастые, крепкие, с худыми, даже аскетическими лицами — в этом они были схожи; несхожесть заключалась в другом: у доктора сквозь очки глядели опухшие в красных жилках глаза пьяницы, лицо испещряли тонкие городские морщинки. У Джина лицо было прорезано ровными глубокими морщинами, похожими на межи, шесты, подпирающие навес, кровельную балку. Глаза у него были синие, густые. Но больше всего их отличало то, что Джин Джанни был фермер, а доктор Форрест Джанни, без всякого сомнения, человек образованный, городской.
— Ну? — сказал доктор.
— Ты ведь знаешь. Пинки вернулся, — сказал Джин, глядя на дорогу.
— Да, я слышал, — ответил доктор сдержанно.
— Он в Бирмингеме ввязался в драку, и ему прострелили голову. — Джин замялся. — Мы позвали доктора Берера, потому что думали, вдруг ты не станешь…
— Не стану, — вежливо согласился доктор.
— Но Форрест, — гнул свое Джин. — Ты ведь сам всегда говорил, что доктор Берер ничего не смыслит в медицине. И я так считаю. Он сказал, пуля давит на… на мозги, а он не может ее извлечь, боится, не остановит кровь. И еще сказал, вряд ли мы довезем его до Бирмингема или Монтгомери, так он плох. Мы просим тебя…
— Нет, — доктор покачал головой, — нет.
— Ты только взгляни на него и скажи, что делать, — умолял Джин. — Он без сознания, Форрест. Не узнает тебя. И ты его не узнаешь. Его мать совсем помешалась от горя.
— Его мать во власти животного инстинкта. — Доктор вынул из бокового кармана фляжку с виски пополам с водой и отхлебнул. — Мы оба с тобой хорошо знаем: его следовало утопить в тот самый день, когда он родился.
Джина передернуло.
— Да, человек он скверный, — через силу выдавил он. — Но если бы ты видел, какой он там лежит…
Виски горячо разливалось по телу, и доктора вдруг потянуло действовать, не преодолеть самого себя, а так, сделать жест, гальванизировать дряхлеющую волю.
— Ладно, — сказал он. — Я посмотрю его, но спасать не буду. Такие, как он, недостойны жить. Но даже смерть его не может искупить то, что он сделал с Мэри Деккер.
Джин сжал губы.
— Форрест, а ты в этом уверен?
— Уверен?! — воскликнул доктор. — Конечно, уверен. Она умерла голодной смертью. Дай Бог, если она за неделю выпила несколько чашек кофе. Видел бы ты ее туфли: прошла пешком столько миль.
— Доктор Берер говорит…
— Что он может знать? Я делал вскрытие, когда ее нашли на Бирмингемском шоссе. Она была крайне истощена, и больше ничего. Этот… этот… — голос его задрожал и прервался от волнения, — этот ваш Пинки потешился и выгнал ее, и она побрела домой. Я очень рад, что его самого привезли домой полумертвого.
Говоря это, доктор с остервенением нажал на газ, машина рванулась и через минуту уже тормозила у дома Джина.
Это был крепкий дощатый дом на кирпичном фундаменте с ухоженным зеленым газоном, отгороженным от двора, лучше других домов Бендинга и окрестных селений; но быт его хозяев мало чем отличался от быта соседей. Последние дома плантаторов в этой части Алабамы давно исчезли, их горделивые колонны не устояли перед бедностью, дождями, тлением.
Роза, жена Джина, ждавшая их на веранде, встала с качалки.
— Здравствуй, Форрест, — сказала она, нервничая и пряча глаза. — Давно ты у нас не был.
— Здравствуй, Роза, — ответил доктор, поймав на миг ее взгляд. — Привет, Эдит. Привет, Юджин, — обращаясь к малышам, стоявшим позади матери. — Привет, Бэч, — девятнадцатилетнему парню, появившемуся из-за угла дома: он тащил в обнимку большой белый камень.
— Хотим обнести палисадник каменной стенкой. Вид будет поаккуратнее, — объяснил Джин.
Все они еще испытывали почтение к доктору. Они порицали его за глаза, потому что не могли больше хвастаться своим знаменитым родичем: «Да, сэр, один из лучших хирургов в Монтгомери». Но при нем остались ученость и слава первоклассного хирурга, каким он был, покуда не совершил профессионального самоубийства, разочаровавшись в человечестве и пристрастившись к спиртному. Два года назад он вернулся в Бендинг, купил половину пая у владельца местной аптеки; лицензии врача его не лишили, но оперировал он только в случае крайней необходимости.
— Роза, — сказал Джин, — доктор обещал посмотреть Пинки.
Пинки Джанни лежал в затемненной комнате, обросший, с побелевшими, искривленными губами. Доктор снял с головы повязку, Пинки задышал со стоном, но его вздутое, безжизненное тело не шевельнулось.
Доктор осмотрел рану, опять наложил повязку и вместе с Джином и Розой вернулся на веранду.
— Берер не взялся оперировать?
— Нет.
— Почему не сделали операцию в Бирмингеме?
— Не знаю.
— Гм… — Доктор надел шляпу. — Пулю необходимо извлечь, и как можно скорее. Она давит на сонную артерию. Это… во всяком случае, с таким пульсом везти никуда нельзя.
— Что же делать? — тяжело выдохнул Джин, и несколько секунд все молчали.
— Попросите еще раз Берера. Может, передумает. Или привезите врача из Монтгомери. Шансов мало — но операция может спасти его. Без операции — конец.
— К кому обратиться в Монтгомери?
— Эту операцию может сделать любой хороший хирург. Даже Берер, если бы он не был таким трусом.
Роза Джанни вдруг вплотную подошла к нему, глаза ее горели звериной материнской страстью. Она схватила доктора за лацкан пиджака.
— Ты сделаешь операцию. Ты можешь. Ты был такой хороший хирург. Лучше всех. Прошу тебя, Форрест!
Доктор отступил назад, стряхнув ее руки, а свои вытянул перед собой.
— Видишь, как дрожат? — спросил он, не скрывая иронии. — Смотри хорошенько. Я не рискну оперировать.
— А ты рискни, — поспешил вставить Джин. — Отхлебнешь глоток, и перестанут дрожать.
Доктор покачал головой, глядя на Розу.
— Нет. Мне, как врачу, не доверяют. Что будет не так, обвинят меня. — Доктор немного рисовался и тщательно выбирал слова. — Мое заключение, что Мэри Деккер умерла с голоду — я слыхал, — подвергают сомнению. Его ведь дал человек, который пьет.
— Я этого не говорила, — солгала одним духом Роза.
— Конечно, нет. Я упомянул об этом, чтобы вы поняли всю сложность моего положения: я должен быть предельно осторожен. — Он сошел по ступенькам вниз. — Советую вам, поговорите еще раз с Берером. Если он откажется, привезите кого-нибудь из города. До свидания.
С побелевшими от ярости глазами Роза бросилась за ним и догнала у калитки.
— Да, я говорила, что ты пьяница! — кричала она. — По-твоему, Мэри Деккер умерла с голоду и в этом виноват наш Пинки. Да как ты можешь судить? Нальешь глаза-то с самого утра! И что тебе далась Мэри Деккер? Она тебе в дочки годилась. Все видели, как она шастала к тебе в аптеку.
Подоспевший Джин схватил ее за руку.
— Замолчи, Роза. Форрест, уезжай.
Форрест сел в автомобиль и поехал. Миновав поворот, остановился, глотнул из фляжки. За распаханным хлопковым полем виднелся домик, где жила Мэри Деккер; полгода назад он свернул бы к ней, спросил: почему она не зашла сегодня в аптеку выпить бесплатно стакан содовой, порадовал бы ее флакончиком духов из образцов, оставленных утром коммивояжером. Он никогда не говорил Мэри о своих чувствах и не собирался: ей было семнадцать, ему сорок пять — жизнь его кончена; но полгода назад она убежала в Бирмингем с Пинки, и тогда он понял, как много значила любовь к ней в его одинокой жизни.
Мысли его вернулись в дом брата.
«Будь я джентльменом, — думал он, — я бы не отказался оперировать. И еще один человек погиб бы из-за этого мерзавца. Потому что, если бы он не перенес операции, Роза бы заявила, что я нарочно убил его».
И все-таки, когда он ставил машину в гараж, на душе у него было скверно, не потому что он должен был поступить иначе — просто вся история выглядела очень уж безобразно.
Он не пробыл дома и десяти минут, когда за окном завизжали тормоза и в комнату вошел Бэч. Губы его были плотно сжаты, глаза прищурены, точно он боялся расплескать хоть каплю гнева: пусть весь выльется на того, кому предназначен.
— Привет, Бэч.
— Я хочу тебе сказать, дядя Форрест, чтобы ты не смел так разговаривать с моей матерью. Еще раз услышу — убью.
— Кончай, Бэч, — обрезал его доктор, — и садись.
— Она и так вся извелась из-за Пинки. А тут еще ты.
— Твоя мать сама меня оскорбила, а я смолчал.
— Она не знает, что говорит. Ты должен это понять.
Поколебавшись, доктор спросил:
— А какого ты, Бэч, мнения о Пинки?
— Не очень-то хорошего. — Но, спохватившись, опять стал задираться: — Не забывай. Пинки мой брат!
— Подожди, Бэч. Что ты думаешь о нем и Мэри Деккер?
Но Бэч уже закусил удила.
— Ты что мне зубы заговариваешь? Запомни, кто обидит мою мать, будет иметь дело со мной. А еще ученый. Разве справедливо…
— Я сам выучился, Бэч.
— А мне плевать! Мы поедем к Береру, потом в Монтгомери. Но если нигде ничего не выйдет, я приеду за тобой, и ты вытащишь эту проклятую пулю, или я тебя пристрелю.
Он перевел дыхание, кивнул, вышел из дому и уехал. «Сдается мне, — сказал сам себе доктор, — кончилась моя спокойная жизнь в округе Чилтон». Он крикнул слугу-негра и велел подавать ужин. Потом взял сигарету и вышел на заднее крыльцо.
Погода переменилась. Небо нахмурилось, травы тревожно зашелестели, пролился мгновенный дождь. Минуту назад было жарко, а теперь лоб покрывала холодная испарина, он вытер ее платком. В ушах зашумело, он сглотнул, тряхнул головой. На секунду ему показалось, что он заболел, но шум вдруг отделился от него, стал расти — все ближе, громче, как будто прямо на него несся поезд.
Бэч Джанни проехал полпути до дому и вдруг увидел — огромная черная туча медленно заходила с юга, волоча по земле лохматый край. Она росла на глазах и скоро заполнила всю южную половину неба; ее нутро прорезали белые электрические вспышки, слышался нарастающий гул. Задул сильный ветер, мимо понеслись сломанные сучья, какие-то обломки, щепки, довольно крупные предметы, которые нельзя было распознать в сгущающейся тьме. Повинуясь инстинкту, Бэч выскочил из машины, ветер валил с ног, он бросился к высокому откосу, вернее, почувствовал, как его подхватило, швырнуло и распяло на этом откосе. Вокруг бушевал ад — он был в самом его центре.
Сначала был Звук — Бэч слился с ним: Звук поглотил его, растворил в себе; это был не аккорд, а чистейшего тона Звук, сыгранный скрежещущим смычком на струнах вселенной. Звук и Сила были неотделимы друг от друга. Звук и Сила вместе пригвоздили его к откосу. В первый момент, когда лицо было повернуто в сторону, он увидал, как его автомобиль подскочил, встал поперек шоссе, съехал с обочины и запрыгал по полю, как огромная беспомощная лягушка. Звук внезапно взорвался, пушечный гул рассыпался пулеметной дробью. Теряя сознание, он ощутил себя дробинкой этого звука, успел почувствовать, как его подняло в воздух и понесло сквозь слепящее, раздирающее кожу сплетение сучьев и веток — и все, больше он ничего не помнил.
Очнулся он от боли во всем теле, — лежит в развилке между ветвями большой сосны; кругом ничего не слышно, а вместо воздуха дождь с пылью. Бэч не скоро сообразил, что застрял в кроне вывернутой с корнем сосны, и его нежданное колючее ложе висит всего в пяти футах над землей.
— Ух, ну и ветер! — крикнул он громко, обиженно.
Боль и страх совсем привели его в чувство, и он понял, что с ним случилось: он стоял на корнях сосны, которую вырвало ураганом, и мощный толчок катапультировал его. Бэч ощупал себя: левое ухо набито землей, точно кто хотел снять с него отпечаток. Одежда превратилась в лохмотья, пиджак на спине лопнул по шву и, когда новый порыв ветра пытался раздеть его, врезался ему под мышки.
Бэч спрыгнул на землю и побрел в сторону своего дома. Он ничего не узнавал кругом. Эта штука — Бэч не знал, что это торнадо, — оставила после себя пустую полосу шириной в четверть мили; пыль медленно оседала; открывались окрестности, которых Бэч никогда не видел. Заблудился он, что ли? Почему видна колокольня бендингской церкви? Раньше ее заслонял сосновый бор.
Где же это он? Тут рядом должен быть дом Болдуинов, но, только перелезая через завалы бревен — точно попав на плохо содержавшийся склад леса, — Бэч понял, что никакого дома Болдуинов больше нет; дико озираясь по сторонам, он видел, что нет и дома Некроунов на холме, нет дома Пелтцеров. Ни огня кругом, ни голоса — только шум дождя, падающего на поваленные деревья.
— Когда я трезв, — говорил доктор, — то есть когда я абсолютно трезв, я вижу мир совсем не таким, каким видите вы. Я похож в этом на моего знакомого, близорукого на один глаз. Он купил себе специальные очки, надел, и солнце вдруг вытянулось, край тротуара перекосился, он даже чуть не упал. Тогда он взял и выбросил эти очки. И тут же начал видеть нормально. Так и я почти весь день пребываю под градусом и берусь только за то, что могу делать именно в таком состоянии.
— У-гу, — буркнул его брат Джин.
Доктор и сейчас был в легком подпитии, и Джин никак не мог улучить момент и сказать то, что не давало ему покоя. Как для многих южан низшего сословия, соблюдение приличий было для него неписаным законом, что, впрочем, характерно для мест, где кипят страсти и легко проливается кровь; и он мог заговорить о другом только после хотя бы коротенького молчания, а доктор ни на секунду не умолкал.
— Я то очень счастлив, — продолжал доктор, — то в полном отчаянии; то смеюсь, то плачу пьяными слезами; я замедляю ход, а жизнь вокруг мчится все быстрее; и чем беднее становится мое «я», тем разнообразнее проносящиеся мимо картины. Я утратил уважение сограждан, что компенсировалось гипертрофией чувств. А поскольку мое участие, мое сострадание больше не имеет объекта, я жалею первое, что попадется на глаза. И я стал очень хорошим человеком, гораздо лучше, чем когда был хорошим врачом.
Дорога после очередного поворота спрямилась, и Джин увидел невдалеке свой дом, вспомнил лицо жены, как она умоляла его; понял, что тянуть дольше нельзя, и прервал брата:
— Форрест, у меня к тебе дело…
В этот миг машина, миновав сосновую рощу, затормозила и остановилась у маленького домика. Девочка лет восьми играла на крыльце с серым котенком.
— Более прелестного ребенка, чем эта девчушка, я в жизни не видел, — сказал доктор и, обращаясь к девочке, заботливо прибавил: — Элен, твоей киске нужно прописать пилюли?
Девочка засмеялась.
— Не знаю, — сказала она неуверенно. Она играла с котенком в другую игру, и доктор ей помешал.
— Твоя киска звонила мне утром, сказала, что ее мама совсем о ней не заботится, и просила прислать из Монтгомери хорошую няню.
— Она не звонила, — возмутилась девочка, схватила котенка и крепко прижала к себе; доктор вынул из кармана пятак и бросил на крыльцо.
— Прописываю твоей киске хорошую порцию молока, — сказал он и нажал на газ. — До свидания, Элен.
— До свидания, доктор.
Машина покатила, и Джин еще раз попытался завладеть вниманием доктора.
— Послушай, — сказал он, — остановись здесь на минуту. Машина остановилась, братья посмотрели друг на друга.
Обоим за сорок, коренастые, крепкие, с худыми, даже аскетическими лицами — в этом они были схожи; несхожесть заключалась в другом: у доктора сквозь очки глядели опухшие в красных жилках глаза пьяницы, лицо испещряли тонкие городские морщинки. У Джина лицо было прорезано ровными глубокими морщинами, похожими на межи, шесты, подпирающие навес, кровельную балку. Глаза у него были синие, густые. Но больше всего их отличало то, что Джин Джанни был фермер, а доктор Форрест Джанни, без всякого сомнения, человек образованный, городской.
— Ну? — сказал доктор.
— Ты ведь знаешь. Пинки вернулся, — сказал Джин, глядя на дорогу.
— Да, я слышал, — ответил доктор сдержанно.
— Он в Бирмингеме ввязался в драку, и ему прострелили голову. — Джин замялся. — Мы позвали доктора Берера, потому что думали, вдруг ты не станешь…
— Не стану, — вежливо согласился доктор.
— Но Форрест, — гнул свое Джин. — Ты ведь сам всегда говорил, что доктор Берер ничего не смыслит в медицине. И я так считаю. Он сказал, пуля давит на… на мозги, а он не может ее извлечь, боится, не остановит кровь. И еще сказал, вряд ли мы довезем его до Бирмингема или Монтгомери, так он плох. Мы просим тебя…
— Нет, — доктор покачал головой, — нет.
— Ты только взгляни на него и скажи, что делать, — умолял Джин. — Он без сознания, Форрест. Не узнает тебя. И ты его не узнаешь. Его мать совсем помешалась от горя.
— Его мать во власти животного инстинкта. — Доктор вынул из бокового кармана фляжку с виски пополам с водой и отхлебнул. — Мы оба с тобой хорошо знаем: его следовало утопить в тот самый день, когда он родился.
Джина передернуло.
— Да, человек он скверный, — через силу выдавил он. — Но если бы ты видел, какой он там лежит…
Виски горячо разливалось по телу, и доктора вдруг потянуло действовать, не преодолеть самого себя, а так, сделать жест, гальванизировать дряхлеющую волю.
— Ладно, — сказал он. — Я посмотрю его, но спасать не буду. Такие, как он, недостойны жить. Но даже смерть его не может искупить то, что он сделал с Мэри Деккер.
Джин сжал губы.
— Форрест, а ты в этом уверен?
— Уверен?! — воскликнул доктор. — Конечно, уверен. Она умерла голодной смертью. Дай Бог, если она за неделю выпила несколько чашек кофе. Видел бы ты ее туфли: прошла пешком столько миль.
— Доктор Берер говорит…
— Что он может знать? Я делал вскрытие, когда ее нашли на Бирмингемском шоссе. Она была крайне истощена, и больше ничего. Этот… этот… — голос его задрожал и прервался от волнения, — этот ваш Пинки потешился и выгнал ее, и она побрела домой. Я очень рад, что его самого привезли домой полумертвого.
Говоря это, доктор с остервенением нажал на газ, машина рванулась и через минуту уже тормозила у дома Джина.
Это был крепкий дощатый дом на кирпичном фундаменте с ухоженным зеленым газоном, отгороженным от двора, лучше других домов Бендинга и окрестных селений; но быт его хозяев мало чем отличался от быта соседей. Последние дома плантаторов в этой части Алабамы давно исчезли, их горделивые колонны не устояли перед бедностью, дождями, тлением.
Роза, жена Джина, ждавшая их на веранде, встала с качалки.
— Здравствуй, Форрест, — сказала она, нервничая и пряча глаза. — Давно ты у нас не был.
— Здравствуй, Роза, — ответил доктор, поймав на миг ее взгляд. — Привет, Эдит. Привет, Юджин, — обращаясь к малышам, стоявшим позади матери. — Привет, Бэч, — девятнадцатилетнему парню, появившемуся из-за угла дома: он тащил в обнимку большой белый камень.
— Хотим обнести палисадник каменной стенкой. Вид будет поаккуратнее, — объяснил Джин.
Все они еще испытывали почтение к доктору. Они порицали его за глаза, потому что не могли больше хвастаться своим знаменитым родичем: «Да, сэр, один из лучших хирургов в Монтгомери». Но при нем остались ученость и слава первоклассного хирурга, каким он был, покуда не совершил профессионального самоубийства, разочаровавшись в человечестве и пристрастившись к спиртному. Два года назад он вернулся в Бендинг, купил половину пая у владельца местной аптеки; лицензии врача его не лишили, но оперировал он только в случае крайней необходимости.
— Роза, — сказал Джин, — доктор обещал посмотреть Пинки.
Пинки Джанни лежал в затемненной комнате, обросший, с побелевшими, искривленными губами. Доктор снял с головы повязку, Пинки задышал со стоном, но его вздутое, безжизненное тело не шевельнулось.
Доктор осмотрел рану, опять наложил повязку и вместе с Джином и Розой вернулся на веранду.
— Берер не взялся оперировать?
— Нет.
— Почему не сделали операцию в Бирмингеме?
— Не знаю.
— Гм… — Доктор надел шляпу. — Пулю необходимо извлечь, и как можно скорее. Она давит на сонную артерию. Это… во всяком случае, с таким пульсом везти никуда нельзя.
— Что же делать? — тяжело выдохнул Джин, и несколько секунд все молчали.
— Попросите еще раз Берера. Может, передумает. Или привезите врача из Монтгомери. Шансов мало — но операция может спасти его. Без операции — конец.
— К кому обратиться в Монтгомери?
— Эту операцию может сделать любой хороший хирург. Даже Берер, если бы он не был таким трусом.
Роза Джанни вдруг вплотную подошла к нему, глаза ее горели звериной материнской страстью. Она схватила доктора за лацкан пиджака.
— Ты сделаешь операцию. Ты можешь. Ты был такой хороший хирург. Лучше всех. Прошу тебя, Форрест!
Доктор отступил назад, стряхнув ее руки, а свои вытянул перед собой.
— Видишь, как дрожат? — спросил он, не скрывая иронии. — Смотри хорошенько. Я не рискну оперировать.
— А ты рискни, — поспешил вставить Джин. — Отхлебнешь глоток, и перестанут дрожать.
Доктор покачал головой, глядя на Розу.
— Нет. Мне, как врачу, не доверяют. Что будет не так, обвинят меня. — Доктор немного рисовался и тщательно выбирал слова. — Мое заключение, что Мэри Деккер умерла с голоду — я слыхал, — подвергают сомнению. Его ведь дал человек, который пьет.
— Я этого не говорила, — солгала одним духом Роза.
— Конечно, нет. Я упомянул об этом, чтобы вы поняли всю сложность моего положения: я должен быть предельно осторожен. — Он сошел по ступенькам вниз. — Советую вам, поговорите еще раз с Берером. Если он откажется, привезите кого-нибудь из города. До свидания.
С побелевшими от ярости глазами Роза бросилась за ним и догнала у калитки.
— Да, я говорила, что ты пьяница! — кричала она. — По-твоему, Мэри Деккер умерла с голоду и в этом виноват наш Пинки. Да как ты можешь судить? Нальешь глаза-то с самого утра! И что тебе далась Мэри Деккер? Она тебе в дочки годилась. Все видели, как она шастала к тебе в аптеку.
Подоспевший Джин схватил ее за руку.
— Замолчи, Роза. Форрест, уезжай.
Форрест сел в автомобиль и поехал. Миновав поворот, остановился, глотнул из фляжки. За распаханным хлопковым полем виднелся домик, где жила Мэри Деккер; полгода назад он свернул бы к ней, спросил: почему она не зашла сегодня в аптеку выпить бесплатно стакан содовой, порадовал бы ее флакончиком духов из образцов, оставленных утром коммивояжером. Он никогда не говорил Мэри о своих чувствах и не собирался: ей было семнадцать, ему сорок пять — жизнь его кончена; но полгода назад она убежала в Бирмингем с Пинки, и тогда он понял, как много значила любовь к ней в его одинокой жизни.
Мысли его вернулись в дом брата.
«Будь я джентльменом, — думал он, — я бы не отказался оперировать. И еще один человек погиб бы из-за этого мерзавца. Потому что, если бы он не перенес операции, Роза бы заявила, что я нарочно убил его».
И все-таки, когда он ставил машину в гараж, на душе у него было скверно, не потому что он должен был поступить иначе — просто вся история выглядела очень уж безобразно.
Он не пробыл дома и десяти минут, когда за окном завизжали тормоза и в комнату вошел Бэч. Губы его были плотно сжаты, глаза прищурены, точно он боялся расплескать хоть каплю гнева: пусть весь выльется на того, кому предназначен.
— Привет, Бэч.
— Я хочу тебе сказать, дядя Форрест, чтобы ты не смел так разговаривать с моей матерью. Еще раз услышу — убью.
— Кончай, Бэч, — обрезал его доктор, — и садись.
— Она и так вся извелась из-за Пинки. А тут еще ты.
— Твоя мать сама меня оскорбила, а я смолчал.
— Она не знает, что говорит. Ты должен это понять.
Поколебавшись, доктор спросил:
— А какого ты, Бэч, мнения о Пинки?
— Не очень-то хорошего. — Но, спохватившись, опять стал задираться: — Не забывай. Пинки мой брат!
— Подожди, Бэч. Что ты думаешь о нем и Мэри Деккер?
Но Бэч уже закусил удила.
— Ты что мне зубы заговариваешь? Запомни, кто обидит мою мать, будет иметь дело со мной. А еще ученый. Разве справедливо…
— Я сам выучился, Бэч.
— А мне плевать! Мы поедем к Береру, потом в Монтгомери. Но если нигде ничего не выйдет, я приеду за тобой, и ты вытащишь эту проклятую пулю, или я тебя пристрелю.
Он перевел дыхание, кивнул, вышел из дому и уехал. «Сдается мне, — сказал сам себе доктор, — кончилась моя спокойная жизнь в округе Чилтон». Он крикнул слугу-негра и велел подавать ужин. Потом взял сигарету и вышел на заднее крыльцо.
Погода переменилась. Небо нахмурилось, травы тревожно зашелестели, пролился мгновенный дождь. Минуту назад было жарко, а теперь лоб покрывала холодная испарина, он вытер ее платком. В ушах зашумело, он сглотнул, тряхнул головой. На секунду ему показалось, что он заболел, но шум вдруг отделился от него, стал расти — все ближе, громче, как будто прямо на него несся поезд.
II
Бэч Джанни проехал полпути до дому и вдруг увидел — огромная черная туча медленно заходила с юга, волоча по земле лохматый край. Она росла на глазах и скоро заполнила всю южную половину неба; ее нутро прорезали белые электрические вспышки, слышался нарастающий гул. Задул сильный ветер, мимо понеслись сломанные сучья, какие-то обломки, щепки, довольно крупные предметы, которые нельзя было распознать в сгущающейся тьме. Повинуясь инстинкту, Бэч выскочил из машины, ветер валил с ног, он бросился к высокому откосу, вернее, почувствовал, как его подхватило, швырнуло и распяло на этом откосе. Вокруг бушевал ад — он был в самом его центре.
Сначала был Звук — Бэч слился с ним: Звук поглотил его, растворил в себе; это был не аккорд, а чистейшего тона Звук, сыгранный скрежещущим смычком на струнах вселенной. Звук и Сила были неотделимы друг от друга. Звук и Сила вместе пригвоздили его к откосу. В первый момент, когда лицо было повернуто в сторону, он увидал, как его автомобиль подскочил, встал поперек шоссе, съехал с обочины и запрыгал по полю, как огромная беспомощная лягушка. Звук внезапно взорвался, пушечный гул рассыпался пулеметной дробью. Теряя сознание, он ощутил себя дробинкой этого звука, успел почувствовать, как его подняло в воздух и понесло сквозь слепящее, раздирающее кожу сплетение сучьев и веток — и все, больше он ничего не помнил.
Очнулся он от боли во всем теле, — лежит в развилке между ветвями большой сосны; кругом ничего не слышно, а вместо воздуха дождь с пылью. Бэч не скоро сообразил, что застрял в кроне вывернутой с корнем сосны, и его нежданное колючее ложе висит всего в пяти футах над землей.
— Ух, ну и ветер! — крикнул он громко, обиженно.
Боль и страх совсем привели его в чувство, и он понял, что с ним случилось: он стоял на корнях сосны, которую вырвало ураганом, и мощный толчок катапультировал его. Бэч ощупал себя: левое ухо набито землей, точно кто хотел снять с него отпечаток. Одежда превратилась в лохмотья, пиджак на спине лопнул по шву и, когда новый порыв ветра пытался раздеть его, врезался ему под мышки.
Бэч спрыгнул на землю и побрел в сторону своего дома. Он ничего не узнавал кругом. Эта штука — Бэч не знал, что это торнадо, — оставила после себя пустую полосу шириной в четверть мили; пыль медленно оседала; открывались окрестности, которых Бэч никогда не видел. Заблудился он, что ли? Почему видна колокольня бендингской церкви? Раньше ее заслонял сосновый бор.
Где же это он? Тут рядом должен быть дом Болдуинов, но, только перелезая через завалы бревен — точно попав на плохо содержавшийся склад леса, — Бэч понял, что никакого дома Болдуинов больше нет; дико озираясь по сторонам, он видел, что нет и дома Некроунов на холме, нет дома Пелтцеров. Ни огня кругом, ни голоса — только шум дождя, падающего на поваленные деревья.