Она пришла в назначенное время в вестибюль «Плазы», очаровательная, хотя уже слегка поблекшая сероглазая блондинка в манто из русских соболей. Пять массивных колец с брильянтами и изумрудами холодно сверкали на ее тонких пальцах. Энсону пришло в голову, что благодаря практической сметке его отца, а не дяди Роберта, были нажиты эти роскошные меха и драгоценности, целое богатство, которое поддерживало ее угасающую красоту.
   Хотя Эдна сразу почувствовала его враждебное отношение к себе, прямота его захватила ее врасплох.
   — Эдна, я изумлен твоим поведением в последнее время, — сказал он твердо и открыто. — Поначалу я просто отказывался верить.
   — Чему именно? — спросила она с резкостью.
   — Незачем притворяться передо мною, Эдна. Я говорю о Кэрри Слоуне. Помимо всех прочих соображений, я полагаю, что ты не вправе поступать с дядей Робертом…
   — Послушай, Энсон, — начала она сердито, но он перебил ее повелительным тоном,
   — …и с твоими детьми подобным образом. Вот уже восемнадцать лет, как ты замужем, и в твоем возрасте пора бы поумнеть.
   — Ты не смеешь так со мной разговаривать. Ты…
   — Нет, смею. Дядя Роберт всегда был мне верным другом. — Энсон был растроган до глубины души. Он искренне отчаивался за дядю и троих малолетних братьев и сестер.
   Эдна встала, не притронувшись к своему многослойному коктейлю.
   — Трудно придумать что-либо глупее…
   — Ладно, если тебе не угодно меня слушать, я поеду к дяде Роберту и расскажу ему правду — все равно рано или поздно он об этом узнает. А затем я отправлюсь к старому Мозесу Слоуну.
   Эдна снова тяжело опустилась на стул.
   — Говори потише, — взмолилась она. Глаза ее затуманились слезами. — У тебя такой громкий голос. Право, ты мог бы выбрать не столь людное место, чтобы предъявить мне эти безумные обвинения.
   Он промолчал.
   — Ах, я знаю, ты никогда меня не любил, — продолжала она. — И вот теперь ты пользуешься какой-то нелепой сплетней, чтобы лишить меня единственного достойного друга, которого я приобрела впервые за всю свою жизнь. Что я тебе сделала, чем навлекла на себя такую ненависть?
   Энсон по-прежнему выжидал. Он знал, что сейчас она начнет взывать к его рыцарским чувствам, к состраданию и, наконец, к его несравненной житейской мудрости — а когда он прервет все эти излияния, она пустится на откровенность, и тогда между ними произойдет решительная схватка. Молчаливый, непроницаемый, постоянно прибегая к своему испытанному оружию, которым было его праведное негодование, он запугал ее, довел до отчаянного неистовства еще прежде, чем завтрак кончился. В два часа она вынула зеркальце и носовой платок, утерла со щек следы пролитых слез и припудрила морщинки на лице. Она предложила еще раз поговорить с ним у себя дома в пять вечера.
   Когда он приехал, она лежала в шезлонге, покрытом на летнее время кретоном, и в глазах ее, казалось, еще стояли слезы, которые он вызвал за завтраком. А потом он ощутил тревожное, мрачное присутствие Кэрри Слоуна у холодного камина.
   — Что это вам взбрело в голову? — сразу же напустился на него Слоун. — Насколько я понял, вы пригласили Эдну к завтраку и стали угрожать ей, ссылаясь на какую-то пустую сплетню.
   Энсон выпрямился.
   — У меня есть основания полагать, что это не просто сплетня.
   — Я слышал, вы намерены преподнести ее Роберту Хантеру и моему папаше.
   Энсон кивнул.
   — Либо вы все прекратите — либо я так и сделаю, — сказал он.
   — А какое вам, черт вас побери, Хантер, дело до этого?
   — Держите себя в руках, Кэрри, — сказала Эдна встревоженно. — Надо только объяснить ему, как нелепо…
   — Прежде всего, это порочит мое доброе имя, — перебил ее Энсон. — Вот и все, что касается вас, Кэрри.
   — Эдна не член вашей семьи.
   — Совсем напротив, смею заверить! — Он сердился все больше. — Позвольте… Этот дом и эти кольца, которые она носит, достались ей благодаря редкому уму моего отца. Когда дядя Роберт женился на ней, у нее гроша ломаного за душою не было.
   Все разом поглядели на кольца так, словно они играли важную роль в создавшемся положении.
   — Думается мне, что перед нами не единственные кольца на свете, — сказал Слоун.
   — Ах, это же нелепо! — вскричала Эдна. — Энсон, да выслушаешь ли ты меня наконец? Я узнала, с чего началась вся эта глупая история. Я уволила горничную, а она пошла прямо к Чиличевым — эти русские всегда выспрашивают разные подробности у слуг, а потом вкладывают в них лживый смысл. — Она сердито стукнула кулаком по столу. — И это после того, как Роберт отдал им наш лимузин на целый месяц прошлой зимой, когда мы ездили на юг…
   — Видите? — вопросил Слоун с живостью. — Горничная дала маху. Она знала, что мы с Эдной друзья, и насплетничала Чиличевым. А у них в России считается, что если мужчина и женщина…
   Он стал распространяться на эту тему и даже подверг анализу общественные отношения у кавказских народностей.
   — Если дело обстоит именно так, лучше всего объяснить обстоятельства дяде Роберту, — сказал Энсон сухо, — чтобы, когда слухи дойдут до него, он был заблаговременно предупрежден об их ложности.
   Взяв ту же тактику, которой он держался с Эдной еще во время завтрака, он предоставил им возможность немедленно объяснить все. Он достоверно знал, что они виноваты, и вскоре перейдут черту, разделяющую объяснение и самооправдание и обвинят себя сами гораздо неоспоримей, чем это удалось бы ему. Около семи вечера они предприняли отчаянный шаг и сказали всю правду — пренебрежение со стороны Роберта Хантера, пустая жизнь Эдны, случайный флирт, из которого вспыхнула пламенная страсть, — но, подобно многим правдивым историям, эта, к несчастию, была стара, как мир, и ее одряхлевшее тело беспомощно билось о непроницаемую броню воли Энсона. Угроза пойти к отцу Слоуна обрекла их на беспомощность, поскольку старик, перекупщик хлопка из Алабамы, ныне ушедший на покой, был закоренелым фундаменталистом12 и держал сына в руках, определив ему весьма скудное содержание и пригрозив, что при следующей же выходке перестанет выплачивать это содержание навсегда.
   Они пообедали в маленьком французском ресторанчике, где продолжили пререкания, — был миг, когда Слоун даже пригрозил насилием, но в скором времени оба уже молили его хоть немного повременить. Но Энсон оставался непоколебим. Он видел, что Эдна теряет уверенность, и нельзя никак допустить, чтобы дух ее укрепило хотя бы краткое возобновление их страсти.
   В два часа в маленьком ночном клубе на Пятьдесят Третьей улице нервы Эдны наконец не выдержали, и она стала просить отвезти ее домой. Слоун весь вечер неумеренно пил, потом слюняво расчувствовался, опершись локтями о стол, и даже слегка всплакнул, закрыв лицо руками. Энсон тотчас поставил им свои условия. Слоун должен на полгода покинуть город не позже, чем через двое суток. Когда он вернется, роман не будет возобновлен, но к концу года Эдна может, если на то будет ее желание, попросить у Роберта Хантера развода и прибегнуть к обычной в подобных случаях процедуре.
   Тут он помолчал, созерцая их безмолвные лица перед тем, как сказать последнее, решающее слово.
   — Конечно, есть и другой путь, — произнес он, растягивая слова, — если Эдна готова бросить своих детей, я решительно ничем не могу помешать вам бежать вдвоем куда угодно.
   — Я хочу домой! — снова возопила Эдна. — Ах, неужто тебе мало того, что ты сделал с нами за один-единственный день?
   На улице было темно, лишь с Шестой авеню, на углу, струился тусклый, мерцающий свет. И в этом свете любовники последний раз взглянули друг другу в лица, искаженные, словно трагические маски, сознавая, что время упущено и у них не достанет сил отвратить вечную разлуку. Слоун вдруг кинулся прочь и скрылся в конце улицы, а Энсон тряхнул за плечо спящего шофера такси.
   Время близилось к четырем утра, после поливки по тротуарам Пятой авеню, в призрачном свете, неспешно струилась вода, и две ночные шлюхи, словно бесплотные тени, маячили у темного фасада храма святого Фомы. Вот промелькнула ограда пустынного Центрального парка, где Энсон так часто играл мальчишкой, а дальше простирались перекрестные улицы под возрастающими номерами, которые значили не меньше названий. Это мой город, думал он, здесь мое семейство процветает вот уже полтора столетия. Никакие перемены не могут повлиять на прочность его положения, поскольку всякая перемена сама по себе неизбежно укрепляет ту связь, посредством коей он и все, носящие его фамилию, достигли единения с духом Нью-Йорка. Находчивость и сила воли — ведь будь он менее тверд, угрозы его не значили бы ровным счетом ничего — смыли пятно, едва не покрывшее позором имя его дяди, репутацию всей семьи и даже этой дрожащей женщины, которая сидела рядом с ним в автомобиле.
   Наутро труп Кэрри Слоуна нашли на нижнем уступе опоры под мостом Куинсборо. Во тьме, охваченный смятением, он принял чернеющий внизу уступ за темную воду, но через мгновение ему было уже все равно — разве только он надеялся умереть с последней мыслью об Эдне и выкрикнуть ее имя, беспомощно барахтаясь в воде.
 
VII
 
   Энсону и в голову не пришло обвинить себя в этом происшествии — стечение обстоятельств, которое привело к такому концу, отнюдь от него не зависело. Но правый неизбежно страдает наряду с виноватым, и он обнаружил, что его самая старая и в известном смысле очень дорогая для него дружба оборвалась. Он так и не узнал, какую лживую историю преподнесла мужу Эдна, но в доме дяди его более не принимали.
   В самый канун рождества миссис Хантер переселилась в рай для избранных чад епископальной церкви, и Энсон официально стал главою семьи. Тетка, вот уже много лет жившая у них на положении старой девы, вела хозяйство и беспомощно пыталась блюсти добродетель младших сестер. Все дети были менее самостоятельны, нежели Энсон, и не обладали особыми достоинствами или недостатками. Смерть миссис Хантер ненадолго отсрочила выезд в свет одной дочери и замужество другой. Помимо того, смерть ее нанесла им всем некий серьезный материальный урон, поскольку теперь мирному, бездумному преуспеянию Хантеров пришел конец.
   Во-первых, капитал уже дважды пострадал от налогов, переходя по наследству, и в скором будущем подлежал разделу между шестью наследниками, а потому не мог более считаться истинно солидным. Энсон замечал за своими младшими сестрами склонность уважительно отзываться о семьях, которые никому не были известны каких-нибудь двадцать лет назад. Его чувство первенства не находило у них отклика — порой они проявляли пошлый снобизм, но и только. Во-вторых, им осталось прожить в коннектикутской усадьбе последнее лето; слишком громкие протесты раздавались в семье: «Кому охота губить лучшие месяцы года в глуши этого мертвого захолустья?» Он уступил с крайней неохотою — осенью дом будет продан, а на следующее лето они арендуют усадьбу поменьше в округе Уэстчестер. Это был шаг вниз от дорогостоящей простоты, которую так ценил его отец, и хотя он сочувствовал возмущению, вместе с тем оно вызывало в нем неудовольствие; при жизни матери он ездил туда на субботу и воскресенье, по крайней мере, два раза в месяц — даже в самый разгар летних увеселений.
   Но все же сам он был неотделим от этих новых веяний, и его могучий инстинкт жизни в двадцать лет отвратил его от пустых, мертвых обрядов этого бесплодного, праздного класса. Он не понимал всего с полной ясностью, и все же чувствовал, что в обществе существует некая норма, установленный образец. Но нет никакой общественной нормы, и едва ли была когда-либо истинная норма в Нью-Йорке. Те немногие, которые все еще сохраняли платежеспособность и рвались проникнуть в избранный круг, достигали цели лишь для того, чтобы обнаружить свою общественную несамостоятельность или же, что еще тревожнее, свое подчинение той богеме, от которой они когда-то бежали, а теперь она возвысилась над ними.
   В двадцать девять лет Энсон все острее ощущал свое одиночество. Он не сомневался, что уже никогда не женится. Свадьбы, где он был шафером или дружкой, не имели числа — дома у него целый ящик был набит галстуками, которые он надевал по случаю той или иной свадьбы, и галстуками, уцелевшими после романов, которые не продолжались и года, память о супружеских парах, которые навсегда ушли из его жизни. Булавки для галстуков, золоченые карандашики, запонки, подарки от целого поколения женихов побывали в его шкатулке и затерялись — но с каждым свадебным торжеством ему становилось все трудней и трудней вообразить себя самого на месте жениха. Под сердечностью, которую он выказывал на всех этих свадьбах, скрывалась отчаянная безнадежность.
   На пороге тридцатилетия он был глубоко удручен тем, что эти свадьбы, особенно в последнее время, отнимали у него друзей. С огорчением замечал он, как распадаются и рвутся многие дружеские связи. Товарищи по университету — а именно к ним он был особенно привязан и в их среде чаще всего проводил досуг — старательно его избегали. В большинстве своем они погрязли в семейных заботах, двое умерли, один жил за границей, еще один переехал в Голливуд, где сочинял сценарии для фильмов, которые Энсон неизменно смотрел.
   Однако в большинстве они вели весьма запутанную семейную жизнь и состояли членами каких-нибудь тихих пригородных клубов, куда ездили по сезонным билетам, и отчуждение с ними он ощущал особенно остро.
   На заре их супружеской жизни он всем был нужен; они спрашивали у него совета насчет своих скудных финансов, он рассеивал их сомнения, стоит ли заводить ребенка, имея всего лишь две комнаты с ванной, тем более что он воплощал в себе огромный внешний мир. Но теперь денежные затруднения остались позади, и ребенок, рождения которого ожидали с таким страхом, претворился во всепоглощающую семью. Они всегда были рады повидать старину Энсона, но при этом щегольски наряжались и стремились произвести на него впечатление своей нынешней значительностью, а житейские неприятности оставляли при себе. Он стал им не нужен.
   За несколько недель до дня его тридцатилетия женился самый давний и близкий из друзей Энсона. Сам Энсон был, как обычно, шафером, как обычно, подарил новобрачным серебряный чайный сервиз и, как обычно, проводил их в свадебную «одиссею». Дело было в пятницу, в жаркий майский день, и, уходя с пристани, он понял, что наступает суббота и до утра понедельника он совершенно свободен.
   — Куда же идти? — спросил он себя.
   В Йельский клуб, разумеется; до обеда сыграть в бридж, потом выпить с кем-нибудь четыре-пять крепких коктейлей и скоротать приятный, праздный вечерок. Он жалел, что там не будет сегодняшнего жениха, — в такие вечера они всегда любили изрядно хватить: любили завлекать женщин и избавляться от них, умели уделить всякой девушке по заслугам от своего утонченного гедонизма. Их общество сложилось давно: определенных девушек возили в определенные места и, развлекая их, тратили умеренную сумму; выпивали, но не слишком много, а утром в определенное время вставали и отправлялись по домам. При этом избегали всяких студентов, прихлебателей, возможных невест, драк, излияний чувств и неблагоразумных поступков. Вот так это и делалось. Все прочее считали пустым мотовством.
   Наутро никогда не приходилось горько сожалеть — не было принято никаких бесповоротных решений, а если случалось хватить лишнего, то, не говоря ни слова, на несколько дней зарекались пить и ждали, пока скука и истрепанные нервы не повлекут их в то же самое общество.
   Вестибюль Йельского клуба был безлюден. В баре три совсем юные студенточки взглянули на него мельком и безо всякого интереса.
   — Привет, Оскар, — сказал он бармену. — Мистер Кэхилл сегодня не заглядывал?
   — Мистер Кэхилл уехал в Нью-Хейвен.
   — А… вот как?
   — На футбольный матч. Туда многие едут.
   Энсон снова заглянул в вестибюль, поразмыслил немного, потом вышел на улицу и направился к Пятой авеню. Из широкого окна клуба, где он состоял членом, но не бывал уже лет пять, на него глядел какой-то седоволосый человек с водянистыми глазами. Энсон поспешно отвернулся — вид этого старца, сидящего праздно, в гордом одиночестве, действовал на него угнетающе. Он остановился, повернул назад и пошел на Сорок Седьмую улицу, где жил Тик Уорден. Тик с женой некогда были его самыми близкими друзьями — к ним он часто заходил с Долли Каргер в разгар романа с нею. Но потом Тик пристрастился к спиртному, и его жена всюду говорила, что Энсон дурно на него влияет. Слова эти дошли до Энсона со значительным преувеличением — а когда дело наконец объяснилось, хрупкое очарование дружеской близости было нарушено раз и навсегда.
   — Мистер Уорден дома? — осведомился он.
   — Они уехали за город.
   Это неожиданно ранило его душу. Они уехали за город и не дали ему знать. Еще года два назад он точно знал бы число и час их отъезда, непременно пришел бы выпить с ними на прощанье и условился их навестить по приезде. А теперь вот они уехали без предупреждения.
   Энсон посмотрел на часы и решил было провести субботу и воскресенье в домашнем кругу, но оставался лишь местный поезд, который будет тащиться по этой нестерпимой жаре добрых три часа. А завтрашний день провести за городом и воскресенье тоже — право, ему вовсе не улыбалось играть на веранде в бридж с благовоспитанными юнцами, а после обеда танцевать в захолустной гостинице, ничтожном подобии развлекательного заведения, которое его отец когда-то ценил не по заслугам.
   — Нет уж… — сказал он себе. — Нет.
   Он был горделивый, видный собою молодой человек, уже несколько располневший, но иных следов беспутная жизнь на нем не оставила. Он мог бы показаться неким столпом — порой, отнюдь не столпом общества, порой не иначе, как таковым, — столпом законности, религиозности. Несколько минут он неподвижно стоял на тротуаре перед жилым домом на Сорок Седьмой улице; пожалуй, впервые в жизни ему решительно нечего было делать.
   Потом он бодро зашагал по Пятой авеню, словно вдруг вспомнил, что у него там назначено важное свидание. Необходимость притворяться есть одна из немногих характерных черт, которые объединяют нас с собаками, и, думается мне, Энсон в тот день походил на породистого пса, какового постигло разочарование у знакомой двери. Он отправился к Нику, некогда знаменитому бармену, который прежде часто обслуживал дружеские вечеринки, а теперь продавал безалкогольное шампанское в погребке, каких много в подвальных лабиринтах отеля «Плаза».
   — Ник, — спросил он, — что же это кругом творится?
   — Как вымерли все, — ответил Ник.
   — Приготовь мне коктейль из виски с лимоном. — Энсон протянул через стойку пинтовую бутылку. — А знаешь, Ник, девушки бывают разные: у меня была одна крошка в Бруклине, так она на прошлой неделе вышла замуж и мне даже не сообщила.
   — Да неужели? Ха-ха-ха, — сказал Ник уклончиво. — Стало быть, поднесла сюрпризец.
   — Вот именно, — сказал Энсон. — Накануне я с ней развлекался.
   — Ха-ха-ха, — отозвался Ник. — Ха-ха-ха.
   — Помнишь, Ник, ту свадьбу в Хот-Спрингс, когда я заставил официантов и весь оркестр распевать «Боже, храни короля»?
   — Где же это было, мистер Хантер? — спросил Ник задумчиво и с сомнением. — Кажется, на…
   — В следующий раз они снова предложили свои услуги, а я никак не мог припомнить, сколько им заплатил, — продолжал Энсон.
   — …кажется, на свадьбе мистера Тренхолма.
   — Такого я не знаю, — сказал Энсон решительно. Ему было обидно, что чья-то незнакомая фамилия вторглась в его воспоминания; Ник это заметил.
   — Не-е… — поправился он. — Я ошибся. Это был кто-то из ваших — Брейкинс… то бишь, Бейкер…
   — Буян Бейкер, — подхватил Энсон с живостью. — А когда все было кончено, они затолкали меня в катафалк, завалили цветами и увезли.
   — Ха-ха-ха, — отозвался Ник. — Ха-ха-ха.
   Но Ник не мог долго притворяться старым, верным слугою семьи, и Энсон снова поплелся в вестибюль. Он осмотрелся, встретился глазами с незнакомым портье за конторкой, взглянул на цветок, оставшийся от утренней свадьбы в медной плевательнице. Потом вышел и медленно побрел напрямик, через Колумбус Серкл, в ту сторону, где садилось кроваво-красное солнце. Вдруг он круто повернул назад, снова вошел в отель и скрылся в телефонной будке.
   Позднее он говорил, что в тот день трижды пытался дозвониться до меня и решительно до всякого из своих знакомых, кто мог оказаться в Нью-Йорке, вплоть до мужчин и женщин, с которыми не виделся много лет, и до некоей натурщицы, подружки студенческой поры, чей выцветший номер сохранился в его записной книжке, — с Центральной телефонной станции ему сообщили, что коммутатор давно уже ликвидирован. Наконец в своих поисках он преодолел даже городскую черту и имел несколько неприятных разговоров с норовистыми дворецкими и горничными. Такого-то нет, он уехал на прогулку, купаться, играть в гольф, отплыл в Европу еще на прошлой неделе. Прикажете передать, кто звонил?
   Ему нестерпима была мысль провести этот вечер вне общества — заветные планы насладиться праздностью теряют всякую прелесть, когда поневоле остаешься в одиночестве. Конечно, всегда можно отыскать подходящих девиц, но те, которых он знал, вдруг куда-то исчезли, а провести вечер в Нью-Йорке с незнакомой продажной женщиной даже не приходило ему в голову — он счел бы это постыдной тайной, утехою, достойной какого-нибудь коммивояжера в чужом городе.
   Энсон оплатил счет за разговоры — телефонистка безуспешно пыталась подшутить над величиной суммы — и вторично в этот день решился покинуть отель «Плаза», идя куда глаза глядят. У вращающейся двери стояла боком к свету женщина, очевидно, беременная, — когда дверь поворачивалась, на плечах ее колыхалась тонкая бежевая накидка, и всякий раз она нетерпеливо поворачивала голову, словно устала ждать. При первом же взгляде на нее что-то мучительно знакомое потрясло его до глубины души, но только приблизясь к ней на пять шагов, он понял, что перед ним Паула.
   — Господи, это же Энсон Хантер!
   Сердце его упало.
   — Господи, это же Паула…
   — Право же, это просто поразительно. Я никак не могу поверить, Энсон!
   Она схватила его за обе руки, и он, увидев такую свободу обращения, понял, что воспоминания, связанные с ним, утратили для нее горечь. Но не для него — он ощутил, как прежнее чувство, которое он некогда к ней питал, вновь закрадывается в душу, причем возвращается и та нежность, с какой он относился к ее жизнерадостности, которую боялся омрачить.
   — Мы проводим лето в Райе. Питу пришлось приехать по делам сюда, на Восток, — ты, конечно же, знаешь, что я теперь миссис Питер Хэгерти, — ну так вот, мы взяли с собой детей и арендовали дом здесь, поблизости. Ты непременно должен к нам наведаться.
   — Но удобно ли это? — спросил он напрямик. — И когда я могу заглянуть?
   — Когда хочешь. А вот и Пит.
   Дверь повернулась, пропуская рослого мужчину лет тридцати со смуглым лицом и коротко подстриженными усиками. Безупречная осанка выгодно отличала его от Энсона, чья полнота была особенно заметна под узкой визиткой.
   — Напрасно ты стоишь, — сказал Хэгерти жене. — Давайте-ка присядем вон там.
   Он указал на кресла в вестибюле, но Паула медлила в нерешительности.
   — Лучше я поеду домой, — сказала она. — Энсон, почему бы… почему бы тебе не пообедать у нас сегодня вечером? Правда, мы только-только устраиваемся, но если тебя это не смущает…
   Хэгерти сердечно поддержал приглашение.
   — Останетесь у нас до утра.
   Их автомобиль ожидал у подъезда отеля, и Паула утомленно опустилась на шелковые подушки.
   — Мне так много нужно тебе сказать, — проговорила она, — что это, кажется, безнадежно.
   — Я хочу знать, как ты живешь.
   — Ну, — она улыбнулась Хэгерти, — это тоже разговор долгий. У меня трое детей — от первого брака. Старшему пять лет, среднему четыре, младшему три. — Она улыбнулась снова. — Как видишь, я не теряла времени понапрасну, не так ли?
   — Все мальчики?
   — Мальчик и две девочки. А потом — потом много было всякого, год назад в Париже я развелась и вышла замуж за Пита. Вот и все — могу только добавить, что я бесконечно счастлива.
   В Райе они подъехали к большому дому близ Приморского клуба, и навстречу выбежали трое темноволосых, худеньких ребятишек, которые вырвались от английской гувернантки и бросились к автомобилю с невнятными криками. Рассеянно и с трудом Паула обняла каждого по очереди, но они приняли эту ласку сдержанно, поскольку им, видимо, было велено не виснуть на маме. Даже рядом с их свежими личиками кожа Паулы ничуть не казалась увядшей, — при всей ее физической вялости она выглядела моложе, чем в день их последней встречи в Палм-Бич семь лет назад.
   За обедом она была немногословна, а потом, слушая радио, лежала на диване с закрытыми глазами, и Энсон уже подумывал, не стеснительно ли его присутствие в столь позднее время. Но в девять часов, когда Хэгерти встал и любезно сказал, что оставит их ненадолго вдвоем, она понемногу разговорилась и стала рассказывать о своем прошлом.
   — Первый мой ребенок, — сказала она, — та старшая девчушка, которую мы зовем Милочкой, — я чуть не умерла, когда узнала, что мне предстоит ее родить, ведь Лоуэлл был для меня совсем чужим. Мне даже не верилось, что у меня может быть ребенок. Я написала тебе письмо, но тут же его изорвала. Ах, Энсон, ты так дурно со мной поступил.