Вот такой заботливый муж Петр, который любил свою Катю за ее неприхотливость и неревнивость, а также за нрав веселый (как некогда у Анны) и незлобивость. А что еще мужчине надо?
Но эта самая Катеринушка изменила ему, незадолго до его смерти. И с кем!..
Вот как было дело. Петр, послушав одного «доброжелателя», заглянул ночью в беседку дворцового парка. И там увидел свою жену в столь недвусмысленном положении, что сомневаться было глупо! Да, но кто был он, человек, наставивший рога самодержцу? А его звали Вилимом Монсом и приходился он Анюте Монс, экс-любовнице Петра, родным братцем...
Вот так семейство Монс отплатило Петру за его доброе отношение.
Вечером того же дня Петр ужинал с гостями, среди которых были Монс и Екатерина. Молодой камергер (а брат Анны стал камергером) ничего не подозревал, ибо царь был с ним удивительно ласков. И вдруг Петр, сверкнув очами злобно, спросил у жены, который теперь час. Было только девять, о чем она сообщила супругу, поглядывая на его подарок – те самые диковинные часики. Но Петр выхватил часы у Екатерины, перевел стрелки на три часа вперед и закричал, что уже двенадцать, и всем пора идти спать...
С царем никто не стал спорить. А через пару минут Монса арестовали в его комнате.
Петр сам допрашивал соперника. И как когда-то от Степана Глебова, так и от Вилима Монса он требовал и требовал подробностей – будто количество этих подробностей могло облегчить страдания бедного обманутого мужа ...
Монс во всем признался, и 28 ноября 1724 года ему отрубили голову.
Но и это еще не все. После Казни Петр велел Екатерине сесть в карету и отвез ее к эшафоту, где было выставлено на обозрение тело ее казненного любовника. Екатерина продолжала улыбаться, хотя одному Богу известно, как тяжко ей было. Говорила ли она что-то в свое оправдание? Об этом никто не пишет. Но Петр с той поры больше не входил в спальню к супруге. Зато велел принести к ней туда банку с заспиртованной головой Монса... Эта банка стояла в спальне Екатерины, не давая ей уснуть, мучая женщину угрызениями совести.
Неизвестно, последовал бы за этим развод супругов или нет. Но очень скоро не стало самого царя. Он простудился, спасая тонущую шлюпку, и скончался 28 января 1725 года в возрасте пятидесяти трех лет.
В день его кончины враги усопшего самодержца ликовали. По рукам ходила лубочная картина – «как мыши кота хоронили», на которой маленькие смиренные мышки несут хоронить огромного дохлого кота, который ужасно напоминает рослого усатого императора...
Алексей Толстой
Тайна Дома-комода
Но эта самая Катеринушка изменила ему, незадолго до его смерти. И с кем!..
Вот как было дело. Петр, послушав одного «доброжелателя», заглянул ночью в беседку дворцового парка. И там увидел свою жену в столь недвусмысленном положении, что сомневаться было глупо! Да, но кто был он, человек, наставивший рога самодержцу? А его звали Вилимом Монсом и приходился он Анюте Монс, экс-любовнице Петра, родным братцем...
Вот так семейство Монс отплатило Петру за его доброе отношение.
Вечером того же дня Петр ужинал с гостями, среди которых были Монс и Екатерина. Молодой камергер (а брат Анны стал камергером) ничего не подозревал, ибо царь был с ним удивительно ласков. И вдруг Петр, сверкнув очами злобно, спросил у жены, который теперь час. Было только девять, о чем она сообщила супругу, поглядывая на его подарок – те самые диковинные часики. Но Петр выхватил часы у Екатерины, перевел стрелки на три часа вперед и закричал, что уже двенадцать, и всем пора идти спать...
С царем никто не стал спорить. А через пару минут Монса арестовали в его комнате.
Петр сам допрашивал соперника. И как когда-то от Степана Глебова, так и от Вилима Монса он требовал и требовал подробностей – будто количество этих подробностей могло облегчить страдания бедного обманутого мужа ...
Монс во всем признался, и 28 ноября 1724 года ему отрубили голову.
Но и это еще не все. После Казни Петр велел Екатерине сесть в карету и отвез ее к эшафоту, где было выставлено на обозрение тело ее казненного любовника. Екатерина продолжала улыбаться, хотя одному Богу известно, как тяжко ей было. Говорила ли она что-то в свое оправдание? Об этом никто не пишет. Но Петр с той поры больше не входил в спальню к супруге. Зато велел принести к ней туда банку с заспиртованной головой Монса... Эта банка стояла в спальне Екатерины, не давая ей уснуть, мучая женщину угрызениями совести.
Неизвестно, последовал бы за этим развод супругов или нет. Но очень скоро не стало самого царя. Он простудился, спасая тонущую шлюпку, и скончался 28 января 1725 года в возрасте пятидесяти трех лет.
В день его кончины враги усопшего самодержца ликовали. По рукам ходила лубочная картина – «как мыши кота хоронили», на которой маленькие смиренные мышки несут хоронить огромного дохлого кота, который ужасно напоминает рослого усатого императора...
Алексей Толстой
Петр Первый
(отрывок)
«...Молчаливый и прозябший, он вернулся в ярко освещенный дом Лефорта. Играла музыка на хорах танцзала. Пестрые платья, лица, свечи – удваивались в зеркалах. Сквозь теплую дымку Петр сейчас же увидел рыжеволосую Анну Монс... Девушка сидела у стены, – задумчивое лицо, опущены голые плечи.
В эту минуту музыка, – медленный танец, – протянула с хор медные трубы и пела ему об Анхен, об ее розовом пышном платье, о невинных руках, лежавших на коленях... Почему, почему неистовой печалью разрывалось его сердце? Будто сам он по шею закопан в землю и сквозь вьюгу зовет из невозможной дали любовь свою...
Глаза Анны дрогнули, увидели его в дверях раньше всех. Поднялась и полетела по вощеному полу... И музыка уже весело пела о доброй Германии, где перед чистыми, чистыми окошечками цветет розовый миндаль, добрые папаша и мамаша с добренькими улыбками глядят на Ганса и Гретель, стоящих под сим миндалем, что означает – любовь навек, а когда их солнце склонится за ночную синеву, – с покойным вздохом оба отойдут в могилу... Ах, невозможная даль!..
Петр обхватил теплую под розовым шелком Анхен и танцевал молча и так долго, что музыканты понесли не в лад...
Он сказал:
– Анна?
Она доверчиво, ясно и чисто взглянула в глаза.
– Вы огорчены сегодня, Петер?
– Аннушка, ты меня любишь?
На это Анна только быстро опустила голову, на шее ее была повязана бархатка... Все танцующие и сидящие дамы поняли и то, что царь спросил, и то, что Анна Монс ответила. Обойдя круг по залу, Петр сказал:
– Мне с тобой счастье...»
«Вечером мамки и няньки, повитухи и дворцовые дурки суетливо заскрипели дверями и половицами: „Царь приехал...“ Воробьиха кинула в свечу крупицу ладона – освежить воздух, – и сама юркнула куда-то... Петр вбежал наверх через три ступени. Пахло от него морозом и вином, когда наклонился он над жениной постелью.
– Здравствуй, Дуня... Неужто еще не опросталась? А я думал...
Усмехнулся, – далекий, веселый, круглые глаза – чужие... У Евдокии похолодело в груди. Сказала внятно:
– Рада бы вам угодить... Вижу – всем ждать надоело... Виновата...
Он сморщился, силясь понять – что с ней. Сел, схватясь за скамейку, шпорой царапал коврик...
– У Ромодановского обедал... Ну, сказали, будто бы вот-вот... Думал – началось...
– Умру от родов – узнаете... Люди скажут...
– От этого не помирают... Брось...
Тогда она со всей силой отбросила одеяла и простыни, выставила живот.
– Вот он, видишь... Мучиться, кричать – мне, не тебе... Не помирают! После всех об этом узнаешь... Смейся, веселись, вино пей... Езди, езди в проклятую слободу... (Он раскрыл рот, уставился.) Перед людьми стыдно, – все уж знают...
– Что все знают?
Он подобрал ноги, – злой, похожий на кота. Ах, теперь ей было все равно... Крикнула:
– Про еретичку твою, немку! Про кабацкую девку! Чем она тебя опоила?
Тогда он побагровел до пота. Отшвырнул скамью. Так стал страшен, что Евдокия невольно подняла руку к лицу. Стоял, антихристовыми глазами уставившись на жену...»
«Этой осенью в Немецкой слободе, рядом с лютеранской киркой, выстроили кирпичный дом по голландскому образцу, в восемь окон на улицу. Строил приказ Большого дворца, торопливо – в два месяца. В дом переехала Анна Ивановна Монс с матерью и младшим братом Виллимом.
Сюда, не скрываясь, ездил царь и часто оставался ночевать. На Кукуе (да и в Москве) так этот дом и называли – царицын дворец. Анна Ивановна завела важный обычай: мажордома и слуг в ливреях, на конюшне – два шестерика дорогих польских коней, кареты на все случаи.
К Монсам, как прежде бывало, не завернешь на огонек аустерии – выпить кружку пива. «Хе-хе, – вспоминали немцы, – давно ли синеглазая Анхен в чистеньком передничке разносила по столам кружки, краснела, как шиповник, когда кто-нибудь из добряков, похлопав ее по девичьему задку, говорил: „Ну-ка, рыбка, схлебни пену, тебе цветочки, мне пиво...“
Теперь у Монсов бывали из кукуйских слобожан лишь почтенные люди торговых и мануфактурных дел, и то по приглашению, – в праздники, к обеду. Шутили, конечно, но пристойно. Всегда по правую руку Анхен сидел пастор Штрумпф. Он любил рассказывать что-нибудь забавное или поучительное из римской истории. Полнокровные гости задумчиво кивали кружками с пивом, приятно вздыхали о бренности. Анна Ивановна в особенности добивалась приличия в доме.
За эти годы она налилась красотой: в походке – важность, во взгляде – покой, благонравие и печаль. Что там ни говори, как ни кланяйся низко вслед ее стеклянной карете, – царь приезжал к ней спать, только. Ну, а дальше что? Из Поместного приказа жалованы были Анне Ивановне деревеньки. На балы могла она убирать себя драгоценностями не хуже других и на грудь вешала портрет Петра Алексеевича, величиной в малое блюдце, в алмазах. Нужды, отказа ни в чем не было. А дальше дело задерживалось.
Время шло. Петр все больше жил в Воронеже или скакал на перекладных от южного моря к северному. Анна Ивановна слала ему письмеца, и – при каждом случае – цитронов, апельсинов по полдюжине (доставленных из Риги), колбасы с кардамоном, настоечки на травах. Но разве письмецами да посылками долго удержишь любовника? Ну как привяжется к нему баба какая-нибудь, въестся в сердце? Ночь без сна ворочалась на перине. Все непрочно, смутно, двоесмысленно. Враги, враги кругом – только и ждут, когда Монсиха споткнется.
Даже самый близкий друг – Лефорт, – едва Анна Ивановна околицами заводила разговор – долго ли Питеру жить в неряшестве, по-холостецки, – усмехался неопределенно, – нежно щипал Анхен за щечку: «Обещанного три года ждут...» Ах, никто не понимал: даже не царского трона, не власти хотела бы Анна Ивановна, – власть беспокойна, ненадежна... Нет, только прочности, опрятности, приличия...
Оставалось одно средство – приворот, ворожба. По совету матери, Анна Ивановна однажды, вставши с постели от спящего крепко Петра, зашила ему в край камзола тряпочку маленькую со своей кровью... Он уехал в Воронеж, камзол оставил в Преображенском, с тех пор ни разу не надевал. Старая Монсиха приваживала в задние комнаты баб-ворожей. Но открыться им – на кого ворожить – боялись и мать и дочь. За колдовство князь-кесарь Ромодановский вздергивал на дыбу. Кажется, полюби сейчас Анну Ивановну простой человек (с достатком), – ах, променяла бы все на безмятежную жизнь. Чистенький домик, – пусть без мажордома, – солнце лежит на восковом полу, приятно пахнут жасмины на подоконниках, пахнет из кухни жареным кофе, навевая упокоение, звякает колокол на кирке, и почтенные люди, идя мимо, с уважением кланяются Анне Ивановне, сидящей у окна за рукодельем...
Пальчики Анхен трепетали, округлости груди поднялись из тесноты корсажа.
– Ах, нельзя поверить, что это – не сон... Но кто это госпожа Ментенон, которая стояла за стулом короля?
– Его фаворитка... Женщина, перед которой трепещут министры и посланники... Мой повелитель, король Август, прошел несколько раз мимо мадам Ментенон и был замечен ею...
– Господин посланник, почему король Людовик не женится на мадам Ментенон?
Кенигсек несколько изумился, на минуту подвижная рука его бессильно повисла между раздвинутых колен. Анхен ниже опустила голову, в уголке губ легла складочка.
– О фрейлен Монс... Разве значение королевы может сравниться с могуществом фаворитки? Королева – это лишь жертва династических связей. Перед королевой склоняют колени и спешат к фаворитке, потому что жизнь – это политика, а политика – это золото и слава. Король задергивает ночью полог постели не у королевы – у фаворитки, среди объятий на горячей подушке... (У Анхен слабый румянец пополз по щекам. Посланник ближе придвинулся надушенным париком.) На горячей подушке поверяются самые тайные мысли. Женщина, обнимающая короля, слушает биение его сердца. Она принадлежит истории.
– Господин посланник, – Анхен подняла влажно-синие глаза, – дороже всего знать, что счастье – долговечно. Что мне в этих нарядах, в этих дорогих зеркалах, если нет уверенности... Пусть меньше славы, но пусть над моим маленьким счастьем властен один бог... Я плыву на роскошной, но на утлой ладье...
Медленно вытащила из-за корсажа кружевной платочек, слабо встряхнула, приложила к лицу. Губы из-под кружев задрожали, как у ребенка...
– Вам нужен верный друг, прелестное мое дитя. – Кенигсек взял ее за локоть, нежно сжал. – Вам некому поверять тайн... Поверяйте их мне... С восторгом отдаю вам себя... Весь мой опыт... На вас смотрит Европа. Мой милостивый монарх в каждом письме справляется о «нимфе кукуйского ручья»...
– В каком смысле вы себя предлагаете, не понимаю вас.
Анхен отняла платочек, отстранилась от слишком опасной близости господина посланника. Вдруг испугалась, что он бросится к ногам... Стремительно встала и чуть не споткнулась, наступив на платье.
– Не знаю, должна ли я даже слушать вас... Анхен совсем смутилась, подошла к окошку.
Давешнюю синеву затянуло тучами, поднялся ветер, подхватывая пыль по улице. На подоконнике, между геранями, в золоченой клетке нахохлился на помрачневший день ученый перепел – подарок Питера. Анхен силилась собраться с мыслями, но потому ли, что Кенигсек, не шевелясь, глядел ей в спину, – тревожно стучало сердце... «Фу, глупость! С чего бы вдруг?» Было страшно обернуться. И хорошо, что не обернулась: у Кенигсека блестели глаза, будто он только сейчас разглядел эту девушку... Над пышными юбками – тонкий стан, молочной нежности плечи, пепельные, высоко поднятые волосы, затылок для поцелуев...
Все же он не терял рассудка: «Чуть побольше остроты ума и честолюбия у этой нимфы, – с ней можно делать историю».
Анхен вдруг отступила от окна, бегающие зрачки ее растерянно остановились на Кенигсеке:
– Царь!..
Петр был трезв и очень весел. Вытащил из-за красного обшлага парик:
– Возьми гребень, расчеши, Аннушка. За столом буду в волосах, как ты велишь... Нарочно за ним солдата посылал. – И – другому гостю – генералу Карловичу (с лилово-багровыми, налитыми щеками): – Какой ни надень парик, – за королем Августом не угнаться: зело пышен и превеликолепен... А мы – в кузнице да на конюшне...
Ботфорты у него были в пыли, от кафтана несло конским потом. Идя умываться, подмигнул Кенигсеку:
– Смотри, к бабочке моей что-то зачастил, господин посланник...
– Ваше величество, – Кенигсек повел шляпой, пятясь и садясь на колено, – смертных не судят, цветы и голубей приносящих на алтарь Венус...»
«Кенигсека не сразу нашли, хотя в ручье всего было аршина два глубины. Видимо, падая, он ударился затылком о камень и сразу пошел на дно. Солдаты притащили его к шатру, положили у костра. Петр принялся сгибать ему туловище, разводить руки, – дул в рот. Нелепо кончил жизнь посланник Кенигсек... Расстегивая на нем платье, Петр обнаружил на груди, на теле, медальон – величиной с детскую ладонь. Обыскал карманы, вытащил пачку писем. Сейчас же пошел с Алексашкой в шатер.
– Господа офицеры, – громко сказал Меншиков, – кончай пировать, государь желает ко сну...
Гости торопливо покинули палатку (кое-кого пришлось волочь под мышки – шпорами по земле). Здесь же, среди недоеденных блюд и догорающих свечей, Петр разложил мокрые письма. Ногтями отодрал крышечку на медальоне, – это был портрет Анны Монс, дивной работы: Анхен, как живая, улыбалась невинными голубыми глазами, ровными зубками. Под стеклом вокруг портрета обвивалась прядка русых волос, так много целованных Петром Алексеевичем. На крышечке, внутри, иголкой было нацарапано по-немецки: «Любовь и верность».
Отколупав так же и стекло, пощупав прядку волос, Петр бросил медальон в лужу вина на скатерти. Стал читать письма. Все они были от нее же к Кенигсеку, глупые, слащавые, – размягшей бабы.
– Так, – сказал Петр. Облокотился, глядел на свечу. – Ну, скажи, пожалуйста. (Усмехаясь, качал головой.) Променяла... Не понимаю... Лгала. Алексашка, лгала-то как... Всю жизнь, с первого раза, что ли?.. Не понимаю... «Любовь и верность»!..
– Падаль, мин херц, стерва, кабатчица... Я давно хотел тебе рассказать...»
В эту минуту музыка, – медленный танец, – протянула с хор медные трубы и пела ему об Анхен, об ее розовом пышном платье, о невинных руках, лежавших на коленях... Почему, почему неистовой печалью разрывалось его сердце? Будто сам он по шею закопан в землю и сквозь вьюгу зовет из невозможной дали любовь свою...
Глаза Анны дрогнули, увидели его в дверях раньше всех. Поднялась и полетела по вощеному полу... И музыка уже весело пела о доброй Германии, где перед чистыми, чистыми окошечками цветет розовый миндаль, добрые папаша и мамаша с добренькими улыбками глядят на Ганса и Гретель, стоящих под сим миндалем, что означает – любовь навек, а когда их солнце склонится за ночную синеву, – с покойным вздохом оба отойдут в могилу... Ах, невозможная даль!..
Петр обхватил теплую под розовым шелком Анхен и танцевал молча и так долго, что музыканты понесли не в лад...
Он сказал:
– Анна?
Она доверчиво, ясно и чисто взглянула в глаза.
– Вы огорчены сегодня, Петер?
– Аннушка, ты меня любишь?
На это Анна только быстро опустила голову, на шее ее была повязана бархатка... Все танцующие и сидящие дамы поняли и то, что царь спросил, и то, что Анна Монс ответила. Обойдя круг по залу, Петр сказал:
– Мне с тобой счастье...»
«Вечером мамки и няньки, повитухи и дворцовые дурки суетливо заскрипели дверями и половицами: „Царь приехал...“ Воробьиха кинула в свечу крупицу ладона – освежить воздух, – и сама юркнула куда-то... Петр вбежал наверх через три ступени. Пахло от него морозом и вином, когда наклонился он над жениной постелью.
– Здравствуй, Дуня... Неужто еще не опросталась? А я думал...
Усмехнулся, – далекий, веселый, круглые глаза – чужие... У Евдокии похолодело в груди. Сказала внятно:
– Рада бы вам угодить... Вижу – всем ждать надоело... Виновата...
Он сморщился, силясь понять – что с ней. Сел, схватясь за скамейку, шпорой царапал коврик...
– У Ромодановского обедал... Ну, сказали, будто бы вот-вот... Думал – началось...
– Умру от родов – узнаете... Люди скажут...
– От этого не помирают... Брось...
Тогда она со всей силой отбросила одеяла и простыни, выставила живот.
– Вот он, видишь... Мучиться, кричать – мне, не тебе... Не помирают! После всех об этом узнаешь... Смейся, веселись, вино пей... Езди, езди в проклятую слободу... (Он раскрыл рот, уставился.) Перед людьми стыдно, – все уж знают...
– Что все знают?
Он подобрал ноги, – злой, похожий на кота. Ах, теперь ей было все равно... Крикнула:
– Про еретичку твою, немку! Про кабацкую девку! Чем она тебя опоила?
Тогда он побагровел до пота. Отшвырнул скамью. Так стал страшен, что Евдокия невольно подняла руку к лицу. Стоял, антихристовыми глазами уставившись на жену...»
«Этой осенью в Немецкой слободе, рядом с лютеранской киркой, выстроили кирпичный дом по голландскому образцу, в восемь окон на улицу. Строил приказ Большого дворца, торопливо – в два месяца. В дом переехала Анна Ивановна Монс с матерью и младшим братом Виллимом.
Сюда, не скрываясь, ездил царь и часто оставался ночевать. На Кукуе (да и в Москве) так этот дом и называли – царицын дворец. Анна Ивановна завела важный обычай: мажордома и слуг в ливреях, на конюшне – два шестерика дорогих польских коней, кареты на все случаи.
К Монсам, как прежде бывало, не завернешь на огонек аустерии – выпить кружку пива. «Хе-хе, – вспоминали немцы, – давно ли синеглазая Анхен в чистеньком передничке разносила по столам кружки, краснела, как шиповник, когда кто-нибудь из добряков, похлопав ее по девичьему задку, говорил: „Ну-ка, рыбка, схлебни пену, тебе цветочки, мне пиво...“
Теперь у Монсов бывали из кукуйских слобожан лишь почтенные люди торговых и мануфактурных дел, и то по приглашению, – в праздники, к обеду. Шутили, конечно, но пристойно. Всегда по правую руку Анхен сидел пастор Штрумпф. Он любил рассказывать что-нибудь забавное или поучительное из римской истории. Полнокровные гости задумчиво кивали кружками с пивом, приятно вздыхали о бренности. Анна Ивановна в особенности добивалась приличия в доме.
За эти годы она налилась красотой: в походке – важность, во взгляде – покой, благонравие и печаль. Что там ни говори, как ни кланяйся низко вслед ее стеклянной карете, – царь приезжал к ней спать, только. Ну, а дальше что? Из Поместного приказа жалованы были Анне Ивановне деревеньки. На балы могла она убирать себя драгоценностями не хуже других и на грудь вешала портрет Петра Алексеевича, величиной в малое блюдце, в алмазах. Нужды, отказа ни в чем не было. А дальше дело задерживалось.
Время шло. Петр все больше жил в Воронеже или скакал на перекладных от южного моря к северному. Анна Ивановна слала ему письмеца, и – при каждом случае – цитронов, апельсинов по полдюжине (доставленных из Риги), колбасы с кардамоном, настоечки на травах. Но разве письмецами да посылками долго удержишь любовника? Ну как привяжется к нему баба какая-нибудь, въестся в сердце? Ночь без сна ворочалась на перине. Все непрочно, смутно, двоесмысленно. Враги, враги кругом – только и ждут, когда Монсиха споткнется.
Даже самый близкий друг – Лефорт, – едва Анна Ивановна околицами заводила разговор – долго ли Питеру жить в неряшестве, по-холостецки, – усмехался неопределенно, – нежно щипал Анхен за щечку: «Обещанного три года ждут...» Ах, никто не понимал: даже не царского трона, не власти хотела бы Анна Ивановна, – власть беспокойна, ненадежна... Нет, только прочности, опрятности, приличия...
Оставалось одно средство – приворот, ворожба. По совету матери, Анна Ивановна однажды, вставши с постели от спящего крепко Петра, зашила ему в край камзола тряпочку маленькую со своей кровью... Он уехал в Воронеж, камзол оставил в Преображенском, с тех пор ни разу не надевал. Старая Монсиха приваживала в задние комнаты баб-ворожей. Но открыться им – на кого ворожить – боялись и мать и дочь. За колдовство князь-кесарь Ромодановский вздергивал на дыбу. Кажется, полюби сейчас Анну Ивановну простой человек (с достатком), – ах, променяла бы все на безмятежную жизнь. Чистенький домик, – пусть без мажордома, – солнце лежит на восковом полу, приятно пахнут жасмины на подоконниках, пахнет из кухни жареным кофе, навевая упокоение, звякает колокол на кирке, и почтенные люди, идя мимо, с уважением кланяются Анне Ивановне, сидящей у окна за рукодельем...
Пальчики Анхен трепетали, округлости груди поднялись из тесноты корсажа.
– Ах, нельзя поверить, что это – не сон... Но кто это госпожа Ментенон, которая стояла за стулом короля?
– Его фаворитка... Женщина, перед которой трепещут министры и посланники... Мой повелитель, король Август, прошел несколько раз мимо мадам Ментенон и был замечен ею...
– Господин посланник, почему король Людовик не женится на мадам Ментенон?
Кенигсек несколько изумился, на минуту подвижная рука его бессильно повисла между раздвинутых колен. Анхен ниже опустила голову, в уголке губ легла складочка.
– О фрейлен Монс... Разве значение королевы может сравниться с могуществом фаворитки? Королева – это лишь жертва династических связей. Перед королевой склоняют колени и спешат к фаворитке, потому что жизнь – это политика, а политика – это золото и слава. Король задергивает ночью полог постели не у королевы – у фаворитки, среди объятий на горячей подушке... (У Анхен слабый румянец пополз по щекам. Посланник ближе придвинулся надушенным париком.) На горячей подушке поверяются самые тайные мысли. Женщина, обнимающая короля, слушает биение его сердца. Она принадлежит истории.
– Господин посланник, – Анхен подняла влажно-синие глаза, – дороже всего знать, что счастье – долговечно. Что мне в этих нарядах, в этих дорогих зеркалах, если нет уверенности... Пусть меньше славы, но пусть над моим маленьким счастьем властен один бог... Я плыву на роскошной, но на утлой ладье...
Медленно вытащила из-за корсажа кружевной платочек, слабо встряхнула, приложила к лицу. Губы из-под кружев задрожали, как у ребенка...
– Вам нужен верный друг, прелестное мое дитя. – Кенигсек взял ее за локоть, нежно сжал. – Вам некому поверять тайн... Поверяйте их мне... С восторгом отдаю вам себя... Весь мой опыт... На вас смотрит Европа. Мой милостивый монарх в каждом письме справляется о «нимфе кукуйского ручья»...
– В каком смысле вы себя предлагаете, не понимаю вас.
Анхен отняла платочек, отстранилась от слишком опасной близости господина посланника. Вдруг испугалась, что он бросится к ногам... Стремительно встала и чуть не споткнулась, наступив на платье.
– Не знаю, должна ли я даже слушать вас... Анхен совсем смутилась, подошла к окошку.
Давешнюю синеву затянуло тучами, поднялся ветер, подхватывая пыль по улице. На подоконнике, между геранями, в золоченой клетке нахохлился на помрачневший день ученый перепел – подарок Питера. Анхен силилась собраться с мыслями, но потому ли, что Кенигсек, не шевелясь, глядел ей в спину, – тревожно стучало сердце... «Фу, глупость! С чего бы вдруг?» Было страшно обернуться. И хорошо, что не обернулась: у Кенигсека блестели глаза, будто он только сейчас разглядел эту девушку... Над пышными юбками – тонкий стан, молочной нежности плечи, пепельные, высоко поднятые волосы, затылок для поцелуев...
Все же он не терял рассудка: «Чуть побольше остроты ума и честолюбия у этой нимфы, – с ней можно делать историю».
Анхен вдруг отступила от окна, бегающие зрачки ее растерянно остановились на Кенигсеке:
– Царь!..
Петр был трезв и очень весел. Вытащил из-за красного обшлага парик:
– Возьми гребень, расчеши, Аннушка. За столом буду в волосах, как ты велишь... Нарочно за ним солдата посылал. – И – другому гостю – генералу Карловичу (с лилово-багровыми, налитыми щеками): – Какой ни надень парик, – за королем Августом не угнаться: зело пышен и превеликолепен... А мы – в кузнице да на конюшне...
Ботфорты у него были в пыли, от кафтана несло конским потом. Идя умываться, подмигнул Кенигсеку:
– Смотри, к бабочке моей что-то зачастил, господин посланник...
– Ваше величество, – Кенигсек повел шляпой, пятясь и садясь на колено, – смертных не судят, цветы и голубей приносящих на алтарь Венус...»
«Кенигсека не сразу нашли, хотя в ручье всего было аршина два глубины. Видимо, падая, он ударился затылком о камень и сразу пошел на дно. Солдаты притащили его к шатру, положили у костра. Петр принялся сгибать ему туловище, разводить руки, – дул в рот. Нелепо кончил жизнь посланник Кенигсек... Расстегивая на нем платье, Петр обнаружил на груди, на теле, медальон – величиной с детскую ладонь. Обыскал карманы, вытащил пачку писем. Сейчас же пошел с Алексашкой в шатер.
– Господа офицеры, – громко сказал Меншиков, – кончай пировать, государь желает ко сну...
Гости торопливо покинули палатку (кое-кого пришлось волочь под мышки – шпорами по земле). Здесь же, среди недоеденных блюд и догорающих свечей, Петр разложил мокрые письма. Ногтями отодрал крышечку на медальоне, – это был портрет Анны Монс, дивной работы: Анхен, как живая, улыбалась невинными голубыми глазами, ровными зубками. Под стеклом вокруг портрета обвивалась прядка русых волос, так много целованных Петром Алексеевичем. На крышечке, внутри, иголкой было нацарапано по-немецки: «Любовь и верность».
Отколупав так же и стекло, пощупав прядку волос, Петр бросил медальон в лужу вина на скатерти. Стал читать письма. Все они были от нее же к Кенигсеку, глупые, слащавые, – размягшей бабы.
– Так, – сказал Петр. Облокотился, глядел на свечу. – Ну, скажи, пожалуйста. (Усмехаясь, качал головой.) Променяла... Не понимаю... Лгала. Алексашка, лгала-то как... Всю жизнь, с первого раза, что ли?.. Не понимаю... «Любовь и верность»!..
– Падаль, мин херц, стерва, кабатчица... Я давно хотел тебе рассказать...»
Тайна Дома-комода
Императрица Елизавета и Алексей Разумовский
Этот дом в шутку называют «московским Зимним дворцом». И в самом деле, построил его на Покровке архитектор школы Растрелли. Но у него есть и еще одно смешное прозвище – «Дом-комод». Вам не надо подходить к самому дому. Остановитесь на противоположной стороне и убедитесь – дом-красавец и впрямь напоминает одновременно и Эрмитаж, и пышный комод в стиле барокко. Дом-комод Апраксиных (позже Трубецких) расположен по улице
Покровка
,
дом № 22
.Московская легенда гласит, что в доме состоялось тайное венчание дочери Петра Первого, императрицы Елизаветы Петровны, с генерал-фельдмаршалом и графом, братом последнего гетмана Малороссии, Алексеем Григорьевичем Разумовским. Это всего лишь красивая легенда, но москвичи верили в нее твердо...
Елизавета подала своим подданным пример «неравного брака». Это у нее явно от отца, который, очевидно, в вопросах брака ставил любовь выше, чем какие бы то ни было выгоды.
Венчались же молодые в церкви подмосковного Перова – дворцового села, подаренного Разумовскому. Церковь Знаменияв Перовосохранилась до сих пор ( улица Лазо, дом № 4).После венчания они отстояли еще и благодарственный молебен в Церкви Вознесения в Барашах на Покровке (дом № 26),где был придел Захария и Елизаветы.
Но сначала – немного о каждом из наших героев. И о том, как свершилась их встреча, которая повлияла на жизнь обоих, определив ее до самой смерти...
Елизавета Петровна Романова родилась 18 декабря 1709 года в селе Коломенском. Объявлена царевной 6 марта 1711 года и цесаревной 28 декабря 1721 года; вступила на престол 25 ноября 1741 года, короновалась 25 апреля 1742 года. Императрица Всероссийская в 1741–1761 годах. Умерла 25 декабря 1761 года.
День 18 декабря 1709 года был торжественным: Петр Первый въезжал в Москву; за ним везли шведских пленных. Государь намеревался тотчас праздновать полтавскую победу, но при вступлении в столицу его известили о рождении дочери.
«Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир мою дочь», – сказал он. Петр нашел жену свою Екатерину и новорожденного младенца здоровыми и на радостях устроил пир.
Будучи только восьми лет от роду, принцесса Елизавета уже обращала на себя внимание своей красотой. В 1717 году обе дочери встречали Петра, возвращавшегося из-за границы, одетыми в испанские наряды. Тогда французский посол заметил, что младшая дочь государя, Елизавета, казалась в этом наряде необыкновенно прекрасной.
В следующем, 1718 году, введены были так называемые «Ассамблеи», и обе царевны явились туда в платьях разных цветов, вышитых золотом и серебром, в головных уборах, блиставших бриллиантами. Все восхищались искусством Елизаветы в танцах. Кроме легкости в движениях, она отличалась находчивостью и изобретательностью, беспрестанно выдумывая новые фигуры. Французский посланник Леви замечал тогда же, что Елизавету можно было бы назвать совершенной красавицей, если бы у нее волосы не были рыжеваты... Но – кому что нравится. Ведь о вкусах не спорят!
Воспитание Елизаветы нельзя назвать особенно тщательным и продуманным, тем более что мать ее была совершенно безграмотной. Но царевну учили по-французски, и мать ее твердила, что есть важные причины на то, чтоб она лучше других предметов обучения знала французский язык. Причина эта, как известно, заключалась в сильном желании ее родителей выдать Елизавету за какую-нибудь из особ французской королевской крови.
Однако на все настойчивые предложения породниться с французскими Бурбонами те отвечали вежливым, но решительным отказом. Обучение все же не прошло даром – Елизавета познакомилась с французскими романами, и это чтение несколько смягчило и возвысило ее душу. Возможно, именно поэтому ей оказались чуждыми те грубые нравы, которые царили в то время при петербургском дворе, и ее царствование привнесло гораздо больше европейской галантности и утонченности, чем все предыдущие русские дворы.
Во всем остальном обучение Елизаветы было малообременительным, приличного систематического образования она так никогда и не получила. Время ее было заполнено верховой ездой, охотой, греблей и уходом за своей красотой.
Едва ли не с рождения Елизаветы начали строиться планы относительно ее будущего замужества. Но, забегая вперед, скажем, что это пресловутое «удачное замужество» так и не состоялось....
После того, как весной 1725 года пришлось отказаться от мечты породниться с Бурбонами, Екатерина I задумала устроить брак дочери с побочным сыном Августа II Морицем Саксонским. Он тоже не состоялся. Вскоре после этого Елизавете пришлось, за неимением лучшего, согласиться на брак с епископом Карлом-Августом Голштинским, младшим братом правящего герцога. Партия эта была более чем скромная, но обстоятельства не допустили и этого брака. В июне 1727 года жених умер в Петербурге, так и не добравшись до алтаря.
Не предвидя лучшей партии в будущем, Елизавета глубоко опечалилась его смертью. В утешение ей великий государственный деятель следующего царствования, Остерман, задумал другой план – выдать Елизавету за вошедшего на престол Петра Второго, внука Петра Первого, сына казненного царевича Алексея (сына Петра от первого брака).
Несмотря на то, что противниками этого брака были Меншиков и сама церковь (не допускавшими брака тетки с племянником), он вполне мог бы осуществиться. Под влиянием Остермана Петр влюбился в свою прекрасную тетку. От нее, Елизаветы, теперь зависело направить это весьма горячее чувство к цели, указанной будущей императрице тонким немецким политиком. Но в семнадцать лет честолюбие царской дочери еще недостаточно окрепло и не приняло определенной формы.
Елизавета в жизни Петра Второго играла гораздо большую роль, чем он в ее. Петр был еще ребенком – ему шел тринадцатый год, и в глазах гораздо более зрелой Елизаветы он едва ли мог выглядеть привлекательным. Тем не менее, в 1727 году дружба их была очень тесной. Елизавета оторвала своего племянника от серьезных занятий и учебников. Будучи бесстрашной наездницей и неутомимой охотницей, она увлекала его с собой на далекие прогулки верхом и на охоту.
Но первую любовь она познала не с ним. В том же 1727 году она серьезно увлеклась Александром Бутурлиным. Свидания с юным императором стали после этого нерегулярными, и вскоре их пути вовсе разошлись. После того, как двор переехал в Москву на коронацию, Елизавета поселилась в Покровском. Любимым ее занятием здесь было собирать сельских девушек, слушать их песни и водить с ними хороводы. Она и сама принимала вместе со своими фрейлинами участие в этих простых забавах. Зимой она каталась по пруду на коньках и ездила в поле охотиться на зайцев. Елизавета бывала также в Александровской слободе и настолько полюбила это место, что приказала построить здесь два деревянных дворца на каменном фундаменте, один зимний, другой летний.
Проживая в Александровской слободе, она занималась соколиной охотой и отправлялась в село Курганиха травить волков. На масленицу собирались к ней слободские девушки кататься на салазках. Другим ее любимым занятием было выращивание фруктовых деревьев.
Бутурлин был в Александровской слободе частым гостем. Узнав об этом, Петр Второй в 1729 году отослал его на Украину. Это решение совершенно очевидно продиктовано юношеской ревностью.
Но вскоре появился преемник Бутурлина, Семен Нарышкин, обергофмейстер двора. Отношения между ним и царевной были столь задушевными, что в Москве поговаривали даже о возможном браке Нарышкина с Елизаветой. Но опять вмешался опять Петр Второй! И – отослал обергофмейстера путешествовать за границу.
До самой смерти император ревниво не подпускал к тетке других мужчин. Когда прусский посол предложил устроить брак Елизаветы с бранденбургским курфюрстом Карлом, Петр отказал, даже не посоветовавшись с царевной. Но Елизавета не особенно тяготилась этой опекой... Третьим ее фаворитом стал красавец гренадер Шубин.
После воцарения Анны Иоанновны (дочери брата Петра Первого, рано умершего царя Ивана), Елизавета продолжала проживать в своем подмосковном имении и была очень далека от тогдашней политической жизни. Только по приказанию императрицы она переселилась в Петербург, где у нее было два дворца – один летний, близ Смольного, другой зимний, на окраине города. Она жила здесь очень скромно, испытывая постоянные денежные затруднения, носила простенькие платья из белой тафты и на свои средства воспитывала двух двоюродных сестер – дочерей Карла Скавронского, старшего брата Екатерины Первой.
Знать пренебрегала царевной, поскольку известно было, что Анна не любила ее. Зато двери елизаветинского дома были всегда открыты для гвардейских солдат. Елизавета раздавала им маленькие подарки, крестила их детей и очаровывала их улыбками и взглядами.
В обществе Елизавета показывалась достаточно редко, но все же иногда являлась на балы и там по-прежнему блистала как необыкновенная красавица.
Когда китайскому послу, первый раз приехавшему в Петербург в 1734 году, задали вопрос, кого он находит прелестнее всех женщин, он прямо указал на Елизавету. По описанию видевшей ее часто жены английского посланника, леди Рондо, у царевны были превосходные волосы, выразительные голубые глаза, здоровые зубы, очаровательные губы. Говорили, правда, что в ней чувствуются недостатки воспитания, но, тем не менее, она обладала определенным внешним лоском: превосходно говорила по-французски, знала по-итальянски и немного по-немецки, изящно танцевала, всегда была весела, жива и занимательна в разговорах. Чего же более?
Как в раннем отрочестве, так и в зрелом возрасте, Елизавета при первом же появлении поражала всех своей красотой. Ее роскошные волосы, не обезображенные пудрой по тогдашней моде, распускались по плечам локонами, перевитыми цветами. Решительно неподражаема была цесаревна в русской пляске, которой в веселые часы забавлялась со своими шутами и шутихами.
Вскоре после воцарения императрицы Анны Иоанновны, фаворит царевны Шубин оказался втянутым в заговор в пользу Елизаветы. Его заключили в крепость, а потом на многие годы сослали в Сибирь. Елизавета и на этот раз быстро утешилась и вскоре пережила самое сильное любовное увлечение, сделавшееся также и самым длительным. С 1731 года в императорскую капеллу был принят Алексей Григорьевич Разумовский...
Вы спросите – а при чем тут царская капелла? А при том, что Разумовский, позже – всесильный фаворит и тайный муж императрицы во времена знакомства с молодой Елизаветой был ...всего-навсего певчим!
Алексей Григорьевич Разумовский (1709–1771) – один из русских «случайных людей» XVIII века. Умер он графом. А вот родился на хуторе Лемеши, неподалеку от Чернигова, в семье «реестрового» малороссийского казака Григория Розума («розум» по-малороссийски – ум). Розумом прозвали Григория за то, что он в пьяном виде любил произносить поговорку: «Що то за голова, що то за розум»!
Елизавета подала своим подданным пример «неравного брака». Это у нее явно от отца, который, очевидно, в вопросах брака ставил любовь выше, чем какие бы то ни было выгоды.
Венчались же молодые в церкви подмосковного Перова – дворцового села, подаренного Разумовскому. Церковь Знаменияв Перовосохранилась до сих пор ( улица Лазо, дом № 4).После венчания они отстояли еще и благодарственный молебен в Церкви Вознесения в Барашах на Покровке (дом № 26),где был придел Захария и Елизаветы.
Но сначала – немного о каждом из наших героев. И о том, как свершилась их встреча, которая повлияла на жизнь обоих, определив ее до самой смерти...
* * *
Елизавета Петровна Романова родилась 18 декабря 1709 года в селе Коломенском. Объявлена царевной 6 марта 1711 года и цесаревной 28 декабря 1721 года; вступила на престол 25 ноября 1741 года, короновалась 25 апреля 1742 года. Императрица Всероссийская в 1741–1761 годах. Умерла 25 декабря 1761 года.
День 18 декабря 1709 года был торжественным: Петр Первый въезжал в Москву; за ним везли шведских пленных. Государь намеревался тотчас праздновать полтавскую победу, но при вступлении в столицу его известили о рождении дочери.
«Отложим празднество о победе и поспешим поздравить с восшествием в мир мою дочь», – сказал он. Петр нашел жену свою Екатерину и новорожденного младенца здоровыми и на радостях устроил пир.
Будучи только восьми лет от роду, принцесса Елизавета уже обращала на себя внимание своей красотой. В 1717 году обе дочери встречали Петра, возвращавшегося из-за границы, одетыми в испанские наряды. Тогда французский посол заметил, что младшая дочь государя, Елизавета, казалась в этом наряде необыкновенно прекрасной.
В следующем, 1718 году, введены были так называемые «Ассамблеи», и обе царевны явились туда в платьях разных цветов, вышитых золотом и серебром, в головных уборах, блиставших бриллиантами. Все восхищались искусством Елизаветы в танцах. Кроме легкости в движениях, она отличалась находчивостью и изобретательностью, беспрестанно выдумывая новые фигуры. Французский посланник Леви замечал тогда же, что Елизавету можно было бы назвать совершенной красавицей, если бы у нее волосы не были рыжеваты... Но – кому что нравится. Ведь о вкусах не спорят!
Воспитание Елизаветы нельзя назвать особенно тщательным и продуманным, тем более что мать ее была совершенно безграмотной. Но царевну учили по-французски, и мать ее твердила, что есть важные причины на то, чтоб она лучше других предметов обучения знала французский язык. Причина эта, как известно, заключалась в сильном желании ее родителей выдать Елизавету за какую-нибудь из особ французской королевской крови.
Однако на все настойчивые предложения породниться с французскими Бурбонами те отвечали вежливым, но решительным отказом. Обучение все же не прошло даром – Елизавета познакомилась с французскими романами, и это чтение несколько смягчило и возвысило ее душу. Возможно, именно поэтому ей оказались чуждыми те грубые нравы, которые царили в то время при петербургском дворе, и ее царствование привнесло гораздо больше европейской галантности и утонченности, чем все предыдущие русские дворы.
Во всем остальном обучение Елизаветы было малообременительным, приличного систематического образования она так никогда и не получила. Время ее было заполнено верховой ездой, охотой, греблей и уходом за своей красотой.
Едва ли не с рождения Елизаветы начали строиться планы относительно ее будущего замужества. Но, забегая вперед, скажем, что это пресловутое «удачное замужество» так и не состоялось....
После того, как весной 1725 года пришлось отказаться от мечты породниться с Бурбонами, Екатерина I задумала устроить брак дочери с побочным сыном Августа II Морицем Саксонским. Он тоже не состоялся. Вскоре после этого Елизавете пришлось, за неимением лучшего, согласиться на брак с епископом Карлом-Августом Голштинским, младшим братом правящего герцога. Партия эта была более чем скромная, но обстоятельства не допустили и этого брака. В июне 1727 года жених умер в Петербурге, так и не добравшись до алтаря.
Не предвидя лучшей партии в будущем, Елизавета глубоко опечалилась его смертью. В утешение ей великий государственный деятель следующего царствования, Остерман, задумал другой план – выдать Елизавету за вошедшего на престол Петра Второго, внука Петра Первого, сына казненного царевича Алексея (сына Петра от первого брака).
Несмотря на то, что противниками этого брака были Меншиков и сама церковь (не допускавшими брака тетки с племянником), он вполне мог бы осуществиться. Под влиянием Остермана Петр влюбился в свою прекрасную тетку. От нее, Елизаветы, теперь зависело направить это весьма горячее чувство к цели, указанной будущей императрице тонким немецким политиком. Но в семнадцать лет честолюбие царской дочери еще недостаточно окрепло и не приняло определенной формы.
Елизавета в жизни Петра Второго играла гораздо большую роль, чем он в ее. Петр был еще ребенком – ему шел тринадцатый год, и в глазах гораздо более зрелой Елизаветы он едва ли мог выглядеть привлекательным. Тем не менее, в 1727 году дружба их была очень тесной. Елизавета оторвала своего племянника от серьезных занятий и учебников. Будучи бесстрашной наездницей и неутомимой охотницей, она увлекала его с собой на далекие прогулки верхом и на охоту.
Но первую любовь она познала не с ним. В том же 1727 году она серьезно увлеклась Александром Бутурлиным. Свидания с юным императором стали после этого нерегулярными, и вскоре их пути вовсе разошлись. После того, как двор переехал в Москву на коронацию, Елизавета поселилась в Покровском. Любимым ее занятием здесь было собирать сельских девушек, слушать их песни и водить с ними хороводы. Она и сама принимала вместе со своими фрейлинами участие в этих простых забавах. Зимой она каталась по пруду на коньках и ездила в поле охотиться на зайцев. Елизавета бывала также в Александровской слободе и настолько полюбила это место, что приказала построить здесь два деревянных дворца на каменном фундаменте, один зимний, другой летний.
Проживая в Александровской слободе, она занималась соколиной охотой и отправлялась в село Курганиха травить волков. На масленицу собирались к ней слободские девушки кататься на салазках. Другим ее любимым занятием было выращивание фруктовых деревьев.
Бутурлин был в Александровской слободе частым гостем. Узнав об этом, Петр Второй в 1729 году отослал его на Украину. Это решение совершенно очевидно продиктовано юношеской ревностью.
Но вскоре появился преемник Бутурлина, Семен Нарышкин, обергофмейстер двора. Отношения между ним и царевной были столь задушевными, что в Москве поговаривали даже о возможном браке Нарышкина с Елизаветой. Но опять вмешался опять Петр Второй! И – отослал обергофмейстера путешествовать за границу.
До самой смерти император ревниво не подпускал к тетке других мужчин. Когда прусский посол предложил устроить брак Елизаветы с бранденбургским курфюрстом Карлом, Петр отказал, даже не посоветовавшись с царевной. Но Елизавета не особенно тяготилась этой опекой... Третьим ее фаворитом стал красавец гренадер Шубин.
После воцарения Анны Иоанновны (дочери брата Петра Первого, рано умершего царя Ивана), Елизавета продолжала проживать в своем подмосковном имении и была очень далека от тогдашней политической жизни. Только по приказанию императрицы она переселилась в Петербург, где у нее было два дворца – один летний, близ Смольного, другой зимний, на окраине города. Она жила здесь очень скромно, испытывая постоянные денежные затруднения, носила простенькие платья из белой тафты и на свои средства воспитывала двух двоюродных сестер – дочерей Карла Скавронского, старшего брата Екатерины Первой.
Знать пренебрегала царевной, поскольку известно было, что Анна не любила ее. Зато двери елизаветинского дома были всегда открыты для гвардейских солдат. Елизавета раздавала им маленькие подарки, крестила их детей и очаровывала их улыбками и взглядами.
В обществе Елизавета показывалась достаточно редко, но все же иногда являлась на балы и там по-прежнему блистала как необыкновенная красавица.
Когда китайскому послу, первый раз приехавшему в Петербург в 1734 году, задали вопрос, кого он находит прелестнее всех женщин, он прямо указал на Елизавету. По описанию видевшей ее часто жены английского посланника, леди Рондо, у царевны были превосходные волосы, выразительные голубые глаза, здоровые зубы, очаровательные губы. Говорили, правда, что в ней чувствуются недостатки воспитания, но, тем не менее, она обладала определенным внешним лоском: превосходно говорила по-французски, знала по-итальянски и немного по-немецки, изящно танцевала, всегда была весела, жива и занимательна в разговорах. Чего же более?
Как в раннем отрочестве, так и в зрелом возрасте, Елизавета при первом же появлении поражала всех своей красотой. Ее роскошные волосы, не обезображенные пудрой по тогдашней моде, распускались по плечам локонами, перевитыми цветами. Решительно неподражаема была цесаревна в русской пляске, которой в веселые часы забавлялась со своими шутами и шутихами.
Вскоре после воцарения императрицы Анны Иоанновны, фаворит царевны Шубин оказался втянутым в заговор в пользу Елизаветы. Его заключили в крепость, а потом на многие годы сослали в Сибирь. Елизавета и на этот раз быстро утешилась и вскоре пережила самое сильное любовное увлечение, сделавшееся также и самым длительным. С 1731 года в императорскую капеллу был принят Алексей Григорьевич Разумовский...
Вы спросите – а при чем тут царская капелла? А при том, что Разумовский, позже – всесильный фаворит и тайный муж императрицы во времена знакомства с молодой Елизаветой был ...всего-навсего певчим!
Алексей Григорьевич Разумовский (1709–1771) – один из русских «случайных людей» XVIII века. Умер он графом. А вот родился на хуторе Лемеши, неподалеку от Чернигова, в семье «реестрового» малороссийского казака Григория Розума («розум» по-малороссийски – ум). Розумом прозвали Григория за то, что он в пьяном виде любил произносить поговорку: «Що то за голова, що то за розум»!