С тем он и вернулся домой. Но от своего не отказался: теперь он знал, что делать и каким путем достичь цели. У него созрел план, как не только проучить и наказать вора, но и возместить убытки. Он оставил мысль захватить вора врасплох; нет, уж лучше поймать корову, и либо потребовать деньги прямо с хозяина, либо, если тот откажется платить, воспользоваться своим законным правом и взыскать с него штраф за приблудную скотину, - хотя один-единственный законный доллар едва ли возместит ему потерянное время, не то время, которое он потратит, чтобы изловить корову, а то, которое уже потерял, оторвал от бесконечной, неумолимой работы, и батрака нанять он не мог, не потому, что заплатить был не в состоянии, а потому что во всей округе ни один человек, будь то белый или негр, ни за какие деньги не стал бы на него работать, а он знал, что если дать работе забрать над ним власть, тогда ему крышка. Он даже в дом не зашел, поехал прямо в поле, запряг мула в плуг, который с вечера оставил в борозде, и пахал до самого полудня, пока его жена не позвонила в колокол; поев, он снова вернулся в поле и пахал дотемна.
   На другое утро, еще не погасла луна, а он уже снова был в хлеву и оседланный мул ждал в своем стойле. На фоне бледной зари он увидел приземистую, косолапую фигуру с корзиной в руках, она скользнула к яслям, и его собака молча шла следом, а потом вор снова вынырнул, облапив корзину обеими руками, как медведь, и заторопился назад к воротам, а собака все шла за ним по пятам. Увидев собаку, хозяин чуть не задохнулся от неудержимой ярости. В первое утро он слышал, как она заливалась лаем, но спросонья ничего не разобрал, а когда стряхнул наконец сон, она уже успокоилась; теперь-то он понимал, почему собака не лаяла на второе и третье утро, и знал, что попытайся он сейчас выйти из хлева, даже если вор не оглянется, то она может, чего доброго, залаять на него самого. А когда он наконец решил, что можно без риска вылезти из засады, во дворе никого не было, кроме собаки, которая стояла у ворот, глядя вслед вору сквозь загородку и не замечая хозяина, пока он злобным пинком не прогнал ее домой.
   Правда, на росистой траве снова остался темный след, но когда он добрался до леса, то оказалось, что он повторил ошибку Хьюстона, недооценив всемогущество страсти, которая, видимо, так же как бедность и невинность, каким-то непостижимым образом изыскивает средства для самозащиты. Он проездил чуть ли не все утро натощак, кипя злобой, по лесной глухомани, среди веселой майской зелени, а позади него все выше и выше поднималось неумолимое светило, словно знамение, напоминая ему о враждебном изнуряющем поле. В то утро ему удалось снова напасть на след - он был почти у цели и даже видел лужицу пролитого молока и примятую траву там, где стояла корзина, пока корова ела из нее. Он нашел бы и саму корзину, висевшую на суку, ее ведь никто и не пытался спрятать. Но ему в голову не пришло взглянуть вверх, потому что теперь он видел коровий след. Он поехал дальше, внешне спокойный и сдержанный, хотя внутри у него все кипело, теряя след, находя его и снова теряя, и так целое утро, почти до полудня, - этого средоточия света и тепла, которое, казалось, подогревало не только его кровь, но и те непостижимые ходы и пути, по которым растекалась его злоба. Но в тот же день он понял, что солнце тут ни при чем. Он тоже стоял под деревом, пока бушевала гроза, сверкала молния и холодный дождь беспощадно хлестал его бренное тело, которое робко съеживалось, но не теряло стойкости, а потом снова скакал по улыбчатому, девственно чистому лику земли, омытому золотистыми слезами. Теперь он был уже в семи милях от дома. До темноты оставался всего час. Он проехал назад мили четыре, и, только когда загорелась вечерняя звезда, ему вдруг пришло в голову, что беглецы могли просто-напросто вернуться на то самое место, где он видел лужицу молока. Он снова повернул мула без всякой надежды на успех. Даже злоба его оставила.
   До дому он добрался за полночь, пешком, ведя в поводу мула и корову. Сначала он боялся, что вор убежит. Потом сам не знал, как от него избавиться. И пока тащился пешком до своего хлева, тщетно пытался прогнать это нелепое существо, этого слабоумного, который лежал у коровы под боком и вскочил с хриплым, испуганным криком, по которому он узнал, кто это, а теперь, спотыкаясь, со стопами, плелся следом, не отставая ни на шаг, даже когда он, слишком старый для всего этого, измученный не столько голодом, сколько неотступной, ни на миг не отпускавшей его злобой, оборачивался, кричал и ругался. Жена ждала у ворот с фонарем. Войдя во двор, он бережно передал ей веревку и недоуздок, аккуратно затворил за собой ворота, нагнулся, по-старчески медленно нашарил на земле палку, потом вдруг быстро выпрямился, накинулся на слабоумного и стал бить его, изрыгая проклятия хриплым, исступленным, задыхающимся голосом, а жена бросилась к нему, выкрикивая его имя.
   - Перестань! - кричала она. - Слышишь, перестань! Ты что, хочешь себя в гроб вогнать?
   - Ха! - сказал он, задыхаясь и дрожа. - Еще милю-другую пройду, не помру. Ступай принеси замок.
   Замок был висячий. Это был единственный замок на всей ферме. Он висел на главных воротах, которые хозяин запер на другой день после того, как ушел последний из его детей. Жена принесла замок, а он тем временем все пытался прогнать идиота со двора. Но это странное существо было неуловимо. Двигалось оно неуклюже и неловко, не переставая стонать и пускать слюни, но он никак не мог ни схватить его, ни отпугнуть. Оно все время было у него за спиной, вне круга света, отбрасываемого фонарем, который держала жена, и не уходило, даже когда он поставил корову в стойло и, пропустив цепь в дверную ручку, замкнул замок. А наутро, когда он отомкнул цепь, это существо было в хлеву, рядом с коровой. Оно даже задало ей корм, хотя для этого ему пришлось вылезти из стойла, а потом снова залезть обратно, и все пять миль, до самой фермы Хьюстона, оно шло за ним по пятам, со стонами, пуская слюни, но когда они подошли к самому дому, старик обернулся и увидел, что его нет. Когда именно оно исчезло, он не знал. Возвращаясь назад со штрафным долларом в кармане, он осмотрел дорогу, чтобы понять, куда оно девалось. Но никаких следов он не нашел.
   Корова не пробыла у Хьюстона и десяти минут. Сам Хьюстон сидел в это время дома и первым делом хотел было приказать негру отвести корову. Но тотчас передумал и вместо этого велел оседлать лошадь, а сам стоял, ждал и снова ругался с тем отчаянным и холодным презрением в котором не было ни отвращения, ни злобы. Когда он привел на двор корову, миссис Литтлджон запрягала лошадь в коляску, и ему даже не пришлось объяснять ей, что к чему. Они просто взглянули друг на друга, не как мужчина и женщина, а как две цельные натуры, которые, хоть и различными путями, обрели свой бесполый внутренний мир, неподвластный страстям. Она вынула из кармана чистую тряпицу, завязанную узелком.
   - Не нужны мне ваши деньги, - грубо сказал он. Я просто хочу убрать ее с глаз долой.
   - Но это его деньги, а не мои, - сказала она, протягивая ему тряпицу. Возьмите.
   - Откуда у него деньги?
   - Не знаю. Их дал мне В. К. Рэтлиф. Они его.
   - Видно, и впрямь его, раз Рэтлиф их отдал. Но все равно они мне не нужны.
   - Да посудите, ему-то они на что? - сказала она. - Разве может ему еще что-нибудь захотеться?
   - Ну, ладно, - сказал Хьюстон и взял тряпицу. Он даже не развязал ее. Вздумай он спросить, сколько там денег, она не смогла бы ответить, потому что тоже ни разу их не считала. А он, кипя яростью, но внешне по-прежнему спокойный, с каменным лицом, сказал: - К чертовой матери, смотрите же, чтоб они и близко не подходили к моему дому. Слышите?
   Загон для скота был устроен с задворья, позади дома, и задняя стена конюший не была видна ни из самого дома, ни с дороги. Собственно говоря, из Балки она ниоткуда не была видна, и в то сентябрьское утро Рэтлиф понял, что это и не нужно. Он шел по тропинке, которой не замечал раньше, которой не было тогда, в мае. Но вот наконец показалась эта задняя дощатая стена, одна доска в ней, как раз на уровне человеческого роста, была выломана и свисала к земле, - гвозди аккуратно загнуты остриями внутрь, и перед ней ряд неподвижных, словно окаменевших спин и голов. Теперь он знал, что ему предстоит увидеть, знал, как и Букрайт, что не хочет видеть этого, но, в отличие от Букрайта, все же решил посмотреть... А когда на него стали оглядываться, он уже держал оторванную доску в руках, держал так, словно готов был ударить их. Но голос его прозвучал лишь насмешливо, даже мягко, привычно, когда он выругался, совсем как Хьюстон: без злобы и даже без возмущения оскорбленной добродетели.
   - Я вижу вы пришли полюбопытствовать, - сказал один из зрителей.
   - Конечно, - сказал Рэтлиф. - Я ведь не вас ругаю, братцы мои. Я ругаю нас всех и себя тоже. - Он поднял доску и вставил ее на место. - А что этот... Как бишь его? Ну, этот новый... Лэмп. Он всякий раз берет с вас особую плату, или же вы приобрели абонементы на все спектакли? - Возле стены валялась половинка кирпича. Под их пристальными взглядами Рэтлиф стал приколачивать доску кирпичом, кирпич трескался и крошился, осыпая его руки мелкой пылью - сухой, горячей, мертвенной пылью, немощной, как жалкий грех и жалкое покаяние, а не яркой и великолепной, как кровь, как судьба. - Вот и все, - сказал он. - Конец. Дело сделано.
   Он не стал дожидаться, пока они разойдутся. В ярком, подернутом легкой дымкой сиянии сентябрьского солнца он пересек загон и вышел на задний двор. Миссис Литтлджон была на кухне. И снова, как тогда с Хьюстоном, она все поняла без слов.
   - Как по-вашему, о чем я думаю, когда смотрю из окна и вижу, что они крадутся вдоль загородки? - сказала она.
   - Однако, как я погляжу, дальше раздумий дело у вас не пошло, - сказал он. - А все этот новый приказчик. Сноупсов подголосок. Ланселот Лэмп. Я знавал его мамашу.
   Он знал ее и сам, и с чужих слов. Это была худенькая, энергичная, простая женщина, учительница, она всю жизнь прожила впроголодь, не скрывала этого и даже не подозревала, что живет впроголодь. Она росла среди целого выводка братьев и сестер, отец их, прирожденный неудачник, в промежутках между бесчисленными малыми банкротствами, которые не всегда сходили ему с рук, умудрился прижить со своей плаксивой и неряшливой женой столько детей, что ему не под силу было прилично их одеть и прокормить. А потом, пройдя за один летний семестр курс в педагогическом колледже штата, она попала в деревенскую школу с одной-единствениой комнатой для занятий и, прежде чем кончился первый учебный год, вышла замуж за человека, который был в то время под следствием, потому что у одного коммивояжера пропал из камеры хранения ящик с образцами туфель, все были на правую ногу. Она принесла ему в приданое свое единственное достояние и оружие - умение мыть, кормить и одевать целый рой братьев и сестер, даже когда не хватает мыла, еды или одежды, и веру в то, что в книгах можно найти достойные подражания примеры чести, гордости, спасения и надежды; она родила единственного сына и нарекла его Ланселотом, бросив этот дерзкий вызов у самой пасти западни, которая готова была захлопнуться, и отдала богу душу.
   - Ланселот! - воскликнул Рэтлиф. Он даже не позволил себе выругаться, но не потому, что это пришлось бы не по вкусу миссис Литтлджон, она бы, пожалуй, и не услышала. - Лэмп! Подумать только, какой это был стыд и срам, когда он подрос и понял, как поступила мамаша с его именем и семейной гордостью, раз он предпочел прозываться просто Лэмпом! Это он выломал доску! И ведь знал, какую доску выламывать! Не вровень с головой ребенка или женщины, а так, чтобы в самый раз было заглянуть мужчине! Это он велел тому мальчугану следить за ними, а когда начнется, прибежать к лавке и сказать ему. Правда, он пока еще не принуждает их смотреть насильно, и тут он дал маху. Этого я никак не пойму. И этого пуще всего боюсь. Потому что ежели он, Лэмп Споупс, Ланселот Сноупс... Я сказал подголосок! - воскликнул он. - А хотел сказать - отголосок. В общем - жулик.
   Он умолк, истощив запас своего красноречия, смешался, онемел в сердитом недоумении, уставившись на эту женщину, высокую, как мужчина, и по-мужски суровую, в выцветшей кацавейке, которая ответила ему таким же пристальным взглядом.
   - Вот-вот, - сказала она. - Вас ведь совсем не то зудит. Вам не дает покоя, что человек по имени Сноупс, или, вернее, этот самый Сноупс придумал что-то такое, а вам и не понять для чего. Или, может, вас смущает, что люди приходят и глазеют на них? Пусть, мол, будет как есть, лишь бы никто не знал, не видел, так, что ли?
   - Надо это прекратить, - сказал Рэтлиф. - Пусть я фарисей, против этого я никогда и не спорил. И пожалуйста, не говорите мне, что у него ничего на свете нет. Сам знаю. Или зачем, мол, отнимать у него единственную радость. Я и что знаю. Или что это не мое дело. Знаю, что и то, что я не оставлю ему эту единственную его радость просто-напросто потому, что у меня хватит силы отнять ее. Я сильнее его. Не добродетельнее. И быть может, ничуть не лучше. Просто сильнее.
   - Как же вы хотите с этим покончить?
   - Не знаю. Может, я и не могу этого. А может, и не хочу. Может, все, чего я хочу, - это показать, какой я, мол, порядочный, чтобы иметь право сказать себе: я сделал, как считал нужным, теперь совесть моя чиста и сегодня, по крайней мере, я могу спать спокойно.
   Но он, видимо, знал, что делать. Правда, он постоял немного на крыльце миссис Литтлджон, но лишь для того, чтобы взвесить все возможности, или, вернее, перебрать в памяти лица Сноупсов: вот злое упрямое лицо со сросшимися бровями; вот вытянутая, румяная, открытая, безлобая физиономия словно ломоть арбуза над кожаным фартуком кузнеца; и еще одно, третье, которое, казалось, не имело никакого отношения к черному сюртуку, а было просто привязано к нему ниткой, как воздушный шарик, его черты словно беспорядочно разбегались от длинного унылого профессорского носа, как будто это размалеванное, похожее на воздушный шарик лицо только что вытащили из-под проливного дождя, - Минк, Эк и А. О.; а потом он, чертыхаясь, почти физическим усилием заставил себя снова сосредоточиться на важном, не терпящем отлагательства деле, и все это время он неподвижно стоял на верхней ступеньке крыльца, и по его знакомому всем, спокойному, скрытному лицу скользила едва заметная улыбка, а перед внутренним его взором снова проходили все те же три лица, и он снова молча их разглядывал. Первый и слушать его не станет; второй даже не поймет, о чем речь; а третий при таких обстоятельствах будет вести себя, как автомат на вокзале, в который, чтобы привести его в действие, надо опустить медную монетку или металлический жетон, - тогда вы получите взамен неизвестно что, с одной лишь гарантией, что вещь эта будет стоить меньше, чем монета или жетон. Он подумал даже о старшем или, по крайней мере, первом из них - о Флеме, подумал, что, должно быть, впервые там, где люди живут, дышат и строят свою жизнь на денежной основе, кто-то желает, чтобы Флем Сноупс был здесь, близко, а не за тридевять земель, все равно где, все равно зачем.
   Близился полдень, и человек, который был ему нужен, вот уже целый час как вышел из лавки, он видел это своими глазами. Справившись у лавки, где он живет, Рэтлиф через десять минут свернул с дороги к воротам в новой проволочной загородке. Дом был тоже новый, одноэтажный, некрашеный. На неровной, кое-как разбитой высохшей клумбе перед крыльцом и в ржавых жестянках и кадках по обе стороны от него увядали пыльные летние цветы канны и герани, все сплошь красные. На заднем дворе играл знакомый Рэтлифу мальчик. Дверь отворила рослая, сильная, молодая женщина со спокойным лицом, - один ребенок сидел у нее на закорках, а другой выглядывал из-за ее юбки.
   - Он у себя, занимается, - сказала она. - Идите
   прямо к нему.
   Стены в комнате тоже были некрашеные, дощатые, и вся она была похожа на сейф - такая же тесная и душная, но все же Рэтлиф сразу заметил, что пахнет в ней не как на квартире у холостого дядюшки, а скорее как в чулане, где стареющая вдовица хранит свои платья. Ему тотчас бросился в глаза сюртук, лежавший в ногах кровати, потому что хозяин - в руках у него действительно была книга, а на носу очки, - как только отворилась дверь, встрепенулся, вскочил со стула, схватил сюртук и начал его надевать.
   - Пожалуйста, не беспокойтесь, - сказал Рэтлиф. - Я на минутку. Насчет вашего двоюродного брата Айзека. - Но тот уже надел сюртук и поспешно застегивал его на все пуговицы поверх бумажной манишки, заменявшей ему рубашку (манжеты были подшиты прямо к рукавам сюртука), потом снял очки, все так же суетливо, словно спешил надеть сюртук только для того, чтобы снять очки, причем Рэтлиф заметил, что в оправе нет стекол. Он уставился на гостя тем пристальным, уже знакомым Рэтлифу взглядом, который должен был выражать одновременно озабоченность и глубокий ум, взглядом, который, казалось, существовал сам по себе, независимо от его глаз, зрения - скорее, это была плесень у него на зрачках, какой-то случайный налет, вроде того пушка, который дети сдувают с одуванчиков.
   - Я насчет той коровы, - сказал Рэтлиф. Теперь черты лица пришли и движение. Они разбежались и разные стороны от длинного носа, который торчал карикатурой на глубокомысленную рассудительность и решимость, но в то же время с наглой издевкой выражал холодное любопытство, растекавшееся по осклабленному лицу. А потом Рэтлиф заметил, что глаза вовсе и не смеются, а изучают его, и в них таится какая-то умная настороженность или, во всяком случае, затаенное, пусть не вполне твердое, подозрение.
   - Да, там, кажется, есть на что поглядеть! - Сноупс визгливо хохотнул. - С тех пор как Хьюстон подарил ему корову, а миссис Литтлджон отвела им стойло, я часто думал - жаль, что никто из его родственников не баллотируется на государственную должность. Хлеба и зрелищ, как говорится, и карьера обеспечена.
   - Не выйдет, - сказал Рэтлиф. Он сказал только эти два слова, спокойно, не повышая голоса. Сноупс тоже остался невозмутим: неизменная гримаса, длинный, неподвижный нос, глаза, которые жили словно сами по себе. Помолчав, Споупс сказал:
   - Не выйдет?
   - Не выйдет, - сказал Рэтлиф.
   - Не выйдет, - сказал и Сноупс. "Одно из двух - то ли он в самом деле умный, то ли здорово притворяется", - подумал Рэтлиф. - Но я-то тут ни при чем.
   - Разве? - сказал Рэтлиф. - Ну, а как вы полагаете, что будет, если через какой-нибудь месяц вы пойдете к Биллу Уорнеру просить оставить за вами место учителя, и тут-то окажется, что жена Цезаря, которая должна быть выше подозрений, не без греха?
   Сноупс не переменился в лице, потому что черты его все время были в движении, каждая сама по себе, хотя все это была одна плоть, утвержденная на одном черепе.
   - Очень благодарен, - сказал Сноупс. - Как вы думаете, что нам теперь делать?
   - Нам - ничего, - сказал Рэтлиф. - Я ведь не претендую на место учителя.
   - Но должны же вы помочь. В конце концов, покуда вы не ввязались, все было в полном порядке.
   - Нет, - сурово сказал Рэтлиф. - На меня не рассчитывайте. Но одно я сделаю. Я останусь здесь и погляжу, что предпримут его родственники. Допустят ли они, чтобы люди смеялись над этим несчастным.
   - Да, конечно, - сказал Сноупс. - Это никуда не годится. Вот в чем вся и суть. Плоть слаба, ей немного надо. Глаз искушает грешника; надо помочь ближнему избавиться от бревна в глазу, да к тому же с глаз долой - из сердца вон. Нельзя, чтобы наше доброе имя трепали зря. Слишком долго Сноупсы высоко держат голову в здешних краях, чтобы теперь их упрекали в попустительстве.
   - Не говоря уж о месте учителя, - сказал Рэтлиф.
   - Конечно. Мы устроим совет. Семейный совет. Соберемся сегодня же в лавке.
   Когда Рэтлиф пришел в лавку, все уже были в сборе - кузнец, учитель и с ними приходский священник, здешний фермер, человек семейный, простой, недалекий, честный, суеверный и добродетельный, он не учился в семинарии, не имел сана, не был утвержден собором духовенства, - просто много лет назад Билл Уорнер назначил его священником, подобно тому как назначал школьных учителей и шерифов.
   - Все улажено, - сказал А. О., когда Рэтлиф вошел. - Брат Уитфилд знает способ. Только...
   - Да нет же, я просто сказал, что знаю случай, когда это средство подействовало, - поправил его священник.
   И тогда он, учитель, объяснил:
   - Надо зарезать ту скотину, которая ему полюбилась, сварить кусок мяса и дать ему съесть. Но это непременно должно быть мясо той самой коровы, или овцы, или от чего там надо его отвадить, и чтоб он обязательно знал, что ест; нельзя заставлять его есть силой или хитростью, и подсунуть мясо другой коровы тоже нельзя. Тогда он успокоится и больше не будет для всех посмешищем. Только...- И тут Рэтлиф увидел, как его расползающееся лицо на миг стало задумчивым и злым. -...только миссис Литтлджон не отдаст нам корову задаром. Вы, кажется, говорили, что ее подарил ему Хьюстон?
   - Нет, не я, - сказал Рэтлиф. - Это вы мне говорили.
   - Но ведь так оно и было?
   - Спросите миссис Литтлджон, или самого Хьюстона, или своего двоюродного брата.
   - Ладно, не все ли равно. Так или иначе, даром она корову не отдаст. Так что придется за нос платить. И вот чего я никак не возьму в толк - она говорит, что не знает, какая ей цена, велела у вас спросить.
   - Да ну, - только и сказал Рэтлиф. Теперь он не смотрел на Сноупса. Он смотрел на священника.
   - А вы наверняка знаете, что это средство подействует, ваше преподобие? - сказал он.
   - Знаю только, что был случай, когда оно подействовало, - сказал Уитфилд.
   - Выходит, вы знаете, что были и другие случаи, когда оно не подействовало?
   - Я знаю только один случай, когда его пробовали.
   - Ну что ж, - сказал Рэтлиф. Он взглянул на обоих Сноупсов - двоюродных братьев, дядю с племянником, или кем там они друг другу приходились. - Это обойдется вам в шестнадцать долларов восемьдесят центов.
   - Шестнадцать долларов восемьдесят центов? - сказал А. О.- Сто чертей! - Его маленькие, бесцветные глазки быстро забегали, заскользили по лицам. Наконец он повернулся к священнику. - Послушайте, что я вам скажу. Корова не из одного мяса состоит. На ней еще много всякого наросло, чего при рождении не было. Все это тоже часть коровы - рога, шерсть. Почему бы не взять клок шерсти и не сварить суп, что ли; можно бы и крови малость добавить, чтобы уж совсем без обмана...
   - Нет, нужно ее тело, мясо, - сказал священник. - Я так понимаю это лечение, что если надо его отвадить, пусть поймет, что ее уж на свете нет.
   - Но шестнадцать долларов восемьдесят центов... - сказал А.О. Он взглянул на Рэтлифа. - Не думаю, что бы вы согласились уступить хоть сколько-нибудь.
   - Нет, - сказал Рэтлиф.
   - И Минк ничего не даст, тем более что Билл Уорнер сегодня утром постановил взыскать с него штраф, - сказал А. О. желчно. - И Лэмп тоже. Вообще-то и Лэмпу скоро придется выложить денежки, но за что, это уж не ваше дело, - сказал он Рэтлифу. - И Флема нет. Так что остаемся мы с Эком. Если только брат Уитфилд не пожелает помочь нам из нравственных соображений. В конце концов что порочит одного из паствы, порочит и все стадо!
   - Нет, - сказал Рэтлиф. - Ему нельзя. Я и сам слышал об этом средстве. Все должна взять на себя кровная родня, иначе оно не подействует.
   Маленькие блестящие глазки все так же перебегали с лица на лицо.
   - А ведь вы ничего об этом не говорили, - сказал он,
   - Я сказал все, что знаю, - сказал Уитфилд. - Откуда мне знать, на какие деньги тогда купили корову.
   - Но шестнадцать долларов восемьдесят...- пробормотал А. О.- Сто чертей.
   Рэтлиф посмотрел на него - теперь глаза его были гораздо хитрее, чем казалось раньше; нет, он не умен, поправил себя Рэтлиф. Хитер. Только теперь он в первый раз взглянул на своего брата, или племянника.
   - Значит, Эк, остаемся мы вдвоем.
   И тогда брат, или племянник, в первый раз открыл рот.
   - Ты хочешь сказать, что мы должны ее купить?
   - Да, - сказал А. О.- Ты, конечно, не откажешься принести эту маленькую жертву ради имени, которое носишь.
   - Ладно, - сказал Эк. - Раз уж мы должны...
   Он достал из-под кожаного фартука огромный кожаный кошель, открыл его и держал в закопченном кулаке, - так держит ребенок бумажный пакет, собираясь надуть его воздухом. - Сколько?
   - Я ведь живу бобылем, - сказал А. О.- А у тебя трое детей.
   - Четверо, - поправил его Эк. - Мы ждем еще одного.
   - Значит, четверо. Так что я полагаю, единственный способ - это разложить издержки в соответствии с той пользой, которую получит каждый от его излечения. Ты должен уплатить за себя и за четверых детей. Это выходит пять к одному. Значит, я плачу доллар восемьдесят центов, а Эк - пятнадцать долларов, потому что трижды пять - пятнадцать и пятью три - тоже пятнадцать. И пускай Эк возьмет себе шкуру и все мясо, какое останется.
   - Но мясо и шкура не стоят пятнадцать долларом. сказал Эк. - А если бы и стоили, мне они все равно без надобности. На что мне столько - на целых пятнадцать долларов.
   - Но ведь это не просто мясо и шкура. Так уж сложились обстоятельства. Мы свое доброе имя защитим.
   - А с какой стати мне это доброе ими должно влететь в пятнадцать долларов, а тебе - всего в один доллар восемьдесят центов?