К концу недели все уже побывали в лавке и видели его - не только те, кому в будущем предстояло иметь с ним дело, покупать у него еду и всякий другой товар, но и люди, которые ни до, ни после этого ничего не брали в лавке Уорнера, мужчины, женщины, дети - младенцы, которых ни разу еще не выносили за порог родного дома, недужные и престарелые, которых иначе вынесли бы за порог только в единственный и последний раз, - приезжали на лошадях, на мулах и целыми семьями в фургонах. Рэтлиф все еще был там, его фургончик с подержанным граммофоном и набором новых зубьев для бороны оставался в загоне у миссис Литтлджон, с дышлом, подпертым доской, и крепкие разномастные лошадки, застоявшись, злели в конюшне, и он каждое утро смотрел, как приказчик на муле под чужим седлом подъезжает к лавке в новой белой рубашке, которая понемногу, день ото дня, становится все грязнее и грязнее, везя жестяное ведерко с обедом, хотя никто ни разу не видел, как он обедает, привязывает мула и отпирает лавку ключом, хотя никто не ожидал, что ключ будет ему доверен, - по крайней мере, в первые же дни. Со второго или третьего дня он даже успевал открыть лавку еще до прихода Рэтлифа и всех остальных. Джоди Уорнер приезжал верхом часов в девять, поднимался на крыльцо, коротко кивал им головой и входил в лавку, но после первого раза он оставался там всего минут пятнадцать. Если Рэтлиф и его приятели надеялись разгадать скрытые намерения молодого Уорнера и приказчика или проникнуть в какую-то их тайну, им пришлось разочароваться. Все так же слышался низкий, раскатистый, деловитый бас Уорнера, все так же словно разговаривавшего с самим собой, потому что никакого внятного ответа не было, потом они с приказчиком подходили к двери, останавливались, Уорнер отдавал последние распоряжения, чмокал, всасывая сквозь зубы слюну, и уезжал; а когда все снова оборачивались к двери, там уже никого не было.
   Наконец в пятницу под вечер явился сам Билл Уорнер. Может быть, Рэтлиф и его приятели этого как раз и ждали. Но если кто надеялся, что тут-то и откроется тайна, то, во всяком случае, не Рэтлиф. Так что, пожалуй, только Рэтлиф не удивился, когда все вышло наоборот, против их ожидания: не приказчик узнал наконец, у кого он служит, а Билл Уорнер узнал, кто служит у него. Он приехал на своей старой разжиревшей белой кобыле. Один из парней, сидевших на верхней ступени крыльца, спустился, взял лошадь под уздцы и привязал ее, а Уорнер слез, вошел на галерею под их почтительный шепот и весело спросил Рэтлифа:
   - Сто чертей, а вы все еще бездельничаете?
   Двое, сидевшие на изрезанной ножами деревянной скамье, встали, уступая ему место, но Уорнер сел не сразу. Сначала он остановился перед открытой дверью, почти так же, как все другие, длинный, худой, и, вытянув шею, как индюк, заглянул в лавку, всего на миг, и сразу же крикнул:
   - Эй, вы, как вас там! Флем. Притащите-ка мне пачку моего табаку. Джоди вам показывал, где он лежит.
   Он подошел к собравшимся, двое освободили для него изрезанную деревянную скамью, он сел, достал из кармана нож и своим веселым голосом, нараспев, как епископ, уже начал рассказывать смачный анекдот, когда приказчик (Рэтлиф не услышал его шагов) подошел к нему сбоку. Не переставая говорить, Уорнер взял пачку табаку, отрезал жвачку, большим пальцем защелкнул нож и вытянул ногу, чтобы сунуть его в карман, но вдруг замолчал и резко поднял голову. Приказчик все еще стоял рядом с ним.
   - Ну? - сказал Уорнер. - Чего вам?
   - Вы не заплатили, - сказал приказчик. На миг Уорнер так и застыл, нога вытянута, в одной руке пачка и отрезанный кусок, в другой нож, который он не до нес до кармана. И все застыли тоже, молча и внимательно разглядывая свои руки или то, на чем остановился взгляд, когда Уорнер замолчал. - За табак, - сказал приказчик.
   - Ах так, - сказал Уорнер. Он спрятал нож, достал из кармана брюк кожаный бумажник, величиной, формой и цветом похожий на баклажан, вынул пять центов и отдал приказчику. Рэтлиф не слыхал, как приказчик вышел из лавки, и не слыхал, как он туда вернулся. Теперь он понял почему. На приказчике были резиновые тапочки, тоже новехонькие.
   - Так на чем это я остановился? - сказал Уорнер.
   - Парень как раз начал расстегивать штаны, - добродушно подсказал Рэтлиф.
   На другой день Рэтлиф уехал. Его гнала не жестокая необходимость зарабатывать себе на хлеб. В этих краях он мог бы добрых полгода переходить от стола к столу и ни разу не опустить руку в карман. Тронуться в путь его заставил издавна заведенный порядок, неизменное и непрестанное круговращение сплетен, удовольствие переносить их и пересказывать, потому что он уже две недели, сидя на галерее лавки, своими глазами видел, как накапливаются свежайшие, животрепещущие новости. Во Французову Балку он попал снова только через пять месяцев. Его путь лежал по четырем округам; он был непреложен и мог изменяться лишь в пределах самого себя. За десять лет Рэтлиф ни разу не побывал дальше своих четырех округов, но этим летом в один прекрасный день он вдруг очутился в Теннесси. И не только на чужой земле, но за золотым барьером, отгороженный от родного штата непрерывно растущей горой звонких монет.
   Всю весну и лето дела его шли даже слишком хорошо. Он наторговал больше обычного, продавая швейные машины и доверяя их в кредит под будущий урожай, собирал все деньги, какие оказывалось возможным собрать, и продавал за наличные те вещи, которые ему удалось выменять, чтобы самому расплатиться с оптовиком в Мемфисе за новые машины, которые он опять-таки продавал под векселя с поручительством, пока однажды не обнаружил, что чуть не обанкротился на собственных спекуляциях. Оптовик потребовал у него свою половину денег по просроченным двадцатидолларовым векселям. Рэтлиф, в свою очередь, быстро объехал собственных должников. Он был приветлив, любезен, сыпал анекдотами и, казалось, по-прежнему никуда не спешил, но он прижал их основательно, так что отвертеться было невозможно, хотя хлопок еще только зацветал, а стало быть, деньги у них в карманах должны были завестись не раньше, чем через месяц-другой. В результате у него оказалось несколько долларов, подержанная фургонная упряжь и восемь белых леггорнов. Оптовику он был должен сто двадцать долларов. Он отправился к двенадцатому по счету клиенту, своему дальнему родственнику, и узнал, что тот неделю назад уехал в Колумбию, штат Теннесси, продать на тамошней конской ярмарке нескольких мулов.
   Рэтлиф тут же поспешил вслед за ним, везя с собой упряжь и кур. Он предвидел не только возможность получить долг, конечно, при условии, что поспеет прежде, чем кто-нибудь, в свою очередь, сбудет мулов его родичу, но и занять сумму, достаточную, чтобы удовлетворить оптовика. Он добрался до Колумбии за четыре дня, и, когда огляделся, его сразу охватило радостное предчувствие, словно белого охотника, который случайно очутился среди безмятежного уединения девственной африканской долины, которая так и кишит слонами, знай только стреляй да забирай слоновую кость. Он продал швейную машину человеку, у которого справлялся, где остановился его родич, а потом поехал со своим родичем ночевать к двоюродному брату его жены, за десять миль от Колумбии, и там тоже продал машину. Он продал три машины за первые же четыре дня; он пробыл в Колумбии месяц и продал в общей сложности восемь машин, выручив восемьдесят долларов наличными, и за эти восемьдесят долларов, фургонную упряжь и восемь куриц он приобрел мула, привел его в Мемфис и продал на конских торгах за сто тридцать пять долларов, отдал оптовику сто двадцать и новые векселя в погашение старых и вернулся домой к сбору урожая с двумя долларами пятьюдесятью тремя центами в кармане полноправным владельцем двенадцати векселей по двадцать долларов каждый, подлежавших оплате, как только хлопок будет очищен и продан. Когда в ноябре Рэтлиф приехал на Французову Балку, там уже все вошло в свою колею. Люди молча примирились с существованием приказчика, хотя своим его не признали, кроме Уорнеров, впрочем. Прежде Джоди обыкновенно каждый день хоть ненадолго заходил в лавку, а потом оставался где-нибудь неподалеку. Теперь же Рэтлиф узнал, что он месяцами не показывается вовсе и его постоянные, давние покупатели, которые по большей части сами брали, что нужно, и честно клали деньги в коробку из-под сигар, что стояла под колпаком для сыра, должны были за всяким пустяком обращаться к человеку, чьего имени всего два месяца назад они и слыхом не слыхивали, а он на все вопросы отвечал только "да" или "нет" и никогда не глядел никому прямо в лицо или глядел так небрежно, мельком, что никого не помнил по имени, но зато никогда не ошибался, считая деньги. Джоди Уорнер - тот ошибался постоянно. Разумеется, почти всегда в свою пользу, и покупатели уходили с катушкой ниток или жестянкой нюхательного табака, но рано или поздно спохватывались и возвращались. Они знали за ним этот грешок, но в то же время не сомневались, что Джоди, если только словишь его за руку, сразу вернет лишнее с грубоватым и сердечным дружелюбием, обратив все в шутку, хотя, в конце концов, покупатель все-таки далеко не всегда был уверен, что счет правильный. Они и это ему прощали, потому что он без отказа давал им в кредит продукты, и плуги, и бороны на долгий срок, и они знали, что придется платить проценты, но все это выглядело великодушно и щедро, независимо от того, ставились эти проценты в окончательный счет или нет. А приказчик никогда не ошибался.
   - Вздор, - сказал Рэтлиф. - Рано или поздно он обязательно попадется. На двадцать пять миль в округе нет мужчины, женщины или ребенка, который бы не знал, что в этой лавке есть и что почем, не хуже самого Билла или Джоди Уорнера.
   - Ха, - сказал Одэм Букрайт, плотный, коротконогий, чернобровый, с живым, подвижным лицом. - То-то и оно.
   - Неужто никто его ни разу еще не словил?
   - Нет, - сказал Букрайт. - И людям это не по нутру. А как же иначе?
   - Конечно, - сказал Рэтлиф. - Как же иначе?
   - А с кредитом что вышло? - сказал другой, долговязый, большеголовый увалень с редкими волосами и тусклыми, близорукими глазами - его звали Квик, он работал на лесопилке. И он рассказал, как было дело: они сразу увидели, что приказчик никому не хочет верить в долг. Наконец он прямо отказал в кредите одному человеку, который за последние пятнадцать лет, по крайней мере раз в год по уши залезал в долги, а потом снова вылезал из долгов, и в тот же день Билл Уорнер сам примчался на своей старой белой кобыле, которая екала селезенкой, ворвался в лавку и так орал, что было слышно даже в кузнице через дорогу: "Чья это, по-твоему, лавка, черт ее раздери?"
   - Ну, мы как-никак знаем, чья она покамест, - сказал Рэтлиф.
   - Или чьей ее покамест считают некоторые, - сказал Букрайт. - Но во всяком случае, в дом к Уорнерам он еще не переехал.
   Потому что теперь приказчик жил на Французовой Балке. Однажды в субботу утром кто-то заметил, что оседланного мула нет позади лавки. По субботам лавка бывала открыта до десяти вечера, если не позже, а вокруг всегда толпился народ, и несколько человек видели, как он погасил лампы, запер дверь и ушел пешком. А на другое утро Флем, которого еще никогда не видели в Балке с субботнего вечера до понедельника, появился в церкви, и все, кто видел его, не поверили своим глазам. Кроме серой суконной кепки и серых брюк, на нем была теперь не только чистая белая рубашка, но и маленький черный галстук бабочкой, готовый, на резинке с металлической застежкой. Он был не длиннее двух дюймов, но, не считая галстука, который надевал в церковь сам Билл Уорнер, это был единственный галстук во всей Французовой Балке, и с того воскресного утра до самой смерти Флем носил его или другой, точно такой же (позже, когда он уже стал президентом байка в Джефферсоне, говорили, будто он заказывал их сразу, оптом) - маленькая, зловещая плоская, непонятно на чем державшаяся полоска, точно загадочный знак препинания на широком белом поле рубашки, придававшая ему вид выспренне кощунственный, как у Джоди Уорнера, но только тысячекратно умноженный, и все, кто был в церкви, ощутили возмутительное физическое вторжение, вроде как тогда, весной, на галерее, когда они услышали стук негнущейся ноги его отца. Он ушел пешком и наутро пешком же пришел в лавку, и снова на нем был этот галстук. А к вечеру вся округа знала, что он с субботы живет и столуется в одном семейном доме, примерно в миле от лавки.
   Билл Уорнер давно вернулся к своей прежней праздно-хлопотливой, безмятежной жизни, если только вообще он оставлял ее хотя бы на один день. В лавку он не заглядывал с Четвертого июля. А потом, в пустые досужие августовские дни, когда поспевает хлопок и людям нечего делать, перестал заходить в лавку и Джоди, и тут уж в самом деле стало казаться, что не только право хозяйничать в лавке, но и самая лавка, и все доходы от нее принадлежат этому приземистому молчаливому человеку в неуклонно грязнящейся белой рубашке и крошечном, неуязвимом для грязи галстуке бабочкой, человеку, который в эти дни временного безделья таился в полумраке лавки, пустом и густо пропитанном запахами, чем-то похожий на белесого, раздутого, всеядного, хотя и неядовитого паука.
   А потом, в сентябре, что-то произошло. Или, вернее, что-то началось, хотя сперва никто не понял, в чем дело. Хлопок раскрылся, его уже собирали. Однажды утром первый, кто пришел в лавку, застал там Джоди Уорнера. Сарай с хлопкоочистительной машиной был отперт, и Уорнеров кузнец Трамбл со своим подручным и кочегаром-негром осматривали ее, готовясь к началу сезона, как вдруг в дверях лавки показался Сноупс, пошел прямо к сараю, где стояла машина, и исчез из виду, а стало быть, до поры до времени и из памяти. Только когда лавка закрылась, все поняли, что Джоди Уорнер просидел там целый день. Но даже тогда этому не придали никакого значения. Думали, что это Джоди послал приказчика присмотреть за подготовкой машины, хотя обычно делал это сам, - видно, поленился и решил лучше посидеть в лавке, чтобы не томить даром ноги. И только когда началась очистка хлопка и приехала первая груженая повозка, это заблуждение рассеялось. Тут все убедились, что в лавке снова отпускает товар и считает пяти- и десятицентовые монетки Джоди Уорнер, а приказчик весь день сидит на табурете у весов и следит, как повозки по очереди въезжают на весы, поворачивают и останавливаются у хлопкоприемника. Прежде Джоди сам справлялся и с тем и с другим. То есть большей частью он сидел у весов, предоставляя торговле идти как придется, - впрочем, она всегда шла как придется, - но время от времени, просто чтобы передохнуть, бросал повозку на весах, а весы запирал на четверть, а то и на три четверти часа, пока сам был в лавке; иногда в эту пору не случалось и покупателей, а только забредали праздношатающиеся, всегда готовые послушать его рассказы. Но это было ничего. Все шло своим чередом. А теперь, когда их стало двое, почему бы одному не сидеть в лавке, пока другой взвешивает хлопок, и почему бы Джоди не посадить у весов приказчика? Но в их душах шевельнулось холодное подозрение, что...
   - Ну конечно, - сказал Рэтлиф. - Все ясно. Джоди теперь так и будет сидеть в лавке. Но кто заставил его там сидеть? - Они с Букрайтом переглянулись. - Во всяком случае, не дядя Билл. И лавка и машина отлично крутились без малого сорок лет, и Джоди управлялся с ними один. А человек в возрасте дядюшки Билла не очень-то охотно меняет свои понятия. Уж это так. Ну, ладно. Что же дальше?
   С галереи были видны они оба. Подъезжали груженые повозки, вытягивались вереницей вдоль дороги, так что нос мула упирался в задок повозки, и ждали очереди, чтобы въехать на весы, а потом к хлопкоприемнику, а хозяева соскакивали на землю, наматывали вожжи на стойки и шли на галерею, откуда им было видно спокойное, непроницаемое, беспрерывно жующее лицо около весов, суконная кепка и крошечный галстук, а из лавки время от времени доносилось отрывистое, угрюмое бурчание, которым Уорнер отвечал своим покупателям, когда те вызывали его на разговор. Иногда они даже сами входили в лавку, чтобы купить табаку или мешки, которые на самом деле были им ни к чему, или просто напиться воды из кедровой бадьи. Потому что в глазах у Джоди появилось что-то такое, чего раньше никогда не бывало - какая-то тень, какое-то выражение, среднее между досадой, раздумьем и самым настоящим прозрением, не то чтобы растерянное, а наоборот, вполне трезвое. Это было время, о котором потом, два и три года спустя, вспоминали, говоря друг другу: "Как раз тогда он обошел Джоди", хотя Рэтлиф неизменно уточнял: "Вы хотите сказать - когда Джоди начал это понимать".
   Но все это было еще впереди. А пока они просто наблюдали, не упуская ничего. Целый месяц воздух от зари до зари был наполнен воем машины; повозки становились в очередь к весам и одна за другой подъезжали к хлопкоприемнику. Время от времени приказчик шел через дорогу, к лавке, и его шляпа, брюки, даже галстук были в клочьях хлопка; люди, скучавшие на галерее в ожидании своей очереди к хлопкоприемнику или к весам, провожали его глазами до двери и секунду спустя слышали голос - теперь уже его голос, негромкий, деловитый, отчетливый. Но Джоди Уорнер не шел за ним и не появлялся в дверях, как прежде, и с галереи смотрели, как приказчик идет обратно к машине, и видели его широкую, плотную спину, бесформенную, зловещую, без возраста. После того как хлопок был собран, очищен и продан, подошел срок, когда Билл Уорнер каждый год рассчитывался со своими арендаторами и должниками. Обыкновенно он делал это один, не разрешая даже Джоди ему помочь. Но в этом году он сидел за конторкой перед стальным сейфом, а рядом, на бочонке из-под гвоздей, сидел Сноупс с раскрытой счетной книгой. В узком, как коридор помещении, уставленном по стенам консервами, загроможденном сельскохозяйственными орудиями, а теперь набитом терпеливыми, пропахшими землей людьми, готовыми безропотно принять любую плату, какую Уорнер сочтет нужным им выдать за целый год труда, Уорнер со Сноупсом напоминали белого торговца где-нибудь в Африке и его подручного-туземца, который повторяет за ним все, как попугай.
   Но этот туземец быстро приобщался к благам цивилизации. Никто не знал, сколько платит ему Уорнер, знали только, что не в правилах Билла Уорнера платить за что бы то ни было слишком много. И все же этот человек, который еще пять месяцев назад ездил за восемь миль на работу и с работы верхом на пахотном муле, в старом, дрянном седле, и вез себе на обед холодную репу или горох в жестяном ведерке, - теперь не только снимал комнату с пансионом, словно разъездной торговец, но и ссудил изрядную сумму одному из здешних жителей - обеспечение и проценты особо оговорены не были, - и, прежде чем последний хлопок прошел через машину, всем стало известно, что у него в любое время можно получить любую сумму от двадцати пяти центов до десяти долларов, если только заемщик не поскупится на проценты. А на следующий год, по весне, Талл был в Джефферсоне с гуртом скота, который он пригнал грузить на железную дорогу, и зашел навестить Рэтлифа, который лежал больной, - он страдал хроническим воспалением желчного пузыря, - у себя в доме, где хозяйство вела его вдовая сестра. Талл рассказал ему, что большое стадо молодняка, зимовавшее на пастбище той фермы, которую отец Сноупса взял еще на год в аренду у Уорнеров, тем временем, пока Рэтлифа возили в Мемфисскую больницу и оперировали, пока он вернулся домой и снова начал интересоваться тем, что происходит вокруг, постепенно подросло, а потом, однажды ночью, пропало, и сразу после исчезновения на другой ферме, которая тоже принадлежит Уорнеру, но в аренду не сдается, невероятным образом появилось стадо прекрасных херфордских коров, и прибыли они на новое место в целости и сохранности и нисколько не изменились, разве что прибавили в весе и в цене, и только потом стало известно, что скот появился на пастбище в результате изъятия залога по просроченной закладной, номинальным владельцем который был банк в Джефферсоне. Букрайт и Талл - оба навестили Рэтлифа и рассказали ему об этом.
   - Может, они все это время в подвалах банка стояли, - слабым голосом сказал Рэтлиф. - А что Билл говорит - чьи они?
   - Говорит - Сноупсовы. Он сказал так: "Спросите у этого сукина сына, которого Джоди нанял",
   - А вы спрашивали?
   - Букрайт спрашивал. А Сноупс говорит: "Они на Уорнеровом пастбище". А Букрайт ему: "Но Билл говорит, они ваши". А Сноупс отвернулся, сплюнул и опять свое: "Они, говорит, на Уорнеровом пастбище".
   Рэтлиф все болел и потому не видел еще одного происшествия. Он только слышал о нем от других, но уже вполне достаточно поправился и окреп, чтобы поразмыслить над этим, когда сидел, обложенный подушками, задумчивый, пытливый, хитрый и непроницаемый, в кресле у окна и глядел, как начинается осень, вдыхал прозрачный, хмельной полуденный октябрьский воздух. Он думал о том, как однажды утром в эту вторую весну человек по фамилии Хьюстон, с огромным породистым волкодавом, привел ковать лошадь и увидел, что в кузнице над горном, пытаясь развести огонь и поливая уголь какой-то жидкостью из ржавого бидона, склонился незнакомый человек, молодой, ладно сложенный, мускулистый, а когда он обернулся, Хьюстон увидел открытое, спокойное лицо с узким, заросшим почти до самых бровей лбом. Незнакомец сказал:
   - Здрасьте. Что-то огонь ни в какую не горит. Как плесну на него керосином - он сразу и гаснет. Глядите-ка. - Он снова наклонил бидон.
   - Обождите, - сказал Хьюстон.- А это действительно керосин?
   - Бидон стоял вот здесь на полке. Похоже, что в нем керосин. Он, правда, малость заржавел, но я отродясь не слыхивал, чтоб керосин, хотя б и с ржавчиной, не горел. - Хьюстон подошел, взял у него бидон и понюхал. Тот, другой, смотрел на него. Красавец пес сидел на пороге и смотрел на обоих. Что, не пахнет керосином, а?
   - Дерьмо, - сказал Хьюстон. Он поставил бидон обратно на закопченную полку над горном. - Ну, ладно. Вычистите из горна всю эту грязь. Надо разводить заново. Где Трамбл?
   Трамбл был кузнец, который работал здесь уже лет двадцать.
   - Не знаю, - ответил другой. - Здесь никого не было, когда я пришел.
   - А вы что здесь делаете? Это он вас прислал?
   - Не знаю. Меня мой братан нанял. Он велел мне быть здесь нынче с утра, развести огонь и присматривать за кузней, покуда он не придет. Но только я плесну вот отсюда керосином...
   - Кто это ваш братан? - спросил Хьюстон, В этот миг показалась старая тощая кляча, что было сил тянувшая потрепанную, тарахтящую пролетку, у которой одно колесо было крест-накрест стянуто двумя поперечинами, и казалось, одна лишь инерция не дает ей рассыпаться, а стоит ей остановиться, как она сразу развалится. В пролетке сидел другой незнакомец - хилый человечек, одетый словно бы с чужого плеча, с заостренным болтливым лицом ни дать ни взять морда хорька; он остановил лошадь, крикнув на нее так громко, словно между ними было целое поле, выскочил из пролетки и вошел в кузню, сразу заговорив, или, вернее, продолжая говорить.
   - Доброе утро, доброе утро, - сказал он, и его маленькие блестящие глазки быстро забегали. - Хотите подковать лошадку, так, что ли? Отлично, отлично, хочешь сберечь жеребца, береги копыта. Да, хороша у вас лошадка, но я тут, неподалеку, в поле видел получше. Впрочем, какая разница: любишь меня, люби и моего коня, где уж нищему выбирать, не все сбывается, что желается, а то бы все ездили на кровных рысаках. Что тут у тебя? - сказал он человеку в переднике. Теперь он стоял на месте, но, казалось, все еще был в стремительном движении, точно его одежда была так сшита и так сидела на нем, что никак не обнаруживала движений тела, если только под пей вообще было тело. - Ты до сих пор не раздул огонь? Ну-ка, ну-ка.
   Он ринулся к полке с бидоном - казалось, это все то же непрерывное движение - разом очутился подле полки, схватил бидон, понюхал и чуть не выплеснул его содержимое на угли в горне, прежде чем двое других успели пошевельнуться. Но в последнюю секунду Хьюстон удержал его, вырвал бидон и вышвырнул за порог.
   - Да ведь я только-только отнял у него вот эту хреновину, - сказал Хьюстон. - Что здесь происходит, разрази вас гром? Где Трамбл?
   - А, тот малый, что был здесь раньше? - сказал незнакомец. - С ним контракт расторгнут. Теперь кузницу арендую я. Меня зовут Сноупс. А. О. Сноупс. А это мой двоюродный брат Эк Сноупс. Но кузница все та же и наковальня прежняя, только кузнец новый.
   - Плевать мне, как его зовут, - сказал Хьюстон. - Лошадь он подковать может?
   Снова незнакомец повернулся к парню в переднике и закричал на него так же, как раньше кричал на лошадь:
   - Давай, давай! Разводи огонь!
   Хьюстон с минуту постоял, глядя на них, потом сам взялся за дело, и огонь запылал.
   - Ничего, выучится, - сказал незнакомец. - Дайте только срок. С молотом он управляется ловко, хотя, пожалуй, с виду не больно похож на заправского кузнеца. Ну да ничего, подучится. За ученого двух неученых дают. Вот погодите, парень малость набьет руку, - и через день-другой он подкует лошадь не хуже Трамбла или всякого другого.
   - Свою лошадь я подкую сам, - сказал Хьюстон. - А он пусть только мехи раздувает. Это он, пожалуй, сможет и так, для этого руку набивать не надо.