Страница:
— Семнадцать.
— А-а. Я думал, у тебя… — Она смотрит внимательно. Но у всех у них глаза такие, как будто они без возраста и знают все на свете. — У тебя чересчур все правильно или наоборот, не совсем?
Она перестала смотреть на меня, но не пошевелилась.
— Да, — говорит. — Так, наверно. Да.
— Что «да»? — я спрашиваю. — Ты сама не знаешь? — Это срам и преступление; но все равно же они у кого-то купят. Она стоит и на меня не смотрит. — Ты хочешь чем-нибудь остановить? Так?
— Нет. В том-то и дело. Уже остановилось.
— Ну, и чем я тебе… — А у нее лицо потуплено — они все так делают, когда рядятся с мужчиной: чтобы не знал, откуда ждать подвоха. — Ты ведь не замужем?
— Нет.
— Ага. И давно у тебя остановилось? Месяцев пять, поди?
— Нет, два всего.
— Ну так в моей аптеке ничего для тебя нет — кроме соски. Советую тебе купить, пойти домой и сказать папе, если он у тебя есть, — и пусть он заставит кое-кого выправить тебе брачное свидетельство. Больше тебе ничего не нужно?
А она стоит по-прежнему и не смотрит на меня.
— Я заплачу, у меня есть деньги.
— Свои, или он такой молодец, что дал тебе деньги?
— Он дал. Десять долларов. Сказал, должно хватить.
— В моей аптеке ни тысячи долларов не хватит, ни десяти центов. Послушайся моего совета, ступай домой и скажи папе, или братьям, если братья есть, или первому встречному по дороге.
Она — ни с места.
— Лейф сказал, что можно купить в аптеке. Велел сказать вам, что мы с ним никому-никому не будем говорить, где купили.
— Хотел бы я, чтобы твой драгоценный Лейф сам сюда пришел; вот чего я хотел бы. Не знаю, может, тогда я его хоть немного зауважаю. Вернешься, можешь так ему и передать, если он еще не удрал в Техас, — хотя я в этом очень сомневаюсь. Я честный фармацевт, сорок шесть лет посещаю церковь в этом городе, держу аптеку, ращу детей. Знал бы, кто твои родители, сам бы с удовольствием им сказал.
Тут она на меня посмотрела — глаза и лицо опять стали озадаченными, как тогда, за окном.
— Я не знала. Он сказал, можно что-то купить в аптеке. Сказал, что, может, не захотят продать, но если у меня будет десять долларов и пообещаю никому не говорить…
— Он говорил не про мою аптеку. А если про мою или мое имя назвал, я предлагаю ему это доказать. Я предлагаю ему повторить это вслух или подам на него в суд по всей форме — так ему и передай.
— А может, в другой аптеке продадут?
— Тогда я не желаю о ней знать. Мне это… — Тут я поглядел на нее. Трудная жизнь им досталась; иногда мужчина… если есть извинение греху, — но его не может быть. И вообще, жизнь устроена не для того, чтобы быть легкой для людей: зачем бы им тогда к Добру стремиться и умирать? — Слушай, — я сказал. — Выбрось это из головы. Что у тебя есть, то тебе дал Господь, даже если послал через дьявола; будет Его воля, Он и заберет, без твоей помощи. Ступай к своему Лейфу, и на эти десять долларов обвенчайтесь.
— Лейф сказал, можно что-то купить в аптеке, — говорит она.
— Так иди и купи. Только не здесь.
И она ушла со своим свертком, тихонько шлепая по полу ногами. Опять потыкалась в дверь и ушла. Через окно я увидел, как она идет по улице.
Остальное я узнал от Альберта. Он сказал, что повозка остановилась перед скобяной лавкой Граммета; женщины бросились врассыпную, прижав к носам платки, а вокруг собрались те, кто покрепче духом, — мужчины и мальчишки, и слушали, как полицейский спорит с хозяином. Он сидел на повозке, высокий, тощий человек, и говорил, что это общественная улица и он вправе стоять тут, как любой другой, а полицейский требовал, чтобы он уехал; люди не в силах были терпеть. Альберт сказал, что трупу уже восемь дней. Они приехали из округа Йокнапатофа, хотели попасть с ним в Джефферсон. Он там, наверно, уже как гнилой сыр в муравейнике, а повозка такая разбитая, сказал Альберт, что люди боялись, она рассыплется, из города не выедет; в повозке — самодельный гроб, накрытый одеялом, и на нем лежит человек со сломанной ногой, а впереди сидит отец с мальчиком, и полицейский выпроваживает их из города. А тот говорит:
«Это общественная улица. Имеем право здесь останавливаться и покупать, как всякий другой человек. Деньги у нас имеются, и нет такого закона, чтобы человек не мог тратить деньги, где хочет».
А остановились они, чтобы купить цемента. Другой сын зашел к Граммету и хотел, чтобы Граммет разрезал мешок и продал ему на десять центов; Граммет в конце концов разрезал, лишь бы уехали. Они хотели зацементировать тому сломанную ногу.
«Вы его погубите, — сказал полицейский. — Он из-за вас ногу потеряет. Отвезите его к врачу, а это похороните поскорее. Подвергаете опасности здоровье населения — знаете, что за это полагается тюрьма?»
"Мы стараемся как можем, — сказал отец. И начал длинную историю о том, как им пришлось ждать, когда вернется повозка, как смыло мост, и они поехали за восемь миль к другому мосту, но его тоже залило, и тогда они вернулись, пошли вброд, и как там утонули их мулы, и как они раздобыли новую упряжку, но оказалось, что дорога под водой, и пришлось ехать аж через Моттсон, — но тут пришел сын с цементом и велел отцу замолчать.
«Сию минуту уедем», — сказал он полицейскому.
«Мы не хотели никому мешать», — сказал отец.
«Отвезите его к врачу», — сказал полицейский тому, что с цементом.
«Да он вроде ничего».
«Мы не такие бессердечные, — сказал полицейский. — Но вы же сами чувствуете, что делается».
«Ну да, — тот говорит. — Сейчас Дюи Делл вернется, и поедем. Она сверток понесла».
Они стояли, а люди прижимали к носам платки и отступали подальше; вскоре пришла эта девушка с газетным свертком.
«Залезайте», — сказал тот, с цементом, — сколько времени потеряли".
Они влезли в повозку и поехали. Когда я ужинать пошел, все равно казалось, что слышу запах. На другой день мы с полицейским принюхались, и я сказал:
— Пахнет?
— Да уж они, наверно, в Джефферсоне.
— Или в тюрьме. Слава богу, что не в вашей.
— Да уж, — сказал он.
— А-а. Я думал, у тебя… — Она смотрит внимательно. Но у всех у них глаза такие, как будто они без возраста и знают все на свете. — У тебя чересчур все правильно или наоборот, не совсем?
Она перестала смотреть на меня, но не пошевелилась.
— Да, — говорит. — Так, наверно. Да.
— Что «да»? — я спрашиваю. — Ты сама не знаешь? — Это срам и преступление; но все равно же они у кого-то купят. Она стоит и на меня не смотрит. — Ты хочешь чем-нибудь остановить? Так?
— Нет. В том-то и дело. Уже остановилось.
— Ну, и чем я тебе… — А у нее лицо потуплено — они все так делают, когда рядятся с мужчиной: чтобы не знал, откуда ждать подвоха. — Ты ведь не замужем?
— Нет.
— Ага. И давно у тебя остановилось? Месяцев пять, поди?
— Нет, два всего.
— Ну так в моей аптеке ничего для тебя нет — кроме соски. Советую тебе купить, пойти домой и сказать папе, если он у тебя есть, — и пусть он заставит кое-кого выправить тебе брачное свидетельство. Больше тебе ничего не нужно?
А она стоит по-прежнему и не смотрит на меня.
— Я заплачу, у меня есть деньги.
— Свои, или он такой молодец, что дал тебе деньги?
— Он дал. Десять долларов. Сказал, должно хватить.
— В моей аптеке ни тысячи долларов не хватит, ни десяти центов. Послушайся моего совета, ступай домой и скажи папе, или братьям, если братья есть, или первому встречному по дороге.
Она — ни с места.
— Лейф сказал, что можно купить в аптеке. Велел сказать вам, что мы с ним никому-никому не будем говорить, где купили.
— Хотел бы я, чтобы твой драгоценный Лейф сам сюда пришел; вот чего я хотел бы. Не знаю, может, тогда я его хоть немного зауважаю. Вернешься, можешь так ему и передать, если он еще не удрал в Техас, — хотя я в этом очень сомневаюсь. Я честный фармацевт, сорок шесть лет посещаю церковь в этом городе, держу аптеку, ращу детей. Знал бы, кто твои родители, сам бы с удовольствием им сказал.
Тут она на меня посмотрела — глаза и лицо опять стали озадаченными, как тогда, за окном.
— Я не знала. Он сказал, можно что-то купить в аптеке. Сказал, что, может, не захотят продать, но если у меня будет десять долларов и пообещаю никому не говорить…
— Он говорил не про мою аптеку. А если про мою или мое имя назвал, я предлагаю ему это доказать. Я предлагаю ему повторить это вслух или подам на него в суд по всей форме — так ему и передай.
— А может, в другой аптеке продадут?
— Тогда я не желаю о ней знать. Мне это… — Тут я поглядел на нее. Трудная жизнь им досталась; иногда мужчина… если есть извинение греху, — но его не может быть. И вообще, жизнь устроена не для того, чтобы быть легкой для людей: зачем бы им тогда к Добру стремиться и умирать? — Слушай, — я сказал. — Выбрось это из головы. Что у тебя есть, то тебе дал Господь, даже если послал через дьявола; будет Его воля, Он и заберет, без твоей помощи. Ступай к своему Лейфу, и на эти десять долларов обвенчайтесь.
— Лейф сказал, можно что-то купить в аптеке, — говорит она.
— Так иди и купи. Только не здесь.
И она ушла со своим свертком, тихонько шлепая по полу ногами. Опять потыкалась в дверь и ушла. Через окно я увидел, как она идет по улице.
Остальное я узнал от Альберта. Он сказал, что повозка остановилась перед скобяной лавкой Граммета; женщины бросились врассыпную, прижав к носам платки, а вокруг собрались те, кто покрепче духом, — мужчины и мальчишки, и слушали, как полицейский спорит с хозяином. Он сидел на повозке, высокий, тощий человек, и говорил, что это общественная улица и он вправе стоять тут, как любой другой, а полицейский требовал, чтобы он уехал; люди не в силах были терпеть. Альберт сказал, что трупу уже восемь дней. Они приехали из округа Йокнапатофа, хотели попасть с ним в Джефферсон. Он там, наверно, уже как гнилой сыр в муравейнике, а повозка такая разбитая, сказал Альберт, что люди боялись, она рассыплется, из города не выедет; в повозке — самодельный гроб, накрытый одеялом, и на нем лежит человек со сломанной ногой, а впереди сидит отец с мальчиком, и полицейский выпроваживает их из города. А тот говорит:
«Это общественная улица. Имеем право здесь останавливаться и покупать, как всякий другой человек. Деньги у нас имеются, и нет такого закона, чтобы человек не мог тратить деньги, где хочет».
А остановились они, чтобы купить цемента. Другой сын зашел к Граммету и хотел, чтобы Граммет разрезал мешок и продал ему на десять центов; Граммет в конце концов разрезал, лишь бы уехали. Они хотели зацементировать тому сломанную ногу.
«Вы его погубите, — сказал полицейский. — Он из-за вас ногу потеряет. Отвезите его к врачу, а это похороните поскорее. Подвергаете опасности здоровье населения — знаете, что за это полагается тюрьма?»
"Мы стараемся как можем, — сказал отец. И начал длинную историю о том, как им пришлось ждать, когда вернется повозка, как смыло мост, и они поехали за восемь миль к другому мосту, но его тоже залило, и тогда они вернулись, пошли вброд, и как там утонули их мулы, и как они раздобыли новую упряжку, но оказалось, что дорога под водой, и пришлось ехать аж через Моттсон, — но тут пришел сын с цементом и велел отцу замолчать.
«Сию минуту уедем», — сказал он полицейскому.
«Мы не хотели никому мешать», — сказал отец.
«Отвезите его к врачу», — сказал полицейский тому, что с цементом.
«Да он вроде ничего».
«Мы не такие бессердечные, — сказал полицейский. — Но вы же сами чувствуете, что делается».
«Ну да, — тот говорит. — Сейчас Дюи Делл вернется, и поедем. Она сверток понесла».
Они стояли, а люди прижимали к носам платки и отступали подальше; вскоре пришла эта девушка с газетным свертком.
«Залезайте», — сказал тот, с цементом, — сколько времени потеряли".
Они влезли в повозку и поехали. Когда я ужинать пошел, все равно казалось, что слышу запах. На другой день мы с полицейским принюхались, и я сказал:
— Пахнет?
— Да уж они, наверно, в Джефферсоне.
— Или в тюрьме. Слава богу, что не в вашей.
— Да уж, — сказал он.
ДАРЛ
— Вот тут, — говорит папа. Он натягивает вожжи и сидит, повернувшись в дому. — Можем попросить у них воды.
— Хорошо, — я говорю. — Придется одолжить у них ведро, Дюи Дэлл.
— Видит Бог, — говорит папа. — Я не хочу одалживаться, видит Бог.
— Попадется консервная банка побольше, можешь в ней принести, — я говорю. Дюи Дэлл вылезает из повозки со свертком. — А в Моттсоне-то пироги труднее продать, чем ты думала, — говорю. Как разматываются наши жизни в безветрие, в беззвучность, усталые жесты усталым итогом; отголоски былых побуждений бесструнны, бесперсты: на закате мы застываем в неистовых позах, мертвых кукольных жестах. Кеш сломал ногу, и теперь высыпаются опилки. Он истекает кровью, Кеш.
— Я не хочу одалживаться, — говорит папа. — Видит Бог.
— Тогда налей сам, — отвечаю. — Подставим тебе шляпу Кеша.
Дюи Дэлл возвращается не одна, а с каким-то человеком. Она подходит, а он остановился на полдороге, постоял, а потом возвращается к дому и стоит на веранде, наблюдает за нами.
— Спускать его на землю не стоит, — говорит папа. — Можем сделать прямо здесь.
— Кеш, — говорю я, — тебя спустить на землю?
— А завтра в Джефферсон не попадем? — спрашивает он. Глаза его смотрят на нас вопросительно, настойчиво, печально. — Я бы потерпел.
— Тебе полегчает, — говорит папа. — Тереться не будут друг об дружку.
— Я потерплю, — говорит Кеш. — Останавливаться — время терять.
— Мы цемент уже купили, — говорит папа.
— Я бы потерпел. Один день остался. Нисколько не беспокоит, можно сказать. — Большими глазами он вопросительно смотрит на нас; лицо худое и серое. — Схватывается он крепко.
— Мы уже купили, — говорит папа.
Я развожу цемент в жестянке. Размешиваю жижу толстыми зеленоватыми спиралями. Несу цемент к повозке показать Кешу. Он лежит на спине, его острый профиль, аскетический и значительный, обращен к небу.
— Как по-твоему, правильно замесил? — спрашиваю я.
— Лишней воды не нужно, не будет держать, — говорит он.
— Я лишнего налил?
— Может, песку сумеешь добыть, — отвечает он.
Один день остался. Не беспокоит нисколько.
Вардаман уходит назад по дороге, туда, где мы пересекли ручей, и возвращается с песком. Медленно сыпет его на витое тесто в жестянке. Я снова подхожу к Кешу.
— Теперь правильно замесил?
— Да, — говорит Кеш. — Я бы потерпел. Не беспокоит нисколько.
Мы распускаем лубки и медленно льем цемент ему на ногу.
— Поаккуратней, — говорит Кеш. — Постарайтесь на него не пролить.
— Да, — говорю я.
Дюи Дэлл отрывает от свертка кусок газеты и вытирает с крышки цемент, капающий с ноги Кеша.
— Ну как?
— Приятно, — говорит Кеш. — Он холодный. Приятно.
— Лишь бы помог тебе, — говорит папа. — Я прошу у тебя прощения. Я этого не мог предвидеть, и ты не мог.
— Приятно, — говорит Кеш.
Размотаться бы во времени. Вот было бы хорошо. Хорошо бы, если можно было размотаться во времени.
Мы накладываем лубки, стягиваем веревкой, и зеленоватый цемент густо выдавливается между веревками. Кеш молча смотрит на нас глубоким вопросительным взглядом.
— Будет держать ее, — говорю я.
— Да, — говорит Кеш. — Спасибо.
Потом мы все оборачиваемся на повозке и смотрим на него. Он подходит по дороге сзади — спина деревянная, лицо деревянное, движутся только ноги. Подходит без единого слова, — светлые глаза тверды, длинное лицо угрюмо, — и лезет в повозку.
— Тут холм, — говорит папа. — Придется вам вылезти и пешком пройти.
— Хорошо, — я говорю. — Придется одолжить у них ведро, Дюи Дэлл.
— Видит Бог, — говорит папа. — Я не хочу одалживаться, видит Бог.
— Попадется консервная банка побольше, можешь в ней принести, — я говорю. Дюи Дэлл вылезает из повозки со свертком. — А в Моттсоне-то пироги труднее продать, чем ты думала, — говорю. Как разматываются наши жизни в безветрие, в беззвучность, усталые жесты усталым итогом; отголоски былых побуждений бесструнны, бесперсты: на закате мы застываем в неистовых позах, мертвых кукольных жестах. Кеш сломал ногу, и теперь высыпаются опилки. Он истекает кровью, Кеш.
— Я не хочу одалживаться, — говорит папа. — Видит Бог.
— Тогда налей сам, — отвечаю. — Подставим тебе шляпу Кеша.
Дюи Дэлл возвращается не одна, а с каким-то человеком. Она подходит, а он остановился на полдороге, постоял, а потом возвращается к дому и стоит на веранде, наблюдает за нами.
— Спускать его на землю не стоит, — говорит папа. — Можем сделать прямо здесь.
— Кеш, — говорю я, — тебя спустить на землю?
— А завтра в Джефферсон не попадем? — спрашивает он. Глаза его смотрят на нас вопросительно, настойчиво, печально. — Я бы потерпел.
— Тебе полегчает, — говорит папа. — Тереться не будут друг об дружку.
— Я потерплю, — говорит Кеш. — Останавливаться — время терять.
— Мы цемент уже купили, — говорит папа.
— Я бы потерпел. Один день остался. Нисколько не беспокоит, можно сказать. — Большими глазами он вопросительно смотрит на нас; лицо худое и серое. — Схватывается он крепко.
— Мы уже купили, — говорит папа.
Я развожу цемент в жестянке. Размешиваю жижу толстыми зеленоватыми спиралями. Несу цемент к повозке показать Кешу. Он лежит на спине, его острый профиль, аскетический и значительный, обращен к небу.
— Как по-твоему, правильно замесил? — спрашиваю я.
— Лишней воды не нужно, не будет держать, — говорит он.
— Я лишнего налил?
— Может, песку сумеешь добыть, — отвечает он.
Один день остался. Не беспокоит нисколько.
Вардаман уходит назад по дороге, туда, где мы пересекли ручей, и возвращается с песком. Медленно сыпет его на витое тесто в жестянке. Я снова подхожу к Кешу.
— Теперь правильно замесил?
— Да, — говорит Кеш. — Я бы потерпел. Не беспокоит нисколько.
Мы распускаем лубки и медленно льем цемент ему на ногу.
— Поаккуратней, — говорит Кеш. — Постарайтесь на него не пролить.
— Да, — говорю я.
Дюи Дэлл отрывает от свертка кусок газеты и вытирает с крышки цемент, капающий с ноги Кеша.
— Ну как?
— Приятно, — говорит Кеш. — Он холодный. Приятно.
— Лишь бы помог тебе, — говорит папа. — Я прошу у тебя прощения. Я этого не мог предвидеть, и ты не мог.
— Приятно, — говорит Кеш.
Размотаться бы во времени. Вот было бы хорошо. Хорошо бы, если можно было размотаться во времени.
Мы накладываем лубки, стягиваем веревкой, и зеленоватый цемент густо выдавливается между веревками. Кеш молча смотрит на нас глубоким вопросительным взглядом.
— Будет держать ее, — говорю я.
— Да, — говорит Кеш. — Спасибо.
Потом мы все оборачиваемся на повозке и смотрим на него. Он подходит по дороге сзади — спина деревянная, лицо деревянное, движутся только ноги. Подходит без единого слова, — светлые глаза тверды, длинное лицо угрюмо, — и лезет в повозку.
— Тут холм, — говорит папа. — Придется вам вылезти и пешком пройти.
ВАРДАМАН
Дарл, Джул, Дюи Дэлл и я поднимаемся на холм за повозкой. Джул вернулся. Он пришел по дороге и влез в повозку. Он шел пешком. У Джула больше нет коня. Джул — мой брат. Кеш — мой брат. Кеш сломал ногу. Мы залепили Кешу ногу, чтобы не болела. Кеш — мой брат. Джул тоже брат, но у него нога целая.
Теперь их пять в вышине, высокими черными кружками.
— Дарл, а где они ночью бывают? — спрашиваю я. — Когда мы ночуем в сарае, где они бывают?
Холм уходит в небо. Потом солнце показывается из-за холма, а мулы, повозка и папа идут по солнцу. На них нельзя смотреть, медленно идут по солнцу. В Джефферсоне он красный на рельсах, за стеклом. Рельсы блестят и бегут кругом, кругом. Дюи Дэлл говорила.
Ночью я узнаю, где они бывают, когда мы в сарае.
Теперь их пять в вышине, высокими черными кружками.
— Дарл, а где они ночью бывают? — спрашиваю я. — Когда мы ночуем в сарае, где они бывают?
Холм уходит в небо. Потом солнце показывается из-за холма, а мулы, повозка и папа идут по солнцу. На них нельзя смотреть, медленно идут по солнцу. В Джефферсоне он красный на рельсах, за стеклом. Рельсы блестят и бегут кругом, кругом. Дюи Дэлл говорила.
Ночью я узнаю, где они бывают, когда мы в сарае.
ДАРЛ
— Джул, — говорю я, — ты чей сын?
Ветер потянул от сарая, поэтому мы поставили ее под яблоней, где луна рисует кружевную тень листвы на длинных спящих стенках, а за стенками она иногда разговаривает — невнятным тихим журчанием, таинственным бульканьем. Я позвал Вардамана послушать. Когда мы подошли, с него соскочила кошка с серебряным глазом и серебряным когтем и шмыгнула в тень.
— Твоя мать была лошадью, Джул, а кто был твой отец?
— Врешь, паскуда.
— Не обзывай меня.
— Врешь, паскуда.
— Не обзывай меня, Джул. — Под высокой луной глаза его похожи на клочки белой бумаги, прилепленные к продолговатой дыне.
После ужина Кеш начал потихоньку потеть.
— Немного горячая, чувствую, — он сказал. — Видно, потому, что солнце весь день на нее светило.
— Хочешь, обольем ее водой? — спрашиваем мы. — Может, полегче станет.
— Вот спасибо, — говорит Кеш. — Видно, потому, что солнце на нее светило. Надо было мне догадаться прикрыть ее.
— Нам надо было догадаться, — говорим мы. — Откуда же ты мог знать.
— Я даже не заметил, что горячеет, — сказал Кеш. — Надо было прислушиваться.
Мы облили ее водой. Нога ниже цемента — как ошпаренная.
— Полегчало? — спросили мы.
— Спасибо, — сказал Кеш. — Хорошо стало.
Дюи Дэлл вытирает ему лицо подолом платья.
— Попробуй поспать немного, — говорим мы.
— Ага, — говорит Кеш. — Большое спасибо. Теперь хорошо.
Джул, говорю я. Кто был твоим отцом, Джул?
Черт бы тебя взял. Черт бы тебя взял.
Ветер потянул от сарая, поэтому мы поставили ее под яблоней, где луна рисует кружевную тень листвы на длинных спящих стенках, а за стенками она иногда разговаривает — невнятным тихим журчанием, таинственным бульканьем. Я позвал Вардамана послушать. Когда мы подошли, с него соскочила кошка с серебряным глазом и серебряным когтем и шмыгнула в тень.
— Твоя мать была лошадью, Джул, а кто был твой отец?
— Врешь, паскуда.
— Не обзывай меня.
— Врешь, паскуда.
— Не обзывай меня, Джул. — Под высокой луной глаза его похожи на клочки белой бумаги, прилепленные к продолговатой дыне.
После ужина Кеш начал потихоньку потеть.
— Немного горячая, чувствую, — он сказал. — Видно, потому, что солнце весь день на нее светило.
— Хочешь, обольем ее водой? — спрашиваем мы. — Может, полегче станет.
— Вот спасибо, — говорит Кеш. — Видно, потому, что солнце на нее светило. Надо было мне догадаться прикрыть ее.
— Нам надо было догадаться, — говорим мы. — Откуда же ты мог знать.
— Я даже не заметил, что горячеет, — сказал Кеш. — Надо было прислушиваться.
Мы облили ее водой. Нога ниже цемента — как ошпаренная.
— Полегчало? — спросили мы.
— Спасибо, — сказал Кеш. — Хорошо стало.
Дюи Дэлл вытирает ему лицо подолом платья.
— Попробуй поспать немного, — говорим мы.
— Ага, — говорит Кеш. — Большое спасибо. Теперь хорошо.
Джул, говорю я. Кто был твоим отцом, Джул?
Черт бы тебя взял. Черт бы тебя взял.
ВАРДАМАН
Она была под яблоней, мы с Дарлом пошли при луне, кошка спрыгнула и убежала, а мы слышим, как она разговаривает за досками.
— Слышишь? — Дарл говорит. — Приложи ухо.
Я приложил ухо и слышу ее. Только не разберу, что она говорит.
— Дарл, что она говорит? С кем она разговаривает?
— Она разговаривает с Богом. Зовет Его, чтобы Он помог.
— Чтобы Он как помог? — спрашиваю я.
— Чтобы Он спрятал ее от людских глаз, — говорит Дарл.
— Зачем, чтобы Он спрятал ее от людских глаз, Дарл?
— Чтобы могла расстаться с жизнью.
— Зачем расстаться с жизнью, Дарл?
— Слушай, — говорит Дарл. Мы ее слышим. Мы слышим, как она повернулась на бок. — Слушай, — говорит Дарл.
— Она повернулась. Она смотрит на меня через доски.
— Да, — говорит Дарл.
— Дарл, как она может видеть через доски?
— Пошли, пусть полежит спокойно. Пошли.
— Она сюда не может видеть, дырки-то наверху. Как она может видеть, Дарл?
— Пойдем посмотрим, как там Кеш, — говорит Дарл.
А что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить.
Кеш болеет от ноги. Днем мы чинили ему ногу, но он опять от нее болеет, лежит на кровати. Мы обливаем ему ногу водой, и ему хорошо.
— Теперь хорошо, — говорит Кеш. — Спасибо вам.
— Попробуй поспать, — говорим мы.
— Теперь хорошо, — говорит Кеш. — Спасибо вам.
А что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить. Это не про папу, и не про Кеша, и не про Джула, и не про Дюи Дэлл, и не про меня.
Мы с Дюи Дэлл будем спать на тюфяке. Он на задней веранде, откуда нам виден сарай, а луна светит на половину тюфяка: будем лежать наполовину в белом, наполовину в черном, луна будет нам на ноги светить. И я подгляжу, где они бывают ночью, когда мы в сарае. Сегодня ночью мы не в сарае, но сарай мне виден, и я узнаю, где они бывают ночью.
Мы лежим на тюфяке, луна светит нам на ноги.
— Смотри, — я говорю, — у меня ноги черные. И у тебя ноги черные.
— Спи, — говорит Дюи Дэлл.
Джефферсон далеко.
— Дюи Дэлл…
— Если сейчас не Рождество, почему же он там будет?
Он бегает кругом по блестящим рельсам. И рельсы блестящие бегут кругом и кругом.
— Что там будет?
— Поезд. В окне.
— Спи, давай. Если он там — завтра увидишь,
Может, Дед Мороз не знает, что они — городские ребята.
— Дюи Дэлл.
— Спи давай. Он его не отдаст городским ребятам. Он был за стеклом, красный на рельсах, а рельсы блестели кругом и кругом. Сердце от него закололо. А потом были папа, Джул, и Дарл, и сын мистера Гиллеспи. У сына мистера Гиллеспи из-под ночной рубашки видны ноги. Когда он идет под луной, ноги пушистые. Они идут вокруг дома к яблоне.
— Дюи Дэлл, что они будут делать?
Они шли вокруг дома к яблоне.
— Она пахнет, — говорю я. — И тебе пахнет?
— Тс-с, — говорит Дюи Дэлл. — Ветер переменился. Спи.
Скоро узнаю, где они бывают ночью. Они выходят из-за дома, идут под луной по двору, несут ее на плечах. Относят ее в сарай, луна светит на нее тихо и слабо. Потом они выходят и возвращаются в дом. Пока они шли под луной, ноги у сына мистера Гиллеспи были в пуху. Потом я подождал и сказал Дюи Дэлл. Потом подождал, а потом пошел смотреть, где они бывают ночью, — а что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить.
— Слышишь? — Дарл говорит. — Приложи ухо.
Я приложил ухо и слышу ее. Только не разберу, что она говорит.
— Дарл, что она говорит? С кем она разговаривает?
— Она разговаривает с Богом. Зовет Его, чтобы Он помог.
— Чтобы Он как помог? — спрашиваю я.
— Чтобы Он спрятал ее от людских глаз, — говорит Дарл.
— Зачем, чтобы Он спрятал ее от людских глаз, Дарл?
— Чтобы могла расстаться с жизнью.
— Зачем расстаться с жизнью, Дарл?
— Слушай, — говорит Дарл. Мы ее слышим. Мы слышим, как она повернулась на бок. — Слушай, — говорит Дарл.
— Она повернулась. Она смотрит на меня через доски.
— Да, — говорит Дарл.
— Дарл, как она может видеть через доски?
— Пошли, пусть полежит спокойно. Пошли.
— Она сюда не может видеть, дырки-то наверху. Как она может видеть, Дарл?
— Пойдем посмотрим, как там Кеш, — говорит Дарл.
А что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить.
Кеш болеет от ноги. Днем мы чинили ему ногу, но он опять от нее болеет, лежит на кровати. Мы обливаем ему ногу водой, и ему хорошо.
— Теперь хорошо, — говорит Кеш. — Спасибо вам.
— Попробуй поспать, — говорим мы.
— Теперь хорошо, — говорит Кеш. — Спасибо вам.
А что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить. Это не про папу, и не про Кеша, и не про Джула, и не про Дюи Дэлл, и не про меня.
Мы с Дюи Дэлл будем спать на тюфяке. Он на задней веранде, откуда нам виден сарай, а луна светит на половину тюфяка: будем лежать наполовину в белом, наполовину в черном, луна будет нам на ноги светить. И я подгляжу, где они бывают ночью, когда мы в сарае. Сегодня ночью мы не в сарае, но сарай мне виден, и я узнаю, где они бывают ночью.
Мы лежим на тюфяке, луна светит нам на ноги.
— Смотри, — я говорю, — у меня ноги черные. И у тебя ноги черные.
— Спи, — говорит Дюи Дэлл.
Джефферсон далеко.
— Дюи Дэлл…
— Если сейчас не Рождество, почему же он там будет?
Он бегает кругом по блестящим рельсам. И рельсы блестящие бегут кругом и кругом.
— Что там будет?
— Поезд. В окне.
— Спи, давай. Если он там — завтра увидишь,
Может, Дед Мороз не знает, что они — городские ребята.
— Дюи Дэлл.
— Спи давай. Он его не отдаст городским ребятам. Он был за стеклом, красный на рельсах, а рельсы блестели кругом и кругом. Сердце от него закололо. А потом были папа, Джул, и Дарл, и сын мистера Гиллеспи. У сына мистера Гиллеспи из-под ночной рубашки видны ноги. Когда он идет под луной, ноги пушистые. Они идут вокруг дома к яблоне.
— Дюи Дэлл, что они будут делать?
Они шли вокруг дома к яблоне.
— Она пахнет, — говорю я. — И тебе пахнет?
— Тс-с, — говорит Дюи Дэлл. — Ветер переменился. Спи.
Скоро узнаю, где они бывают ночью. Они выходят из-за дома, идут под луной по двору, несут ее на плечах. Относят ее в сарай, луна светит на нее тихо и слабо. Потом они выходят и возвращаются в дом. Пока они шли под луной, ноги у сына мистера Гиллеспи были в пуху. Потом я подождал и сказал Дюи Дэлл. Потом подождал, а потом пошел смотреть, где они бывают ночью, — а что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить.
ДАРЛ
Посреди темного дверного проема он будто материализуется из темноты — в нижнем белье, поджарый, как скаковая лошадь; на нем лежит отсвет разгорающегося пламени. С яростно-изумленным лицом он спрыгивает на землю. Он увидел меня, хотя не повернул головы и даже не повел глазами: зарево плавает в них как два маленьких факела.
— Давай, — и длинными скачками несется вниз по склону к сараю. Он бежит, серебряный под луной, и вдруг обрисовался четко, как плоская жестяная фигура: в беззвучном взрыве весь сеновал вспыхнул разом, словно там держали порох. Треугольный фасад с квадратным проемом двери, в котором, как кубистический жук, сидит угловатый гроб на низких козлах, выступил рельефно. Сзади из дома выскакивают папа, Гиллеспи с Маком, Дюи Дэлл и Вардаман.
Ссутулясь, он останавливается возле гроба и с яростью смотрит на меня. Пламя у него над головой гремит; по двору проносится холодный ветерок: в нем еще нет жара, но горсть половы вдруг взвивается в воздух и летит по проходу мимо стойл, где кричит лошадь.
— Быстро, — говорю я, — лошади.
Он смотрит на меня, потом на крышу, потом прыгает к стойлу, где кричит лошадь. Она мечется, лягается, и рев пламени вбирает в себя громкие удары копыт. Звук такой, как будто бесконечный поезд едет по необозримой эстакаде. Мимо меня пробегают Гиллеспи и Мак в ночных рубашках до колен; они кричат высокими тонкими голосами, бессмысленными, но в то же время печально-дикими: «…корова… стойле…» Рубашка Гиллеспи вздувается впереди над волосатыми бедрами.
Дверь стойла захлопнулась. Джул открывает ее задом и появляется сам, вытягивая лошадь за голову: спина у него выгнута, мускулы напряглись под бельем. В выкатившихся глазах лошади носится бешеное опаловое пламя; мотая головой, она отрывает Джула от земли, и мускулы вздуваются и перекатываются у нее под кожей. Он тащит ее — медленно, с неимоверным напряжением; снова бросает на меня через плечо короткий яростный взгляд. Даже на дворе она продолжает упираться и тянуть его обратно, к сараю, пока мимо меня не пробегает Гиллеспи — голый, рубашка его намотана на голову мула, — и ударами не отгоняет обезумевшую лошадь от двери.
Джул возвращается бегом; снова взглянул на гроб. Но бежит дальше. «Где корова?» — кричит он, пробегая мимо меня. Я иду за ним. В стойле Мак борется со вторым мулом. Морда повернулась к огню, я вижу дико выкатившийся глаз; но мул не издает ни звука. Он только следит за Маком через плечо и поворачивается задом, когда тот пробует подойти. Мак оглядывается на нас, глаза и рот — три круглые дыры на лице, а веснушки рассыпались по нему, как горох на тарелке. Голос тонкий, высокий, далекий.
— Ничего не могу… — Звук словно сорвало с его губ, унесло вверх, и он долетает до нас оттуда, из страшной дали изнеможения. Джул проскользнул мимо нас; мул крутится, бьет копытами, но Джул уже добрался до его головы. Я наклоняюсь к уху Мака:
— Рубашку. На голову.
Мак смотрит на меня, потом сдирает с себя ночную рубашку, накидывает мулу на голову, и тот сразу становится смирным.
Джул кричит Маку:
— Корова? Корова?
— Дальше! — кричит Мак. — Последнее стойло!
Когда мы входим, корова смотрит на нас. Она забилась в угол, опустила голову, но все равно жует, только быстро. Она не двинулась с места. Джул замер на миг, поднял голову, и вдруг у нас на глазах растворяется весь пол сеновала. Превратился в огонь; мелким мусором сыплются вниз искры. Джул озирается. Под корытом — трехногая доильная табуретка. Он хватает ее и бьет с размаху по задней стене. Отщепляется одна доска, потом другая, третья; мы отрываем обломки. Пока мы возимся у пролома, что-то налетает на нас сзади. Это корова; с протяжным свистящим вздохом она проносится между нами, в дыру и дальше на свет пожара, а хвост у нее торчит отвесно, словно метелка, прибитая стоймя к концу хребта.
Джул отвернулся от дыры, пошел в сарай.
— Стой, Джул! — Я хватаю его; он отбивает мою руку. — Дурак, — говорю я, — видишь, нет дороги! — Проход похож на луч прожектора в дожде. Пошли. — Говорю я, — кругом, снаружи.
Мы вылезаем в дыру, и он бросается бежать.
— Джул, — зову я на бегу. Он сворачивает за угол. Когда я добегаю дотуда, он уже у следующего — на фоне пламени как фигурка, вырезанная из жести. Папа, Гиллеспи и Мак стоят поодаль, смотрят на сарай, розовые среди мрака, где лунный свет пока что побежден. — Ловите его! — кричу я. — Держите его.
Когда я подбегаю к фасаду, он борется с Гиллеспи: поджарый, в нижнем белье с голым. Как две фигуры на греческом фризе — красным светом выхвачены из действительности. Я не успеваю: ударом он сбил Гиллеспи с ног, повернулся и побежал в сарай.
Шум огня стал теперь совсем мирным, как тогда — шум реки. Через тающий просцениум двери мы наблюдаем, как Джул подбегает к дальнему концу гроба и наклоняется над ним. Вот он поднял голову, бросил сквозь портьеру из огненного бисера, и я вижу по его губам, что он зовет меня.
— Джул! — кричит Дюи Дэлл. — Джул! — Кажется, что сейчас до меня долетел весь ее крик, скопившийся за последние пять минут, я слышу, как она шаркает ногами и рвется из рук папы и Мака с воплем: «Джул! Джул!»
А он уже не смотрит на нас. Мы видим, как напряглись его плечи: он приподнял конец гроба и в одиночку сдвигает его с козел. Неправдоподобно высоким кажется вставший гроб, за ним не видно Джула: я никогда не поверил бы, что для Адди Бандрен понадобится столько места; мгновение он стоит стоймя под дождем искр, которые отлетают от него во все стороны, будто ударившись о гроб, высекают новые искры. Потом он падает вперед, набирая скорость, открывает Джула, осыпаемого искрами, которые также множатся на нем и окружают его тонким огненным нимбом. Без задержки гроб кувыркается дальше; встает на другой конец, замирает на миг и медленно опрокидывается вперед, сквозь огненную завесу. Но теперь Джул верхом на нем, припал к крышке, — и, грянувшись оземь, гроб выбрасывает его вперед, вместе с еле слышным запахом паленого мяса, а навстречу прыгает Мак и хлопает по дырам с малиново-красной каймой, пускающимся, как цветы, на его рубахе.
— Давай, — и длинными скачками несется вниз по склону к сараю. Он бежит, серебряный под луной, и вдруг обрисовался четко, как плоская жестяная фигура: в беззвучном взрыве весь сеновал вспыхнул разом, словно там держали порох. Треугольный фасад с квадратным проемом двери, в котором, как кубистический жук, сидит угловатый гроб на низких козлах, выступил рельефно. Сзади из дома выскакивают папа, Гиллеспи с Маком, Дюи Дэлл и Вардаман.
Ссутулясь, он останавливается возле гроба и с яростью смотрит на меня. Пламя у него над головой гремит; по двору проносится холодный ветерок: в нем еще нет жара, но горсть половы вдруг взвивается в воздух и летит по проходу мимо стойл, где кричит лошадь.
— Быстро, — говорю я, — лошади.
Он смотрит на меня, потом на крышу, потом прыгает к стойлу, где кричит лошадь. Она мечется, лягается, и рев пламени вбирает в себя громкие удары копыт. Звук такой, как будто бесконечный поезд едет по необозримой эстакаде. Мимо меня пробегают Гиллеспи и Мак в ночных рубашках до колен; они кричат высокими тонкими голосами, бессмысленными, но в то же время печально-дикими: «…корова… стойле…» Рубашка Гиллеспи вздувается впереди над волосатыми бедрами.
Дверь стойла захлопнулась. Джул открывает ее задом и появляется сам, вытягивая лошадь за голову: спина у него выгнута, мускулы напряглись под бельем. В выкатившихся глазах лошади носится бешеное опаловое пламя; мотая головой, она отрывает Джула от земли, и мускулы вздуваются и перекатываются у нее под кожей. Он тащит ее — медленно, с неимоверным напряжением; снова бросает на меня через плечо короткий яростный взгляд. Даже на дворе она продолжает упираться и тянуть его обратно, к сараю, пока мимо меня не пробегает Гиллеспи — голый, рубашка его намотана на голову мула, — и ударами не отгоняет обезумевшую лошадь от двери.
Джул возвращается бегом; снова взглянул на гроб. Но бежит дальше. «Где корова?» — кричит он, пробегая мимо меня. Я иду за ним. В стойле Мак борется со вторым мулом. Морда повернулась к огню, я вижу дико выкатившийся глаз; но мул не издает ни звука. Он только следит за Маком через плечо и поворачивается задом, когда тот пробует подойти. Мак оглядывается на нас, глаза и рот — три круглые дыры на лице, а веснушки рассыпались по нему, как горох на тарелке. Голос тонкий, высокий, далекий.
— Ничего не могу… — Звук словно сорвало с его губ, унесло вверх, и он долетает до нас оттуда, из страшной дали изнеможения. Джул проскользнул мимо нас; мул крутится, бьет копытами, но Джул уже добрался до его головы. Я наклоняюсь к уху Мака:
— Рубашку. На голову.
Мак смотрит на меня, потом сдирает с себя ночную рубашку, накидывает мулу на голову, и тот сразу становится смирным.
Джул кричит Маку:
— Корова? Корова?
— Дальше! — кричит Мак. — Последнее стойло!
Когда мы входим, корова смотрит на нас. Она забилась в угол, опустила голову, но все равно жует, только быстро. Она не двинулась с места. Джул замер на миг, поднял голову, и вдруг у нас на глазах растворяется весь пол сеновала. Превратился в огонь; мелким мусором сыплются вниз искры. Джул озирается. Под корытом — трехногая доильная табуретка. Он хватает ее и бьет с размаху по задней стене. Отщепляется одна доска, потом другая, третья; мы отрываем обломки. Пока мы возимся у пролома, что-то налетает на нас сзади. Это корова; с протяжным свистящим вздохом она проносится между нами, в дыру и дальше на свет пожара, а хвост у нее торчит отвесно, словно метелка, прибитая стоймя к концу хребта.
Джул отвернулся от дыры, пошел в сарай.
— Стой, Джул! — Я хватаю его; он отбивает мою руку. — Дурак, — говорю я, — видишь, нет дороги! — Проход похож на луч прожектора в дожде. Пошли. — Говорю я, — кругом, снаружи.
Мы вылезаем в дыру, и он бросается бежать.
— Джул, — зову я на бегу. Он сворачивает за угол. Когда я добегаю дотуда, он уже у следующего — на фоне пламени как фигурка, вырезанная из жести. Папа, Гиллеспи и Мак стоят поодаль, смотрят на сарай, розовые среди мрака, где лунный свет пока что побежден. — Ловите его! — кричу я. — Держите его.
Когда я подбегаю к фасаду, он борется с Гиллеспи: поджарый, в нижнем белье с голым. Как две фигуры на греческом фризе — красным светом выхвачены из действительности. Я не успеваю: ударом он сбил Гиллеспи с ног, повернулся и побежал в сарай.
Шум огня стал теперь совсем мирным, как тогда — шум реки. Через тающий просцениум двери мы наблюдаем, как Джул подбегает к дальнему концу гроба и наклоняется над ним. Вот он поднял голову, бросил сквозь портьеру из огненного бисера, и я вижу по его губам, что он зовет меня.
— Джул! — кричит Дюи Дэлл. — Джул! — Кажется, что сейчас до меня долетел весь ее крик, скопившийся за последние пять минут, я слышу, как она шаркает ногами и рвется из рук папы и Мака с воплем: «Джул! Джул!»
А он уже не смотрит на нас. Мы видим, как напряглись его плечи: он приподнял конец гроба и в одиночку сдвигает его с козел. Неправдоподобно высоким кажется вставший гроб, за ним не видно Джула: я никогда не поверил бы, что для Адди Бандрен понадобится столько места; мгновение он стоит стоймя под дождем искр, которые отлетают от него во все стороны, будто ударившись о гроб, высекают новые искры. Потом он падает вперед, набирая скорость, открывает Джула, осыпаемого искрами, которые также множатся на нем и окружают его тонким огненным нимбом. Без задержки гроб кувыркается дальше; встает на другой конец, замирает на миг и медленно опрокидывается вперед, сквозь огненную завесу. Но теперь Джул верхом на нем, припал к крышке, — и, грянувшись оземь, гроб выбрасывает его вперед, вместе с еле слышным запахом паленого мяса, а навстречу прыгает Мак и хлопает по дырам с малиново-красной каймой, пускающимся, как цветы, на его рубахе.
ВАРДАМАН
Я пошел поглядеть, где они бывают ночью, и что-то видел. Они говорили: «Где Дарл? Куда пошел Дарл?»
Они отнесли ее обратно под яблоню.
Сарай был еще красным, но это уже был не сарай. Он осел, а красное взвивалось винтом. Сарай красным сором взвивался в небо к звездам, а звезды летели навстречу.
Кеш тогда еще не спал. Он поворачивал голову туда и сюда, а лицо у него было потное.
— Кеш, облить ее? — спросила Дюи Дэлл.
Нога у Кеша внизу стала черная. Мы поднесли лампу и разглядывали ногу Кеша, где она почернела.
— Кеш, у тебя нога как у негра, — сказал я.
— Придется, видно, разбить, — сказал папа.
— На кой же шут цементом-то? — спросил мистер Гиллеспи.
— Думал закрепить ее немного, — сказал папа. — Я только помочь ему хотел.
Принесли утюг и молоток. Дюи Дэлл держала лампу. Бить пришлось сильно. И тогда Кеш заснул.
— Он теперь спит, — сказал я. — Когда спит, ему не больно.
Цемент только трескался. Не отваливался.
— С кожей вместе снимешь, — сказал мистер Гиллеспи. — На кой шут цементом-то? И никто не догадался жиром ее смазать?
— Я только помочь ему хотел, — сказал папа. — Дарл заливал.
— Где Дарл? — они сказали.
— Неужто ни одному из вас ума недостало? — спросил мистер Гиллеспи. — Он хотя бы мог догадаться.
Джул лежал лицом вниз. Спина у него была красная. Дюи Дэлл намазала ее лекарством. Лекарство сделали из масла и сажи, чтобы вытянуло жар. Тогда спина стала черной.
— Больно, Джул? — спросил я. — Джул, у тебя спина как у негра.
У Кеша нога была как у негра. Потом цемент разбили. У Кеша из ноги пошла кровь.
— А ты иди, ложись, — сказала Дюи Дэлл. — Тебе спать полагается.
— Где Дарл? — говорили они.
А он с ней там, под яблоней, на ней лежит. Он там, чтобы кошка не вернулась. Я сказал:
— Дарл, ты кошку будешь отгонять?
И на нем лунный свет лежал пятнами. На ней тихо лежал, а на Дарле пятна вздрагивают.
— Ты не плачь, — я сказал. — Джул ее вытащил. Не плачь, Дарл.
Сарай еще красный, а был краснее, чем сейчас. Тогда он взвивался винтом, а звезды летели навстречу, но не падали. Сердце кололо, как от поезда.
Я пошел поглядеть, где они бывают ночью, а что увидел, Дюи Дэлл никому не велела говорить.
Они отнесли ее обратно под яблоню.
Сарай был еще красным, но это уже был не сарай. Он осел, а красное взвивалось винтом. Сарай красным сором взвивался в небо к звездам, а звезды летели навстречу.
Кеш тогда еще не спал. Он поворачивал голову туда и сюда, а лицо у него было потное.
— Кеш, облить ее? — спросила Дюи Дэлл.
Нога у Кеша внизу стала черная. Мы поднесли лампу и разглядывали ногу Кеша, где она почернела.
— Кеш, у тебя нога как у негра, — сказал я.
— Придется, видно, разбить, — сказал папа.
— На кой же шут цементом-то? — спросил мистер Гиллеспи.
— Думал закрепить ее немного, — сказал папа. — Я только помочь ему хотел.
Принесли утюг и молоток. Дюи Дэлл держала лампу. Бить пришлось сильно. И тогда Кеш заснул.
— Он теперь спит, — сказал я. — Когда спит, ему не больно.
Цемент только трескался. Не отваливался.
— С кожей вместе снимешь, — сказал мистер Гиллеспи. — На кой шут цементом-то? И никто не догадался жиром ее смазать?
— Я только помочь ему хотел, — сказал папа. — Дарл заливал.
— Где Дарл? — они сказали.
— Неужто ни одному из вас ума недостало? — спросил мистер Гиллеспи. — Он хотя бы мог догадаться.
Джул лежал лицом вниз. Спина у него была красная. Дюи Дэлл намазала ее лекарством. Лекарство сделали из масла и сажи, чтобы вытянуло жар. Тогда спина стала черной.
— Больно, Джул? — спросил я. — Джул, у тебя спина как у негра.
У Кеша нога была как у негра. Потом цемент разбили. У Кеша из ноги пошла кровь.
— А ты иди, ложись, — сказала Дюи Дэлл. — Тебе спать полагается.
— Где Дарл? — говорили они.
А он с ней там, под яблоней, на ней лежит. Он там, чтобы кошка не вернулась. Я сказал:
— Дарл, ты кошку будешь отгонять?
И на нем лунный свет лежал пятнами. На ней тихо лежал, а на Дарле пятна вздрагивают.
— Ты не плачь, — я сказал. — Джул ее вытащил. Не плачь, Дарл.
Сарай еще красный, а был краснее, чем сейчас. Тогда он взвивался винтом, а звезды летели навстречу, но не падали. Сердце кололо, как от поезда.
Я пошел поглядеть, где они бывают ночью, а что увидел, Дюи Дэлл никому не велела говорить.
ДАРЛ
Уже довольно давно проезжаем мимо рекламных досок: аптеки, закусочные, одежда, готовые лекарства, гаражи, кафе, — и цифры на указателях убывают все круче: 3 мили, 2 мили. С вершины холма, снова влезши в повозку, мы видим плоское покрывало дыма, как будто неподвижного в послеобеденном затишье.
— Дарл, это город? — спрашивает Вардаман. — Это Джефферсон? — Он тоже отощал; лицо у него осунувшееся, напряженное, полусонное, как у нас.
— Да, — говорю я.
Он поднимает голову и смотрит на небо. Сужая круги, они повисли там, как дым: при видимости формы и умысла никаких признаков движения вперед или вспять. Мы снова влезаем в повозку; там на гробе лежит Кеш, и нога у него облеплена осколками раздробленного цемента.
Потрепанные, унылые мулы со стуком и скрипом везут нас под уклон.
— Придется показать его доктору, — говорит папа. — Видно, без этого не обойтись.
У Джула на рубашке, там, где она прикасается к спине, медленно проступает черный жир. Жизнь была создана в долинах. На древних страхах, древних вожделениях и отчаяниях ее вынесло на холмы. Поэтому и надо всходить на холмы пешком, чтобы ехать под гору. Дюи Дэлл сидит спереди, на коленях у нее газетный сверток. Когда мы спускаемся с холма на ровное место, где дорога сжата двумя стенами деревьев, она начинает потихоньку поглядывать налево и направо. Наконец говорит:
— Мне слезть надо.
Папа поворачивается к ней. На его помятом профиле написана досада, ожидание неприятности. Повозку он не останавливает.
— Зачем?
— Мне в кусты надо, — говорит Дюи Дэлл.
— Дарл, это город? — спрашивает Вардаман. — Это Джефферсон? — Он тоже отощал; лицо у него осунувшееся, напряженное, полусонное, как у нас.
— Да, — говорю я.
Он поднимает голову и смотрит на небо. Сужая круги, они повисли там, как дым: при видимости формы и умысла никаких признаков движения вперед или вспять. Мы снова влезаем в повозку; там на гробе лежит Кеш, и нога у него облеплена осколками раздробленного цемента.
Потрепанные, унылые мулы со стуком и скрипом везут нас под уклон.
— Придется показать его доктору, — говорит папа. — Видно, без этого не обойтись.
У Джула на рубашке, там, где она прикасается к спине, медленно проступает черный жир. Жизнь была создана в долинах. На древних страхах, древних вожделениях и отчаяниях ее вынесло на холмы. Поэтому и надо всходить на холмы пешком, чтобы ехать под гору. Дюи Дэлл сидит спереди, на коленях у нее газетный сверток. Когда мы спускаемся с холма на ровное место, где дорога сжата двумя стенами деревьев, она начинает потихоньку поглядывать налево и направо. Наконец говорит:
— Мне слезть надо.
Папа поворачивается к ней. На его помятом профиле написана досада, ожидание неприятности. Повозку он не останавливает.
— Зачем?
— Мне в кусты надо, — говорит Дюи Дэлл.