— Семнадцать.
   — А-а. Я думал, у тебя… — Она смотрит внимательно. Но у всех у них глаза такие, как будто они без возраста и знают все на свете. — У тебя чересчур все правильно или наоборот, не совсем?
   Она перестала смотреть на меня, но не пошевелилась.
   — Да, — говорит. — Так, наверно. Да.
   — Что «да»? — я спрашиваю. — Ты сама не знаешь? — Это срам и преступление; но все равно же они у кого-то купят. Она стоит и на меня не смотрит. — Ты хочешь чем-нибудь остановить? Так?
   — Нет. В том-то и дело. Уже остановилось.
   — Ну, и чем я тебе… — А у нее лицо потуплено — они все так делают, когда рядятся с мужчиной: чтобы не знал, откуда ждать подвоха. — Ты ведь не замужем?
   — Нет.
   — Ага. И давно у тебя остановилось? Месяцев пять, поди?
   — Нет, два всего.
   — Ну так в моей аптеке ничего для тебя нет — кроме соски. Советую тебе купить, пойти домой и сказать папе, если он у тебя есть, — и пусть он заставит кое-кого выправить тебе брачное свидетельство. Больше тебе ничего не нужно?
   А она стоит по-прежнему и не смотрит на меня.
   — Я заплачу, у меня есть деньги.
   — Свои, или он такой молодец, что дал тебе деньги?
   — Он дал. Десять долларов. Сказал, должно хватить.
   — В моей аптеке ни тысячи долларов не хватит, ни десяти центов. Послушайся моего совета, ступай домой и скажи папе, или братьям, если братья есть, или первому встречному по дороге.
   Она — ни с места.
   — Лейф сказал, что можно купить в аптеке. Велел сказать вам, что мы с ним никому-никому не будем говорить, где купили.
   — Хотел бы я, чтобы твой драгоценный Лейф сам сюда пришел; вот чего я хотел бы. Не знаю, может, тогда я его хоть немного зауважаю. Вернешься, можешь так ему и передать, если он еще не удрал в Техас, — хотя я в этом очень сомневаюсь. Я честный фармацевт, сорок шесть лет посещаю церковь в этом городе, держу аптеку, ращу детей. Знал бы, кто твои родители, сам бы с удовольствием им сказал.
   Тут она на меня посмотрела — глаза и лицо опять стали озадаченными, как тогда, за окном.
   — Я не знала. Он сказал, можно что-то купить в аптеке. Сказал, что, может, не захотят продать, но если у меня будет десять долларов и пообещаю никому не говорить…
   — Он говорил не про мою аптеку. А если про мою или мое имя назвал, я предлагаю ему это доказать. Я предлагаю ему повторить это вслух или подам на него в суд по всей форме — так ему и передай.
   — А может, в другой аптеке продадут?
   — Тогда я не желаю о ней знать. Мне это… — Тут я поглядел на нее. Трудная жизнь им досталась; иногда мужчина… если есть извинение греху, — но его не может быть. И вообще, жизнь устроена не для того, чтобы быть легкой для людей: зачем бы им тогда к Добру стремиться и умирать? — Слушай, — я сказал. — Выбрось это из головы. Что у тебя есть, то тебе дал Господь, даже если послал через дьявола; будет Его воля, Он и заберет, без твоей помощи. Ступай к своему Лейфу, и на эти десять долларов обвенчайтесь.
   — Лейф сказал, можно что-то купить в аптеке, — говорит она.
   — Так иди и купи. Только не здесь.
   И она ушла со своим свертком, тихонько шлепая по полу ногами. Опять потыкалась в дверь и ушла. Через окно я увидел, как она идет по улице.
   Остальное я узнал от Альберта. Он сказал, что повозка остановилась перед скобяной лавкой Граммета; женщины бросились врассыпную, прижав к носам платки, а вокруг собрались те, кто покрепче духом, — мужчины и мальчишки, и слушали, как полицейский спорит с хозяином. Он сидел на повозке, высокий, тощий человек, и говорил, что это общественная улица и он вправе стоять тут, как любой другой, а полицейский требовал, чтобы он уехал; люди не в силах были терпеть. Альберт сказал, что трупу уже восемь дней. Они приехали из округа Йокнапатофа, хотели попасть с ним в Джефферсон. Он там, наверно, уже как гнилой сыр в муравейнике, а повозка такая разбитая, сказал Альберт, что люди боялись, она рассыплется, из города не выедет; в повозке — самодельный гроб, накрытый одеялом, и на нем лежит человек со сломанной ногой, а впереди сидит отец с мальчиком, и полицейский выпроваживает их из города. А тот говорит:
   «Это общественная улица. Имеем право здесь останавливаться и покупать, как всякий другой человек. Деньги у нас имеются, и нет такого закона, чтобы человек не мог тратить деньги, где хочет».
   А остановились они, чтобы купить цемента. Другой сын зашел к Граммету и хотел, чтобы Граммет разрезал мешок и продал ему на десять центов; Граммет в конце концов разрезал, лишь бы уехали. Они хотели зацементировать тому сломанную ногу.
   «Вы его погубите, — сказал полицейский. — Он из-за вас ногу потеряет. Отвезите его к врачу, а это похороните поскорее. Подвергаете опасности здоровье населения — знаете, что за это полагается тюрьма?»
   "Мы стараемся как можем, — сказал отец. И начал длинную историю о том, как им пришлось ждать, когда вернется повозка, как смыло мост, и они поехали за восемь миль к другому мосту, но его тоже залило, и тогда они вернулись, пошли вброд, и как там утонули их мулы, и как они раздобыли новую упряжку, но оказалось, что дорога под водой, и пришлось ехать аж через Моттсон, — но тут пришел сын с цементом и велел отцу замолчать.
   «Сию минуту уедем», — сказал он полицейскому.
   «Мы не хотели никому мешать», — сказал отец.
   «Отвезите его к врачу», — сказал полицейский тому, что с цементом.
   «Да он вроде ничего».
   «Мы не такие бессердечные, — сказал полицейский. — Но вы же сами чувствуете, что делается».
   «Ну да, — тот говорит. — Сейчас Дюи Делл вернется, и поедем. Она сверток понесла».
   Они стояли, а люди прижимали к носам платки и отступали подальше; вскоре пришла эта девушка с газетным свертком.
   «Залезайте», — сказал тот, с цементом, — сколько времени потеряли".
   Они влезли в повозку и поехали. Когда я ужинать пошел, все равно казалось, что слышу запах. На другой день мы с полицейским принюхались, и я сказал:
   — Пахнет?
   — Да уж они, наверно, в Джефферсоне.
   — Или в тюрьме. Слава богу, что не в вашей.
   — Да уж, — сказал он.


ДАРЛ


   — Вот тут, — говорит папа. Он натягивает вожжи и сидит, повернувшись в дому. — Можем попросить у них воды.
   — Хорошо, — я говорю. — Придется одолжить у них ведро, Дюи Дэлл.
   — Видит Бог, — говорит папа. — Я не хочу одалживаться, видит Бог.
   — Попадется консервная банка побольше, можешь в ней принести, — я говорю. Дюи Дэлл вылезает из повозки со свертком. — А в Моттсоне-то пироги труднее продать, чем ты думала, — говорю. Как разматываются наши жизни в безветрие, в беззвучность, усталые жесты усталым итогом; отголоски былых побуждений бесструнны, бесперсты: на закате мы застываем в неистовых позах, мертвых кукольных жестах. Кеш сломал ногу, и теперь высыпаются опилки. Он истекает кровью, Кеш.
   — Я не хочу одалживаться, — говорит папа. — Видит Бог.
   — Тогда налей сам, — отвечаю. — Подставим тебе шляпу Кеша.
   Дюи Дэлл возвращается не одна, а с каким-то человеком. Она подходит, а он остановился на полдороге, постоял, а потом возвращается к дому и стоит на веранде, наблюдает за нами.
   — Спускать его на землю не стоит, — говорит папа. — Можем сделать прямо здесь.
   — Кеш, — говорю я, — тебя спустить на землю?
   — А завтра в Джефферсон не попадем? — спрашивает он. Глаза его смотрят на нас вопросительно, настойчиво, печально. — Я бы потерпел.
   — Тебе полегчает, — говорит папа. — Тереться не будут друг об дружку.
   — Я потерплю, — говорит Кеш. — Останавливаться — время терять.
   — Мы цемент уже купили, — говорит папа.
   — Я бы потерпел. Один день остался. Нисколько не беспокоит, можно сказать. — Большими глазами он вопросительно смотрит на нас; лицо худое и серое. — Схватывается он крепко.
   — Мы уже купили, — говорит папа.
   Я развожу цемент в жестянке. Размешиваю жижу толстыми зеленоватыми спиралями. Несу цемент к повозке показать Кешу. Он лежит на спине, его острый профиль, аскетический и значительный, обращен к небу.
   — Как по-твоему, правильно замесил? — спрашиваю я.
   — Лишней воды не нужно, не будет держать, — говорит он.
   — Я лишнего налил?
   — Может, песку сумеешь добыть, — отвечает он.
   Один день остался. Не беспокоит нисколько.
   Вардаман уходит назад по дороге, туда, где мы пересекли ручей, и возвращается с песком. Медленно сыпет его на витое тесто в жестянке. Я снова подхожу к Кешу.
   — Теперь правильно замесил?
   — Да, — говорит Кеш. — Я бы потерпел. Не беспокоит нисколько.
   Мы распускаем лубки и медленно льем цемент ему на ногу.
   — Поаккуратней, — говорит Кеш. — Постарайтесь на него не пролить.
   — Да, — говорю я.
   Дюи Дэлл отрывает от свертка кусок газеты и вытирает с крышки цемент, капающий с ноги Кеша.
   — Ну как?
   — Приятно, — говорит Кеш. — Он холодный. Приятно.
   — Лишь бы помог тебе, — говорит папа. — Я прошу у тебя прощения. Я этого не мог предвидеть, и ты не мог.
   — Приятно, — говорит Кеш.
   Размотаться бы во времени. Вот было бы хорошо. Хорошо бы, если можно было размотаться во времени.
   Мы накладываем лубки, стягиваем веревкой, и зеленоватый цемент густо выдавливается между веревками. Кеш молча смотрит на нас глубоким вопросительным взглядом.
   — Будет держать ее, — говорю я.
   — Да, — говорит Кеш. — Спасибо.
   Потом мы все оборачиваемся на повозке и смотрим на него. Он подходит по дороге сзади — спина деревянная, лицо деревянное, движутся только ноги. Подходит без единого слова, — светлые глаза тверды, длинное лицо угрюмо, — и лезет в повозку.
   — Тут холм, — говорит папа. — Придется вам вылезти и пешком пройти.


ВАРДАМАН


   Дарл, Джул, Дюи Дэлл и я поднимаемся на холм за повозкой. Джул вернулся. Он пришел по дороге и влез в повозку. Он шел пешком. У Джула больше нет коня. Джул — мой брат. Кеш — мой брат. Кеш сломал ногу. Мы залепили Кешу ногу, чтобы не болела. Кеш — мой брат. Джул тоже брат, но у него нога целая.
   Теперь их пять в вышине, высокими черными кружками.
   — Дарл, а где они ночью бывают? — спрашиваю я. — Когда мы ночуем в сарае, где они бывают?
   Холм уходит в небо. Потом солнце показывается из-за холма, а мулы, повозка и папа идут по солнцу. На них нельзя смотреть, медленно идут по солнцу. В Джефферсоне он красный на рельсах, за стеклом. Рельсы блестят и бегут кругом, кругом. Дюи Дэлл говорила.
   Ночью я узнаю, где они бывают, когда мы в сарае.


ДАРЛ


   — Джул, — говорю я, — ты чей сын?
   Ветер потянул от сарая, поэтому мы поставили ее под яблоней, где луна рисует кружевную тень листвы на длинных спящих стенках, а за стенками она иногда разговаривает — невнятным тихим журчанием, таинственным бульканьем. Я позвал Вардамана послушать. Когда мы подошли, с него соскочила кошка с серебряным глазом и серебряным когтем и шмыгнула в тень.
   — Твоя мать была лошадью, Джул, а кто был твой отец?
   — Врешь, паскуда.
   — Не обзывай меня.
   — Врешь, паскуда.
   — Не обзывай меня, Джул. — Под высокой луной глаза его похожи на клочки белой бумаги, прилепленные к продолговатой дыне.
   После ужина Кеш начал потихоньку потеть.
   — Немного горячая, чувствую, — он сказал. — Видно, потому, что солнце весь день на нее светило.
   — Хочешь, обольем ее водой? — спрашиваем мы. — Может, полегче станет.
   — Вот спасибо, — говорит Кеш. — Видно, потому, что солнце на нее светило. Надо было мне догадаться прикрыть ее.
   — Нам надо было догадаться, — говорим мы. — Откуда же ты мог знать.
   — Я даже не заметил, что горячеет, — сказал Кеш. — Надо было прислушиваться.
   Мы облили ее водой. Нога ниже цемента — как ошпаренная.
   — Полегчало? — спросили мы.
   — Спасибо, — сказал Кеш. — Хорошо стало.
   Дюи Дэлл вытирает ему лицо подолом платья.
   — Попробуй поспать немного, — говорим мы.
   — Ага, — говорит Кеш. — Большое спасибо. Теперь хорошо.
   Джул, говорю я. Кто был твоим отцом, Джул?
   Черт бы тебя взял. Черт бы тебя взял.


ВАРДАМАН


   Она была под яблоней, мы с Дарлом пошли при луне, кошка спрыгнула и убежала, а мы слышим, как она разговаривает за досками.
   — Слышишь? — Дарл говорит. — Приложи ухо.
   Я приложил ухо и слышу ее. Только не разберу, что она говорит.
   — Дарл, что она говорит? С кем она разговаривает?
   — Она разговаривает с Богом. Зовет Его, чтобы Он помог.
   — Чтобы Он как помог? — спрашиваю я.
   — Чтобы Он спрятал ее от людских глаз, — говорит Дарл.
   — Зачем, чтобы Он спрятал ее от людских глаз, Дарл?
   — Чтобы могла расстаться с жизнью.
   — Зачем расстаться с жизнью, Дарл?
   — Слушай, — говорит Дарл. Мы ее слышим. Мы слышим, как она повернулась на бок. — Слушай, — говорит Дарл.
   — Она повернулась. Она смотрит на меня через доски.
   — Да, — говорит Дарл.
   — Дарл, как она может видеть через доски?
   — Пошли, пусть полежит спокойно. Пошли.
   — Она сюда не может видеть, дырки-то наверху. Как она может видеть, Дарл?
   — Пойдем посмотрим, как там Кеш, — говорит Дарл.
   А что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить.
   Кеш болеет от ноги. Днем мы чинили ему ногу, но он опять от нее болеет, лежит на кровати. Мы обливаем ему ногу водой, и ему хорошо.
   — Теперь хорошо, — говорит Кеш. — Спасибо вам.
   — Попробуй поспать, — говорим мы.
   — Теперь хорошо, — говорит Кеш. — Спасибо вам.
   А что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить. Это не про папу, и не про Кеша, и не про Джула, и не про Дюи Дэлл, и не про меня.
   Мы с Дюи Дэлл будем спать на тюфяке. Он на задней веранде, откуда нам виден сарай, а луна светит на половину тюфяка: будем лежать наполовину в белом, наполовину в черном, луна будет нам на ноги светить. И я подгляжу, где они бывают ночью, когда мы в сарае. Сегодня ночью мы не в сарае, но сарай мне виден, и я узнаю, где они бывают ночью.
   Мы лежим на тюфяке, луна светит нам на ноги.
   — Смотри, — я говорю, — у меня ноги черные. И у тебя ноги черные.
   — Спи, — говорит Дюи Дэлл.
   Джефферсон далеко.
   — Дюи Дэлл…
   — Если сейчас не Рождество, почему же он там будет?
   Он бегает кругом по блестящим рельсам. И рельсы блестящие бегут кругом и кругом.
   — Что там будет?
   — Поезд. В окне.
   — Спи, давай. Если он там — завтра увидишь,
   Может, Дед Мороз не знает, что они — городские ребята.
   — Дюи Дэлл.
   — Спи давай. Он его не отдаст городским ребятам. Он был за стеклом, красный на рельсах, а рельсы блестели кругом и кругом. Сердце от него закололо. А потом были папа, Джул, и Дарл, и сын мистера Гиллеспи. У сына мистера Гиллеспи из-под ночной рубашки видны ноги. Когда он идет под луной, ноги пушистые. Они идут вокруг дома к яблоне.
   — Дюи Дэлл, что они будут делать?
   Они шли вокруг дома к яблоне.
   — Она пахнет, — говорю я. — И тебе пахнет?
   — Тс-с, — говорит Дюи Дэлл. — Ветер переменился. Спи.
   Скоро узнаю, где они бывают ночью. Они выходят из-за дома, идут под луной по двору, несут ее на плечах. Относят ее в сарай, луна светит на нее тихо и слабо. Потом они выходят и возвращаются в дом. Пока они шли под луной, ноги у сына мистера Гиллеспи были в пуху. Потом я подождал и сказал Дюи Дэлл. Потом подождал, а потом пошел смотреть, где они бывают ночью, — а что я видел, Дюи Дэлл не велела никому говорить.


ДАРЛ


   Посреди темного дверного проема он будто материализуется из темноты — в нижнем белье, поджарый, как скаковая лошадь; на нем лежит отсвет разгорающегося пламени. С яростно-изумленным лицом он спрыгивает на землю. Он увидел меня, хотя не повернул головы и даже не повел глазами: зарево плавает в них как два маленьких факела.
   — Давай, — и длинными скачками несется вниз по склону к сараю. Он бежит, серебряный под луной, и вдруг обрисовался четко, как плоская жестяная фигура: в беззвучном взрыве весь сеновал вспыхнул разом, словно там держали порох. Треугольный фасад с квадратным проемом двери, в котором, как кубистический жук, сидит угловатый гроб на низких козлах, выступил рельефно. Сзади из дома выскакивают папа, Гиллеспи с Маком, Дюи Дэлл и Вардаман.
   Ссутулясь, он останавливается возле гроба и с яростью смотрит на меня. Пламя у него над головой гремит; по двору проносится холодный ветерок: в нем еще нет жара, но горсть половы вдруг взвивается в воздух и летит по проходу мимо стойл, где кричит лошадь.
   — Быстро, — говорю я, — лошади.
   Он смотрит на меня, потом на крышу, потом прыгает к стойлу, где кричит лошадь. Она мечется, лягается, и рев пламени вбирает в себя громкие удары копыт. Звук такой, как будто бесконечный поезд едет по необозримой эстакаде. Мимо меня пробегают Гиллеспи и Мак в ночных рубашках до колен; они кричат высокими тонкими голосами, бессмысленными, но в то же время печально-дикими: «…корова… стойле…» Рубашка Гиллеспи вздувается впереди над волосатыми бедрами.
   Дверь стойла захлопнулась. Джул открывает ее задом и появляется сам, вытягивая лошадь за голову: спина у него выгнута, мускулы напряглись под бельем. В выкатившихся глазах лошади носится бешеное опаловое пламя; мотая головой, она отрывает Джула от земли, и мускулы вздуваются и перекатываются у нее под кожей. Он тащит ее — медленно, с неимоверным напряжением; снова бросает на меня через плечо короткий яростный взгляд. Даже на дворе она продолжает упираться и тянуть его обратно, к сараю, пока мимо меня не пробегает Гиллеспи — голый, рубашка его намотана на голову мула, — и ударами не отгоняет обезумевшую лошадь от двери.
   Джул возвращается бегом; снова взглянул на гроб. Но бежит дальше. «Где корова?» — кричит он, пробегая мимо меня. Я иду за ним. В стойле Мак борется со вторым мулом. Морда повернулась к огню, я вижу дико выкатившийся глаз; но мул не издает ни звука. Он только следит за Маком через плечо и поворачивается задом, когда тот пробует подойти. Мак оглядывается на нас, глаза и рот — три круглые дыры на лице, а веснушки рассыпались по нему, как горох на тарелке. Голос тонкий, высокий, далекий.
   — Ничего не могу… — Звук словно сорвало с его губ, унесло вверх, и он долетает до нас оттуда, из страшной дали изнеможения. Джул проскользнул мимо нас; мул крутится, бьет копытами, но Джул уже добрался до его головы. Я наклоняюсь к уху Мака:
   — Рубашку. На голову.
   Мак смотрит на меня, потом сдирает с себя ночную рубашку, накидывает мулу на голову, и тот сразу становится смирным.
   Джул кричит Маку:
   — Корова? Корова?
   — Дальше! — кричит Мак. — Последнее стойло!
   Когда мы входим, корова смотрит на нас. Она забилась в угол, опустила голову, но все равно жует, только быстро. Она не двинулась с места. Джул замер на миг, поднял голову, и вдруг у нас на глазах растворяется весь пол сеновала. Превратился в огонь; мелким мусором сыплются вниз искры. Джул озирается. Под корытом — трехногая доильная табуретка. Он хватает ее и бьет с размаху по задней стене. Отщепляется одна доска, потом другая, третья; мы отрываем обломки. Пока мы возимся у пролома, что-то налетает на нас сзади. Это корова; с протяжным свистящим вздохом она проносится между нами, в дыру и дальше на свет пожара, а хвост у нее торчит отвесно, словно метелка, прибитая стоймя к концу хребта.
   Джул отвернулся от дыры, пошел в сарай.
   — Стой, Джул! — Я хватаю его; он отбивает мою руку. — Дурак, — говорю я, — видишь, нет дороги! — Проход похож на луч прожектора в дожде. Пошли. — Говорю я, — кругом, снаружи.
   Мы вылезаем в дыру, и он бросается бежать.
   — Джул, — зову я на бегу. Он сворачивает за угол. Когда я добегаю дотуда, он уже у следующего — на фоне пламени как фигурка, вырезанная из жести. Папа, Гиллеспи и Мак стоят поодаль, смотрят на сарай, розовые среди мрака, где лунный свет пока что побежден. — Ловите его! — кричу я. — Держите его.
   Когда я подбегаю к фасаду, он борется с Гиллеспи: поджарый, в нижнем белье с голым. Как две фигуры на греческом фризе — красным светом выхвачены из действительности. Я не успеваю: ударом он сбил Гиллеспи с ног, повернулся и побежал в сарай.
   Шум огня стал теперь совсем мирным, как тогда — шум реки. Через тающий просцениум двери мы наблюдаем, как Джул подбегает к дальнему концу гроба и наклоняется над ним. Вот он поднял голову, бросил сквозь портьеру из огненного бисера, и я вижу по его губам, что он зовет меня.
   — Джул! — кричит Дюи Дэлл. — Джул! — Кажется, что сейчас до меня долетел весь ее крик, скопившийся за последние пять минут, я слышу, как она шаркает ногами и рвется из рук папы и Мака с воплем: «Джул! Джул!»
   А он уже не смотрит на нас. Мы видим, как напряглись его плечи: он приподнял конец гроба и в одиночку сдвигает его с козел. Неправдоподобно высоким кажется вставший гроб, за ним не видно Джула: я никогда не поверил бы, что для Адди Бандрен понадобится столько места; мгновение он стоит стоймя под дождем искр, которые отлетают от него во все стороны, будто ударившись о гроб, высекают новые искры. Потом он падает вперед, набирая скорость, открывает Джула, осыпаемого искрами, которые также множатся на нем и окружают его тонким огненным нимбом. Без задержки гроб кувыркается дальше; встает на другой конец, замирает на миг и медленно опрокидывается вперед, сквозь огненную завесу. Но теперь Джул верхом на нем, припал к крышке, — и, грянувшись оземь, гроб выбрасывает его вперед, вместе с еле слышным запахом паленого мяса, а навстречу прыгает Мак и хлопает по дырам с малиново-красной каймой, пускающимся, как цветы, на его рубахе.


ВАРДАМАН


   Я пошел поглядеть, где они бывают ночью, и что-то видел. Они говорили: «Где Дарл? Куда пошел Дарл?»
   Они отнесли ее обратно под яблоню.
   Сарай был еще красным, но это уже был не сарай. Он осел, а красное взвивалось винтом. Сарай красным сором взвивался в небо к звездам, а звезды летели навстречу.
   Кеш тогда еще не спал. Он поворачивал голову туда и сюда, а лицо у него было потное.
   — Кеш, облить ее? — спросила Дюи Дэлл.
   Нога у Кеша внизу стала черная. Мы поднесли лампу и разглядывали ногу Кеша, где она почернела.
   — Кеш, у тебя нога как у негра, — сказал я.
   — Придется, видно, разбить, — сказал папа.
   — На кой же шут цементом-то? — спросил мистер Гиллеспи.
   — Думал закрепить ее немного, — сказал папа. — Я только помочь ему хотел.
   Принесли утюг и молоток. Дюи Дэлл держала лампу. Бить пришлось сильно. И тогда Кеш заснул.
   — Он теперь спит, — сказал я. — Когда спит, ему не больно.
   Цемент только трескался. Не отваливался.
   — С кожей вместе снимешь, — сказал мистер Гиллеспи. — На кой шут цементом-то? И никто не догадался жиром ее смазать?
   — Я только помочь ему хотел, — сказал папа. — Дарл заливал.
   — Где Дарл? — они сказали.
   — Неужто ни одному из вас ума недостало? — спросил мистер Гиллеспи. — Он хотя бы мог догадаться.
   Джул лежал лицом вниз. Спина у него была красная. Дюи Дэлл намазала ее лекарством. Лекарство сделали из масла и сажи, чтобы вытянуло жар. Тогда спина стала черной.
   — Больно, Джул? — спросил я. — Джул, у тебя спина как у негра.
   У Кеша нога была как у негра. Потом цемент разбили. У Кеша из ноги пошла кровь.
   — А ты иди, ложись, — сказала Дюи Дэлл. — Тебе спать полагается.
   — Где Дарл? — говорили они.
   А он с ней там, под яблоней, на ней лежит. Он там, чтобы кошка не вернулась. Я сказал:
   — Дарл, ты кошку будешь отгонять?
   И на нем лунный свет лежал пятнами. На ней тихо лежал, а на Дарле пятна вздрагивают.
   — Ты не плачь, — я сказал. — Джул ее вытащил. Не плачь, Дарл.
   Сарай еще красный, а был краснее, чем сейчас. Тогда он взвивался винтом, а звезды летели навстречу, но не падали. Сердце кололо, как от поезда.
   Я пошел поглядеть, где они бывают ночью, а что увидел, Дюи Дэлл никому не велела говорить.


ДАРЛ


   Уже довольно давно проезжаем мимо рекламных досок: аптеки, закусочные, одежда, готовые лекарства, гаражи, кафе, — и цифры на указателях убывают все круче: 3 мили, 2 мили. С вершины холма, снова влезши в повозку, мы видим плоское покрывало дыма, как будто неподвижного в послеобеденном затишье.
   — Дарл, это город? — спрашивает Вардаман. — Это Джефферсон? — Он тоже отощал; лицо у него осунувшееся, напряженное, полусонное, как у нас.
   — Да, — говорю я.
   Он поднимает голову и смотрит на небо. Сужая круги, они повисли там, как дым: при видимости формы и умысла никаких признаков движения вперед или вспять. Мы снова влезаем в повозку; там на гробе лежит Кеш, и нога у него облеплена осколками раздробленного цемента.
   Потрепанные, унылые мулы со стуком и скрипом везут нас под уклон.
   — Придется показать его доктору, — говорит папа. — Видно, без этого не обойтись.
   У Джула на рубашке, там, где она прикасается к спине, медленно проступает черный жир. Жизнь была создана в долинах. На древних страхах, древних вожделениях и отчаяниях ее вынесло на холмы. Поэтому и надо всходить на холмы пешком, чтобы ехать под гору. Дюи Дэлл сидит спереди, на коленях у нее газетный сверток. Когда мы спускаемся с холма на ровное место, где дорога сжата двумя стенами деревьев, она начинает потихоньку поглядывать налево и направо. Наконец говорит:
   — Мне слезть надо.
   Папа поворачивается к ней. На его помятом профиле написана досада, ожидание неприятности. Повозку он не останавливает.
   — Зачем?
   — Мне в кусты надо, — говорит Дюи Дэлл.