Так быстро: еще один день, и железная дорога прошла прямиком от Мемфиса до Каролины, топящиеся дровами паровозы с быстрыми колесами и похожей на луковицу трубой пронзительно гудели среди болот и зарослей тростника, где до сих пор таились медведи и пантеры, и в изреженных лесах, где пасущийся олень все еще носился белесыми, словно неразошедшийся дым, стадами; потому что они -дикие животные, звери – остались, они крепились, старались выстоять; еще день, и они двинутся, побегут, удерут через вырубки, по которым уже скользили напоминающие соколиную тени почтовых аэропланов; действительно, пройдет еще день, и в Джефферсоне не останется людей, которые могли бы припомнить пьяного индейца в тюрьме, еще один день – так быстро, стремительно, скоро, – и уже не будет даже бандита с былой, густо окровавленной подпругой и традицией Хейра, Мейсона и свирепых Харпов; даже Мюррел, их общий преемник и последователь, который принял в наследство простую алчность и кровожадность и превратил их в кровавую мечту о бандитской империи, исчез, кончился, такой же несовременный, как Александр, побежденный и обесславленный даже не человеком, а Прогрессом, твердолобой моралью среднего класса, которая даже лишила его чести принять достойную злодея казнь, а просто выжгла ему на руке клеймо, как елизаветинскому карманнику, – и наконец от старых дней остался лишь беглый раб, еще на часик, на минутку, а время, нация, американская почва неслись все быстрее и быстрее к глубокой пропасти своего рока;
   Так скоро, так быстро: торговля землей, которая сперва была куплена у индейцев; потом стала продаваться акрами, участками, полями: – бережливость: Хлопок – король: всесильный и вездесущий: судьба – плуг и топор (теперь это ясно) служили просто ее орудиями; не плуг и топор уничтожили дебри, а Хлопок: мелкие глобулы Движения, невесомые и бессчетные даже в горсти ребенка, непригодные даже для ружейных пыжей, тем более зарядов, однако способные разрывать стержневые корни дуба, хикори и эвкалипта, заставляя вершины, покрывающие тенью целый акр, вянуть и гибнуть за одно лето под жгучим, ярким, слепящим солнцем; не ружье и пули в конце концов изгнали медведя, оленя и пантеру в уцелевшие заросли речных низин, а Хлопок; не парящий купол здания суда влек людей в эту местность, а приносил этот самый белый поток: та нежная пленка, что покрывала зимнюю бурую землю, превращалась за весну и лето в сентябрьский белый прибой, бьющийся о хлопкоочистительные машины и склады, звенящий, словно колокол, о мраморные конторки банков; он изменял не только лицо земли, но и цвет лица города, создавал свою паразитическую аристократию не только за галереями с колоннадой в плантаторских домах, но и в бухгалтериях торговцев и банкиров и в конторах юристов, и не только там, но даже и в самых низах: в окружных кабинетах: шерифа, сборщика налогов, судебного пристава, надзирателя и писаря; внезапно он сотворил из старой тюрьмы то, что было не под силу сатпеновскому архитектору со всеми его кирпичами и поковками, – старая тюрьма, которая была неизбежностью, необходимостью, как общественная уборная, и, как общественной уборной, ею не пренебрегали, а, по общему согласию, просто не видели, не замечали, не называли по цели и назначению, несмотря на пластическую операцию, произведенную сатпеновским архитектором, для старейших жителей города она оставалась все той же старой тюрьмой – стала теперь фигурой, проходной пешкой на политической доске округа подобно шерифской звезде, околышу писаря или жезлу судебного пристава; теперь она действительно преобразилась, поднялась (апофеоз) на десять футов над уровнем города, и в старых замурованных бревенчатых стенах уже помещалась квартира надзирателя и кухня, где его жена стряпала на городских и окружных заключенных, – привилегия не за работу или способность к работе, аза политическую лояльность и количество обладающих правом голоса родственников по крови или браку; тюремщик или надзиратель, родственник какого-то значительного лица и сам имеющий достаточно родственников и свойственников, чтобы обеспечить выборы шерифа, секретаря канцелярии или судебного пристава, неудавшийся фермер, был отнюдь не жертвой своего времени, а, наоборот, властелином, поскольку его наследственная и неискоренимая неспособность обеспечить семью собственными силами была под стать времени и земле, где правительство исходило из рабочей предпосылки быть прежде всего богадельней для неумелости и нищеты, потому что частные дела твоих родственников или свойственников терпят крах, и в противном случае тебе пришлось бы помогать им самому, – настолько властелином своей судьбы, что на этой земле и в то время, когда способность человека выжить зависела не только от умения провести прямую борозду или повалить дерево, не покалечившись и не убившись, эта судьба послала ему одного ребенка: беспомощную анемичную девочку с узкими праздными руками, в которых не хватало сил даже подоить корову, а потом увенчала свою капитуляцию и вечную покорность парадоксом: дала ему в качестве фамилии название профессии, в которой ему не дано было преуспеть: фермер; это был владелец доходного места, надзиратель, тюремщик; старые крепкие бревна, помнящие пьяных индейцев Иккемотубе, буйных кучеров, трапперов, лодочников (и – в ту короткую летнюю ночь – четырех бандитов, один из которых мог быть убийцей, Уайли Харпом), превратились теперь в будуар, обрамляющий окно, у которого час за часом день, месяц, год мечтала белокурая девушка, неспособная (или по крайней мере избавленная от обязанности) не только помогать матери в стряпне, но даже вытереть посуду, когда мать (или, возможно, отец) вымоет ее, – она мечтала, никого и ничего, насколько было известно городу, не ждала, и даже, насколько было известно городу, не грустила: просто мечтала, распустив белокурые волосы и глядя на улицу провинциального городка день за днем, месяц за месяцем и – насколько помнил город – год за годом, которых было не то три, не то четыре, и однажды оставила еле заметный нестираемый автограф своей мечтательности на одном из его (окна) стекол: свое праздное, свое праздное, беспомощное имя, нацарапанное бриллиантовым кольцом с ее праздной беспомощной руки, и дату: «Сесилия Фермер 1 апреля 1861 г.;
   В то время рок земли, нации, Юга, Штата, Округа уже низвергал их в пропасть, но Штат и Юг не знали этого, потому что первые секунды падения всегда кажутся парением: невесомостью, предшествующей полету не вниз, а ввысь, падение тела в эту секунду представляется движением земли кверху; парением, зенитом, апофеозом судьбы и гордости Юга, штат Миссисипи и округ Йокнапатофа были тут не последними, Миссисипи одним из первых среди одиннадцати ратифицировал свое отделение от Соединенных Штатов, пехотный полк со штаб-квартирой в Джефферсоне, который сформировал и возглавил Джон Сарторис, отправился в Виргинию под номером Два в списке полков штата Миссисипи, тюрьма видела и это, но на расстоянии квартала: тот полдень, полк, даже еще не полк, а лишь добровольное объединение необстрелянных мужчин, сознающих, что не обучены, и надеющихся, что храбры, четыре стороны Площади, запруженные их отцами и дедами, матерями, женами, сестрами и невестами, единственный пока мундир, в котором Сарторис с еще не обагренной кровью саблей и новенькими полковничьими галунами стоял, обнажив голову, на балконе здания суда, пока баптистский священник служил молебен, и офицер-вербовщик из Ричмонда приводил полк к присяге; потом он (полк) ушел; и теперь не только тюрьма, но и весь город неподвижно стоял в тихой заводи: падающее тело уже настолько продвинулось в пространстве, что потеряло всякое ощущение движения, невесомое, устойчивое благодаря легкому сопротивлению невидимого воздуха, оно перестало замечать удаление края пропасти, приближение громадной далекой земли: город стариков, женщин, детей и немногих раненых солдат (после второй битвы при Манассасе сам Джон Сарторис, отстраненный большинством голосов от командования полком, вернулся домой и стал присматривать за полевыми работами на своей плантации, потом ему это наскучило, он собрал небольшой отряд нерегулярной кавалерии и отправился в Теннесси к генералу Форресту) замер, отзвуки, отголоски войны доносились откуда-то с громадного расстояния, поразительно успокаивающие, словно далекий летний гром; и лишь весной 1864 года когда-то далекую, замершую, еле видную и нестрашную землю огласил беспощадный грохот крушения (такой мощный, исторгающий, мечущий перед собой, словно брызги над водоворотом, заблаговременную шоковую анестезию, дабы кости и плоть вовсе не ощутили боли, что подхватил и умчал первую эфемерную фазу этой истории, позволив ей на миг выскочить на поверхность подобно щепке или прутику, спичке или пузырьку, слишком невесомым, чтобы оказать сопротивление и быть уничтоженными: в данном случае пузырек, мельчайшая глобула, была неуязвима, поскольку то, что в ней содержалось, не было результатом замысла, не считалось с фактом крушения, а потому даже не имело касательства к его замыслу) – неожиданная битва возле усадьбы полковника Сарториса в четырех милях к северу от города, оборона линии ручья, пока основные силы конфедератов не прошли через Джефферсон к более укрепленной линии на речных высотах с южной его стороны, арьергардный бой кавалерии уже на городских улицах (с него началась эта история; город мог бы решить, что им и кончилась, будь у него время смотреть, видеть, подмечать, а потом вспоминать подобный пустяк) – выстрелы и залпы из пистолетов, топот, пыль, стремительная скачка мимо тюрьмы горсточки всадников под командованием лейтенанта, и оба они – беспомощная, праздная девушка, мечтательно сидящая в светлой дымке своих волос у окна, где три или четыре года назад нацарапала бабушкиным бриллиантовым кольцом свое парадоксальное, утратившее значение имя (и откуда, как представлялось городу, не отходила с тех пор), и солдат, изможденный и оборванный, почерневший в боях, отступающий и непобежденный, смотрели друг на друга в тот миг сквозь сумятицу и ярость битвы;
   Потом отряд скрылся; в ту ночь город был занят федеральными войсками; две ночи спустя он загорелся (Площадь, магазины, лавки, конторы чиновников), сгорел (здание суда тоже), почерневшие, неровные, торчащие в небо, будто сломанная челюсть, кирпичные стены окружали остов здания суда, стоящий меж двумя рядами торчащих в небо колонн, они (колонны) лишь почернели и покрылись пятнами, не поддавшись огню; но тюрьма нет, она спаслась, уцелела, огражденная от огня своей безветренной заводью; и город теперь был как бы отторгнут огнем или, может, исцелен огнем от ярости и сумятицы, долгий грохот стремительного беспощадного крушения, постепенно замирая, удалялся к востоку с утихающим шумом битвы: в сущности, город на целый год предвосхитил Аппоматокс (только непобежденные, непобедимые женщины, беззащитные лишь от смерти, противились, держались, не смирялись); в Джефферсоне еще до того, как у них появилось название (пока что прототип, они еще не существовали как вид), уже были саквояжники – миссуриец по фамилии Редмонд, спекулянт хлопком и обмундированием, в 1861 году он появился в Мемфисе вместе с армией северян и (никто не знал, как и почему он стал служить или по крайней мере обосновался) при военном хозяйстве бригадного генерала, командующего войсками, занявшими Джефферсон, отсюда он – Редмонд – дальше не двинулся, остановился, остался, и никто тоже не знал, почему он решил остаться в Джефферсоне, избрал этот чуждый, разоренный пожаром город (он сам был из тех, кто подносил спичку, по крайней мере сообщником) местом своего жительства; и рядовой-немец, кузнец, дезертир из Пенсильванского полка, он появился летом 64-го года верхом на муле с (так потом утверждало предание, когда его дочери стали матриархами и бабушками новой городской аристократии) уложенными вместо попоны связками новеньких, неразрезанных банкнот Соединенных Штатов, таким образом, Джефферсон и округ Йокнапатофа взошли на Голгофу и пережили Аппоматокс годом ранее, в город возвращались солдаты, не только-раненные в сражении за Джефферсон, но и невредимые; не только отпускники Форреста из Алабамы, Джонстона из Джорджии и Ли из Виргинии, но и отставшие, уцелевшие обломки, остатки единой теперь битвы, окончательно затягивающей петлю, идущую от Атлантического океана через Ричмонд, Чаттанугу, Атланту снова к Атлантическому океану, к Чарльстону, они не были дезертирами, но не могли присоединиться ни к одному подразделению конфедератов, потому что на их пути находились вражеские армии, так что в почти сгустившихся сумерках этой земли погребальный звон Аппоматокса был не слышен; весной и в начале лета 65-го года, когда официально, по всей форме помилованные и отпущенные солдаты начали понемногу возвращаться в округ, был спад; они возвращались к земле, не только больше года назад пережившей Аппоматокс, у нее был тот год, чтобы освоиться с ним, целый год не только на то, чтобы проглотить капитуляцию, но и (позволим себе эту метафору, этот троп) переработать, переварить ее, а потом испражниться ею как удобрением на четыре года не паханную землю, которую начали восстанавливать еще за год до того, как виргинский похоронный колокол прозвонил формальную перемену, люди 65-го года возвращались и оказывались чужими на той самой земле, где родились, выросли и за которую четыре года проливали кровь, сталкивались с действующей и уже платежеспособной экономикой, основанной на предпосылке, что она может обойтись без них; (а теперь остальная часть этой истории, поскольку она происходит здесь: еще до июня 65-го года; тот человек вернулся, не теряя времени: чужак, одиночка; город и не знал, что уже видел его, потому что это было год назад, когда он несся галопом, отстреливаясь из пистолета от армии северян, и тогда под ним была лошадь – прекрасная, хотя чуточку низкорослая и слишком нежных кровей кобыла, а теперь он ехал на крупном муле, который по этой причине – благодаря росту – был лучшим представителем своей породы, чем та лошадь – своей, но все же это был мул, и, разумеется, город не мог знать, что, обменяв кобылу на мула, он продал свою лейтенантскую саблю – но пистолет сохранил – за чулок семенной кукурузы, увиденной на поле в Пенсильвании, и в долгом пути rib разоренной земле от побережья Атлантики до джефферсонской тюрьмы не дал мулу хотя бы горсти зерна, наконец он подъехал к тюрьме, по-прежнему изможденный, оборванный, грязный и по-прежнему не побежденный, и теперь он не отступал, а, наоборот, вел или по крайней мере замышлял битву в одиночку против того, в чем каждый здравомыслящий человек нашел бы неодолимое превосходство сил (но, с другой стороны, тот пузырек всегда не считался с эфемерными фактами); возможно – видимо – несомненно: в 1864 году девушка уже третий или четвертый год стояла у окна; на земле, которая даже предвосхитила Аппоматокс, с тех пор не произошло ничего, способного поколебать столь долгую, укоренившуюся, пережившую войну мечтательность, – девушка видела, как он спешился, как привязывал к забору мула, и, возможно, идя от забора к двери, он даже какой-то миг смотрел на нее, хотя скорее всего, может быть, даже наверняка нет, поскольку его главной заботой была уже не она, в ту минуту он совсем не думал о ней, потому что у него было очень мало времени, в сущности, не было совсем: еще предстоял долгий путь до Алабамы, к маленькой ферме среди холмов, что принадлежала его отцу, а теперь будет принадлежать ему; если – нет, когда – он сможет туда добраться и если ее не разорили четыре года войны и запустения, даже если землю еще можно засеять, если даже начать сев кукурузы из чулка завтра же, он все равно опаздывал на целые недели и даже месяцы; идя к двери и поднимая руку, чтобы постучать, он, должно быть, думал с усталой и неукротимой яростью о том, что, уже потеряв месяцы, должен потерять еще день, а то и два-три, прежде чем усадит девушку на мула позади себя и отправится, наконец, в Алабаму – хотя в это время ему прежде всего были нужны терпение и ясная голова, силясь обрести и то, и другое (требовалось еще быть любезным), непобежденный терпеливо, упорно и вежливо старался объяснить понятными или по крайней мере приемлемыми словами свое простое желание и его срочность матери и отцу девушки, которых до этого не видел и никогда больше видеть не собирался, по крайней мере не ждал такой встречи – не потому, что имел что-то к ним или против них: просто намеревался быть очень занятым до конца жизни, едва сядет с девушкой на мула и тронется домой; тогда, во время разговора, он не видел девушку, даже не попросил разрешения повидаться с ней на минутку, когда разговор был окончен, потому что нужно было еще получить лицензию на брак, а потом отыскать священника: поэтому первым словом, сказанным ей, было обещание, переданное через незнакомца; и может быть, лишь когда оба сели на мула – в беспомощных, праздных руках, казалось, хватило силы лишь на то, чтобы сунуть брачное свидетельство за вырез платья, а потом ухватиться за мужнин пояс, – он взглянул на нее во второй раз, и им наконец представилась возможность узнать имена друг друга);
   Эту историю, мимолетный эпизод одного из последних майских дней город и округ не увековечили, потому что у них тоже было мало времени: они (город и округ) опередили Аппоматокс и удерживали свое первенство, так что, в сущности, сам Аппоматокс не имел для них последствий; конечно, это было долгое испытание, но им достался – как они поймут позже – тот неоценимый, несравненный год; к 1 января 1865 года, когда весь Юг обращал взоры на северо-восток в сторону Ричмонда, словно семья на закрытую дверь комнаты больного, в округе Йокнапатофа уже девять месяцев шла реконструкция; в начале 66-го обгорелые стены Площади (дожди двух зим начисто смысли с них копоть и сажу) покрылись временными крышами и опять превратились в лавки, магазины и конторы, начали восстанавливать и здание суда: не проводить на время в порядок, а восстанавливать в прежнем виде, между портиками с колоннадой, северным и южным, не поддавшимися огню и динамиту, потому что это был символ: Округ и Город; и те, кто строил его, знали, как теперь взяться за дело; полковник Сарторис и генерал Компсон, старший сын Джейсона, уже были дома, и несмотря на то, что Сатпена и его гордость постигла трагедия – крушение не его гордости и даже не его костей и плоти, а костей и плоти потомков, которых он считал способными поддержать величественное здание своей мечты – у них были старые чертежи его архитектора и даже его обжиговые печи, и даже более того: деньги, был (как ни странно) Редмонд, городской доморощенный саквояжник, символ слепой алчности, почти биологического инстинкта, которая захлестнет весь Юг, словно стая саранчи: у этого человека, который прибыл за год до своего времени, а теперь отдавал немалую часть плодов своей алчности восстановлению того здания, разрушение которого явилось звонком к поднятию занавеса для его появления на сцене, тогда в кармане был паспорт с официальной визой на мародерство; и к январю 76-го года этот самый Редмонд со своими деньгами, полковник Сарторис и генерал Компсон построили железную дорогу, идущую от Джефферсона на север, к Теннесси, она соединялась с той, что шла от Мемфиса к Атлантическому океану; на север или на юг – было неважно: прошло еще десять лет (Сарторис, Редмонд и Компсон поссорились, и Сарторис с Редмондом выкупили – очевидно, на деньги Редмонда – долю Компсона в железной дороге, на другой год поссорились Сарторис и Редмонд, а еще через год Редмонд просто из физического страха вероломно убил Сарториса на джефферсонской площади и бежал, и наконец сторонники Сарториса – друзей у него не было: только враги и неистовые поклонники – начали понимать итог тех полковых выборов осенью 62-го года), и эта железная дорога стала частью системы, покрывающей весь Юг и Восток, как прожилки – дубовый лист, и примыкающей к другим сложным системам, покрывающим остальные Соединенные Штаты, так что в Джефферсоне уже можно было сесть на поезд и с несколькими пересадками доехать до любого места Северной Америки;
   Уже не Соединенные Штаты, а остальные Соединенный Штаты, потому что долгое испытание кончилось; только пожилые непобежденные женщины были непримиренны, непримиримы, обращены в прошлое и решительно настроены против всеобщего движения, пока – старые, беспорядочные, никчемные сваи над волнами прилива – сами не обрели иллюзии; движения, неотвратимо обращенного вспять, к старым проигранным битвам, старому бесплодному делу, четырем годам разорения, физические следы которых за десять, двадцать и двадцать пять круговоротов времен года затянулись землей; двадцать пять лет, затем тридцать пять; ушли в небытие не только век и эпоха, но и образ мыслей; город сам написал эпилог и эпитафию: в 1900 году, в День поминовения павших конфедератов миссис Вирджиния Дю Пре, сестра полковника Сарториса, дернула шнур, трепещущее флаговое полотнище распахнулось и спало, обнажив мраморную статую – каменного пехотинца на каменном пьедестале, воздвигнутую там, где сорок лет назад ричмондский офицер и местный баптистский священник приводили к присяге полк Сарториса, старики в серых с галунами шинелях (теперь уже все офицеры в чинах не ниже капитана), пошатываясь, вышли на солнечный свет, палили в ласковое небо из дробовиков и вздымали надтреснутые, дрожащие голоса в пронзительных воинственных криках, которые сквозь дым и грохот слышали когда-то Ли, Джексон, Лонгетрит, оба Джонстона (и, разумеется, Грант, Шерман, Хукер, Поуп, Макклелан и Бернсайд); эпилог и эпитафию, потому что, видимо, ни дамы из ОДК [5], которые заказали и оплатили памятник, ни архитектор, который спроектировал его, ни даже – каменщики, которые его установили, не обратили внимания, что мраморные глаза смотрят из-под мраморной руки не на север, на врага, а на юг, на (как бы то ни было) собственный тыл – должно быть, как говорили остряки (уже могли говорить, старая война окончилась тридцать пять лет назад, и над ней можно было даже подшучивать – не позволяли себе подобных шуток только женщины, дамы, несдавшиеся и непримиримые, даже спустя еще тридцать пять лет они будут вставать и уходить из кинотеатров с фильма «Унесенные ветром»), в ожидании подкрепления, или, может, это вовсе не боевой солдат, а военный полицейский, высматривающий дезертиров или, скорее всего, безопасное место, чтобы удрать: потому что та старая война отошла в прошлое; сыновья стариков, ковылявших в серых шинелях, погибали на Кубе уже в синих, мрачные напоминания, свидетельства и усыпальницы новой войны уже властно захватывали землю, прежде чем холостая пальба из дробовиков и невесомо спадающее полотнище обнажили последнее напоминание о старой;
   С новым веком пришел новый образ не только мыслей, но и жизни: теперь стало возможным сесть в Джефферсоне на поезд, улечься спать, а утром проснуться в Новом Орлеане или в Чикаго; почти в каждом доме города, за исключением негритянских лачуг, появились электрический свет и водопровод; город закупил и очень издалека привез серый смолистый дорожный материал, именуемый «макадам», и покрыл им целую улицу между вокзалом и отелем, так что наемным экипажам, встречающим на станции коммивояжеров, юристов и вызванных в суд свидетелей, уже не приходилось во время зимней слякоти качаться, трястись и застревать колесами в рытвинах; каждое утро к самым дверям домов подъезжал фургон с искусственным льдом, и в холодильник, стоящий на задней веранде, клали лед, живущие поблизости дети гурьбой бежали за ним (фургоном) и грызли кусочки льда, которые откалывал им возница-негр; и в то лето специально построенная поливальная тележка стала каждое утро объезжать улицы; наступило новое время, новая эпоха: на окнах появились ширмы; люди (белые) получили возможность спать летом при свежем воздухе и нашли это безвредным и приятным: словно в человеке (или по крайней мере в его родственницах) внезапно проснулась вера в гражданское право быть свободным от пыли и насекомых;